Книга: Дикие пчелы
Назад: 2
Дальше: 4

3

В доме бабы Уляши светло, спокойно, чисто. Иногда эту тишину нарушает скрипом сверчок, которого баба Уляша очень любила. Если он подолгу молчал, то она сокрушалась: не заболел ли, не застудился ли. Надо, мол, печь протопить для певуна. И все посматривала на Груню, нога у той почти не болела, но она еще чуть прихрамывала. И похоже, не торопилась уезжать: хорошо заплатила за постой, почти на год вперед, наняла работника, который ходил за ее конем, возил бабе Уляше дрова.
А когда баба Уляша узнала, что ей и ехать-то некуда, бросилась к наставнику Мартюшеву, чтобы он разрешил мирской жить в этой деревне. Но Мартюшев сурово ответил:
– Это надо решать со Степаном Алексеевичем, как скажет он, так и будет. Он голова, а не я. И мирских мы отродясь у себя под боком не держали, тайну нашей братии могут выдать. Пусть пока живет, а потом посмотрим.
Примечала баба Уляша, что Груня кого-то все ждет, подолгу стоит у окна и смотрит на улицу.
Пришла баба Катя проведать свою болящую, в разговоре и спросила:
– А приходил ли Устин? Нет? Вот варнак, та за ним ухаживала, а он и глаз не кажет. Погоди ужо, я ему кудри-то расчешу!
Груня зарделась, начала мять конец платка, потупилась.
– И чего дичится? Ить скоро на охоту уйдет, хоть бы посмотрел на свою посестриму, как она расцвела под боком бабы Уляши. Женить его отец собирается, нашу Саломку сватают. А чо, моя дочка хорошей будет Устину парой. Но чтой-то Устин не больно привечает Саломку. Ан зря. Девка – огонь. Работящая, хозяйка на все руки: и ткать, и вязать, и шить, и приласкать, и приголубить может. Не то что некоторые девки – ленивы, сердца их ласка обошла. М-да! Полюби Устин Саломку, лучшего зятя и хотеть не надо, – говорила и говорила баба Катя, а сама вприщур посматривала на Груню. А Груня то бледнела, то краснела, не смела глаз поднять на добрую лекарку.
– А ежели другую полюбит Устин, то и здесь я перечить не стану. Любовь – дело тонкое. Я ить в молодости тоже любила одного парня…
– А я прожила одна вековушкой? Все пото, что любовь тому помехой. Полюбила, а он мне изменил. Ушла в скит, постриглась в монашки, потом с вами ушла. Монашеское дело вышло не по мне. К людям потянуло. Да и потом раскольники-поповцы недалеко от никониан ушли. Наши чище. Жисть прошла, просидела я будто в глубоком колодце и не знамо про что. Ты, Груня, случай чего, никого не слухай, а любись.
– То так, верно говоришь, баба Уляша, любиться надо, пока есть в душе та любовь. Ну я пошла. Устина-то шугну сюда. Взял моду свою посестриму не проведать. Отец тоже его хорош – ни разу к сыну не пришел. Ну я их погоняю, придет срок.
Ушла баба Катя. Баба Уляша села прясть. Жужжала самопряха, вилась тонкая шерстяная нить. От шмелиного пения самопряхи Груня задремала. Но сквозь сон слышала, как кто-то робко поднялся по ступенькам крыльца, долго и старательно вытирал ноги, затем тихо открыл дверь. Устин помолился на иконы, сказал:
– Здорово живете!
– Как бог подаст, так и живем. Проходи Христа ради в горницу, не стой у порога, чать, не чужак. Чего не заходил, аль забыл к нам тропинку?
– Да все с тятькой воюю, гоняет всех, царем себя величает, смех и горе.
– А ты над отцом не смейся, грешно. Груша, примай гостя. Я пока в погребок сбегаю, солонинки принесу, медовушки, вот и повечеряем.
Груня старалась быть спокойной, но сердце часто-часто стучало, перехватывало дыхание. Остановилась в проеме двери. Щеки пылали огнем, затрепетали тонкие ноздри, руки мелко перебирали бахрому занавески. Ласковые, зовущие глаза Устина пугали Груню.
– Ну чего затревожилась? Просто недосуг было. Вот пришел, – проворчал Устин. Прошел к столу, сел, зажал руки в коленях.
– С чего ты взял, что я тревожилась? Просто скучновато с бабой Уляшей. Да и привыкла я к вам, побратимам. А к тебе и того больше.
– Нельзя нам часто бегать сюда, глаза своим мозолить. Мало ли что скажут…
– Но ведь вы сами назвали меня посестримой, да и я того хотела. Пошто же нельзя забежать к посестриме?
– Оно-то и можно. Но ить… – замялся Устин.
Груня сжалась, будто ее хотел ударить Устин. Так же мялся Федор Козин, когда Груня спросила его прямо: «Если люба, пошто не идешь за меня?» В эти минуты Груня поняла причину: ведь она была уже замужем. И ехали-то ее сватать больше вдовцы или парни-недомерки. Не только душой, но и разумом поняла, какая пропасть лежит между ней и Устином.
Прошла, села на лавку, устало спросила:
– Когда уходите на охоту? Завтра? Хорошей вам охоты. Только не сторонись меня, вам я зла не желаю. Не бойся, никого я привораживать не буду. Вот отдохну и поеду дальше. Куда? В город, подальше от злых глаз, от наговоров.
Вдруг поднялась, обняла голову Устина и поцеловала в золотые кудряшки.
Громко топая по ступенькам крыльца, шла из погребка баба Уляша. Вошла и тихо засмеялась, будто серебро рассыпала по полу.
– Ахти меня, старую, как это я недоглядела, что вы молоды да красивищи. Посидите еще чуток, я сбегаю к бабе Кате взять живительной травки, чтой-то в грудях стало покалывать. Как-никак восьмой десяток разменяла. Сердце начало скрипеть, чуток надыть смазать. Счас возвернусь.
