Книга: Университетская роща
Назад: Пожар
Дальше: «Зимние сады» Луки Гини

Воззвание

К флигелю Степан Кирович пробрался между высокими сугробами. Отряхнув с воротника и шапки снег, постучал в квартиру Крылова.
Открыл Пономарев, расплылся в сердечной улыбке. Пригласил в прихожую и тотчас, сделав озабоченное лицо, конфиденциально сообщил, что Порфирий Никитич у себя, но чрезвычайно расстроен: какую-то посылку получил…
Степан Кирович протер затуманенные с мороза очки, огладил редеющие волосы, одернул мешковатый сюртук и вошел в кабинет.
Крылов сидел за дубовым рабочим столом. Перед ним лежали гербарные листы с растениями, пришитыми черной суровой ниткой.
На полу стояла объемистая коробка, из которой, по всей видимости, эти листы были вынуты.
Степан Кирович кашлянул. Крылов обернулся: в глазах его стояла печаль.
– Что-нибудь случилось? – обеспокоено спросил Кузнецов.
– Вот извольте, – Крылов протянул письмо.
Степан Кирович сел на диван и стал читать.
«Милостивый государь, господин ботаник Крылов! Простите, запамятовал Ваше имя и по батюшке. Пишет Вам несчастный отец, чье сердце превращено ныне в холодную пустыню, в которую даже глас всевышнего достигает с неимоверным трудом.
В рождество Христово, во дни ликования и празднеств православных людей, похоронил я своего единственного сына, свою единственную отраду… Он угас, аки свечечка от внезапного сквозняка. Накануне ходил за пятнадцать верст к местному знахарю, долго пробыл у него, что-то записывал. А вернулся, занемог, и к утру его не стало.
Выполняю волю моего Гришеньки – пересылаю Вам его ученые труды: записи и сухие растения. Может быть, в них продлится душа моего возлюбленного сына. Аминь.
Остаюсь в своем горе и совершеннейшем к Вам почтении лампадный человек отец Севастьян Троеглазов».
– По дороге сюда, в Томск, – с некоторым усилием сказал Крылов, жалея разрушать установившуюся тишину, – я познакомился с юношей Григорием Троеглазовым. Бывший студент. Наш, казанский. Заболел бугорчаткой, приехал к отцу-священнику в деревню. Жаждал послужить науке, собирал травы. Вот… что из этого вышло.
– Да, грустная история. Сколько прекрасных юных существ гибнет, не успев расцвести, развить свои дарования! Перед туберкулезом медицина пока что бессильна.
– Бессильна, – с горечью повторил Крылов. – А я слыхал другое. Туберкулез почему-то чаще всего гнездится в бедных семействах, где нехватка пищи, тепла, света… Стало быть, это не совсем медицинская проблема.
– Но Григорий Троеглазов из приличной семьи, студент, – напомнил Кузнецов.
– Вот именно, студент, – подхватил Крылов. – Кому неизвестно положение российского студента?! Нищенство полускрытое. Порой приходится выбирать между куском хлеба и свечой, необходимой для занятий. И российский студент, как правило, выбирает последнее.
Он вспомнил свои студенческие годы, и чувство бессильного гнева сжало сердце. На месте Троеглазова вполне мог быть и он сам. Кто виноват в этом? Что виновато?!
Степан Кирович разделял его мысли. Он вообще прекрасно понимал Крылова, соседа, сослуживца и с недавнего времени друга.
Их судьбы в чем-то сходились. Может быть, в самом главном: ничто не сыпалось им с небес, не давалось легко. Кузнецов родился на четыре года позже, чем Крылов, в 1854 году, в крестьянской семье, в одном из сел Вятской губернии. Окончил уездное училище, а затем гимназию в Казани. Благодаря упорству и усердию в учебе, поступил на историко-филологический факультет, стал кандидатом истории и филологии, читал курс лекций по римской литературе в том же Казанском университете. В Сибирь поехал, не задумываясь. И хотя был здесь он лишен возможности читать лекции – в университете предполагались только медицинские дисциплины, – должность библиотекаря Степан Кирович воспринял как прямую возможность послужить благородному делу просветительства Сибири.
– Что предполагаете делать с коллекцией этого несчастного юноши? – спросил он сочувственно.
– Разберу. Опишу, – медленно ответил Крылов. – Встретится новый вид – дам ему имя Троеглазова. Не встретится, что же… Я уж решил: всех добровольных сотрудников записывать в отдельную тетрадь. Их имена будут принадлежать истории. Имя Григория Троеглазова среди них первое…
– Добровольных сотрудников? – переспросил Кузнецов. – Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду всех сибиряков, которые принесут в университетский Гербарий хотя бы одно растение, – сказал Крылов. – Я уверен, меня поддержат. Сибиряки не откажутся быть моими добровольными сотрудниками! И тому свидетельство – жизнь Григория Троеглазова.
– Это верно. Сибиряки – отзывчивый народ. Но не сибирские власти. Помните, я вам рассказывал, как томский историк и журналист Адрианов попытался было в 1881 году организовать здесь музей?
Он познакомился с Мартьяновым во время путешествия по Саянам, и тот передал в дар Томску солидную коллекцию предметов по всем отделам естествознания из своих запасов. И что же? Музея до сей поры как не было, так и нет. Прав был покойный Михаил Михайлович Сперанский, когда полвека назад писал о том, что Томская губерния по естественным богатствам своим могла быть одной из лучших губерний России, но худое правление сделало из него сущий вертеп разбойников. Худое и, я бы добавил, слепое правление и по сей день мешает всяким полезным начинаниям.
