Книга: Конокрад
Назад: Глава 4 НИ ОТЗВУКА, НИ СЛОВА, НИ ПРИВЕТА
Дальше: Глава 6 ТЫ ПЕЛА ДО ЗАРИ

Глава 5
ТВОЯ СЛЕЗА

Твоя слеза проникла в сердце мне,
И всё, что было горького, больного
Запрятано в сердечной глубине, —
Под этою слезою всплыло снова,
Как в страшном сне!

Не в первый раз сбирается гроза,
И страха перед ней душа не знала!
Теперь дрожу я… Робкие глаза
Глядят куда-то вдаль… куда упала
Твоя слеза!
(Из старинного романса)
1
— А что же к нам не заходит господин военный? — неожиданно спросила за завтраком Любовь Алексеевна и посмотрела на дочь многозначительным взглядом.
— Это надо у господина военного спросить, — быстро ответила Тонечка и низко наклонилась над тарелкой, потому что щеки у нее предательски покраснели.
Любовь Алексеевна, как всегда, покачала головой, но больше вопросов задавать не стала, лишь со вздохом посетовала:
— А такой хороший молодой человек, вежливый, и сразу видно, что из приличной семьи…
Тонечка не отозвалась. Фрося, подавая на стол, хранила молчание, будто и не слышала неожиданно возникшего разговора.
Так начиналось утро в доме Шалагиных.
Сергея Ипполитовича, как всегда, за общим завтраком не было. Еще спозаранку он уехал по срочному делу на мельницу, но клятвенно обещался Любови Алексеевне к обеду вернуться, а после обеда столь же непременно присутствовать на гимназическом концерте, где дочь его должна была петь в дуэте с Ольгой Королевой.
Концерт, на котором гимназистки демонстрировали свои таланты перед родителями и приглашенными гостями, устраивался один раз в год, обычно во второй половине зимы, и готовились к нему загодя: разучивали танцы, репетировали декламацию стихов, проводили спевки хора и под строгим надзором самой директрисы выбирали репертуар для сольных выступлений. Все без исключения гимназистки, начиная от самых маленьких приготовишек и заканчивая выпускницами, ждали этих концертов как больших праздников, потому что именно в этот день, один раз в году, в гимназию можно было приходить не в строгой форме, а кому в чем нравится. Значит, можно было, пользуясь благоприятным случаем, упросить родителей, дабы соизволили они заказать для любимой дочери новое платье,
У Тонечки новое платье было уже пошито, еще накануне памятного благотворительного концерта в городском собрании, и поэтому думала она сейчас совсем о другом. Думала она о Василии и о том, что все попытки разыскать его успехом не увенчались. Оставалась последняя надежда на Фросю, которая в ближайшее воскресенье собиралась в Колывань и обещалась, если удастся, что-нибудь разузнать. Сейчас, рассеянно помешивая серебряной ложечкой чай в фарфоровой чашке, Тонечка совершенно неожиданно для самой себя решила, что в воскресенье в Колывань отправится она вместе с Фросей. Как отпроситься у мамочки и как убедительнее все преподнести, Тонечка даже не представляла, но ничуть не огорчалась, потому как была уверена: они придумают с Фросей уважительную причину и в поездку их отпустят.
Придумав это, Тонечка сразу повеселела, быстренько допила чай и отправилась в свою комнату, потому что ей надо было еще собраться и успеть в гимназию на последнюю репетицию.
Успела она вовремя, репетиция прошла замечательно, и довольная директриса, сидевшая в актовом зале на первом ряду, соизволила три раза хлопнуть пухлыми ладонями. До начала концерта оставалось еще два с половиной часа, и, коротая время, старшие гимназистки собрались в пустой классной комнате, где со стены на них сурово взирали российский государь император и римские философы. Похоже, что они были не очень довольны громким щебетанием молодых девушек и потому хмурились. Но девушки на портреты не обращали внимания и на все лады обсуждали последнюю городскую новость, о которой уже успели написать местная и губернская газеты. Из-за несчастной любви в военных казармах застрелился поручик Гордиевский, а перед этим он написал прощальное письмо и сообщил в нем, что нет ему жизни без дамы N, которая отвергла его любовь. Имени своей возлюбленной поручик Гордиевский не назвал, и весь город вот уже вторую неделю терялся в догадках — кто она? В церкви отпевать покойного, как самоубийцу, не стали, но воинский караул возле гроба был. Благоразумные родители ходить на похороны своим дочерям запретили, но отчаянная Ольга Королева, переодевшись в мужской полушубок, обув старые валенки и натянув на голову рваную шапку, тайком на похоронах побывала и теперь, блестя глазами, рассказывала подругам:
— Волосы у него русые, и вот так набок зачесаны, потому что он в висок стрелял, а зачесали — чтобы рану не было видно. Стра-а-шно… — округляя глаза и переходя на шепот, сообщала Ольга и продолжала: — А сам такой красивый, усы черные и белый-белый, как мелом присыпали…
— Вот бы глянуть на эту даму; неужели такая красивая, что из-за нее стреляться стоило? — Мечтательная и некрасивая Людмила Сердоликова расправила складки платья на коленях и оглядела подруг вопросительным взглядом. — Это какую же красоту иметь надо…
— Красота здесь совершенно ни при чем, — неожиданно для самой себя вступила в общий разговор Тонечка. — Если любовь настоящая — человек ничего не видит, он слепой становится…
— А ты откуда знаешь? — быстрой скороговоркой спросила Людмила.
— Знаю, — твердо, будто точку поставила, ответила Тонечка.
Подруги разом удивленно замолчали и уставились на нее, словно увидели первый раз в жизни. Ольга Королева от удивления даже приоткрыла свой хорошенький ротик. А Тонечка, только сейчас сообразив, что она в горячке выпалила, резко развернулась и вышла из классной комнаты, не чуя под собой ног и сжимая ладонями пылающие щеки.
Вслед ей удивленно и молча смотрели подруги, государь император и римские философы.
Концерт начался с приветственного слова директрисы гимназии, затем пел хор, декламировали стихи, а после стихов наступил черед Тонечки и Ольги Королевой. Подойдя к краю низенькой сцены, Тонечка успела бросить мимолетный взгляд в зал, но лиц там не различила — все сливалось в сплошное и яркое пятно: нарядные платья дам, сюртуки и мундиры мужчин, косой солнечный свет из высоких окон.
На пианино им аккомпанировал господин Млынский, аккуратно причесанный по столь торжественному случаю, с подстриженной бородой и столь же тщательно обстриженной бахромой на рукавах засаленного сюртука. Вот уже прозвучали первые аккорды, а Тонечка онемела и, плотно сжав губы, смотрела прямо перед собой, по-прежнему ничего не видя, кроме огромного яркого пятна. Ольга дернула ее за рукав, чуть обернулась к Млынскому, кивнув головой, и тот начал сначала. Яркое пятно раздернулось, из него, как из глубокой воды, вдруг вынырнула по-хищному согнутая фигура Васи-Коня, и у Тонечки прорезался голос. Дружно, плавно она подхватила вместе с Ольгой первые такты романса:
Не уходи, побудь со мною…

Где-то там, в глухом бору, в недосягаемом ей месте, стояла избушка, полузасыпанная снегом, и именно в эту избушку, а не в зал посылала свой голос Тонечка и летела всей душой следом за голосом, просила, молила: не уходи, будь рядом. Кажется, еще никогда не пела она с таким чувством. Волнение Тонечки передалось Ольге, и голос у нее тоже взлетел, воспарил, улетая за каменные стены.
Зал замер.
И рухнул, когда затихли последние слова романса, от оваций, криков «бис!» и «браво!». Млынский, опираясь одной рукой о пианино, беспрестанно и низко кланялся, складываясь худой и высокой фигурой, как циркуль; Ольга приседала, кокетливо приподнимая край платья, а Тонечка стояла, не шевелясь, невидящими глазами смотрела в зал, и яркое пятно становилось мутным, неразличимым. Она даже не осознавала, что плачет, и не чувствовала на щеках слез. А когда поняла это, убежала со сцены, проскочила длинный коридор, стуча каблуками туфелек, спустилась по крутой лестнице на первый этаж, схватила в раздевалке с вешалки свою беличью шубку и выскочила на улицу.
— Филипыч, миленький! — взмолилась она. — Домой!
— А родители где?
— Они после… Домой! — прыгнула в санки, натянула на голову полсть и уже оттуда, глухо, едва слышно, повторила: — Домой!
Филипыч оглянулся, пожал плечами и тронул коня с места.
Дома Тонечка упала на теплое плечо Фроси, открывшей ей двери, и зарыдала.
2
— Позвольте, Сергей Ипполитович, задержать вас на малое время для приватной беседы. Простите великодушно, но дело срочное…
— Мне некогда, — резко ответил Шалагин, сердито глядя Гречману в переносицу.
— Дело касается вашей дочери и принимает, надо заметить, очень серьезный оборот. — Гречман прижимал широкую ладонь к выпуклой груди, туго обтянутой шинелью, и смотрел на Шалагина почти просительно, даже пышные усы обвисли. Но глаза оставались холодными.
Он задержал Сергея Ипполитовича на выходе из гимназии, где тот вместе с супругой долго разыскивал дочь, пока не выяснилось, что она уехала. Любовь Алексеевна, наняв извозчика, поспешила домой, а обеспокоенный Сергей Ипполитович имел еще долгую беседу с директрисой гимназии, которая, время от времени шлепая пухлыми ладонями, успокаивала его:
— Не извольте тревожиться, Тонечка, знаете ли, девушка впечатлительная, да и все они в этом возрасте слегка экзальтированы, все принимают близко к сердцу… Я думаю, что не стоит проявлять большой тревоги…
И почти успокоила.
Сергей Ипполитович вышел из гимназии, и тут ему заступил дорогу Гречман, за спиной которого безмолвно маячил румяными щеками-яблоками Балабанов.
— Вы что, в участок меня повезете?
— Да боже упаси! Сергей Ипполитович! Как вы могли подумать! Давайте вот пройдемся по улице и поговорим. — Чуть повернул голову и через плечо кратко приказал Балабанову: — Отстань!
Тот вытянулся и замер.
Сергей Ипполитович молча пошел по чисто разметенной от снега улице. Шаги его поскрипывали резко, отрывисто. Гречман, на полшага отстав, ступал за ним почти беззвучно.
— Я слушаю вас. Что за дело, которое касается моей дочери?
— Дело, господин Шалагин, — просительный тон в голосе Гречмана сразу исчез, — очень даже необычное. В городе орудует разбойничья шайка. Орудует нагло, дерзко и, надо признаться, не без успеха. У нас есть все основания предполагать, что ваша дочь что-то знает об этой шайке, но скрывает…
— Вы даете себе отчет, — перебил его Сергей Ипполитович, — о том, что говорите?!
