«Зимние сады» Луки Гини
Долгожданный первый снег, густой и обильный, выпал поздно вечером и лежал всю ночь, распространяя над притихшей в ожидании зимы неопрятной землей бодрящую свежесть.
По укоренившейся летней привычке просыпаться вместе с полевым цикорием и одуванчиками Крылов встал в пять утра; в окнах еще только-только истаивала белесая мгла.
Он долго любовался настороженной голубизной ночного пришельца, и на душе было тихо и чисто. Но потом вдруг откуда-то взялся туман-снегоед, и вся красота превратилась в обыкновенную слякоть, раскисшее месиво – словом, бог знает во что. Все вокруг сделалось унылым и сирым, и если бы не гроздья рябины, то смотреть на парк без осенней тоски было бы невозможно.
Любому садовнику знакомо это переменчивое чувство зыбкости, неуверенности, осенней грусти: в саду уж все убрано, подготовлено к зиме, деревья наги и беззащитны, земля затихла – а снега нет, и сырой ветер уныло кружит почерневшие листья.
Крылов не любил этого безвременья, избегал подолгу бывать в парке, загружал себя иной работой.
Природа умна, и ничего в ней зря не происходит. Самая большая скорость – это всего-навсего постепенная сменяемость одного состояния другим. Деревьям, и кустарникам, и травам тоже необходимо время, какой-то роздых перед тем, как погрузиться в спячку или, наоборот, пробудиться по весне. И не их вина, что человек эти естественные состояния воспринимает то по-осеннему печально, то по-весеннему восторженно. А на подлинный трагизм природы не обращает внимания.
Вот, к примеру, деревья. От близости к человеку они не только выигрывают, но и проигрывают. В первом случае речь идет о культурных посадках: сады, парки, охраняемые дубравы… Во втором – пожары, бессмысленная порубка, жестокая лесодобыча… Крылову вспомнилось зрелище, поразившее его в Казани. Стояла глубокая осень, вот-вот грянут морозы, а тополи и липы на городских улицах зеленели вовсю. Обманутые вечерним освещением керосино-калильных фонарей, они, верно, думали, что световой день еще долог и, стало быть, зима за горами… Они так и ушли под снег, под завывание ранней метели, не подготовившись, зелеными. Больно было смотреть на их живые скрюченные листья… Не так ли и душа человеческая, доверившись искусственному свету и ласке, распахивается в чистосердечном порыве – и никнет, и страдает от нежданных холодов?..
«Нынче у меня все, благодарение господу, идет, как тому и полагается следовать, – утешил сам себя Крылов, не в силах оторвать взгляда от взъерошенного мокрого парка. – Деревья листву бросили, в дремоту вошли. Кто боится морозов – рогожей укутан. Кто ветроломок, как ива или крушина, к опоре подвязан. Отчего не зазимовать? Не впервой…».
Стараясь не шуметь, он оделся, попил чаю на кухне. На прощанье заглянул к жене.
Маша спала полусидя, на высоких подушках. Ночью ей было нехорошо – задыхалась, не могла задремать. Теперь бледное исхудавшее ее лицо, кажется, успокоилось и похорошело. Капельки пота выступили над тонкими, нервно изломанными бровями, и это казалось добрым знаком.
Бедная Маша… С какой неохотой она последовала за ним в Сибирь и как самоотверженно делает вид, что все ей нравится, что жизнь отладилась. Скучно, скучно ей живется с ним. Что она видит? Пустые, небогато убранные комнаты, клетки с птицами, домашние цветы, книги. Детей нет. Хозяйство не занимает и трети времени. Сквозь замерзшие окна с двойными рамами пять-шесть месяцев кряду глядит белая зима. То примется Маша вязать – и на полдороге оставит это занятие. То решает кроить себе платье, да не выберет фасона. Всюду лежат раскрытые на какой-нибудь странице, непрочитанные книги. Маша сердится, когда Крылов расставляет их по полкам. Он уж теперь и не трогает ничего в ее комнате. Приискать бы ей какое занятие, дело, да вот беда – нездоровье…
Он прикрыл дверь, вернулся на кухню. А что если приготовить чай с лимонником, душицей и листом смородины? Может быть, жене понравится…
Воодушевленный этой мыслью, Крылов заторопился – и обронил стеклянную банку.
