2
В деревне переполох. Снова Тарабанов натворил. Он шел и не смотрел на людей, тогда как его сын Зоська колонком зыркал на людей, будто принюхивался к чему-то своим тонким носом, хмыкал, дрожал.
Тарабаниха тигрицей бросилась на мужа, схватила его за бороду и давай трепать да приговаривать:
– Сколько раз тебе говорить, не трожь людей! Неймется! В люди стыдно выйти! Глаза людям показать! Хватит его защищать! Смерть! Смерть, убивцу! – закричала и забилась в жутком плаче.
Тарабановых ввели в молельню. Собрали совет. Позвали бабу Катю, чтобы перевязала Карпу ногу.
Все понимали, что хватит. От Тарабановых уже порядком натерпелись. Если и сейчас их не наказать, то быть большому бунту. Даже жена отказалась от мужа!
– Я первый раз требовал смерти убивцам, требую и сейчас, – поднялся Исак Лагутин. – Жив ли Устин? Хорошо, что жив, Карп четырежды поднимал руку на людей. Он сто раз ее еще поднимет. Смерть! Ежели сейчас совет не присудит смерть, то я его убью сам. И тебе, Степан Ляксеич, не поздоровится. Хватит! Сколько можно терпеть? Побратимы правы, что бунтуют. Я за них.
– Смерть!
– Смерть!
– Смерть!
– Ты, Василиса Тарабанова?
– Смерть! Но сына оставьте. Они с отцом открыли лавку в Спасске, пусть уходит туда с наших глаз. Отец забыл честь. Оба забыли бога. Отцу смерть, сына ослобоните.
– Будет так. Но ежели он вякнет где-то, что мы убили Карпа, то и ему смерть. Макар Сонин, запиши в свою летопись и эти деяния.
Макар Сонин записал, но не только эти деяния, он записал, что в смерти Макара Булавина виноват Степан Бережнов, записал и имя убийцы. «И восхотел Степан Алексеевич Бережнов затушить огонь, который уже полыхал по земле, всю братию научить говорить по его языку. Не быть тому, говорят супротив Устин, Петр, Роман, говорит противное вся братия. Скоро выборы в волостные, так все наши люди как един сказали, что не подадут свои голоса за такого волостного, что сделают все, чтобы убрать его и с наставников. Избрали Мартюшева, но всем хороводит Бережнов. Отхороводится. За Булавина несть Бережнову прощения, за Тарабанова тоже, шибко зол народ. Непонятно людям такое укрывательство…»
– За Зоську не бойтесь, он трус, ежели что, то я сама его порешу, перепилю горлянку пилой! – кричала растрепанная Тарабаниха…
В глухом логу тридцать винтовок нацелились в грудь Тарабанову. Грохнул залп, будто гром прокатился по чистому небу. Тарабанова бросило в пасть разверстой могилы. И тут же заскрежетали лопаты по гальке, забрасывали убийцу, как дохлую собаку, без гроба, без отпевания.
Степан Бережнов подозвал к себе Красильникова и Селедкина, сунул им по десятке, сказал:
– Ну, христопродавцы, скачите к Рачкину и скажите, что мы расстреляли в тайге Тарабанова. За что? Он знает за что.
– Но ежли ваши прознают, то ить нас убьют, ить сказано же было на тайной вечере, что никому ни слова? – затрусил Яшка.
– Не прознают. Пусть Рачкин поразомнется, а я проверю крепость своей братии. Ну, шуруйте!
– Но ить… – замычал Селивон.
– Дан сказ, сполняйте!
Рачкин прискакал на тройке. Степенно вошел в дом волостного, поклонился и пробасил:
– Жив ли наш волостной голова?
– Вашими молитвами, Гурьян Палыч.
– Тарабанова торскнули, – пристально посмотрел в глаза Бережному Рачкин. – Устин ранен. Бабу у себя раненую держите. А кто она? Может, беглая с каторги. Таких баб счас по всей России не счесть.