— Вполне, господин Шалагин. Наберитесь терпения. Итак, сначала ваша дочь пропала почти на целые сутки и находилась все это время с известным конокрадом по кличке Вася-Конь. На вопросы, заданные ей приставом Чукеевым, ничего вразумительного не ответила. Дальше — больше. Прапорщик Кривицкий опознал этого Васю-Коня… А вот и сам он, услышите, как говорится, из первых уст. Думаю, вам чрезвычайно любопытно будет… Господин прапорщик, потрудитесь подойти к нам.
Действительно, навстречу им легким торопливым шагом спешил Максим. Несмотря на холодный ветер, он был в фуражке, и уши у него горели малиновым пламенем. Остановился, молча козырнул.
— Потрудитесь, господин прапорщик, рассказать уважаемому Сергею Ипполитовичу о том, что произошло в прошлое воскресенье.
— Сергей Ипполитович, поймите меня правильно, я счел своим долгом…
— Не объясняйтесь, говорите по существу. — Сергей Ипполитович нахмурился.
— В прошлое воскресенье мы были возле дома господина Королева, — по-военному четко начал говорить Максим, — мимо проезжала подвода, в вознице я узнал того самого человека, который сбежал от пристава Чукеева и сбросил меня с повозки, а затем скрылся с Антониной Сергеевной. Естественно, я побежал в дом господина Королева, чтобы телефонировать в полицию. Но Антонина Сергеевна повела себя очень странно. Во-первых, она стала кричать, предупреждая этого человека об опасности, а во-вторых… Во-вторых, за этот поступок назвала меня подлецом и дала пощечину. Безо всяких объяснений.
Максим замолчал и вопросительно взглянул на Гречмана. Тот кивнул головой, и Максим четко развернулся, пошел прочь, ни разу не оглянувшись. Сергей Ипполитович долго смотрел ему вслед. Гречман, переминаясь тяжелыми сапогами на притоптанном снегу, молчал и не задавал больше вопросов. Он, по всему было видно, ждал: что сейчас скажет господин Шалагин?
Тот, проводив взглядом Максима, поднял воротник пальто и неласково обронил:
— До свидания.
— Э-э, позвольте, — опешил Гречман, — мы не закончили!
— До свидания, — еще раз, по-прежнему неласково, обронил Сергей Ипполитович и быстрым шагом двинулся по тротуару.
— С-с-сволочь! — сказал, как выплюнул, Гречман.
Он-то рассчитывал совсем на другой эффект: надеялся, что Шалагин испугается, станет упрашивать, чтобы это дело не предавалось огласке… И в этот момент, надеялся Гречман, можно будет прибрать норовистого мельника к рукам; выяснить через дочь, где скрывается конокрад, заодно, потребовав плату за молчание, попользоваться пухлым бумажником господина Шалагина. Даже в столь сложной ситуации он не забывал о деньгах — добывать и копить их давно стало для него таким же страстным и необоримым желанием, какое бывает у пьяницы, когда тот хочет опохмелиться.
А Сергей Ипполитович тем временем, торопясь домой и даже не пытаясь взять извозчика, пребывал в необычайном волнении: все, что он услышал, напугало его до противной дрожи в руках. Он изо всей силы сжимал кулаки, так что скрипели кожаные перчатки, но руки все равно тряслись. Такой сильный испуг овладел им еще и потому, что он вспомнил слова полубезумной старухи, которым совершенно не придал значения. Как всякий здоровый и удачливый в жизни человек, он сторонился больных и убогих, а выходя из церкви после службы, всегда вручал деньги супруге, чтобы она подавала милостыню, сам же старался пройти как можно быстрее через строй нищих, протягивающих руки за подаянием. Он и Зеленую Варвару воспринял как нищую, ждущую денег за невнятное гадание. Потому и пропустил ее слова мимо ушей, забыл о них, как и о самой старухе. А сейчас думал: выходит, и она что-то знает?
В доме пахло валерьянкой. Сергей Ипполитович скинул на пол пальто в прихожей, пошел в зал. Навстречу выскочила Фрося с мокрым полотенцем в руках. Ойкнула, едва не налетев на него, побежала на кухню.
Любовь Алексеевна сидела в зале на кресле, пила валерьянку из хрустальной рюмки, и глаза ее были странно круглыми, словно увидела она нечто диковинное.
— Сергей, слава богу, приехал… Я не знаю, что делать, у Тонечки истерика, может, позвать доктора Станкеева…
— Не надо никого звать. Где Тоня?
— У себя в комнате. Но запускает туда только Фросю, остальным заходить не разрешает, даже мне… — Любовь Алексеевна, допив из рюмки остатки валерьянки, всхлипнула.
Сергей Ипполитович присел на подлокотник кресла, погладил жену по голове вздрагивающей ладонью, тихо сказал:
— Люба, успокойся, возьми себя в руки. Похоже, для нас настали тяжелые времена.
— Какие? — переспросила Любовь Алексеевна.
— Тяжелые.
3
Филипыч, исполняя приказание Сергея Ипполитовича, обшарил весь город и поздно вечером, уже в потемках, разыскал Зеленую Варвару, которая отдыхала от долгой ходьбы по улицам на лавочке возле дома на самом краю Гудимовской улицы. Над лавочкой нависала развесистая рябина с тяжелыми кистями красных ягод, еще не до конца обклеванных птицами, и с веток, потревоженных ветром, тихо осыпался снег. Зеленая Варвара этот снег с себя не стряхивала, сидела неподвижно, издали казалось даже, что это не человек, а старая коряга, небрежно прислоненная к забору.
— Эй, любезная! — громко окликнул ее Филипыч. — Просыпайся! Карета подана!
Зеленая Варвара пошевелилась, осыпая снег со своих одеяний, медленно поднялась с лавочки, опираясь на длинную палку, и так же медленно, тяжело передвигая ноги, пошла к кошевке. Уселась и хриплым, отрывистым голосом приказала:
— Трогай!
— Какая ты скорая! — удивился слегка ошарашенный Филипыч, — уже приказываешь!
— Тебя хозяин за мной послал? Вот и вези, а лясы мне разводить некогда.
— Куда как важная! — осерчал Филипыч, но ввязываться в перепалку со странной старухой не стал, молча понужнул Бойкого, и тот взял с места бодрой рысью.
Скоро были возле мельницы, в конторе которой, на втором этаже, ярко горел свет. Филипыч, ничего не говоря, провел Зеленую Варвару в кабинет Сергея Ипполитовича и плотно закрыл за ней дверь.
В кабинете жарко дышала голландка, протопленная еще до обеда, пахло дорогим табаком и хорошим, только что заваренным китайским чаем. По-домашнему скинув сюртук и расстегнув рубашку, Сергей Ипполитович сидел за большим дубовым столом, курил и рассеянно вертел перед собой массивную пепельницу из зеленой яшмы. Старуха, стащив дыроватые перчатки, первым делом прижалась ладонями к теплому боку голландки и даже глаза прикрыла от блаженства.
— Раздевайтесь, — предложил ей Сергей Ипполитович, — здесь тепло. Если угодно, чаю попейте, горячего…
— Угодно, — хрипло отозвалась Зеленая Варвара, — на таком ветру все кости продувает.
Она отошла от печки, села за стол, напротив Сергея Ипполитовича, осторожно подвинула к себе чашку с чаем, отхлебнула и снова закрыла глаза от блаженства. Сергей Ипполитович не торопился начинать разговор, ради которого и была сюда доставлена Зеленая Варвара, он с любопытством присматривался к ней и ждал, что она сама спросит, зачем ее привезли. Но старуха спокойно продолжала прихлебывать чай, жмурилась и время от времени обводила кабинет внимательным взглядом, словно хотела все запомнить. Вдруг ее взгляд остановился на пепельнице из зеленой яшмы, глаза засветились.
— Что, нравится? — спросил Сергей Ипполитович.
Зеленая Варвара молча кивнула.
— Возьмите на память, я вам дарю ее. — Сергей Ипполитович подвинул пепельницу к краю стола, и Зеленая Варвара нежно огладила ее длинными сморщенными пальцами.
— А почему вы любите зеленый цвет?
— Ох, длинная это история, господин Шалагин, да и не ради нее ты меня чаем угощать взялся… Спрашивай. Что знаю — скажу, а что не знаю — промолчу.
Взгляд ее был совершенно осмысленный и внимательный.
— В прошлый раз вы говорили, что моя дочь в опасности. Откуда вы об этом узнали? И какая опасность ей угрожает?
— Да какая опасность может угрожать девушке из приличной семьи? Только одна, господин Шалагин, — разнесчастная любовь…
Она помолчала, задумавшись: видно, сначала хотела решить что-то для самой себя, важное, затем вздохнула, потерла ладони одна о другую и продолжила:
— Мне, конечно, помалкивать бы надо — не моего ума дела, да жаль их, христовеньких, наломают в горячке дров, а потом всю жизнь будут щепки собирать…
— А вы яснее говорить можете? — перебил ее Сергей Ипполитович. — Я плохо понимаю: о чем идет речь?
— Какой вы нетерпеливый, господин Шалагин, прямо в огонь готовы руки сунуть. Хорошо… Слушайте. Есть тут в наших окрестностях один удалец — Вася-Конь. Конокрад знатный. Полиция за ним погоню устроила, деваться ему некуда было, он к вам в дом и заскочил, прямо к дочери вашей. Переждал, после из окна — фырр! — только его и видели. С того времени, похоже, веревочка у них и завязалась. А что из дому дочка пропадала, так опять же, она с ним была, с Васей-Конем. Но его вам бояться не надо, Василия, он дочку вашу пальцем не тронет, а вот начальники полицейские — ой, не к ночи будут помянуты… Ищут они Васю-Коня, с ног сбиваются, очень он им нужен, а разыскать его через дочку вашу хотят. Боюсь, как бы они не втянули ее в ловушку. Вот, что знаю — все сказала.
— А сам он, конь этот, где скрывается?
— Про это мне неведомо. Может, дочка ваша знает? У ней и спросите.
Зеленая Варвара быстрыми глотками допила чай и стала натягивать на оттаявшие пальцы рваные перчатки.
— Скажите, а зачем вам это нужно? Почему вы предупреждаете меня, о дочери моей тревожитесь?
— Хорошим людям я всегда помогаю, у самой жизнь тяжелая выдалась, пусть у других она полегче катится. Прощай, господин Шалагин. Пусть тебя Бог любит.
Зеленая Варвара степенно поклонилась, и Сергей Ипполитович тоже поднялся с кресла, вежливо опустил в ответ голову, проследил, как гостья осторожно спрятала среди ремков пепельницу из яшмы, как она вышла из кабинета, а после этого долго еще смотрел в закрывшуюся дверь, словно что-то хотел разглядеть сквозь гладко оструганные доски, покрашенные веселой голубой краской.
4
А город жил…
Строился, торговал, рожал детей и готовился встречать 300-летие Царствующего Дома Романовых.