– Лиха беда почин: есть дыра, будет и прореха! – обрадованно водворился на кухню Пономарев. – Доброе утро, Порфирий Никитич. Слава богу, не разбился сосуд, только шумы произвел.
– Доброе, доброе, – тихонечко проворчал Крылов, досадуя на свою оплошность. – Что рано поднялся, Иван Петрович? Я помешал?
– Нет, не вы, – махнул рукой Пономарев. – Мне хоть из револьвера Лефоше стреляй, из самого большого калибру, и то не разбудишь, коли я спать желаю. А уж коли не желаю, когда мысли одолевают – не уложишь!
– Какие же мысли? – машинально спросил Крылов, составляя чайный сбор.
– А разные, – Иван Петрович потуже запахнул старенький байковый халат и удобно расположился в плетеном кресле. – Я вот давеча был на чтениях в народной библиотеке. У Макушина. Буткеев лекцию производил. С большим числом туманных картин. Интригующе, слов нет!
– О чем лекция-то? – вздохнул Крылов, понимая, что теперь ему не уйти из дома, покуда Иван Петрович не выговорится.
– О строении солнца, – доложил Пономарев. – О протуберанциях и солнечных пятнах. Буткеев-то по Секки излагал, я ничего не понял! Одно уловил, что теперь наше светило будут спектрально изучать. Новейшим способом. Это как – спектрально?
– Ну, во-первых, спектральный анализ не такая уж новинка, – ответил Крылов. – Во-вторых, я не специалист, но полагаю, что физики намерены всерьез заняться исследованием солнечного луча. Из чего состоит, хотят узнать.
– Ну да, ну да, – закивал Иван Петрович, вполне удовлетворяясь коротким объяснением. – Лекция неплохая, но она была отравлена неаккуратностью публики. Когда я пришел, сидело четыре человека. Потом тянулись до семи часов, и набралось человек пятьдесят. Буткеев нервничал. Говорит, предполагал еще бесплатную лекцию произвести «О тепле и воздухе», а теперь, дескать, подумает.
– Да, вот уж чего не ценит русский человек, так это времени.
Ни своего, ни чужого не жалеет, – согласился Крылов и поглядел на часы. – Ого, уже четверть седьмого.
Встал из-за стола; Пономарев не посмеет удерживать его, до вечера со своими разговорами потерпит.
– Я попрошу вас, любезный Иван Петрович, напоите Машу вот этим отваром, – сказал он напоследок. – Да к обеду меня не ждите. Я в Гербарии буду. Перекушу насухо. С собою взял пироги.
– Разумеется, напою. А вечером? Вы не забыли? В театр места заказаны, так что не опаздывайте, – напомнил Пономарев, провожая его до двери.
– Ах да, театр! – спохватился Крылов и виновато добавил: – А я хотел немного поработать. Столько дел в Гербарии…
– Помилуйте, «немного»! – возмущенно всплеснул руками Иван Петрович. – Уходите – еще семи нет, а к семи вечера быть не обещаетесь? Разве можно так отчаянно работать, Порфирий Никитич?
– Да, да, – улыбнулся смущенно Крылов. – Виноват. Конечно, вы правы, как всегда. Передайте Маше, что я… в следующий раз… непременно… А нынче нет, не могу.
Ботанический кабинет, или, как его еще иногда называли, ботанический музей, а Крылов именовал кратко Гербарий, находился на втором этаже главного корпуса. При жгучей нехватке помещений для кафедр – в целях экономии проект университета постоянно урезывался и усох до такой степени, что многие научно-учебные и подсобные помещения с первого дня оказались явно недостаточными – ботанический музей размещался довольно просторно: в двух комнатах. Крылов был буквально счастлив, что удалось расставить несколько шкафов, длинные рабочие столы – и еще место осталось. Он гордился четырехметровыми кедровыми шкафами, украшенными художественной резьбой. Ботаники всего мира мечтают о гербарных шкафах из камфарной древесины – у нее сильный аптечный запах, убивающий вредных насекомых. Поначалу мечтал о таких шкафах и Крылов, хотя и понимал, что желание его трудноосуществимо: слишком дорого стоит древесина камфарного лавра, уроженца острова Формозы и Японии. Но потом, когда он получил прекрасно выполненные кедровые шкафы, то выбросил из головы всякую мысль о заморском лавре: кедр обладал замечательными свойствами – красотой, долговечностью, приятным запахом, в нем не заводилась моль – и ничем не уступал чужеземцу.