Бежала, пурхалась в снегу. Влетела в дом и с порога закричала:
– Катерина, а ить быть беде! Сгинут! Надо чтой-то делать.
– Эко полошишь народ-то, – заворчала баба Катя. – С чего ты взяла, что они сгинут? Милуются? Эко диво. Ить они пять ден вместе прожили, а потом она ему посестрима, ухаживала как за дитем малым. Не боись, Уляша, не сгинут, не слюбятся. Не понимаешь ты тонкостей душ человеческих, не знаешь ты Устина. Он горд, никогда не женится на мужней бабе, даже если и будет до безума любить Груню. Может впасть в позор, но на то надо время, большое время, чтобы Устин во всем разобрался. А того времени не будет у них: Степан Алексеевич сказал, что, мол, еще недельку поживет Груня и пора ей уезжать, мол, не случился бы блуд.
– Это как же уезжать? Ить она мне стала дочерью. Ить я даже сверчка своего придушила, чтобы ей не мешал спать. А? Вы ополоумели! Ежли что, то я с ней поеду. Я одна, она одна – будет двое. За Грушу я любому хрип вырву.
– С тебя станется, такая же заполошная, как и Устин, твой любимец. Оба вы друг друга стоите. Так слушай, если это судьба, то мельничное колесо руками не остановишь, надо речку отвести. Ежли у них случится любовь, то я на дороге не встану. Не хочу, чтобы такая же судьба была у Саломки, какую мне бог послал. Хочу, чтобы Устин с любовью шел к Саломке. Знаю, что Степан и Алексей будут супротив, но и мы не без зубов. Иди. Говорить мы все мастаки, а вот молчать и переносить беду не научились.
– Уж ты-то научилась, немало горя хлебнула от Алешки.
– А чего вопеть на всю улицу? Иди и помалкивай, нос свой не суй, могут дверью защемить…

 

– Я ить не девка, Устин, а баба. Знаю что и почем. Я тоже не без гордыни. Никому навяливать себя не буду. Любила Федора Козина, хоть и осталась болячка под сердцем. Чтобы второго полюбить, надо заживить ту болячку. Ты мне люб, как брат, потому как у меня брата не было, люб как спаситель. Все вы трое любы. Вместе стонали, вместе болью исходили. На том и души сроднились. Милостыни я от судьбы не жду. Буду сама с ней воевать.
Солнце вырвалось из-за туч, плеснуло на плечи Устина сноп лучей и снова ушло за тучку.
– У вас же свою судьбу испытывать не буду. Страшен был Безродный, страшен… Шепнула мне баба Уляша, что будто ваши расстреляли Тарабанова, он стрелял в меня. Варначил, как и Безродный.
– Ты об этом молчи. Это страшная тайна, кто ее выдаст – смерть. Здесь ни отец сына, ни муж жену не пощадят, – остановил Груню Устин.
– Буду молчать, потому что убили бандита. Праведно убили.
– У нас могут убить и неправедно. С нами еще вошкаются, мол, молоды, задиристы, а будь кто другой на нашем месте, давно бы уханькали. Ну я пошел. Буду собираться. Если что, то шли весточку о себе. Не забывай нас.
Устин круто повернулся, чуть не сбил с ног бабу Уляшу.
– Ты куда, пострел?
– Домой. До встречи, баба Уляша. Кабашка тебе привезу.
– Чего это он убежал?
– А чего ему рассиживаться-то? Поговорили, и хватит. Добрющий он, тянется ко мне, а в душе соринка, которая не дает хорошо осмотреться. Да и сгубить его можно, ежли начать миловать и ласкать. Мы ведь, бабы, лаской черта можем за море увести, а не то что парня.
– То так, хоша я ласки не видала за свой век. Но другое повидала, как многих поломала любовь и нелюбовь. Наши ведь любви не признают, могут оженить красавца на горбунье аль хромого на красавице. Один в радости и гордости пребывает, мол, вота какая у меня красавица, а она стоном исходит, ежли по молодости на себя руки не наложит, так и будет маяться. Устин малек, откель ему понять, что ежли баба хватила горького до слез, то нет и не будет лучшей бабы во всей жизни, ежли ей солнышко подсветит, милый приласкает. Не жисть, а малина.
– Не трогай Устина. Пусть его судьба рассудит, хоть и судья она порой жестокая.
Перед выходом Устина на охоту баба Уляша встретила его, отвела в сторонку, тихо заговорила:
– Кланяется она тебе. Ликом стала черна. Страшная у нее доля. Забежал бы, приголубил?
– Не надо, баба Уляша. Я тоже стал душой черен, но не судьба. А потом наши ее просто-напросто могут убрать, если прознают что-то. Пусть живет. Может, где-то и пересекутся наши тропки.
– Ты прав, с нашей братией не шутят. Тебе наречена Саломка. Знать, быть тому!
– Может, быть тому, Саломка в том не виновата. Осенью женить нас будут, сразу всех трех. Отбегали побратимы, – горько усмехнулся Устин, поправил седло, крикнул: – Трогай, Петьша! Будя воду в ступе толочь! Трогай!
– Что передать Груше-то?
– Передай, что люба как посестрима, что пусть уезжает отсюда. Может запутаться в наших тенетах и погибнуть.
– Ты стал злым, Устин! Я хочу ее перекрестить в нашу веру.
– Еще одной вдовой будет больше в деревне, а дед Сонин будет крадучись туда бегать. Нет, не вздумай, не толкай Грушу головой в наши тенета. Нет! – закричал Устин.
– Ты злюка! Ты становишься таким же, как твой отец, – замахала руками на Устина баба Уляша.
– Кланяйся в ноги Груше, упроси уехать.
– Я с ней поеду.
– Тогда еще лучше, хоть весть подашь где и как. Поехали!