К торжеству готовились загодя. Украшали улицы хвойными гирляндами, в магазине господина Литвинова на самом видном месте были выставлены портреты всех Государей российских; снег с Николаевского проспекта убирали особенно тщательно, а там, где была мостовая, остатки его тщательно выметали метлами.
В самом центре города заложили часовню во имя Святителя Николая, и мастера трудились на ее строительстве не покладая рук, от темна до темна.
Чувствовалась в Ново-Николаевске в эти февральские дни особая торжественность, словно ожидали жители, что после празднования наступят иные, более счастливые дни.
Отдел Петербургского общества «Изучение Сибири и улучшение ее быта» готовился к своему открытию и обещал возбудить интерес к познанию края, исследовать его историю. Гласный поверенный Григорий Жерновков ратовал в печати за воспитание у новониколаевцев «местного чувства» и сетовал, что отсутствует, а если имеется, то в недостаточной степени, особая, сибирская гордость.
В обществе вспоможения приказчиков работала старейшая и самая большая в городе библиотека, где члены общества пользовались книгами бесплатно, а посторонние люди — за умеренную плату. Все столичные новинки имелись здесь в наличии и пользовались постоянным спросом.
Магазины и базарные прилавки в эти дни буквально ломились от изобилия. И чего только не предлагали бойкие торговцы! Шубы, белье, плуги, керосин, шляпки, обувь, мясо, муку, серебро и золото — на любой привередливый вкус и на кошелек любой толщины.
«Подходи, покупай, не скупись!» — зазывали мальчики у дверей магазинов и рекламные объявления в местных газетах. И нахваливали свой товар, не стесняясь, превознося его достоинства до небес. «Лучше нет мыла, — утверждалось в объявлении, украшенном замысловатыми виньетками, — чем мыло, изготавливаемое Н.П. Кондратьевым. — Моет оно чисто, экономно, сохраняет белье от износа — ну просто дивное мыло, которое готовится благодаря знанию, из рода в род переходящему и никому кроме не известному». Как же не купить такое мыло?!
А Петр Максимович Карюгин, имеющий собственный завод, предлагал кошму всех сортов и шорные изделия, а вдобавок — шерсть, смолу, вар и деготь, а еще — колесную мазь, сундуки разных размеров и крестьянские принадлежности.
А экипажная мастерская господина Алеева вырабатывала и ремонтировала разные экипажи, зимние и летние, рессорные и полурессорные, ходки городские и крестьянские телеги на железном и деревянном ходу. И лихо раскатывали городские извозчики, поделенные на два разряда. Первые — в рессорных крытых экипажах, имеющих крылья, кожаные фартуки и фонари летним временем, а зимним — в санках, так называемых «американках», с теплым меховым одеялом. Вторые — попроще: в полурессорных пролетках или коробках на железном ходу, имеющих кожаную пружинную подушку для сиденья в чистом холщовом чехле — летом и на «глухих» санках городского типа — зимой.
И стоил час езды 40 копеек, причем неполный час принимался за полный. Это — по правилам, утвержденным господином Начальником губернии. Но правила русскому человеку — как нож у горла. И торговались извозчики со своими седоками отчаянно, словно без лишнего пятака для них жизнь прямо в сей час и закончится. Но и седоки бывали разные. Иные, под хмельком находясь и душу развернув гармонью, так щедро расплачивались, рубли не считая, что извозчик только крякал, засовывая шальные деньги подальше и понадежней.
А пивоваренный завод Р.И. Крюгера извещал, что пиво данного завода, известное своим отличным качеством, можно приобрести не только в оптовом складе на Вокзальной улице, но и на Николаевском проспекте, на улицах Межениновская, Асинкритовская, Тобизеновская и Кабинетская, а также в гостинице «Россия», железнодорожном собрании, в буфете станции Ново-Николаевск и заводских пивных лавках.
Вот как размахнулись! Куда ни ступи — везде пиво Крюгера!
Завод Н.А. Адрианова предлагал фруктовые воды, вырабатываемые исключительно на сахаре, а тем, кто не верил, говорили: желающие могут проверить это химическим анализом и убедиться таким путем в отсутствии какой-либо фальсификации. И скромно извещали, что завод награжден тремя золотыми медалями.
Неужели отыщется маловер, который будет их проверять химическим анализом, золотых-то медалистов?!
…Торжественные дни перемежались буднями, и тихо заканчивался в городе февраль. Добрый, славный месяц, хотя и вьюжный…
5
— Вот темноты дождемся, и скорым ходом… — Кузьма швыркнул застуженным на ветру носом и плотнее натянул, на самые глаза, свою лохматую, обтерханную шапку. — Верное слово — был он там!
— А вдруг он, твой знакомый, специально тебе сказал? Придем, а там — засада.
— Да быть не может, Николай Иванович! Он мужик непричастный, ему никакой выгоды нету. Идти надо!
Николай Иванович помолчал, вздернул воротник своего пальто, отвернулся, чтобы режущий ветер дул в спину, и негромко, но твердо выговорил:
— Ладно, идем. Стемнеет, и тронемся.
Они ютились за стеной брошенного дома, где нашли приют после того, как Гонтов отказал им в ночлеге на барже. Дом летом сгорел, стоял без крыши, с выбитыми окнами, но лучшего на сегодняшнюю ночь ничего не было, и решили бедовать здесь. После обеда Кузьма отправился до ближайшей лавки, чтобы купить еды, и там, встретив знакомого мужика, извозчика, совершенно случайно узнал, что Вася-Конь намедни куролесил на Инской улице, сорил деньгами, переходя из одного веселого дома в другой, и, в конце концов, утихомирился у молодой вдовы Стешки.
«Что же он вытворяет, поганец, — сердился Николай Иванович, — неужели не понимает, что Гречман за нами сейчас настоящую охоту открыл?.. Эх, деревня-матушка!»
Серый метельный денек быстро скукожился, померк, и без всякого перехода легла темнота. Пора. Николай Иванович и Кузьма покинули свое укрытие и двинулись, прижимаясь поближе к заборам, в сторону Инской улицы.
В окнах дома вдовы Стеши теплился желтый свет.
— Вот здесь она и проживает, красавица…
— Что, бывал? — с усмешкой спросил Николай Иванович.
— Да так, забегал по делам. — Кузьма смущенно кашлянул в кулак и предложил: — Давай сначала я зайду, мало ли чего… Знак подам.
И первым вошел, открыв низенькие ворота. Скоро ворота снова открылись, и Кузьма позвал:
— Заходи, чисто.
В доме, освещенном двумя керосиновыми лампами, пахло свежими шаньгами, недавно вымытыми полами и жареной рыбой. Дородная хозяйка, сияя глазами, стояла возле печки, улыбалась алыми губами и словно бы невзначай расправляла на высокой груди вишневую кофту с диковинными голубыми цветами.
— Добрый вечер, — негромко произнес Николай Иванович, отряхивая с пальто снег.
— И вам — добрый, — отозвалась Стеша, не переставая улыбаться. Затем вздохнула, еще туже натянув на груди кофту, и сообщила: — Не ко времени вы, господа хорошие, заявились…
— Мы всегда ко времени, — строго перебил ее Кузьма. — Рассказывай, когда у тебя Вася-Конь был? Что говорил, куда ушел? Или, может, ты его прячешь здесь?
— Какой еще Вася-Конь? — удивилась Стеша. — Я вам, чай, не кобыла!
— Степанида! Не придуряйся! Мы по-серьезному спрашивам, не до смешков!
Николай Иванович между тем расстегнул пальто, уселся за стол, накрытый скатертью, вытащил из кармана револьвер и положил перед собой. Негромко приказал:
— Садись.
Стеша боязливо присела на краешек стула.
— Рассказывай. И запомни: я два раза не повторяю.
— А… а… что рассказывать?
— Где Василий? Куда ушел? Как он у тебя оказался?
— Это… стрельбу уберите… боюсь я… А сказать… Сказать мне особо нечего. Он два дня до меня гулял, а ко мне под вечер, вот также приполз, все жаловался, что любовь у него несчастная. Я, говорит, с тобой, Стеша, забыть ее желаю. И все заставлял меня на гармони играть. На другой день я его в бане выпарила, мало-мало отпоила чаем, еще оставляла, а он — нет, и ушел, на ночь глядя.
— Когда ушел?
— Вчера это было.
— А куда — не сказал, конечно?
— Я ж не жена ему…
Во время разговора Стеша поглядывала в окно, прислушивалась, и голос у нее становился все беспокойнее.
— Кого ждешь? — Николай Иванович постучал пальцами по скатерти. — Только не врать…
— Да чего меня пугаете? Ну спасу нет — все пугают! А давайте я вас напугаю! Пристава жду, Чукеева, хряка этого! Он деньги сегодня собирает. Число-то какое? Вот и явится, хоть земля развернись. Угощенье ему, денежки, само собой, чтоб в участок не утащил, ну а коли пожелает — значит, и удовольствие доставить придется. Все уразумели? Теперь собирайтесь, и — скатертью дорога! Пугальщики!
Щеки у Стеши зарозовели, в сверкающих глазах будто огонек вспыхнул, высокая грудь под натянутой кофтой колыхалась, и — чудо, как была хороша молодая вдова! — Кузьма, сам того не замечая, даже губы облизнул.
— Вот это конфигурация! — Николай Иванович усмехнулся. — Мечтать будешь, а не придумаешь. Кузьма, несправедливо получается: мы голодные, холодные, а все угощение Чукееву достанется. Лишнее оно ему, он и так толстый.
Кузьма, не понимая, куда клонит Николай Иванович, молчал. Продолжал во все глаза глядеть на Стешу.
— Слышишь, Кузьма, — продолжал Николай Иванович, — покушать бы нам не мешало.
— Я завсегда, — торопливо отозвался тот.
— Ну, тогда накрывай, хозяйка. И слушай, что скажу. Как только Чукеев войдет, начинай орать, да погромче. Будто мы силой сюда влезли. Поняла? Вот и умница. Теперь на стол накрывай.
Стеша вскочила со стула, засуетилась, доставая из шкафа посуду. Кузьма вопросительно глянул на Николая Ивановича, но тот в ответ лишь приложил к губам палец, а затем сделал рукой знак, показывая, чтобы Кузьма вышел. Кузьма сразу сообразил и проворно выскользнул в двери. Николай Иванович снял пальто, небрежно бросил его на спинку стула, сверху пристроил шапку. Затем, подумав, сунул руку во внутренний карман, вытащил небольшой сверток, оглянулся, увидел на стене зеркало и подошел к нему. Стеша, расставляя на столе посуду, подняла голову и замерла, чуть приоткрыв рот: возле зеркала стоял чернобородый мужчина, изменившийся до неузнаваемости, и смотрел на нее суровым и величественным взглядом, таким, что Стеша даже растерялась и спросила невпопад:
— Чего-то желаете?