– Эта баба – жена купца Безродного, весьма уважаемого человека в наших краях. Стрелял ее кто-то под сопкой, ранили в ногу, коня убили. Похоже, хунхузы. А Тарабанова в глаза не видим вот уже вторую неделю.
– А ты знаешь, есть циркуляр, что Безродного убили беглые с каторги, будто бы Шишканов с Семеном Ковалем. Они же могли ранить и эту бабу.
– Все могло быть. Но Тарабанова дома нету. Зоська будто уехал в Спасск, а где сам, спроси у его бабы. Что, бежали эти каторжане?
– Будем ловить. Ты ить сам знаешь, как и почему они на каторге оказались. Знаешь и то, что Макара Булавина убил Безродный.
– Все знаю.
– Ладно, Степан Алексеевич, мы с тобой повились одной веревочкой, давай до конца будем вместе. Вы расстреляли Тарабанова?
– Нет, такой грех не могу взять на свою душу. Поспрошай народ. Может, кто и скажет как и чо.
Рачкин допросил всех сельчан, даже детей не обошел, но все отвечали, что не ведают, куда девался Тарабанов. Жена и дети Тарабанова давали те же ответы.
Вернулся к Бережнову.
– Ну, как прознал? – усмехнулся Бережнов.
– Нет.
– Тогда слушай, Тарабанова мы убили. Понял теперича, что у нас за народ. Даже дети и те не сказали правду. Почему? Потому, что праведно убили Тарабанова. И не только поэтому. Кто пойдет супротив моей воли – быть тому битому. И ты, коли брехнешь где об этом, будешь рядом с Тарабановым. За Тарабанова вот тебе сто рублей, больше не дам, но упрежу – ты в моей власти. Чуть сдвоедушничаешь – и смерть тебе.
– Боже мой, какой ты страшный человек! – отшатнулся Рачкин.
– Могу быть еще страшней, да пока не к месту. Пошли обмоем неприкаянную душу Карпа Тарабанова. Лежит он один-одинешенек, и никто его в молитвах не помянет, – жалобно, чуть слезливо заговорил Бережнов. – Вот така наша жисть. Бац, бац – и нету! И тебе нечем доказать, что мы хлопнули Тарабанова. Сто прокуроров ничего не докажут. Остальное тайга спрячет. Так-то, Гурьян Павлович. Пошли пить. Праведное дело всегда на Руси обмывалось.
Рачкин как-то боком пошел за Бережновым, осторожно обходил стулья, старался не греметь своей саблей. Он лишний раз убедился, насколько сильна эта братия и страшен ее наставник. Ужаснулся: ведь убьют и никто не узнает.
– Кто стрелял Тарабанова? – спросил Рачкин, когда выпили по жбану медовухи.
– На кого пал жребий, те и стреляли. Да и зачем вам знать? Меньше знаешь – голова не болит. И больше не пытай, спросят сверху, так и скажи, мол, сгинул в тайге.
– Я сына его спрошу.
– Пустое, он тоже не скажет, жить охота. Плевать ему теперича на отца, сам себе голова. Эх, детки, детки, все они ждут, когда мы окочуримся. И я ждал, – вздохнул Бережнов. – На том и мир стоит. Давай за дружбу, а Карпа не ищи. Грехов у него больше, чем у Жучки блох. Почали.
– Скажи, Степан Алексеевич, только честно, случись, твой сын пошел бы против тебя, что бы ты сделал?
– Он уже идет против меня, но ничего сделать не могу, ибо он прав, правду ищет.
– А если я предам тебя, если раскрою тайны вашей братии?
– Тебе свинцом глотку залью.
– Слушай, а ить Безродный супротив тебя – пичуга.
– Не пичуга, а мошка, гнус, не боле. Почему я служу вам? Чтобы иметь две власти. Царь опустил вожжи, дал нам продых. Не боись, ежели мы наберем силу, а мы ее наберем, то и царю дадим под зад. Власть царя – власть антихриста. Вот говорю тебе это и не боюсь, вякнешь кому – сгинешь. Пей, однова человек живет, про тот свет мы не знаем.