Не понять бабу Уляшу, неужели она хотела женить Устина на Груне? А может быть, заметила, что здесь большая любовь, и решила за нее бороться? Груне сказала другое:
– Велел ждать, не скучать.
Груня усмехнулась, ответила:
– Оставь, мама Уляша, я те не девка, пустое все это. Буду собираться и тоже трогать.
– Я поеду с тобой. Но чуток подождем. Холодно. Успеем.
– Мама Уляша, как я рада, господи, мама Уляша, поехали! – Груня начала кружить бабу Уляшу, целовать, обнимать. – Вдвоем не пропадем. Но отпустят ли тебя ваши?
– Отпустят. Баба Уляша уже свое отжила. А чуть чо, так я их не спрошу, у нас с тобой две винтовки, отстреляемся.

 

Снова, как несколько лет назад, над постаревшей зимовьюшкой курился барашковый дымок, метался на ветру. И снова они вчетвером. Пришел Арсе на охоту. Зимой Федор Силов не ищет камни, значит, Арсе свободен. Свободен он и в другом смысле – не тревожат его больше старообрядцы. Да и за что тревожить? Побратимы принесли весть, что убит Тарабанов, что сгинул другой бандит – Безродный. На это Арсе сказал:
– Хорошо, земля стала чистой.
Устин возразил:
– Далеко до того, чтобы стать ей чистой.
Арсе рассказал, что они в этом году нашли много рудных точек. Ванин хорошо заплатил за работу. Арсе стал как купец.
– Но зачем Арсе быть купцом? Арсе все деньги отдал бедным.
– Доброхоты сейчас опасны, – усмехнулся Устин.
– Только дурак может так подумать. Умный – нет.
– Ты прав, Арсе, именно миром-то и правят дураки, умные горбы гнут. Рачкин – власть, а он трус и дурак. Отец тоже умом трекнулся, возомнил себя царем.
– Когда в руках власть, нужна ли голова? – буркнул Петр.
– То так, царь может быть и дураком, за него другие додумают.
Снова вместе в том же зимовье, но все же что-то изменилось. Нет, не что-то, а кто-то. Устин. Он часами мог молчать, о чем-то тяжко думать. Побратимы знали, о чем думает Устин, но молчали.
Шли дни, которые складывались в недели, а недели в месяцы, охотники удачно промышляли соболей, колонков. Но Устин становился отчужденным и даже злым. Первым сорвался Журавушка:
– Слушай, до каких пор мы будем нудиться вместе с тобой? Орешь на всех! Что тебе от нас надо?
– И верно, – поддержал Журавушку Петр, – будет нас мурыжить. Выкладывай, что у тебя там на душе?
– Боль на душе. Полюбил я Груню, – выпалил Устин и покраснел.
– Не ново, а при чем здесь мы? – шумел Журавушка.
– Да ни при чем. Просто тягостно мне. Будь она девкой, убежал бы с ней за сто сопок и стал бы жить в такой зимовьюшке, но ведь она была замужем.
– Любишь, как понимать – замужем, не замужем? Она баба свободная. Почему так плохо о ней подумал?
– Э, Арсе, – заговорил Журавушка, – у нас здесь куда путанее. Всякий мужик женится на непорочной девке. Но коль случится беда, он может запрячь ее в телегу, гонять по деревне и сечь кнутом. А потом может убить, может помиловать. До замужества наши девки должны быть чисты ако росинки. А тут баба – женись на такой и сразу убегай из деревни: засмеют, заплюют, душу загадят.
– Какой плохой люди, – заволновался Арсе. – Она же не думала, что его буду пропади? А потом он был плохой человек, все об этом знают.
– Так зачем же она шла за плохого человека? – проворчал Петр.
– Кто может знать, плохой ты или хороший. Мы знаем, что хороший, а другие не знают. Тебе, Петька, мало думай, еще меньше говори. Устин, тебе надо уходить, брать ту бабу и бежать сюда.
– Нашел место, здесь прихлопнут как мышонка. Никуда ему нельзя уходить. А потом она баба. Э, чего тебе говорить, Арсе, ты не знаешь наших законов. Давайте спать. Еще три недельки – и домой. А там пусть сам Устин решает за себя. Аминь, – закончил Журавушка и тут же уснул.
– Тебе бежать надо, Устин. У меня много денег, все тебе отдам, – шептал Арсе. – Я один раз любил, второй раз не могу.
– Милый Арсе, разве в деньгах дело? Не понимаешь ты нас. А потом прошу тебя: меньше трынди о деньгах, прознают – убьют. Эх, какой же я трус! – стонал Устин.
Молод и робок Устин. Душой робок, сердцем молод. Боится он своей любви. Себя боится, что не сможет простить Груне. А чего же ей прощать? Она ни в чем не виновата. А не будет ли она чувствовать себя виноватой? А в чем же? Как все сложно…
Другое дело, если бы на Устина бросился медведь. Это проще, он зарезал бы его ножом, если бы не успел добить пулей. Он ссорится с отцом, хотя часто бывает бит. Он бросился под тарабановские пули, защищая неизвестного парня, которым оказалась Груня. В прошлом году он в одиночку добыл первого тигра. Добыл и ничуть не испугался. Просто знал, что пуля может убить любого, если послать ее в голову. Тигр, кабан, медведь – все просто. А здесь…

 

Зря метался Устин. Его отец уже все решил. Он пришел и сказал:
– Загостилась ты здесь, Аграфена Терентьевна, пора бы и честь знать, – посмотрел колючими глазами в глаза Груне. – Завтра еду в Спасск, могу проводить. А там садись на чугунку и кати, куда твоя душа восхочет.
– Припоздали вы немного, Степан Алексеевич, я уже собралась. Коня на неделе подкует мне Журавлев, и покачу.
– Я тоже с ней еду, так что прощевайте, Степан Ляксеич, – поклонилась баба Уляша.