— Желаем, — даже голос у мужчины изменился, стал густым и протяжным, — желаем хорошего угощения. Пиво у тебя, хозяйка, имеется?
— Наливочка есть, — совсем растерялась Стеша, — а пиво… пиво не добродило еще, слабенькое.
— А нам крепкого и не требуется. Только наливай побольше, побо-о-льше, не скупись, мы за все заплатим.
Стеша послушно нацедила из лагушка в большущую стеклянную бутыль темного и пахучего пива. Выставила на стол. Выжидательно поглядела на Николая Ивановича.
— Чего замешкалась? — протянул тот. — Теперь угощенья мечи, какие имеются. Все мечи! За все заплатим. Вон у тебя как вкусно пахнет, а мы, грешным делом, проголодались, ох, проголодались.
Он вернулся к столу, сел на прежнее место. Оглаживал бороду, чуть заметно улыбался, наблюдая за хозяйкой, которая проворно сновала от печи к столу, щедро выставляя разносолы — как будто век ждала столь дорогих гостей.
За дверями послышался шум. Николай Иванович неуловимо сдернул со стола револьвер и негромко приказал Стеше:
— Кричи! Тебе же лучше будет — кричи!
Стеша растерянно оглянулась, будто ожидала кого увидеть за своей спиной, и закричала:
— Вы зачем приперлись, лиходеи! Вас кто звал! Я вот ухватом по харям бесстыжим! Уходи!
Дверь со стуком отскочила настежь. В дом, громыхая сапогами, ввалился Чукеев. Сзади, в загривок, его толкал Кузьма, наготове держа револьвер. Чукеев вздергивал голову, как делают лошади в неудобном хомуте, и со свистом всасывал раскрытым ртом воздух.
— К нашему столу, к нашему шалашу, господин пристав! — Николай Иванович, не выпуская из руки револьвера, сделал широкий жест, приглашая садиться, сурово крикнул на Стешу: — Да замолчи ты, дурная баба! Угощай господина пристава, пива ему наливай, не скупись, видишь — с морозу человек пришел!
Стеша дрожащими руками налила в стакан пива из стеклянной бутыли, протянула стакан Чукееву. Тот мотнул головой, буркнул:
— Сгинь.
— А ругаться не надо, — Николай Иванович опустил револьвер, направляя его в лицо Чукееву, — мы же к вам со всей душой. Пейте, господин пристав, а ты, Кузьма, пока закусывай.
Кузьма присел к столу, прямо руками потащил со сковороды большой ломоть жареной рыбы. Чукеев, еще помедлив, осторожно взял стакан, отпил.
— До конца, до конца, господин пристав, не оставляйте зла, — прежним протяжным голосом, будто нараспев, ласково уговаривал его Николай Иванович. — Хозяйка, наливай еще, видишь — у дорогого гостя стакан пустой!
Стеша подхватила бутыль, налила. И второй стакан пришлось выпить Чукееву, и третий, и четвертый… Кузьма уже наелся, сыто отрыгивал, а Николай Иванович, не давая и малой передышки, заставлял Стешу подливать и подливать в стакан пристава. Круглое лицо Чукеева покрывалось алыми мятежами, мелким бисером со лба скатывался пот, но Николай Иванович был неумолим — когда бутыль опустела, он приказал Стеше ее снова наполнить. Больше он уже ничего не говорил, только угрожающе покачивал револьвером, и Чукеев, давясь, проливая пиво на шинель, судорожно глотал, опустошая один стакан за другим.
Скоро бутыль снова опустела.
Николай Иванович положил револьвер на краешек стола и довольно сказал:
— Ну вот, выпили, а теперь и закусить не мешает. Закусывайте, господин пристав, и я с вами за компанию.
Положил себе на тарелку рыбы, кусок зыбкого студня и с аппетитом принялся есть, сторожа пристава холодным взглядом. Чукеев икал, вздыхал тяжело и ерзал на стуле широким задом, не находя удобного положения.
Николай Иванович ел не торопясь, обстоятельно. Наевшись, попросил:
— А подай-ка нам чайку, хозяйка, горяченького.
Стеша, онемевшая от всего, что происходило, махом выставила на стол самовар, и Чукееву пришлось еще выпить два стакана чая. Он все сильнее ерзал на стуле, задыхался, а выпученные глаза начинали покрываться мутной пленкой, как у зарезанного петуха. Все это время он не произнес ни слова, ожидая, что вот-вот два этих бородатых мужика приступят к нему с расспросами. Но они никаких вопросов не задавали.
Собственно, Николаю Ивановичу и спрашивать Чукеева было не о чем: сам прекрасно знал, что Гречман открыл на него охоту. Да и не верил, что пристав ответит честно, скорее всего, наврет, а проверить никакой возможности нет.
Пора и честь знать — заканчивать спектакль.
— Господин пристав, засиделись мы, время позднее. Хозяйке за угощение спасибо. Кузьма, выводи гостя на улицу, да шинелку ему застегни на все пуговицы — дует на улице, холодно.
Кузьма послушно и сноровисто все исполнил. Николай Иванович оделся, достал деньги, бросил их на стол, подмигнул Стеше:
— Тут за все хватит… А на прощание подари-ка мне ухват, которым нас побить грозилась.
Стеша, уже ничего не понимавшая, вынесла ухват с черными, закоптившимися рожками, подала.
Николай Иванович раскланялся и вышел.
На улице, подойдя к Чукееву, он проверил — все ли пуговицы на шинели застегнуты? — затем ласково попросил:
— Подними, братец, ручки. Вот так, ровненько сделай.
И в рукава шинели ловко продернул ухват. Чукеев враз стал похожим на огородное пугало. Только теперь он до конца понял, что с ним сотворили: без меры выпитое пиво неудержимо просилось на выход, а добраться до ширинки на брюках он уже не мог. Оставалось лишь одно, стыдное: горячая влага сама собой потекла в теплые кальсоны.
— Теперь домой ступай, господин пристав. Непременно домой, а мы проследим. — Николай Иванович легонько подтолкнул его в спину.
И Модест Федорович пошел, широко расшаперивая ноги, чуя, как мокрые брюки схватываются морозом, а течь все не прекращается.
Николай Иванович и Кузьма проводили его до конца улицы, а после незаметно отстали.
— Ну, потешились, а дальше что делать станем? — Кузьма высморкался, отплевываясь на пронзительном ветру, и повернулся к Николаю Ивановичу. — Я так думаю, что мы с тобой вроде ребятишек сопливых — в казаков-разбойников сражаемся. А Гречману от наших сражений — ни в одном глазу, в ноздре и в той не засвербит. Доколе бегать-прыгать будем?
— Кузьма, а ты видел, как кошка мышей ловит? Как поймает, она его сразу никогда не жрет, а так делает: отпустит и снова лапой прижмет, отпустит и прижмет… Вот и я желаю — натешиться от души, а уж после прихлопнуть.
— Ага-ага, дай бог нашему теляти волка зажевати. — Кузьма по-новой принялся смачно сморкаться.
— Зажуем, еще как зажуем! Подожди маленько…
— Да я уж все жданки съел!
— Погоди еще, совсем немного осталось.
— Чего осталось-то?
— Увидишь.
6
«Глубокоуважаемый господин полицмейстер!
Спешу принести Вам свои извинения за беспокойство и за то печальное обстоятельство, что невольно занимаю Ваше драгоценное время, каждая секунда которого посвящена служению общественному благу богоспасаемого града Ново-Николаевска.
Обстоятельства, вынудившие меня это сделать, чрезвычайно печальны для Вашей будущей карьеры, поэтому я и тороплюсь довести их до Вашего высокого сведения.
Итак, почтеннейший господин полицмейстер, волею судеб оказались в моем распоряжении следующие документы:
1. Подробный двухгодичный отчет акцизного чиновника Бархатова (переписанный образец одного листа оригинала прилагается).
2. Подробный перечень поборов и мздоимства с населения города, осуществленных при Вашем непосредственном участии. Часть фактов из этого перечня предана вниманию общества в статье журнала „Сибирские вопросы“. Журнал был Вам доставлен, и я надеюсь, что Вы его прочли.
3. Такса оплаты взяток Вам за незаконное содержание публичных домов и количество оных на улице Инской.
Суть же моего письма к Вам, достопочтеннейший господин Гречман, заключается в том, что мне было бы чрезвычайно интересно знать Ваше мнение по поводу всего того, что сказано выше.
Надеюсь, что обо всем этом Вы расскажете мне при встрече, которая состоится, надеюсь, очень скоро».
Подписи не было.

 

Гречман скомкал голубенький листок бумаги с серебряным обрезом, бросил его в пепельницу и чиркнул спичку. Долго смотрел, как аккуратно выведенные каллиграфическим почерком буквы превращаются в пепел. Думал.
За дверью кабинета, в коридоре, буянил пьяный: кричал, ругался и пел матерные частушки. Но вот его хлопнули с глухим стуком о стену, бедолага громко икнул и стих. Но не надолго. Когда его с шумом потащили по коридору в камеру, он еще успел печально пропеть:
Эх, милка моя,
Семечко рассадно,
Посулила — не дала,
Думашь, не досадно?

«Досадно, досадно…» — Гречман изо всей силы дунул, и легкий пепел взлетел, бесшумно опустился на пол черными пятнами. Гречман достал из коробки папиросу с золотым ободком, прикурил и, выпустив дым кольцом, внимательно досмотрел, как сизые струйки бесследно растворились под потолком. Почему-то все, что он сейчас делал, живо напоминало ему о быстротечности времени. Невольно думалось: вот она, власть, казалась крепкой, незыблемой, но явился, неизвестно откуда, огонь, запалил — и вполне может статься, что очень скоро превратится она в черные плевочки сажи или в сизые кольца дыма, которые исчезают и не оставляют после себя никакого следа.
— Досадно, досадно… — снова повторил он уже вслух и от звука собственного голоса как бы взбодрился: вскинул голову, крепким шагом подошел к вешалке и снял с нее шинель.
Скоро он уже сидел в кошевке, зычным голосом время от времени рыкал на Степана, и тот, втягивая голову, немилосердно полоскал кнутом конские спины. Гнедые летели, как пушинки, подхваченные ветром, но уже не было бегущей впереди собачьей своры, как не было и верховых стражников, скачущих следом. Гречман в последние дни сам от них отказался и ездил теперь на кошевке только вдвоем со Степаном, ожидая постоянно, что на него нападут. Он страстно желал этого нападения, желал увидеть своего врага в лицо, сразиться с ним в открытой схватке, но враг так и не появлялся. Неведомый и невидимый, он был где-то рядом, выбивал у него землю из-под ног, а он даже следов не мог обнаружить, тыкался, словно в темной комнате с растопыренными руками, но кругом лишь одна пустота… И все это было столь непривычно для Гречмана, что он терял над собой контроль, озлоблялся до крайности и испытывал неодолимое желание вытащить из кобуры револьвер и выпустить все патроны — в кого угодно…
Гнедые вынесли кошевку на берег Оби, грянули с крутого ската на лед, и скоро впереди замаячили в предвечерней дымке истаивающего дня крайние избы Малого Кривощекова. Возле одной из них Гречман приказал Степану остановиться. Тяжело вылез из кошевки, медленно пошел к тесовым воротам, за которыми надрывался истошным лаем цепной кобель. Властно застучал кулаком по серым доскам и не прекращал стучать, пока не открылась калитка.