– Слушай, Степан Алексеевич, ты веришь в бога?
– Заковыристый вопросик. Верю ли? Макар перестал верить – что из этого вышло? Остался к концу жизни один. Брошу я верить – отринут меня наши. А без власти я не могу. Чтобы властвовать – надо верить, не веришь, а верь. В моем деле все хорошо, что работает на меня. Даже пристав Рачкин. Безродный – дурак, он боялся пристава Баулина, а ты будешь бояться меня. Я зацепил тебя на крючок. Мой ты по гроб жизни. Пей!
– Страшный ты вожак своей стаи, пострашней будешь Черного Дьявола.
– Все мы дьяволы, а ежели будем ангелами, каким был Макар Булавин, то вмиг стопчут. Только дьявол может верховодить людом. Ангелы для молитвы хороши, а для дела – пустые души. Дьяволов мы чаще можем видеть подле себя, а вот ангелов редко. Таким был Макар Булавин, теперича покажи мне другого. Не можешь? То-то. Пей. Так и уговоримся, что бы там ни пришло свыше, что бы тебе ни сказали доглядчики твои, как Красильников и Селедкин, ты должен оповещать меня. Эти хлюсты работают ладно: тебе и мне доносят. Ха-ха-ха! Кого захотел совести, Степана Бережнова! Безродный хотел построить мраморный дворец в тайге, Тарабанов – стать купцом и отринуться от нас, рвется в богатеи Андрей Силов. Дураки они. Не с того конца ниточку тянут. Я хочу быть царем этого края. Внял? А ты будешь стоять у меня на часах.
– Погоди, погоди, да ты ошалел! – возмутился Рачкин.
– Поздно теперича кричать о крамоле. Ты заодно со мной. Счас я буду стягивать сюда своих братьев и сестер, большевики сделают заварушку, а мы под шумок с помощью кое-кого и оттяпаем этот кусочек земли и поставим свою староверию. Внял?
– Эк, куда тебя хватило.
– Куда надо. Пей. Но помни, что ежели хоть одно слово вырвется из твоего рта – смерть! Везде и всюду трынди, что Бережнов верный слуга царя и отечества. Пей! – уже по-царски приказал Бережнов Рачкину. – Пей, в новом государстве я сделаю тебя виночерпием. Верить тебе можно.
Пил Рачкин, а на душе холодок, под сердцем страх.
В деревне гнетущая тишина. У каждого на душе камень. Своего убили как-никак, хоть и вражина, кровоядец.
Исак Ксенофонтович Лагутин, словно бы оправдываясь, говорил:
– Тарабанов стал похож на медведя-людоеда. Таких медведей надо сразу убивать. Им нет места на земле. Ты, Журавушка, не нудись, пал жребий на тебя, знать, судьба. Не от беса то, а от бога. Праведно убили.
– Но бывает и от беса, – заговорил Алексей Сонин. Он тоже стрелял в Тарабанова.
Пришла ночь, хмарная, ветреная. А с ночью сны. Роман, как наяву, видел жуткую картину расстрела. Карп Тарабанов молил своих, ползал на коленях, на животе, клялся, божился, землю ел, что больше никого не тронет. Журавушка, как и все, кому выпал жребий стрелять в убийцу, медленно поднимал винтовку, жал на спуск, но выстрела не было. Тарабанов, косматый, глаза вылезли из орбит, все полз и полз к нему. Орал: «Не стреляйте! Все деньги, что нажил грабежом, отдам братии! Ослобоните!» «Бог тебя ослобонит», – крестил Тарабанова Журавушка и все давил и давил на спусковой крючок. Вроде как и не было выстрела, но Тарабанов упал, тридцать пуль изрешетили его грудь, со спины летели тряпки, будто Тарабанов был набит тряпками. На мужа бросилась Тарабаниха: он застрял в могиле, и она пинала его, толкала в могилу.