– Скатертью дорожка, – криво усмехнулся Бережнов. – Но ты забыла исповедаться перед дальней дорогой. Да спросить нашу братию, отпустит ли она тебя?
– Хорошо, спрошу, ежели есть душа у нашей братии, то отпустит. Да и за дом бы мне надо заплатить, вам остается.
– Уплатим, за все уплатим.
На совете баба Уляша сказала:
– Груша моя дочь. Да, моя дочь, и от нее не отстану. Мы были одиноки, теперь вместе. Нам вдвоем и горе – не горе. Вы все детны, а я хоть под старость хочу Груне косы заплетать. Умру, будет кому глаза закрыть, чтобы стылыми не смотреть на суетливый мир.
Но эти слова не тронули людей. Совет решил не отпускать бабу Уляшу: убит Тарабанов, баба Уляша может показать его могилку. Был недавно совет, где Бережнов поставил братию в известность, что не искать надо землю обетованную, а брать ее силой, а это значит – ставить свое царство, где не было бы царей-антихристов. Для этого он, Бережнов, на будущий срок не будет волостным, даже наставником, а будет собирать под знамя раскола своих людей. Страшная тайна.
Баба Уляша на это сказала:
– Силой вам меня не удержать. Нужна смерть моя, то берите. А потом мне ваши тайны ни про ча. Придет срок, а он близок, чует мое сердце, вас же и задушат ваши тайны. В своей же крови и захлебнетесь. Аминь.
– Отпустить бы надо с богом старуху, – сказал Алексей Сонин.
– Я тоже так мыслю, что надо отпустить бабу Уляшу с богом, – подал голос Лагутин.
– Отпустить? Эко жалейку вы на себя напустили! Грядет такое время, что не до жалости будет. Мой сказ – не отпускать! – отрубил Бережнов.
– Поймите, люди, дочь к концу жизни обрела. Понимаете, дочь! Аль сердца у вас нету? Нету, тогда не обессудьте! – поклонилась совету баба Уляша и, гордая, ушла.
– Останься, мама Уляша, я найду место, потом тебя позову. Приедешь ко мне, и заживем. Денег нам хватит, пущу их в оборот. Я ведь как-никак жила с купцом, кое-чему научилась.
– Нет! Нет и нет, поеду с тобой. Урядника я упредила, мол, грозит наша братия меня смерти предать. Не боись, баба Уляша за себя постоит и за тебя тожить. Зверей била раньше, ажио шерсть с них летела. Счас обезножела, но руки в силе, да и глаза еще ладно видят.
– Но ведь снова драчка и война!
– А здесь без войны не прожить. Кто хочет порвать эти тенета, тот должен воевать. Смерти я не боюсь, пожила.
Затаился дом бабы Уляши, замер в тягостном предчувствии. Ждет день, два, три… И вот Степан Бережнов укатил в Спасск. Баба Уляша только этого и ждала. Послала Груню сгонять на Чалом в Ивайловку, чтобы она уговорила Хомина на его тройке докатить их до Спасска. Оттуда они на чугунке уедут во Владивосток, а может, еще куда. Хомин согласился. Когда Груня рассказала ему, что баба Уляша хочет бежать с ней, но ее не отпускают, захотел Хомин подставить ножку всесильному волостному. Да и тысяча рублей на дороге не валяется.
Пал морозный вечер. Чеканным диском повисла луна. Спит деревня. Но спит ли? Зорки глаза у старой охотницы бабы Уляши: вон из-за угла амбара высунулся ствол винтовки. Это Селивон Красильников и Яшка Селедкин, наушники Бережнова, стерегут бабу Уляшу. Совсем перестали ходить на охоту, тем и заняты, что досматривают за людьми.
Похрапывает Чалый, запряженный в легкую кошевку. Не видно его доглядчикам, а выйти на чистое место боятся. Баба Уляша может и пулю пустить, с нее станется. Спрятался ствол винтовки, проскрипел снег под ногами. Ушли двоедушники.
Из ворот вылетел Чалый, на галопе понес кошевку по улице. Забрехали собаки. Хлопнула калитка. Вслед грохнул выстрел, пуля с воем ушла в небо. Тонким голосом закричал Красильников:
– Убегли! Догоняйте! Убегла баба Уляша!
Но тихо в деревне, будто люди не слышали выстрела, крика Селивона, а затем и шепелявого крика Яшки:
– Эй, вштавайте, убегла баба Уляша! Вот шобаки, шпят!
Спит деревня, не слышит голосов двоедушников. Нет Бережнова. Это немой протест его делам, его думам. Рыкни он, то все бросились бы в погоню. Но сейчас тихо.
Позади две тени, позади два всадника, шибко гонят коней, палят вслед беглецам, вжикают пули, пушкают по снегу.
– Пропали мы, баба Уляша! Натворили беды!
– Не боись, доченька. На-ка погоняй коня, я осажу догоняльщиков. Гони, не боись!
Баба Уляша подняла винтовку. «Хрясь!» – рявкнула винтовка. Конь резко затормозил, всадник перелетел через его голову, сунулся в снег. Конь сделал прыжок, второй – упал. Еще раз грохнула винтовка бабы Уляши, второй конь подогнул ноги – покатился, вылетел из седла всадник и тоже улетел в снег.
– Ну вот и будя.
– Мама Уляша, ты в людей стреляла?
– Да что ты, Грушенька, за кого меня сочла, я всего лишь коней осадила, а люди живы. Вона уже суетятся на снегу.
Нет, Чалый – не Воронок, Чалый – запаленный конь, подсунул его Груне волостной: чего, мол, баба понимает в конях. Но все же добежал до Ивайловки, а когда его остановили около тройки Хомина, он тут же упал на снег, ломая оглобли, забился и сдох.