— Все спишь, сволочь! — рыкнул Гречман и плечом отпихнул в сторону низенького чернобородого мужика с глубоко посаженными глазами, почти невидными из-под лохматых бровей. Мужик послушно отскочил еще дальше, одернул подол старенькой рубахи с заплатами на локтях и вытянулся по-солдатски, руки по швам:
— Никак нет, ваше благородие!
— В доме кто есть?
— Никого. Один, как перст.
— Пошли.
Миновали просторную ограду, поднялись на высокое крыльцо, прошли в дом. Мужик вприпрыжку бежал перед Гречманом и услужливо открывал двери.
В доме Гречман заглянул во все углы, убедился, что кроме хозяина действительно никого нет, и только после этого, расстегнув шинель, присел на кособокую табуретку. Мужик стоял перед ним навытяжку. Гречман долго смотрел на него и молчал — он никак не мог решиться приступить к осуществлению задуманного им плана. Даже для него, для Гречмана, давно уже позабывшего о щепетильности в выборе средств, план этот казался совсем уж иезуитским.
Но сомневался Гречман недолго.
— Садись, — приказал он мужику, — чего торчишь, как жердь в поле?.. И слушай. Каждое слово запоминай. Мельника нашего, Шалагина, знаешь?
Мужик кивнул.
— Хорошо, — по-прежнему напористо продолжал Гречман, уже ни в чем не сомневаясь. — У него есть дочка, гимназистка. Зовут ее Тоня. Тоня Шалагина. Пару дней погляди за девкой — когда из дому выходит, когда из гимназии возвращается. А после… После тихонько скрадешь, чтобы ни одна живая душа не заметила. Понял? Чтобы никто ни гу-гу… И привезешь сюда. А что дальше делать, я тебе скажу, когда она здесь будет. Девку ни одним пальцем не трогать, чтобы целехонькая была. Уразумел?
Мужик вскинулся, даже попытался встать с табуретки, но сразу же и обмяк, опустив плечи, под жестким взглядом Гречмана.
— Вот и ладно, — Гречман протянул руку и похлопал его по плечу, — молодец, что все понимаешь. Через два дня приеду, доложишь, что и как надумал.
Он поднялся, застегнул шинель и вышел из дома, даже не оглянувшись.
Уже сидя в кошевке, Гречман закурил и, соря на ветру искрами из папиросы, негромко пробурчал себе под нос: — И никуда ты не денешься, голубчик…
Демьяну Савостину, так звали мужика из Малого Кривощекова, деваться и впрямь было некуда, на короткой и крепкой привязке держал его возле себя Гречман. Началось же все год назад, когда на масленицу, нахлеставшись в дымину пьяным, Демьян задушил сначала жену, а затем и дочь, которая проснулась от шума. Утром, протрезвев, Демьян уложил их рядком на кровати, накрыл одним одеялом, а соседям объявил, что они насмерть угорели, потому как рано закрыли трубу в печке.
Гречман же в этот день оказался по своим надобностям в Малом Кривощекове — сено покупал у местных мужиков для казенной конюшни. Само собой разумеется, что, как только узнал о смерти жены и дочери Савостина, так сразу и прибыл в дом. Глянул опытным взглядом, расспросил похмельного Демьяна и сразу же понял, что никакого угара в доме и в помине не было. Припер Демьяна к стенке, и тот во всем сознался. Разговор у них шел с глазу на глаз — всех любопытствующих Гречман выгнал за ограду, чтобы под ногами не путались. И вот, признавшись во всем, подписав обвинительную бумагу, которую с его слов заполнил Гречман, Демьян вдруг рухнул на колени и попросил:
— Лучше пристрели меня здесь, в тюрьме я не выживу! Скажешь потом, что напасть на тебя хотел…
В хриплом голосе у Демьяна слышалась обреченность. По опыту Гречман знал, что именно в такие моменты из человека можно веревки вить. И такую веревку-удавку махом изладил: объявил, что покойницы и впрямь от угара скончались; бумагу, подписанную Демьяном, спрятал в сумку, а самого Демьяна предупредил: если тот, не приведи бог, в чем-то его ослушается, бумаге будет дан ход.
В тайном списке Гречмана таких, как Демьян, было совсем немного — пять человек, но стоили они, как пять десятков. Намертво привязанные к полицмейстеру, они готовы были выполнить все, что он прикажет. Но Гречман приказывал им очень редко: он понимал, что такое знатное оружие использовать по пустякам не следует, а пускать его в дело надо лишь в крайнем случае.
Для Демьяна Савостина такой случай настал.
Кошевка между тем, стремительно влекомая гнедыми, подкатывала к обскому берегу, и впереди, в синих наползающих сумерках, реденько обозначились первые желтые огоньки Ново-Николаевска. Гречман ткнул Степана кулаком в спину, коротко приказал:
— К Индорину. Да поживее, тянешься, как на кладбище!
Когда подъехали к ресторану, его узкие и высокие окна уже вовсю светились — ярко и зазывно. Швейцар мигом доложил о высоком госте, и едва лишь Гречман вошел в отдельный кабинет и принялся снимать шинель, как подоспел и хозяин. В ослепительно белой манишке, накрахмаленной до хруста, в аккуратно подогнанном и тщательно отглаженном фраке, гладко причесанный и набриолиненный, благоухающий духами, Индорин, как всегда, приветливо улыбался и всем своим видом показывал, что он безмерно рад визиту полицмейстера. Но Гречман, не обращая внимания на эту любезность, даже не дал ему заговорить:
— Прикажи, чтоб водки подали! И быстро!
Индорин мгновенно исчез, плотно закрыв за собой двери, а Гречман, бросив шинель на стул, прилег на мягкий диван, накрытый алым атласом, и сладко зевнул. По ночам в последнее время он стал маяться бессонницей, а днем или под вечер его неожиданно настигала отчаянная зевота, с которой он никак не мог сладить. Вот и сейчас — так рот разинул, что щелкнули скулы. «А пропади оно все пропадом!» — успел еще подумать Гречман, перевернулся набок, подтянул ноги и заснул, буровя каблуками сапог благородный атлас.
Проснулся он так же внезапно — будто от толчка.
Официант, бесшумный, как тень, заканчивал сервировать стол, и, как только Гречман приподнялся на диване, он тут же неслышно вышел, без стука притворив за собой дверь. Через пару секунд нарисовался Индорин.
— Садись, — хмуро буркнул ему Гречман и ловко ухватил за узкое горлышко пузатый графинчик с водкой. — Пить будешь? Нет? Ну и дурак. В нашем с тобой дерьме только одно и остается — водку пить.
Индорин молча проследил, как Гречман налил рюмку водки и выпил; подождал, когда он закусит жареной осетриной, и только после этого осторожно спросил:
— А что, дело наше совсем плохое?
— Я же тебе ясно сказал — дерьмо. И готовиться надо к самому поганому. Так что, братец, долю мою из твоего оборота изымай и наличными — вот сюда, — он постучал ладонью по столу, — а со своими капиталами — сам соображай. Ясно излагаю?
— Яснее некуда, — задумчиво протянул Индорин, — да только вот где я такую сумму…
— Плевать — где и как! — перебил его Гречман. — Ты даже эту песню не заводи. Принесешь и вот сюда положишь! — Он еще раз пристукнул по столу ладонью.
Индорин в ответ только глубоко вздохнул и больше не возражал. Опустил голову и принялся отщипывать кончиками пальцев крошки от рыбного пирога. Отщипывал и ронял их на стол, не донося до рта. Индорин понимал: Гречман готовится к худшему, может быть, смирился и уже попрощался со своей хлебной должностью. Выходило, что надеяться ему, Индорину, надо теперь только на собственные силы, а это обстоятельство становилось уже печальным.
Крошки от рыбного пирога все гуще устилали стол.
7
Эх, до чего же веселым и шумным был колыванский базар в это солнечное воскресенье в самом начале марта! Еще с вечера, как только утихла метель, в округе потеплело, а утром погода и вовсе так оттаяла, так разнежилась, что всем стало ясно: весна. Потому и на базар народ густо потянулся довольным, улыбчивым и благодушным. А как иначе — зиму, слава богу, пережили, солнце сияет в небе, как пятак начищенный, и кажется, что жизнь вместе с погодой поворачивает в лучшую, более теплую и ласковую, сторону. Голоса людские и конское ржание звенели в прозрачном воздухе по-особенному чисто и громко.
А еще слышно было, как, надрываясь, по-весеннему задорно горланили петухи.
Фрося ничего не видела и не слышала, потому как владела ею одна-единственная забота: с самого раннего утра толкалась она в тесном многолюдье, пробиралась вдоль торговых рядов и все искала глазами ловкую фигуру Васи-Коня, все ожидала: вот мелькнет он в толпе, пробираясь своей неслышной рысьей походкой, вот повернет настороженно голову, чтобы оглянуться…
Но Васи-Коня нигде не было.
Даже в дальнем углу большущей базарной площади, огороженной высоким забором из жердей, где торговали лошадьми и яростнее, чем на всем остальном базаре, спорили о ценах, знакомой фигуры не маячило.
Фрося совсем уже измаялась, ноги от бесполезного хождения гудом гудели, и она, выбравшись на безлюдное место, присела на толстую колоду, чтобы перевести дух. Развязала тугой узел цветастого полушалка, повернула лицо к солнцу и прижмурилась от яркого света, который так щедро скользил из поднебесья на землю.
— На солнышке, барышня, греетесь? — Вкрадчивый шепот прозвучал над самым ухом, так близко, что Фрося даже учуяла нехороший гнилой запах изо рта неслышно подошедшего к ней человека. Испуганно оглянулась. Нагнувшись, нависал прямо над головой у нее пристав Чукеев, которого она запомнила, когда он приходил в дом Шалагиных. Но тогда он был в шинели, при портупее и в огромных, тщательно надраенных сапогах. Сейчас же на нем красовался ободранный и залоснившийся от грязи шабур, расшлепанные пимы и заячья шапка с оторванным ухом — ни дать ни взять, мужик по сено поехал, но перепутал дорогу и оказался на воскресном базаре.
— Чего ты на меня так уставилась? — по-прежнему вкрадчивым шепотом спросил Чукеев. — В первый раз видишь? Чукеев я, пристав. Был ненароком в гостях у твоего хозяина. Вспомнила? Вот и ладно. А теперь, дорогуша, расскажи мне: кого ты сегодня так упорно ищешь? Весь базар вдоль и поперек прочесала. А?