Крылов любил эти комнаты с высоко поднятыми потолками, на которых скромно и выразительно вился растительный орнамент лепки талантливого самоучки томского ремесленника Семена Келькина. Именно здесь он забывал о времени, о невзгодах и сомнениях. Еще с утра при мысли о том, что предстоит работа в Гербарии, у него устанавливалось в душе устойчивое радостное равновесие, жизнь обретала разумный смысл.
Как-то в Казани на вопрос друга своего Мартьянова «Почему ты стал ботаником?» Крылов ответил: «Из-за близорукости». Дескать, близорукость мешает любимому делу: ловле птиц и орнитологическим наблюдениям. А растения-де прикреплены к одному месту, их отыскать легче.
Мартьянов засмеялся и пошутил: «В таком случае лучше всего исследовать горы – вот уж они действительно прикреплены к месту! А растения движутся». И привел в пример семянку василька, которая весной и осенью ползает, благодаря волосистому хохолку. «Растения могут даже странствовать, переплывать океан, – добавил Николай. – Крапива, подорожник проникли за европейцами всюду. Американские индейцы так и называют подорожник: след белого.
Крылов в свою очередь отшутился, сказав, что растения не только ползают, но и летают, как семенные плодики клена, березы, как шапка одуванчика. Словом, увел разговор. Он и сам тогда, честно признаться, не знал толком, почему стал именно ботаником. Ведь любил же еще, кроме птиц, и химию, и фармацию. Вполне мог бы сделаться и географом-путешественником.
И только очутившись в глубине Сибири, став научным хранителем вот этих двух комнат, этих шкафов, он, кажется, начал понимать причину своего нешуточного увлечения ботаникой. И не потому, что «растения щедро рассыпаны на земле, подобно звездам на небе; но звезды далеко, а растения у ног моих», как писал Жан-Жак Руссо. И не потому, что в свое время его поразила медико-ботаническая поэма Одо из города Мена «О свойствах трав». Да, конечно, ее гекзаметр до сих пор торжественно звучит в памяти:
Травы колеблемы ветром, свои стебельки наклоняют.
Травам склонясь, поклонись, эти срывая ростки.
Дивный подарок тебе животворная дарит Природа;
В нем исцеленье твое: травам, склонясь, поклонись.
Зеленое море жизни, колыбель ее – вот как ощущал растительный мир Крылов. Он склонялся над этой колыбелью, испытывая ни с чем не сравнимое счастье узнавания многоликой, всегда прекрасной жизни. Словами он не смог бы передать это чувство, похожее на далекое эхо неутоленного отцовства… Да его никто теперь об этом и не спрашивает…
Давно уже определились судьбы у его друзей. Мартьянов по-прежнему в Минусинске, увлеченно собирает свой знаменитый музей, по примеру которого профессор Докучаев предлагает создавать подобные научные склады повсеместно. А Коржинский дождался-таки приглашения и находится рядом, в Томске, – экстраординарный профессор, любимец студентов и преподавателей. Одним словом, все они уже люди серьезные, занятые делом, позабывшие наивный ригоризм юношеских вопросов…
Крылов отпер ботанический кабинет. Ощутил привычную сухость непроветренных комнат и поспешил раскрыть форточки. Излишняя сухость, как и избыточная влажность, вредна гербариям.
Прошел к своему столу, на котором высилась стопка плотной голубой бумаги и лежало несколько листов с необработанными растениями. Любимая лупа – Цейс, № 33701 – призывно поблескивала темной полировкой. Ах, какое же это счастье – иметь возможность вернуться к своей работе! Только с годами приходит подлинное понимание всей полноты этого счастья…
Он еще раз окинул взглядом свои владения. Изразцовая печь. Желтые краники водопровода: в университете – впервые в городе! – уже действует это чудо техники. Газовые горелки. Новенькая мебель. На дальней стене черная доска для писания мелом. Множество коробок с запасной бумагой: толстой, для монтажа растений, и цедильной, пропускной, клякс-папир, для сушки. Это просто великолепно, что на одной из уральских фабрик удалось заказать такой отличной бумаги! Нужный формат, сорок пять на двадцать девять сантиметров, он изготовил сам. Гербарий будет не только богат по содержанию, но и красив по форме…
Много перечитал Крылов книг и рукописей, прежде чем решить, каким быть сибирскому гербарию.