Начали перегружать узлы из кошевки в широкие розвальни. Кони не стояли на месте, грызли удила, рыли снег копытами. У Хомина лучшая тройка в долине. Серые рысаки в яблоках. Взяли с места и понесли. Теперь их не догнать любому скакуну. Ночь выиграли…
Утром загомонила деревня. Набросились на Яшку и Селивона, чего, мол, не подняли людей. Сами хотели взять? Теперь хромайте, считайте синяки. Фотей еще и поддал Яшке такого тумака, что тот перелетел через изгородь и плюхнулся в снег. Бросились в погоню. Двоедушников оставили дома. Не сказать, чтобы гнались шибко. Но все же погоняли коней.

 

На ярмарке шум и толкотня. Пар от кричащих ртов, ругань, разноязыкий говор.
Степан Бережнов и Алексей Сонин торговали пушниной, зерном, маслом, кетовой икрой. Алексей Сонин на глазах честного народа всучил молодому купцу тухлую икру. Сверху насыпал свежей, а внизу бочки – порченая. Здесь кто умнее, кто языкастее, тот в барыше. Видел, что брал, так чего же вопить, мол, обманули. Ради барыша даже старообрядец готов есть и пить с мирским купцом, была бы выгода, а потом на лбу не написано, кто он, кто ты. Да и грех-то легкий, грех отмолимый.
Около Алексея Сонина всегда народ, его соболя на загляденье. Он и зазывать мастак, орет на всю пушную ярмарку, хвалит свою пушнину. Да и купцы знают его соболей, колонков, из рук рвут.
Все распродал Сонин. Теперь можно и кутнуть. Бережнов среди своих строг, а на стороне не прочь пропустить стопарик спирта. Все нутро обжигает, но зато и в голову сразу бьет.
Сонин набил полную питаузу апельсинов – редкий фрукт в этих краях. Они пахли душисто, емко. Бережнов метнулся к Сонину.
– Где купил?
– Вона видишь дверь стеклянную, там тех пельсин возом бери. Почти задарма продают. Да погоди, давай забежим в кабачок, с морозца трахнем по стопке, а уж потом сбегаем за пельсинами. Не расхватают. Я заказал на тебя мешок. А торговки там, боже, ядрены да красивущи, страсть! Наши-то супротив них пигалицы, а те идут и храмустят, как репы, хрум-хрум.
Выпили по стакану спирта. Крякнули, подмигнули друг другу. Побежали за «пельсинами». Вошел Бережнов и оторопел: ковры, зеркала, тепло, уютно. Его окружили «торговки». Одна из девушек, этакая милая, ласковая чернявочка подбежала к Степану Бережнову, обняла его и начала целовать, Бережнов оттолкнул ее, проворчал:
– Ты чо, сдурела? Изыди, нечистая сила!
Но чернявочка снова бросилась на шею Бережнову, не отбиться. А Алексей Сонин уже уводил белокурую девчушку в номер.
– Ужли у вас тако продают пельсины-то?
– Так, так, дедушка, – смеялись продажные девки.
– Проходи с Галей, она те покажет, как они продаются.
Бережнов несмело пошел за Галей, она вела его за руку. В номере и правда на столе горка апельсинов, разные сладости. А чернявочка быстро сбросила с Бережнова шубу и снова впилась в его губы пиявкой. И закружилась голова у мужика. Совсем все пошло кругом, когда он выпил крепкой наливки. Все забыл: и бога, и свою суровую Меланью.
Жарки поцелуи чернявочки, туманны ее ласки…
Утром его встретил Сонин, противно хохотнул, вкрадчиво спросил:
– Вкусны ли пельсины-то?
– Прочь, сатано! Епитимью наложу, не отмолишься.
– Про себя не забудь. Ха-ха-ха! И не согрешил бы Адам с Евой, ежели бы бог не наложил таинство на райское яблоко, ежели бы не соблазнила его отведать змея-искусительница. В мире сем так: что запретно, на то и манит.
– Изыди! Господи, помилуй и отпусти мою душу на покаяние. Во всем ты, пес смердящий, виноват. Пять рублей золотом содрали. Убыток, во всем убыток: делу убыток, душе.
– Може, в остальном убыток, но душе прибавка. Коней и баб любить – богатому не быть. А меня не хули, не то обо всем расскажу Меланье, бороду-то выдерет. Моя уже привычна, а вот твоя прознает про блуд впервой. Да и братия наша не пожалует.
– Сатано! Дьявол! Срамник! Грех на тебя падет, соблазнил ты! – кричал Бережнов, топая по снегу валенками с дивной росписью.
До вечера торговал Бережнов, торговал вяло. Перед глазами стояла та чернявая хохотушка. От воспоминаний теплело под сердцем. Красивей поди будет девы Марии. Она все рассказала Степану о себе: переселенка, родители по приезде померли, стала нищенкой, потом попала в этот дом. Просила:
– Возьми меня к себе. Буду ноги мыть и воду опосля пить. Люб ты мне. Оба в силе, оба в красоте. За одну твою бородищу пошла бы в ад.
– Да ить ты моложе меня на двадцать пять годов?
– Я молода, а ты сильный, потянули бы одну упряжь. Возьми! Перекрещусь в вашу веру. Наряжусь в цветастый сарафан, миловать буду, целовать буду.
И заметался Степан, как волк, пойманный в капкан. Никто никогда так его не миловал, не ласкал. Меланья, та и целует-то, молитву сотворя, будто срамное дело творит. Кряхтел, плевался с досады, что не может вот так, как Сонин, жить. Наставник. С него братия берет пример. Даже думка шальная запала в голову: бросить все и бежать с этой продажной девкой. Но разве можно бросить свою мечту, свой дом, свою братию, власти лишиться? Стонал и скрипел зубами Степан.
А когда село солнце, тайком нырнул под красный фонарь и забылся в теплой ласке. Ловил до утра купленные поцелуи. Обнимал проданное тело. Грех и маета.
Утром снова встретил его Сонин, который нарочно стоял в прихожей. Бережнов достал две золотые пятерки, сунул ему, сказал:
– Молчи! Ох и сладка, язва! – тонко хихикнул.