Фрося захолонула: «Вдруг он меня обыскивать станет?» В кармане у нее лежало письмо Тонечки, написанное Василию. Ради этого письма и затеяна была поездка в Колывань. Ехать сюда они собирались вместе с Тонечкой, но после того, что случилось на концерте в гимназии, о поездке Тонечка даже и не заикалась — Любовь Алексеевна и слушать бы не стала. А вот Фросю отпустили, правда, для пользы дела той пришлось схитрить: якобы дальние родственники на крестины позвали, да и по родным местам соскучилась. Но, отправляясь в дорогу, Фрося честно предупредила Тонечку, что найти Васю-Коня будет непросто. Кто знает — где и когда у него дорога ляжет…
— А ты постарайся, Фросечка, — упрашивала Тонечка, — ведь не может такого быть, чтобы человек насовсем потерялся и чтобы от него даже следочка не осталось… Я в долгу не останусь, уж постарайся!
Фрося честно старалась и вот вместо Васи-Коня нашла себе докуку — пристава Чукеева.
— Чего молчим? А? Никак язык проглотила? — Чукеев цепко ухватил ее за плечо сильными короткими пальцами. — Давай, давай, рассказывай, не таись.
— Мне скрывать нечего, я к родичам приехала, а они на базар ушли — соседи сказали. Вот ищу, ищу, а их нигде нету…
— Родичи, говоришь… Ну-ну! Ты мне, девка, арапа не заправляй! Васю-Коня видела?
— Какого Васю-Коня? Знать такого не знаю! — Фрося дернула плечом, пытаясь освободиться от цепких пальцев, но Чукеев держал ее крепко и отпускать не собирался.
— Значит, так, девка, слушай меня в оба уха. Я с тобой в кошки-мышки играть не буду. Поднимайся, платочек подвязывай и чеши по базару. Вася-Конь здесь где-то, он как тебя увидит, сам выскочит. Вот мы с тобой его и встретим, как родные, на радость нашу. Только не вздумай знаки ему подавать — в порошок сотру! Все уяснила? А теперь ступай.
Фрося и рта не успела открыть, как Чукеев вздернул ее с насиженного места, поставил на ноги и подтолкнул крепким тычком в спину. Она пошла, неуверенно переставляя враз отяжелевшие ноги, боясь оглянуться назад, и только чувствовала затылком прожигающий взгляд пристава. О том, чтобы сбежать, у нее и мысли не возникало — очень уж напугал ее пристав, на плече прямо-таки горели следы его цепких пальцев.
Испуганными глазами Фрося смотрела по сторонам, видела лица торговцев, слышала их зазывные голоса; проплывали мимо свиные и говяжьи туши, короба с кедровым орехом, бочки с брусникой и облепихой, блестели свежеоструганным деревом сани и саночки, дуги и оглобли, сверкали разноцветной глазурью причудливые пряники, оплывал из тяжелых сот янтарный мед, метровые осетры пучили мерзлые глаза, но все это базарное изобилие зыбко покачивалось, словно в тумане. Фрося и сама покачивалась, как больная, голова у нее кружилась, и она даже растопырила руки для равновесия, боясь упасть посреди людской толчеи.
Базар жил своей жизнью, гулкой и шумной, как пчелиный рой, — торговал, зазывал, спорил до хрипоты, ругался, обманывал, и не было, казалось, ему никакого дела до испуганной девки, потерянно бредущей неведомо куда и зачем. Но это лишь казалось, потому что Фрося чувствовала: где-то здесь, совсем рядом, наблюдают за ней чужие, холодные глаза.
Она миновала торговые ряды, обогнула их и вдруг увидела, что по снегу, плотно притоптанному сотнями ног, тащится ей навстречу воз с сеном, влекомый приземистой рабочей лошадкой. Взяла в сторону, чтобы освободить дорогу, а тут, как на грех, — развеселая компания подвыпивших парней. Закричали, зашумели, окружили со всех сторон и потащили с собой. Фрося молча отмахивалась, упиралась, но ее легко подняли и понесли на руках. Только она открыла рот, чтобы закричать, как в ухо ей — жаркий шепот:
— Ты не брыкайся, дурочка, мы от Василия…
И — к возу с сеном. Фрося даже и ахнуть не успела, как в самой середине воза сено раздвинулось, открывая махонький лаз, и ее сунули в темное шуршащее нутро. Лаз закрылся, и она, скрючившись, ничего не понимая, только и смогла прижать обе ладони к лицу, оберегаясь от колючих сухих охвостьев. Воз между тем продолжал размеренно двигаться, и слышно было, как под полозьями саней едва различимо попискивает снег, потерявший свой голос в этот теплый день. Фрося попыталась чуть выпрямить согнутые ноги, но в колени ей уперлась толстая палка, и стало ясно, что тесный лаз был сделан заранее, до того времени, как на сани начали сметывать сено. Ни повернуться, ни пошевелиться, все тело затекало, наливаясь тяжестью, но Фрося терпеливо лежала, уже не пытаясь даже колыхнуться. Обреченно ждала — чем все закончится?
Шум базара стих, воз скатился под горку, поднялся наверх и снова двинулся по ровной дороге. Под полозьями по-прежнему попискивал снег, изредка всхрапывала лошадь, будто жалуясь на усталость. В тесной норе становилось жарко и душно, от густого сенного запаха голова начинала кружиться, и Фросе не хватало воздуха. Она уже не чаяла, когда остановится воз и ее вызволят на свободу.
Ехали долго. Наконец послышался глухой кашель возницы, а следом — неторопко и добродушно:
— Тпр-ру-у… Стой, милая, кажись, прибыли…
Лаз открылся, крепкие руки подхватили Фросю и вытащили наружу, поставили на землю, но затекшие ноги не держали, подсекались в коленях, и она повалилась набок.
— Стой, девка, не падай, разомнись сначала, кровь разгони…
Она открыла глаза, зажмуренные от солнечного света, по-особенному яркого после кромешной темноты, увидела приземистого мужика с окладистой русой бородой, который придерживал ее, не давая упасть, и причмокивал губами, пытаясь раскурить затухающую цигарку. Раскурил, выдохнул облаком вонючий дым и спросил:
— Ну, оклемалась? Дальше сама шагай, прямо в избу иди, ждут там тебя.
Фрося сделала несколько шагов, остановилась — в ноги ей будто десятки иголок воткнулись. Переждала, огляделась. Воз с сеном стоял в просторной ограде, отделенной от улицы глухим и высоким заплотом. Незавидная изба под черной крышей, с которой только что сбросили снег, была спрятана в глубине ограды, и в нее вело низенькое крыльцо в две ступеньки.
— Иди, иди, — подбодрил ее возница, — не оглядывайся, беды не будет.
Пошла. Шаткие ступеньки скрипнули, дверь в полутемные сени открылась без звука. Первым в избе она увидела Васю-Коня. Он сидел за столом перед большим самоваром и улыбался, сошвыркивая чай с блюдца. Его рысьи, всегда настороженные глаза смотрели сейчас на Фросю по-мальчишески озорно.
— Долго ты, девонька, ко мне ехала. Я уж с базару прибежал, самовар поставил, а тебя все нету и нету. Никак с приставом Чукеевым заговорилась? Да ты не удивляйся, лопотину скидывай, садись чай пить, заодно все и расскажешь. Зачем меня искала?
Вместо ответа Фрося достала письмо и молча положила его на краешек стола. Вася-Конь боязливо протянул руку и осторожно развернул…
8
«Здравствуйте, Василий!
Никогда бы не смогла даже подумать, что буду писать это письмо. Но пишу… Вы так внезапно появились в моей жизни и так внезапно из нее исчезли, что я до сих пор нахожусь в растерянности. Так многое хочется сказать, но не нахожу слов. Нет, неверное, правильнее будет так: я хотела бы сказать эти слова при встрече. Сообщите, когда мы сможем встретиться.
Антонина Шалагина».
Вася-Конь столько раз перечитывал это письмо, что выучил его наизусть, снова и снова повторяя слова, которые звучали для него столь необычно, что казались неведомой песней, которую никогда раньше не доводилось слышать. Они обжигали, будто клокочущий кипяток, напрочь растапливали сомнения и отчаяние последних дней, когда после внезапного загула на Инской улице он забился в своей избушке в лютом одиночестве и ему временами чудилось, что он начинает сходить с ума: блазнилось, что слышит в тесном пространстве голос Тонечки Шалагиной. Совершенно измаявшись, он заставил себя выбраться из избушки и отправился в Колывань, по дороге лишь сообразив, что потерял счет дням недели. Оказалось — воскресенье, базарный день. На базар Вася-Конь прямиком и отправился. Первым делом поспешил в дальний угол, где издавна шла торговля лошадями и где от одного только их вида он стремительно преображался, словно взлетал над землей.
Но не успел он пересечь и половину базарной площади, как увидел в толпе Фросю, а затем, приглядевшись, и цепко следящего за ней Чукеева.
Вася-Конь словно пробудился от долгой спячки. Снова взыграли в нем азарт, удаль и неистощимая находчивость, которая всегда выручала в самых опасных случаях. Фросю увезли из-под самого носа Чукеева, да так ловко, что Вася-Конь не отказал себе в удовольствии: задержался, хоронясь за торговыми рядами, и посмотрел, как мечется по базару растрепанный и потный пристав. А после незаметно выбрался из толпы, добежал до своей подводы, оставленной в ближнем переулке, сел и понужнул лошадку, правя к избе, куда должны были привезти и Фросю.
Получив письмо, написанное Тонечкой Шалагиной, он возликовал и только что не прыгал от радости, сворачивая и разворачивая листок хрустящей под пальцами бумаги. Фросю вечером того же дня отправил в Ново-Николаевск и наказал ей: сам он в городе будет в понедельник с утра, и будет ждать ее вместе с Тонечкой возле Сосновского сада: место там укромное и зимой малолюдное.
И вот с утра он уже был возле входа в Сосновский сад, утаптывал, прохаживаясь туда-сюда, длинную тропинку вдоль невысокого, по колено, заборчика, зорко поглядывал по сторонам и никак не мог подобрать слова, которые ему хотелось сказать при встрече с Тонечкой. Не было у него никаких слов, было только одно — сладкое замирание сердца. В очередной раз повернувшись в обратную сторону на тропинке, лицом к спуску от храма Александра Невского, он увидел: кто-то бежит сломя голову, размахивая руками и кричит, но расслышать смог только неясное:
— И-и-и!
Пригляделся, прищурив рысьи глаза, — батюшки мои, да это ж Фрося! Сорвался с места и бросился ей навстречу. Растрепанная, со сбившимся на плечи платком, не в силах перевести запаленное дыхание, Фрося с разгону рухнула ему на грудь, широко разевала рот, пытаясь что-то сказать, но сипло лишь выдыхала:
— И-и-и!