Он знал, что еще в глубокой древности ученые собирали травы и делали попытки их сохранить. Отец ботаники, Теофраст, сушил цветы на камнях, но они быстро теряли цвет и ломались. И все-таки в ботанической науке известны редчайшие случаи длительного сохранения сухих растений: при раскопках гробницы египетского фараона Рамзеса Второго были найдены цветки лотоса, василька, египетского мака, стебельки ивы. Три тысячи лет пролежали они нетронутыми! Непостижимое количество времени… Утраченная тайна вечности сухих трав…
И только в XVI веке был найден, наконец, способ почти вечного хранения растений. Изобретатель современного вида гербария – итальянец, профессор Лука Гини, директор Ботанического сада в Пизе. Он предложил сушить растения между листами влагопоглощающей бумаги, а затем наклеивать их на картон и собирать в книги.
«Зимою, когда почти все растения погибают, приходится рассматривать «зимние сады». Так называю я книги, где хранятся сушеные растения, наклеенные на бумагу», – писал он в наставлении к собиранию гербариев.
«Зимние сады» стали излюбленным занятием для просвещенных людей не одного столетия, в иные времена – модой. Крылову доводилось видеть в Петербурге старинные гербарии: Энса, врача императрицы Елизаветы, и лейб-медика Петра Первого, архиятера Арескина. Обе эти коллекции – свидетельство высокой любви к своему делу. Каждый лист энсовского собрания окантован краской с золотой полосой, снабжен яркими рисунками, цитатами из книг. А нижняя часть стеблей из гербария Арескина убрана красными накладками из бумаги в виде ваз, так что все вместе выглядело изящным букетом.
Цветок засохший, безуханный,
Забытый в книге вижу я;
И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя:
Где цвел? Когда? Какой весною?
И долго ль цвел? И сорван кем,
Чужой, знакомой ли рукою?
И положен сюда зачем?
Крылов очень любил эти стихи Пушкина. Но к «зимним садам» относился не как к поэтическому предмету, а как к научной мастерской. В «зимних садах», полагал он, надлежит столь же много, по-черному, до промокшей на спине рубахи трудиться, как и в садах обыкновенных, плодоносящих при помощи рук человека. Работать так, как учит самый великий труженик – естественная природа, без устали наполняющая зеленый мир живым дыханием.
Он пододвинулся вместе со стулом поближе к столу, поправил очки – тесноваты, жмут переносицу, надо бы снести мастеру, да все недосуг… Бережным касанием погладил деревянистые голые стебли кермека Гмелина. «Трудно ты мне достался, милый кермек, – мысленно сказал он, глядя на сине-фиолетовые соцветия, метелочкой распростертые на голубом листе. – Толстый, безлистый. Корень до четырех метров. Гербаризировать тебя – морока…»
Крылов обмакнул перо в тушь и медленно повел каллиграфическую надпись на ярлыке: Limonium gmelinii…
В Гербарии он любил всякую работу: клеить, сушить, резать, описывать… Испытывал подлинное удовольствие от красиво выведенных букв, от аккуратного облика засушенного растения. Например, от созерцания кермека, растения-сибиряка, хорошо уживающегося и на соленых почвах казахстанских степей, таящего в себе, по всей видимости, и лекарственные свойства.
Поскрипывало перо. Бесшумно уходило в таинственное никуда время. Истаивали последние минуты утренней тишины; вот-вот коридоры заполнятся голосами студентов, шумом и движением.
– А, вот вы где, Порфирий Никитич!
Веселый, молодой голос Коржинского застал Крылова врасплох: он даже выронил из рук свою любимую лупу.
– Где же мне прикажете быть, господин профессор? – проворчал он, досадуя, что уединенным утренним занятиям пришел конец. – На балу в Общественном собрании?
– А хоть бы и на балу! – подхватил Коржинский, не обращая внимания на его недовольство. – Молодой, здоровый, красивый приват-доцент! Будущий профессор. Правда, малость того-с… Оригинал.
Как некое животное некоего Буридана уставился на две охапки сена – и не сдвинешь никакими силами. Что скажете? Я не прав?
Коржинский стремительно прошел по комнате, острым, внимательным взглядом подмечая новые, растущие кипы обработанных листов, заполненные семействами коробки – все в образцовом порядке.