– Купить хочешь? Не продаюсь. Пошли в кабак, просадим эту деньгу.
Ели, пили, забыли про торги. Сонин пел похабные песни, куражился перед кабатчиком. Сорвались мужики, как резвые кони с коновязи, и теперь взбрыкивают. Долго им придется отмаливать грехи.
– Не буду отмаливать. Любовное дело не грех. Это люд его выдумал. Убить человека – грех, украсть – грех. Пей, Ляксеич, и пойдем к бабам. Я человек непонятный, бога чуток боюсь, а самого на грехи тянет, как ворону на падаль. Не могу сказать, от ча такое? Эй, нищий, поди сюда, на рупь да помолись за мою грешную душу. А потом, Ляксеич, жизни-то отмерено с гулькин нос, потому жить надыть во всю ширь, со всего плеча. Не успеешь нагрешить, как уж пора умирать. Хочу и буду жить по велению сердца, а не по велению бога. Хочу воли, свободы! Пью за свободу! И не боюсь я ни бога, ни царя. Все они одним миром мазаны.
– Энто зря, зря не боишься бога-то. Царя – куда ни шло, а бога надыть бояться. Мало ли что? – осторожничал Бережное.
– Думаешь, бог меня держит в узде? Нет, ты держишь, ваша братия. Ты во сто раз богаче меня, но во столько же раз беднее. Нас смиряешь, себя смиряешь, а плоть-то не смиришь. Вот и ты стал блудником.
– Но ить я… ить она мне ндравится.
– Э, не виноваться. Мне баба без нраву не нужна. С того и любишь, что по нраву. Ить все подохнем! А меня, меня дажить можете хоронить без гроба, как похоронили Тарабанова. Плевать! Там пусто. Здесь жисть, здесь земная радость. Мне бы еще бабу Журавлева изведать, тогда и помирать можно. За одну ласку ба десяток бочек меду откатил.
…В деревне знали, что Сонин влюблен в Варвару. А Мефодий Журавлев спал и во сне видел его жеребца Коршуна. У этого коня, как говорил Сонин, два сердца. Он мог бежать десятки верст, не зная усталости. А резвей его не было в краю. За Коршуна купцы давали и пять, и десять тысяч рублей. Сонин не продавал. Зачем ему деньги? Он на скачках брал не меньше, да и гордость стоила тех денег. Вот Устину Бережнову он всегда мог дать Коршуна на разминку, посадить в бега вместо себя. Коршун любил Устина, а Устин его и того больше. Устин, как Алексей, никогда не брал в руки плети, если ехал на Коршуне. Стоило пощекотать за ушами, как Коршун вытягивался в струну и летел вольной птицей над землей. Распластается, не даст себя никому обогнать. Стоит трижды просвистеть Устину, как Коршун тут как тут. Коршун признавал Устина и хозяина. Больше никто никогда на его спину не садился.
Года два назад, осенью, сидели мужики на бревнах под окнами Сонина – у него всегда у дома валялись бревна, лузгали семечки, лениво перебрасывались словами. Искали зацепку, чтобы начать причащаться к медовухе. А тут и скажи Мефодий Журавлев:
– Эх, продал бы ты мне Коршуна, ничего бы боле в жизни не надо.
– То так, баба у тебя первая на деревне, еще бы коня – и все. Придется продать, мужик изнывает.
– Продай, Степаныч!
– Продаю, так и быть, давно ты мне проходу не даешь.
– Сколько? Счас кубышку растрясу!
– Сколько? Да даром, два рубля золотишком.
– Ты ошалел! Такому коню цена пять тышш! Окстись! – зашумели мужики. – А може, запалил жеребца, може, опоил?
– Ха, можно проверить. Мефодий, ты красивого араба купил – бег на десять верст, и мой Коршун того араба оставит на три версты позади. Ну, по рукам, Мефодий, спор на три бочки медовухи по пять ведер. Разбивайте, мужики!
Тут же и устроили бега. Коршуна повел Устий, араба – Журавушка. Но где там – за десять верст бега Коршун оставил араба позади больше чем на три версты.
– Хорош конь! Молодец! – трепали мужики Коршуна по холке.
– Что конь, это Устин молодец! – усмехнулся Сонин. – Срослись с Коршуном, вот и оставили с носом араба. Гони медовуху, дружище.
– Так сколько за коня-то? – суетился Журавлев.
– Два рубля золотишком и бабу твою на три ночки.
Грохнули мужики, схватились за бока, закатились в смехе. Все знали, как ревнует Варвару Мефодий, без него она ни шагу не сделает за ограду. Не любит, когда мужики таращат глаза на его красавицу: стройна, росла, походка мягкая, лицо чистое, глазищи готовы весь мир обнять, а губы будто переспелые яблоки – тронь и брызнут соком. И хитрющая улыбка, которая будто говорила: «Нате, я вся тут. Мефодий кто, Мефодий – теленок. Мне бы мужика посильней да ночку потемней…»
При виде Варвары мужики только покрякивали да чесали затылки. А Алешка Сонин ей в глаза говорил: «Эко, какие телеса тебе бог отвалил. А ить грешно, Варварушка, мужиков дразнить. На сеновальчик – и тышша твоих…» – «Не пойдет, Алешка, умрешь от моей ласки, оставишь бабу Катю вдовой. Да и жидок ты, поди мой-то кузнец глыбаст, клешаст. А ты – недородок… Мне бы кого посильнее…»
Вспыхнул Мефодий, сжал кулачищи, но сдержался. Молча прикатил три бочки медовухи на полянку, и началась шумная и разухабистая пьянка. Упилась вся деревня. Потом мужики боролись. Любит русский мужик силой помериться, но Фотей всех положил на лопатки.
Фотей и Евсей Бережновы едва нашли своего брата. Вытряхнули его, голенького, из постели продажной девки, поставили на ноги, а Фотей так жамкнул брата, что у Степана глаза из орбит полезли.