Устин открыл глаза. Ровный свет семилинейной лампы освещал лазарет. Круто повернул голову, резкая боль враз затмила глаза. Лежал, старался не двигаться. Боль прошла. Услышал шепот:
– Устин, спаситель мой, ты шибко не двигайся. У тебя ранена голова.
Медленно повернулся на шепот, увидел женщину с глазами испуганной косули, она высоко сидела на подушках.
– Ты кто? Но ведь мы видели парня, а ты…
– Видели парня, а оказалась баба. Откуда? Я жена Безродного. Знавали ли такого?
Устин резко дернулся, что-то крикнул и тут же потерял сознание. Очнулся от того, что кто-то смачивал его губы водой. Увидел Груню, хотел оттолкнуть ее от себя, но был слаб, и руки ему не повиновались, прошипел:
– Уйди от меня, кровоядица! Убийцы! Будьте вы прокляты!
– Ты погоди ругать меня. Убийцей был Безродный, а не я.
– Все вы одного поля ягода.
– Тихо, баба Катя идет, попрыгаю на свою койку.
Баба Катя тронула рукой горячий лоб Устина, поправила одеяло на Груне, сотворила молитву, прошептала:
– Эх-хе, все в этой жизни перепуталось. Безродный убивал людей, а бабу Безродного стрелял Тарабанов. Отстрелялся, брандахлыст. Кипеть ему в смоле, гореть в геенне огненной. Ничего, эти дней через пяток засмеются. Аминь.
Ушла, позевывая, спать.
– Зря ты клянешь меня, – снова подсела к Устину Груня. – Баба Катя много рассказывала о тебе. И у тебя не сладка жизнь, как была не сладкой и у меня.
– Где Безродный?
– Сгинул в тайге. Федька Козин намекал, что его придушил Черный Дьявол. Знал ли таких?
– Знаю и Федора, знаю и Черного Дьявола тож. Безродный убил Макара Булавина, а пес жил у него. Потом пес ушел в тайгу.
Груня долго рассказывала про свою тяжкую жизнь, но ее рассказ прервала баба Катя. Она бесшумно вошла, зашептала:
– Оклемались, полуношничаете? А ну спать. Тебе, Устин, особливо надо много спать, чтобыть мозга встали на месте. Зашибла их пуля-то. На чуток бы ниже, давно бы отпели тебя и соборовали. Смерть не так уж зла, как думают об ней люди, восхотела и пощадила. Спите.
Устин уснул сразу же, но Груня еще долго ворочалась: болела нога, ныло под сердцем. Смотрела на четкий профиль Устина, на заостренный нос, на кудри, что разметались по подушке, на русую бородку, которая завилась в мелкие колечки. Смелый парнище, под пулю пошел, чтобы спасти Груню.
Устин много спал. Не знала Груня, что баба Катя поила его отваром маковых головок, чтобы он меньше ворочался, а больше спал. Так быстрее «болесть» пройдет. Груня подолгу ждала, когда он проснется, чтобы продолжить свой жутковатый рассказ про себя, про сельчан и Безродного. А когда нога поджила, она сама кормила Устина, умывала его, расчесывала. Устин стеснялся, гнал от себя Груню, просил бабу Катю, чтобы она все сама делала.
– Ну чего ты меня шарахаешься? Ить я для тебя посестрима и не больше. Вон твои побратимы идут, они побратимы, а почему я не могу быть посестримой? Так чего же сестры-то бояться?
После пяти дней мучительного лежания Устин встал. Голова пошла кругом, чуть не упал, но его подхватила Груня. Нежно обняла и посадила на кровать.
– Не спеши, привык лежать, привыкай и стоять, – говорила она Устину, как малышу.
– Ой, Грунька, иди ты к черту! Да не обнимай же, сердце заходит, – отталкивал Устин Груню. – Господи, откуда ты свалилась на мою голову? – стонал Устин. Вдруг обнял Груню, начал целовать в губы, щеки, тыкался губами как слепой кутенок. Груня прижала его к груди и жадно впилась в сочные губы Устина.