Вася-Конь крепко тряхнул ее за плечи, Фрося испуганно вытаращила глаза и ясно выговорила:
— Украли.
Кое-как она успокоилась, задышала ровнее и связно сказала, что украли Тонечку. Вот только что, совсем недалеко от дома.
Случилось это столь неожиданно и мгновенно, что Фрося толком не успела ничего разглядеть и запомнить. Утром, испросив разрешения у Любови Алексеевны, они с Тонечкой отправились, якобы, на прогулку, в Сосновский сад. Только чуть отошли от дома, как окликнул их какой-то мужик, стоявший у подводы:
— Барышни, не откажите в любезности — как мне до Базарной площади добраться?
В руках у него был длинный мешок с болтавшимися завязками. Девушки стали ему объяснять, но он, показывая на ухо, мотал головой: не слышу. Тогда они подошли ближе. И в тот же момент Фрося получила такой сильный тычок в грудь, что отлетела в сугроб, зарылась в нем с головой, захлебнулась снегом, а когда выбралась и вскочила на ноги, увидела: уносятся сани, на которых стоит плетеный короб, мужика из этого короба еле видно, и время от времени он подскакивает, кого-то удерживая на днище. Да не кого-то — Тонечку! В горячке Фрося кинулась за подводой, но куда там! Только и успела ухватить взглядом — задок плетеного короба.
— Лошадь какая? Какой масти?
— Не знаю, не разглядела я, — Фрося смотрела широко распахнутыми, почти круглыми глазами, — у меня как ум из головы выпал…
Вася-Конь крутнулся на одном месте, в отчаянии махнул сжатым кулаком и выругался. Он не знал, что делать. Бежать? Куда? Искать? Где?
— Господи, как же я Сергей Ипполитычу с Любовь Алексеевной скажу? — всхлипнула Фрося.
Вася-Конь замер. Затем, ни слова не говоря, схватил ее за руку и почти побежал к проспекту. Фрося пыталась что-то спросить у него на бегу, но он лишь мотал головой, словно отгонял надоедливую муху. На проспекте остановил извозчика и приказал гнать во весь дух.
— А куда гнать-то? — разбирая вожжи, сердито спросил извозчик.
— К шалагинской мельнице, к конторе гони! Да шевелись ты, пим дырявый!
Щелкнул кнут, конские копыта глухо ударили в притоптанный снег.
На пороге конторы Вася-Конь снова ухватил Фросю за руку и втащил следом за собой в кабинет Сергея Ипполитовича, который ловко перекидывал костяшки на счетах, быстро записывал цифры на лист бумаги и так был увлечен своим делом, что даже не услышал, как открылась дверь. Но когда Вася-Конь со стуком захлопнул ее за собой, Сергей Ипполитович вскинул голову и некоторое время недоуменно и молча взирал на своих посетителей.
— Что случилось? — Словно очнувшись, он резко сбросил костяшки на счетах и встал из-за стола. — Фрося, почему ты здесь? Кто этот молодой человек?
Фрося торопливо, сбиваясь, начала рассказывать. И по мере того, как она рассказывала, лицо Сергея Ипполитовича все сильнее бледнело, а вздрагивающие пальцы то застегивали, то расстегивали пуговицы на жилетке. Дослушав Фросю до конца, он схватился руками за голову и рухнул в кресло, с громким стуком ударившись локтями о столешницу. Но тут же вскочил, кинулся к вешалке, неразборчиво бормотал:
— В полицию надо… срочно… сообщить… пусть ищут…
— Не надо, — остановил его Вася-Конь и заступил дорогу к вешалке, — сначала договоримся, а уж после — в полицию. Они меня ищут, а чтоб узнать, где я, Тонечку скрали…
— Не понимаю! Вы о чем говорите, молодой человек?
— Вот и хочу рассказать, чтобы понятно стало. Только не торопитесь в полицию, иначе навредите… Тонечке навредите.
Совершенно сбитый с толку, Сергей Ипполитович отошел к креслу, крепко ухватился руками за высокую спинку, словно боялся упасть. Не поднимая глаз, он слушал Васю-Коня, и пальцы его, намертво сомкнутые на деревянной спинке кресла, постепенно белели.
Вася-Конь, не кривя душой, честно рассказал все: и как он оказался в шалагинском доме, и как увез Тонечку в свою потаенную избушку, как пристав Чукеев следил на колыванском базаре за Фросей, а закончил свой короткий рассказ, совершенно уверенный в своей правоте, твердо и жестко:
— Это полицейские «крючки» ее украли, тут и к бабке ходить не надо. Им сейчас главное про меня узнать требуется. Допросят, напугают… Да только она же все равно ничего не знает, а уж дорогу до избушки и вовсе не запомнила. Чтоб турусы не разводить, так скажу: пойду сейчас сдаваться в полицию, но только не один… С вами пойдем. Уж тогда они точно Тонечку отпустят. Понимаете?
Если честно, Сергей Ипполитович не все и не совсем понимал, но верил каждому слову Васи-Коня и согласен был идти в полицию, к черту на рога, да хоть куда идти — лишь бы что-то делать, предпринимать для спасения дочери, которая попала в беду. Даже рассказ Васи-Коня, ужаснувший его, отошел в тень перед этим страстным желанием — действовать.
— Тогда идем, — твердо выговорил он и снова направился к вешалке, властно отодвинув Васю-Коня в сторону.
Накинув пальто и нахлобучив шапку, он зацепился взглядом за Фросю, безмолвно стоявшую в уголке, и приказал:
— А ты — домой. Любовь Алексеевне — ни слова, никому ни слова. Скажи, что Тонечка к подругам или как… Сама придумай! Пошли!
Втроем они вышли из конторы, стали спускаться по ступенькам крыльца, но вдруг остановились. Внизу их поджидала, опираясь на палку и утомленно опустив голову, Зеленая Варвара. Она тяжело отдыхивалась и поэтому заговорила, не поднимая головы, с долгими перерывами:
— Я тебя… господин хороший… предупреждала… Шибко умным… себя считаешь… Дурная старуха из ума выжила… Девку вашу Демьян Савостин… увез… Из Малого Кривощекова… Жеребец у него… Серый в яблоках… Короб на санях плетеный… Выручайте… Только не вздумайте в полицию ходить…
— Почему? — выпалил Сергей Ипполитович.
Зеленая Варвара медленно подняла голову, оглядела его с ног до головы и угрюмо буркнула:
— По кочану!
Развернулась и двинулась прочь от конторы, тяжелее обычного налегая на палку и пронзая острием снег до самой стылой земли.
9
В крохотном чуланчике, среди рассохшихся деревянных кадушек, старого корыта и обломанных по краям глиняных крынок, негде было повернуться. Пахло плесенью и мышами. Прогнившая половица, когда Тонечка переступала с ноги на ногу, тягуче и противно поскрипывала. В узкую щель между потолком и дощатой перегородкой сочился тусклый свет. За перегородкой время от времени слышались тяжелые шаги, гулкий мужской кашель, невнятное бормотание. И так продолжалось уже очень давно, хотя Тонечка и потеряла отсчет времени. Оно остановилось для нее с того момента, как она оказалась в крепком вонючем мешке, который закрыл для нее окружающий мир. Дальше было жесткое днище короба, безжалостные колени, которые придавливали ее к этому днищу, долгая и стремительная скачка по колдобистой дороге, конца которой она уже и не чаяла дождаться.
Но — вытерпела. Сани остановились, крепкие руки выдернули ее из короба, забросили на плечо, как забрасывают опытные грузчики мешки с мукой, куда-то отнесли, сдернули с головы мешок и втолкнули в этот тесный чуланчик, захлопнув за спиной дверь и с железным лязгом закрыв с наружной стороны засов.
Сесть Тонечке было некуда, и она продолжала стоять, испытывая неодолимое желание заплакать. Однако крепилась и пыталась понять: кто ее увез и зачем? Не найдя для себя никаких объяснений, она уверилась лишь в одном: все это было связано с опасностью, которая угрожала Василию. Почему она так решила, Тонечка и сама не знала. Но чем больше думала, тем сильнее уверялась в этом.
На руках и на лице остался неведомый ей противный запах от мешка. Тонечка прятала руки в карманы беличьей шубки, но запах не исчезал. Тогда она достала платочек, смочила его слюной, стала оттирать руки, и это простое занятие успокаивало ее, придавало уверенности, и уже не с таким страхом, как прежде, Тонечка ожидала, когда откроется дверь в чуланчик.
И она открылась.
В распахнувшийся проем хлынул дневной свет, и в этом свете возник мужик, лицо которого было закрыто пестрым платком по самые глаза. Смотрели глаза зло и неуверенно. На правом плече у мужика лежал моток тонкой веревки. Ни слова не говоря, он сноровисто и крепко связал Тонечке руки, дернул за веревку, как дергают заупрямившегося теленка, не желающего ходить на привязи, и вытащил пленницу в просторную горницу. Усадил за стол, спиной к окну, сам расположился напротив, намотав свободный конец веревки на руку. Долго молчал, затем спросил:
— Домой, барышня, желаете отъехать?
— Зачем вы меня сюда привезли? Что вам от меня нужно? — вопросом на вопрос быстро ответила Тонечка.
— Раз привезли, значит, надо. — Мужик поправил платок, сползавший у него с носа, и еще раз спросил: — Домой желаете?
— Да. Хочу домой.
— И мы тебя тоже домой отвезти хочем. Скажи только — где твой дружок, Вася-Конь, прячется?
— Я никакого Васю, никакого коня не знаю!
— Врешь, барышня. И Васю знаешь, и коня знаешь, и все мне, до капельки, расскажешь. А если не расскажешь, я тебя вот на этой веревке удавлю и в подполе закопаю. На четыре аршина в землю упрячу, вони и той ни одна сволочь не учует. Будешь там гнить до второго пришествия. Глянется?
Мужик не кричал, говорил спокойно, даже лениво, и это спокойствие больше всего напугало Тонечку. Но она еще храбрилась и старалась не показывать виду. Глубоко вздохнула, приподнялась с лавки, перегнулась через стол, вытянув перед собой связанные руки, и тихонько выговорила:
— Я скажу, только на ушко…
Мужик наклонился, и Тонечка, в тот же момент сдернув с него платок, торжествующе закричала:
— А я узнала, я на базаре видела! Видела! Видела…
Последнее слово она договаривала уже через силу, почти неслышно, потому что сильный удар кулака в грудь пресек дыхание. Она пыталась снова опуститься на лавку, чтобы отдышаться, но мужик в ярости дергал за веревку, подтаскивал Тонечку к себе и орал:
— Да я из тебя, мокрощелка, холодец сделаю! Ты что, в игрушки играть вздумала?! Изничтожу! Говори! Где Вася-Конь?!