– Так вот ты чем тута занят? Прелюбодействуешь! А что над нами творишь? Спасибо Алексею Сонину, встретили его дорогой, он нам на ухо шепнул, где тя искать. Прознай про то люди, то в лоскуты бы тебя порвали. Никто не пикни, а сам!.. – рычал зверем Фотей.
– Всю эту богадельню разнесем! – ревел Евсей. Вырвал прут из железной койки, связал его узлом и швырнул в угол. – Вот так же тебя свяжут. А ты брысь отселева! – рявкнул на чернявочку.
Степан лишь мычал, мотал головой, вяло отбивался от братьев.
– Так слушай, бежала баба Уляша с бабой Безродного. Грозились они всю правду о нас рассказать. За ними гнались твои двоедушники, но у них убили коней.
– Что?! – враз пришел в себя Бережнов. – Поймали утеклецов?
– Нет. Наши сторожат их на вокзале. Они уже билеты купили на поезд. Поезда ждут. Обе с винтовками.
– Та-ак! Подай одежду. Дьявол попутал, уф! Погодите, погодите. Вчерась я видел здесь Баулина, он шибко зол на Безродную. Грозил мне, ежли, мол, буду держать ее у себя, то натравит на нас власти. Он говорил, что Груня раз стреляла в своего муженька, Хомин помешал убить, но в прошлом годе она нашла его в тайге и там уханькала. Любой из сельчан Божьего Поля будто бы подтвердит, что она каждый день набивала руку, стреляла из нагана, винтовки. С этой ниточки и почнем. У Безродной десять тысяч ассигнациями и пять золотом. Скажем, что эти деньги она украла у Алексея Сонина.
– А как Сонин откажется?
– Не откажется. Оба были вместях, чуть что, я его поприжму.
– Но и он может тебя тем же поприжать? – усомнился Евсей.
– Кто ему поверит? А потом Грунька поделилась на Устина. Устин даже ее поминал во сне. Отобьет, и потеряет Сонин зятя. Сейчас ноги в руки и искать Баулина. Он на гостином дворе стоит. К дружку какому-то приехал. Я побегу в полицию и сделаю заявление. Стребую, чтобы задержали утеклецов. Скажите Баулину, что, мол, словили птичку с золотым пером. Враз клюнет. Молодцы, что сами меня нашли. Об этом ни слова. Дело сладкое, но сами знаете… Цыц – и баста! Рачкина сюда. Ты, Фотей, к нему побежишь. Все обскажешь, пусть бумаги заготовит для дела.
Баба Уляша сидела на узле с вещами и зорко посматривала на дверь. Чуяло сердце старой, что кто-то за ними пристально наблюдает. Груня навалилась на плечо названой мамы, сон видела, будто идет к ней Федька Козин, тянет руки, зовет обратно. Но на пути его встал Устин, грозит своим винчестером. На Устина сверху упал огромный орел, схватил Устина и унес в сопки.
Показалось бабе Уляше, что она видела за окном бороду Степана Бережнова. Руки сжали винтовку. Достала патрон. Нет, баба Уляша живьем в руки не дастся, схватит Бережнов – убьет ее. А жить-то осталось… Прикроет собой негаданную дочку. Распахнулась дверь, ворвался морозный пар, а с паром ввалились в вокзальчик Исак Лагутин, Мефодий Журавлев, Венедикт Бережнов и сам голова – Степан Бережнов, с ними два полицейских. Идут на бабу Уляшу. Та чуть прикрыла глаза, будто спит.
Полицейский положил ей руку на плечо. Баба Уляша вскочила, закричала:
– Груша, убегай! Я их осажу! – вскинула винтовку, но кто-то снизу ударил ей по винтовке, грохнул выстрел, пуля тесанула по потолку, посыпалась известковая крошка. Скрутили. Звякнули наручники.
Груня вскочила с узла, сунула руки в карман, отпрыгнула к стене, выставила вперед браунинг, подарок пристава Баулина. А тут и сам Баулин ворвался.
– Вот она, убивица купца Безродного! Вяжите ее! Попалась, воровка! Теперь я с тобой рассчитаюсь!
Погорячился Баулин, незачем было ему говорить эти слова. Много раз смерть обходила его. Много…
Баулин рвал револьвер из кобуры, но не мог вырвать. Злая усмешка скользнула по лицу Груни. Она медленно подняла браунинг, плавно нажала на спуск, хлопнул выстрел. Баулин качнулся и начал оседать. Тонкая струя крови брызнула из головы. Упал. Затих. И полицейские и староверы тоже замерли. Боялись пошевельнуться. Голос Груни заставил их вздрогнуть:
– Вот еще одним бандитом стало меньше на земле. Возьмите мой браунинг. Отпустите маму Уляшу. Я сдаюсь.
Все обернулись к бабе Уляше. Она лежала на узлах, будто прикорнула на чуток. Была мертва. Не выдержало изношенное сердце, остановилось в страхе за свою названую дочь. Потянулись мужики к шапкам. Замерли перед бабой Уляшей. Про Баулина и забыли – надо ли помнить о таком человеке? Баба Уляша своей была. Умерла, унесла с собой многие тайны братии. Царство ей небесное.
Груню втолкнули в общую камеру, битком набитую проститутками, воровками, аферистками. Все они грязны, завшивлены, косматы. Спертый запах от людского пота и параши. Не продохнуть. А Груня, свежая с мороза, чистая, нарядная, остановилась посредине камеры деревянной спасской тюрьмы. Зашумел, заворошился вшивый клубок арестанток, они начали спрыгивать с нар, окружать Груню. Одна тронула колонковую шубку – хороша! Такой шубке на барахолке цена тысяча рублей. Другая потянула за конец пуховой шали – мягкая, теплая, ей тоже цена немалая. Третья наклонилась, тронула грязной рукой расписные пимы. Эко вырядилась, будто не в тюрьму собралась, а на свадьбу.