Баба Катя заглянула, тихо ойкнула, осторожно закрыла дверь. Перекрестилась, шумно затопала, кашлянула, затем вошла.
Груня и Устин сидели рядом, тяжело дышали, прятали глаза от бабы Кати.
– Ну вот ты уже и встал, Устинушка. Недельку пролежишь и тогда ходи куда хочешь. А тебе, Груша, можно и уходить из моего лазарета. Присудили мы тебе постой у бабы Уляши. Ты одна, она одна, вот и поживешь, пока совсем не оклемаешься. У бабы Уляши тишь и благодать. А в тиши-то завсегда душа быстрее покой находит. Люд оттого и стареет, что в вечной суете пребывает. Поправишь душу-то и почапаешь дальше своей дороженькой. Наши отобрали тебе лучшего иноходца у Тарабановых, понесет он тебя в дальние земли. Может, там и ждет тебя Бова-царевич, которого полюбишь, душу вылечишь. Аминь. Собирайся. Деньги твои у меня в надзоре все мы пересчитали с Макаром, он записал в свою летопись, что денег при тебе было десять тысяч ассигнациями да пять тысяч золотом. Наряд твой и разные штучки – револьверт, винчестер, патроны – все в целости.
Ушла Груня. Неделю еще пролежал Устин у бабы Кати и ушел домой, нежно поцеловав любимую лекарку. Баба Катя усмехнулась, сказала:
– И где ты только научился целоваться? Ну, ну иди с богом. Здоров, можешь уходить на охоту.
Отец, распьянющий, стоял посредине горницы со жбаном медовухи, холщовая рубаха была распоясана – грех, ворот расстегнут – второй грех, борода всклокочена, волосы на голове спутаны, перед ним на карачках ползал Рачкин. Степан Бережнов говорил хрипло и властно:
– Молодец, хорошо целуешь мои ноги. Будя! Щекотно, вот тебе рупь за радение, за уважение персоны царской. Пей! Устин, здоров! Проходи, прости, что не добежал до тебя, все недосуг. Ты будешь моим престолонаследником. Пей! В твои годы царь Петр уже стрельцов вешал, инакомыслящим рубил главы, ворочал всей Расеей. Бери жбан и пей! Рачкин, целуй ноги престолонаследнику!
– Ты что, тятя, трекнулся? Какой ты царь, какой я престолонаследник? Где же твое царство-то?
– Молчать, щанок! Задушу, убью, как царь Иоан убил своего сына Иоана! Молчать! Виночерпий, вина!
Рачкин пополз к туеску с медовухой, зачерпнул ковш и также на коленях поднес «царю» медовуху.
– Пей, Устин! Слухай, я замыслил большое дело, хочу стать царем в тайге. Как? Есть слух, что будет война, а мы под шумок и сделаем здесь переворот. Ты, вся наша братия, та братия, что живет поодаль, – все соберутся сюда, и дадим бой врагам. Власть захватим.
– Ты, тятя, или от медовухи ошалел, или просто турусишь, будто во сне. Где же твоя армия?
– Ты, ты перечить мне, говорить такое царю? – задохнулся от гнева Бережнов, замахнулся ковшом на Устина, но поскользнулся и упал на пол. Тут же захрапел пьяным сном.
Рядом заснул и Рачкин.
– Мама, что это с ним творится?
– То и творится, что пьют с этим Рачкиным, пока не упадут на карачки, вторую неделю, да все гудят про новое царство. Очумел старик! – махнула рукой на пьяного мужа Меланья.
Утром Устин спросил отца:
– Ты что, тятя, ума решился, такое городишь, что царь, новое царство?
– Да так уж, сам не знаю, что со мной. Блажить стал, а тут еще этот Рачкин, над коим хочется покуражиться. Забудь, все то шутка.