От боли Тонечка уронила голову на вытянутые руки. Тогда мужик вскочил, отбросил лавку, поставил вместо нее венский стул с гнутой спинкой, на стул усадил Тонечку и привязал ее веревкой к спинке. В это время раздался осторожный, едва различимый стук. Мужик вскинул голову, прислушиваясь, и сразу же вышел на другую половину избы, плотно прикрыв за собой двери.
Тонечка едва отдышалась. И, отдышавшись, затряслась от страха. Она вдруг поняла, что попала в невероятно скверную историю, что так просто ей отсюда не выбраться и что угрозы, которыми пугал ее мужик, вполне могут сбыться. Господи, да за что наказание? Две теплые слезы медленно скатились по щекам.
Мужик все не появлялся. В горнице было тихо, и никаких звуков с другой половины избы не доносилось. Поэтому тоненькое мяуканье в этой тишине прозвучало совсем неожиданно. Тонечка повернула голову и увидела, что по пестрому и грязному половику ползет в ее сторону совсем еще крохотный котенок рыже-белого окраса и смотрит зелеными бусинками недавно открывшихся глаз. Лапки у него подгибались, но он упорно одолевал на половике одну полосу задругой и не переставал на ходу мяукать. Добравшись до ног Тонечки, он деловито обнюхал ее ботинки и, недолго раздумывая, пополз, цепляясь коготками за шнурки, вверх. Два раза оборвался, но все-таки вскарабкался ей на колени, свернулся калачиком на беличьей шубке и затих, умиротворенно прикрыв зеленые бусинки глаз.
Тонечка с умилением смотрела на котенка и даже не замечала, что плачет.
Мужик в горнице появился внезапно и неслышно. Лицо его, теперь уже не закрытое платком, было перекошено от ярости. Он схватил с колен Тонечки котенка, одной рукой за голову, другой за туловище, резко дернул в разные стороны, и котенок успел только кратко мякнуть, в следующее мгновение уже разорванный на две части. Мужик подержал в руках два кровоточащих рыже-белых комочка и бросил их Тонечке на колени. Пачкая беличью шубку кровяными пятнами, комочки скатились и неслышно упали на пол.
Тонечка снова задохнулась, как от удара в грудь, голова у нее закружилась, и она обмякла, проваливаясь в душный обморок.
10
Вдоль высоких тесовых ворот носился большущий лохматый кобель. Длинная цепь тянулась от ошейника к проволоке, натянутой наискосок ограды таким образом, что кобель мог доскочить до любого дальнего угла.
Вася-Конь осторожно подполз к краю крыши денника, заглянул вниз. Верно сказала старуха: возле яслей стоял серый в яблоках жеребец, накрытый попоной, неторопко жевал сено, рядом — сани с раскинутыми в разные стороны оглоблями, на санях — плетеный короб. Эх, подобраться бы сейчас к окнам, заглянуть, но окна выходили во двор, а во дворе хозяйничал взъерошенный и беспокойный кобель. Вася-Конь еще раз огляделся и переполз на другой край крыши, опустил вниз руку: точно, вот она проволока, на которой гремело кольцо с цепью. Но гремело оно на другом конце ограды. Вася-Конь слепил снежок, бросил его под крышу, и кобель, разметывая лохмы длинной шерсти, кинулся следом. Рискуя свалиться, Вася-Конь перегнулся с крыши еще ниже, успел перехватить цепь и вздернул хрипящего кобеля вверх. Раскачал его в воздухе и перебросил через ограду, отсоединил цепь от кольца и перекинул туда же — на улицу. Кобель выскочил из снега, ошарашенно потряс головой и медленно стал отходить от тесовых ворот. Длинная цепь тянулась за ним следом. Наверное, все еще не веря в неожиданную свободу, кобель сначала потрусил, оглядываясь, по дороге, волоча за собою цепь, которая теперь его уже не сдерживала, а затем ускорил свой бег и понесся сломя голову.
Теперь можно было подбираться к окнам.
Вася-Конь спрыгнул с крыши, рывком пересек ограду и оказался возле крайнего окна, но когда заглянул, ничего не увидел: окно было плотно зашторено старой шалью. Перебежал к следующему — такая же картина. Все три окна были завешены, да так тщательно, что даже малой щелочки нигде не осталось. Тогда он перебрался на крыльцо, потянул на себя дверь, но она не колыхнулась, потому как изнутри была заперта.
Но в доме кто-то присутствовал — это Вася-Конь нутром чувствовал. Как всегда, он надеялся только на самого себя и ни капли не пожалел о том, что отговорил Сергея Ипполитовича ехать в Малое Кривощеково, хотя тот даже порывался вернуться в контору, чтобы взять свой револьвер. Нет, такие помощники в опасном деле — лишь досадная помеха, даже если они и с револьвером. Сам Вася-Конь никакого оружия, кроме ножа, никогда с собой не брал.
Он обогнул крыльцо, прошел вдоль глухой стены и вернулся обратно — старый дом стоял, будто крепость, и проникнуть в него без шума было никак невозможно. Но Вася-Конь шума никогда не любил, предпочитая действовать неслышно и осторожно, поэтому не терял надежды, еще и еще раз оглядывая дом. Добрался до сеней, поднял голову и молча ахнул — да вот же! Маленькое оконце подслеповато глядело на него грязным, мутным стеклом. Разогнуть ржавые гвозди и осторожно вытащить его было делом одной минуты.
Теперь оставалось главное — пролезть. Вася-Конь скинул с себя полушубок, поддевку, шапку — остался в одной рубахе. До крови обдирая плечи, он все-таки протиснулся в узкий лаз и оказался в сенях. Постоял, оглядываясь, привыкая к полутьме, затем продвинулся к входной двери, прислушался. За дверью не было никаких звуков. Взялся за железную скобу, осторожно потянул на себя. Дверь неслышно открылась.
Он вошел в дом как раз в тот момент, когда Демьян Савостин, донельзя напуганный неожиданным обмороком нежной и чувствительной мельниковой дочки, пытался привести ее в чувство — лил ей на голову воду из деревянного ковшика. Он стоял спиной к двери и не видел, как она открылась, не услышал беззвучных шагов Васи-Коня и успел лишь вздрогнуть от неожиданности, когда рука его с ковшом взметнулась вверх, а в следующее мгновение он уже безвольно валился на пол, захлебнувшись от дикой боли — ему будто разом ноги переломили.
Цепкие пальцы сомкнулись железным полукольцом на горле, придушили, после чуть обмякли, давая возможность со всхлипом вздохнуть, снова сжались, и незнакомый голос тихо предупредил:
— Молчи, если жить хочешь.
Жить Демьян Савостин очень хотел. Молчал, перемогая рвущую в ногах боль, даже попытался согласно кивнуть головой. Пальцы на шее совсем разомкнулись, будто высочайшее разрешение выдали — дыши. Раскрытым ртом Демьян хлебнул воздуха и зашелся в судорожном кашле.
Вася-Конь кинулся к Тонечке, ножом распластнул веревку, стал разматывать ее, обмирая от вида безвольно опущенной на грудь головы и совершенно белых щек, словно присыпанных мелкой известкой.
— Ты, парень, не суетись, оставь веревку. И барышню не тревожь лишний раз — сама оклемается. Тихо-о-нечко поворачиваемся, тихо-о-нечко…
Вася-Конь, падая вправо, резко крутнулся на одном месте, готовый вытянуться в прыжке, но не успел. Выстрел в тесном пространстве грохнул по-особенному оглушительно, и чуть приоткрытая входная дверь медленно распахнулась настежь. Вася-Конь споткнулся, хватаясь рукой за правую ногу, — по ней будто палкой ударили с размаху, — и сразу ощутил под пальцами теплую, липкую кровь. Поднял голову. Темный зрачок револьверного ствола неподвижно смотрел ему прямо в лоб. Топорща пшеничные усы, оскаливая желтоватые зубы, Гречман твердо стоял на широко расставленных ногах, и сапоги у него были столь яростно начищены, что на них играли зеркальные отблески. В полной своей красе возвышался полицмейстер над раненым противником.
— Ваше благородие, ваше благородие, — заскулил Демьян, тяжело поднимаясь с пола, — он мне, гад, ноги покалечил…
— А ты не зевай! Парень он аховый и дерется отменно, любо-дорого смотреть, как дерется. Правда, нынче оплошка вышла… Жаль. Вяжи его, только хорошенько вяжи, чтоб не выкрутился. И ногу тряпкой замотай, он мне в здравии нужен. Да шевелись ты, охать после будешь.
Прихрамывая, морщась от боли, Демьян разыскал в углу веревку, подошел к Васе-Коню, потянул его за руку и вдруг перегнулся, будто его переломили в пояснице, отлетел безвольным кулем и рухнул прямо на Гречмана. Но тот устоял, качнувшись, отшвырнул от себя Демьяна, и еще один выстрел наполнил дом грохотом. Вася-Конь рухнул и ничком распластался на полу.
Гречман сам скрутил Васе-Коню руки за спиной, сорвал с окна занавеску, перемотал раненую ногу, переступил через него, будто через колоду, и поднял нож, валявшийся возле стула. Взглянул на Тонечку, которая все еще не пришла в себя, прислушался — дышит. Разглядывая узкий, кривой нож с удобной, старательно выточенной деревянной ручкой, он простучал сапогами к Демьяну. Тот успел доползти до стены и теперь пытался сесть, елозя по полу ногами. На глаза ему из расцарапанного лба густо капала кровь, и он ничего не увидел: ни резкого взмаха руки Гречмана, ни блеска стального лезвия, ни оскаленных зубов под пшеничными усами — нож вошел ему точно в сердце.
Видит бог — не собирался господин полицмейстер лишать жизни своего верного и по-собачьи преданного слугу. Но обстоятельства так сложились, что мгновенно родился план, в котором мертвому Демьяну Савостину предстояло сыграть свою роль. Нож, принадлежавший Васе-Коню, торчал теперь в груди мирного обывателя, убийца в жестокой схватке со стрельбой был обезврежен, а пособница его, милая гимназисточка — вот ужас-то! — также была задержана на месте преступления и препровождена в полицию, где долго испытывала терпение служивых чинов, симулируя обморок.
Все складывалось таким образом, что лучше и не надо. А уж выколотить из конокрада нужное признание и найти все-таки неизвестного до сих пор мерзавца, который порушил прежнюю спокойную жизнь, а заодно и загнать в угол строптивого мельника — это, как говорится, дело ловкости.
Гречман достал папиросы, закурил, ломая спички, и вышел на улицу. Постоял на крыльце, переводя дух, негромко, со злобой выговорил:
— Вот теперь поглядим, сволочь, — кто кого повалит!
И крепко сжатым кулаком погрозил своему невидимому врагу.
Назад: Глава 4 НИ ОТЗВУКА, НИ СЛОВА, НИ ПРИВЕТА
Дальше: Глава 6 ТЫ ПЕЛА ДО ЗАРИ