Груня застыла. Все еще перед глазами стояла баба Уляша, которую унесли и положили в розвальни. И эти страшные, оскаленные морды полицейских, Степана Бережнова. Ее толкали, вели по улице. Малышня сопровождала этот конвой и кричала: «Убивицу ведут, воровку поймали!»
В глазах потемнело, под сердцем сдавило, сперло дыхание. И даже когда кто-то снял с нее колонковую шубку, сдернул шаль, Груня все еще не пришла в себя. Но вот ее толкнули в грудь, посадили на нары и начали стягивать пимы. Очнулась, спал тяжкий сон, напряглась и увидела этот грязный ком людей: они визжали, царапались, рвались к Груне. Спешили раздеть ее донага. Груня пнула арестантку, снимавшую с нее пимы, в угол. Тихо, но с каким-то страшным шипением сказала:
– Отойдите, бабы, я только что пролила чужую кровь, могу еще пролить. А ну, грязные собаки, подайте мне сюда шубку, шаль, чтой-то холодновато у вас! – опалила арестанток огненным взглядом.
– Ну ты, шалава, не гундось! – Криворотая проститутка выхватила короткий кинжальчик из халата.
Груня спокойно посмотрела на криворотую, ответила:
– А ну подай-ка мне кинжальчик сюда! Ну! – двинулась на криворотую, и та сдалась.
– Это какая-то психопатка. – Легла криворотая на нары.
Раздался стук в стену, кто-то подавал таинственные сигналы. Одна из воровок их вслух переводила:
– «В первой камере сидит Груня Безродная. Она убила на вокзале пристава Баулина, самого преподлейшего человека. Кто тронет Груню, тот будет иметь дело с Кузей. Тебе, Сашка Кривой Рот, приказываю охранять и оберегать Безродную, или я тебе сверну еще и шею набок. Поняла?»
– «Пошел ты к черту, старый хрыч! Безродная сама кого хочешь обидит. Она из психических. Пусть уберут ее из нашей камеры. Убийцам – место в одиночке».
– «Заткнись, сука, или я тебе кишки на нож намотаю!»
– Верните хламье! С этим хрычом лучше не связываться.
Груня оделась, присела в углу под зарешеченным окном. Застыла в своем горе. Круто судит ее судьба, вырвалась из одних тенет, попала в другие.

 

– Кто эта баба? – спросил Гаврил Шевченок.
– Э, эта баба хлебнула горького до слез, – ответил Кузьма Кузьмин. – Мы с ней вроде из одного гнезда. Жила с мужем-убийцей, сгинул он. Дважды спасала меня от голодной смерти, даже от каторги спасла, куда хотел меня спровадить пристав Баулин. Раньше я был богач. Баба моя спалила дом Хомина, сама сдохла, все отобрали у меня. Стал нищ. Груня нищим подавала щедро, сама когда-то была нищенкой. Теперь вор. Побирушкой быть тягостно. Вором – куда ни шло. Меня им сделали люди… За убийство пристава – каторга. Да что там за убийство… Дай по мордасам полицейскому – тоже каторга, припишут тебе бунтарство, сопротивление властям. Пропала баба, убьет ее каторга. А ты чей и откуда? – спросил Шевченка Кузьма Кузьмин.
– Я переселенец, анучинский. Приехали сюда по казенному кошту. Десять ртов, тот кошт скоро съели. Посеяли хлеб, а его водой смыло. Ушел работать сюда на цементный завод. Думал поддержать семью. Старшой я в семье. А здесь тоже платят – едва самому прожить. Вот и бунтанули третьеводни. Меня поставили в голове бунта. Тоже могут сунуть на каторгу.
– На волю хочешь? Помогу бежать. Тут год назад сидели Коваль и Шишканов, я им помог бежать. Земляки.
– Как бежать?
– Просто. Сегодня мы и дадим драла. Наши парни выкуп за меня гоношат. В Яковлевке хотят обобрать лавку одного купчишки. Я тебя с собой прихвачу. Прокатимся с ветерком.
– М-да, а ты силен, дядя.
– Сильны мои парнищи. Собрал я в этом городе всех сирых и нищих и сколотил шайку-лейку. Живем ничего. Я им даю наставления, а они шуруют.
– Глупая ты баба! – поучала Сашка. – Любовь, любовь… А что в ней толку. Главное – деньги. Пока я красотой цвела, мужиков у меня было больше, чем в голове вшей. Деньги, водка… А с твоей красотой я бы с губернатором шашни завела.
– А ты на нее не шипи, – заговорила старая проститутка. – Разве у нас жизнь была? Тьфу! Плакать хотелось, а мы смеялись, тошнило от гнилого рта, а мы целуй. Она красива – мне от зависти глаза хочется ей вырвать. Даже тюремщики не стали на меня смотреть. Дожила.
– Не ной, все до того доживем. Если бы не Кузя, то я бы сделала из нее красавицу, – прошипела Сашка.
– А ты злая баба! – бросила Груня. – Я не из тех, кого можно обидеть. Подвинься! Лечь хочу, ноженьки не держат.
– Может быть, ты Груню освободишь, а я хоть откуда убегу, – не зная Груни, уже жалел ее Шевченок.
– Нет. Груню не освободить. Пристава убила. Тут и деньги не помогут: убила представителя власти.
– Но ведь меня могут схватить?
– Затаишься поначалу у наших ребят. Найди Федьку Козина, а потом Устина Бережнова – хороший парнище, всем норовит помочь, хотя Шишканова и Коваля под каторгу подвел его отец. Там все прознаешь, клубок мы ладный намотали. Сюда подвязались Макар Булавин, Черный Дьявол, моя баба, Хомин, Безродный, Степан Бережнов – всех не перечесть. Деньги тебе на дорогу дадим. Все! Сегодня твой побег.
Назад: 2
Дальше: 4