– Скажу, – усталым жестом Крылов снял очки, потер занывшую переносицу. – Не к лицу ботанику называть предмет своих научных устремлений сеном.
– Сено, сено! – засмеялся Коржинский. – И вы это знаете не хуже меня. Мы посвятили свою жизнь сену!
Он обхватил его за плечи, попробовал сдвинуть с места. Не удалось. Крылов стоял, как влитый.
– Ого, ну и медведь же вы! Такого с дороги не своротишь!
Крылов смущенно улыбнулся, близоруко сощурился: что ни говори, а приятно признание его силы. Коржинский делал это так мило, что невозможно было не поддаться на его обаятельную лесть.
– Что, господин профессор, опять вы мне работочку приискали? – лукаво осведомился он, давая понять другу, что хитрость его распознана.
– Приискал, вы уж меня простите, – посерьезнел Коржинский. – Понимаете, какая у меня мысль возникла. Коль скоро вы, скупой рыцарь прелестной Флоры, дрожите над каждым листом, а студиозусы не все с должным благоговением относятся к… сену, то нам следовало бы…
– … изготовить учебный гербарий. Из дублетов, – прервал его Крылов и торжествующе указал на ряд коробок, стаявших отдельно на полу. – Я правильно вас понял, господин профессор?
– Да вы просто колдун! – восхищенно развел руками Коржинский. – Я не успел еще подумать об учебном гербарии, а вы его уже наколдовали. Когда только успели? Ну, спасибо…
– Не стоит благодарности, – уклонился от шутливого тона Крылов. – И никакой я не колдун. Лучше скажите, что ваши лекции?
Как проходят? Я слышал, вашу вступительную «Что такое жизнь?» собираются издавать отдельно?
– Да, в пользу студенческого общежития, – рассеянно ответил Коржинский, поглаживая буйные усищи. – А вот о вас разговор с Гезехусом был… Ректор удивлен, отчего манкируете лекционной деятельностью?
– Я? Я не манкирую, – заволновался Крылов. – Я не люблю кафедры… Что я могу с собой поделать?!
– Вот-вот! И я то же самое говорил Николаю Александровичу. Что, мол, медведь не любит кафедры.
– А он?
– Сказал, что полюбите. Велел готовить курс по систематике сибирских растений, – Коржинский с любопытством посмотрел на лист с кермеком Гмелина. – А то, говорит, так и останется на всю жизнь ученым садовником. И в профессора, говорит, никогда не выйдет…
Крылов облегченно вздохнул: опять выдумщик Коржинский пугает лжеразговором с ректором, не было никакого разговора!
– А и останусь – что в том дурного? – задиристо поддразнил он заботливого друга. – Не всем же иметь такую карьеру, как у вас. Надобно кому-то и черную работу совершать.
Их глаза встретились. Любимец студентов, душа компаний, оратор, что называется, милостью божьей, Моцарт в ботанике, Коржинский первый отвел взгляд. Давний спор. Черная, белая работа…
Он тяготел к теоретической и лекционной работе. Крылов привык все делать своими руками.
Уезжая из Казани, Крылов без сожаления оставил другу основную часть своих ботанических сборов. Коржинский же свою коллекцию оберегает, ревниво подчеркивает собственные права на нее; не любит, чтобы его работа растворялась в общей. «У вас нет самолюбия, – упрекает Крылова. – Наука состоит из личностей. Это о песнях можно сказать: слова безымянного автора. А к периодическому закону химических элементов пристало только одно гордое имя – Менделеев! Я хочу быть Менделеевым в ботанике! Что в этом дурного?»
Старый, давний спор…
Глухо воззвал к началу занятий колокольчик.
– Пора на лекцию, – тихо напомнил Крылов.
Его голос был согрет такой дружеской теплотой, что Коржинский слегка вздрогнул, быстро пожал руку и стремительно покинул Гербарий.
А Крылов вновь приник к своему столу.
Зеленое море жизни виделось ему необозримым. Он спешил уйти в плавание, хотя знал, что никакой человеческой жизни не хватит, чтобы достичь его берегов.
В «зимних садах» Луки Гини сокрыта вечность. Само время таится в этих хрупких стеблях. Его можно взять в руки, вдохнуть ни с чем не сравнимый травяной запах. Его можно передать грядущим поколениям как вещий знак собственной жизни и любви к миру, к людям, ко всему земному.