– С музеем не получилось, а с Гербарием выйдет, – тихо проговорил Крылов. – Должно выйти.
– Трудно одному, – вздохнул Кузнецов.
– А я не один, – покачал Крылов и протянул какой-то лист бумаги.
– Что это?
– Воззвание.
– «Граждане сибирской России! – начал читать вслух Степан Кирович. – На ваших глазах возникает новый центр средоточия русской науки и культуры – Томский университет. Во имя будущего славной науки Сибири мы призываем всех мыслящих людей, сибирских интеллигентов оказать содействие в формировании основ ботанических знаний. Наблюдайте, изучайте окружающую вас природу! Собирайте коллекции растений и присылайте в Томск, где они будут научно обработаны и послужат благородному делу познания родной земли. Разрушим неподвижность нашего кругозора!»
Кузнецов остановился, поправил пенсне с высокой дужкой на переносице.
– Ну и как? – с волнением спросил Крылов.
– Неплохо, – ответил Степан Кирович. – Вот только, на мой взгляд, следовало бы подробнее разъяснить, как, когда и каким образом собирать и высушивать растения. Или статью отдельную об этом написать и тоже распубликовать в газетах. А так – ничего.
– Я подумаю, – согласился Крылов, обрадованный поддержкой.
Мысль о воззвании пришла к нему, когда он разбирал посылку Троеглазова. Григорий собрал немного, но это были растения редкие, преимущественно лекарственные. В тетрадочке, вложенной в посылку, он сообщал о способах заготовки этих растений, хранении и применении при различных заболеваниях. Все было исполнено с таким тщанием и любовью, что Крылов, помимо печали о судьбе так рано ушедшего из жизни юноши, испытал и глубокую радость от соприкосновения с трудом чистым и бескорыстным. А сколько их, таких юношей, живущих сейчас на просторах Сибири! Нет, не одинок ботаник Крылов в своей мечте о создании на этой земле подлинной науки! Объединиться бы… И он решил написать. Рассказать о Гербарии, который он задумал создать при университете.
Основа уже есть – собственная коллекция из Пермской и Казанской губерний. Да плюс обширная коллекция с Тарбагатая, из Семиречья, собранная сибирским ученым и путешественником Григорием Николаевичем Потаниным. Эту коллекцию Крылов разыскал в пыльных кладовых мужской гимназии и реального училища. Спас от неминуемой гибели. Да Флоринский еще обещал отдать две небольшие, но ценные коллекции. Одна из экспедиций шведа Нильса Норденшельда, исследователя Шпицбергена и Гренландии, на корабле «Вега» прошедшего северные берега Сибири. Другая – швейцарские растения, собранные Траутшольдом в Альпах.
И это лишь начало. Мертвые в мире почили, дело настало живым…
Крылов верил: никогда не пересохнет светлая река по имени Сибирская Ботаника, истоки которой, он чувствовал, начинаются здесь, в Томске. Надеждой тому – вот эта скромная посылка, последнее дыхание безвестного студента Григория Троеглазова. Как не быть сибирскому Гербарию, коль скоро живые души переходят в него? Быть! Так же, как стоять в веках белостенным корпусам сибирского университета.
Здравствуй, родное светило…
Ясным днем на высоком ступенчатом уступе гарнизонного Лагерного сада над Томью, или, попросту говоря, в Лагерях, разгорелось народное гуляние. Люди все прибывали, словно вода во время паводка. Относительно высокая плата в пятьдесят копеек никого не останавливала. Даже бедные ремесленники, работный люд, принарядившись, – молодежь парами, семейные с детьми и женами – громко требовали у главных ворот проходной билетец. Всюду царило небывалое возбуждение, ошеломляюще гремел военный оркестр – 22 июля 1888 года город отмечал долгожданное открытие Императорского томского университета.
К этому историческому событию генерал Федор Алексеевич Нарский, военный губернский начальник, постарался на славу украсить Лагеря, пришпорив специальным приказом по гарнизону декор-фантазию своих подчиненных. Подновлены три клумбы с флоксами, окрашены беседки и качели. Заполнен водой фонтан посреди парка, и тонкие струйки его потянулись вверх. Дорожки притрушены толченым кирпичом.
Гуляющих в этот вечер ожидали два сюрприза. «Детская гимнастика» – площадка для физического развития детей, затея Владислава Станиславовича Пирусского. Выпускник Московского университета врач Пирусский, прибывший недавно в Томск, был горячим поклонником идей Лесгафта. Как и Петр Францевич Лесгафт, Пирусский убежден в необходимости физических занятий для детей и юношества, он мечтал о строительстве специального здания-манежа для таких занятий, о том времени, когда вместо пивных и торговых рядов будут сооружаться катки да беговые дорожки. Мечта мечтою, а для начала, дабы увлечь недоверчивых городских жителей, Владислав Станиславович на собственные средства соорудил вот эту «Детскую гимнастику» – с качелями, с поднятыми на столбики бревнами для хождения, с опилочной яминой для прыжков. Расчет его оказался верным – возле площадки все время толпился народ.
Второй приятный сюрприз: красивый прудик с беседкой в русском стиле, украшенной берестой. Рядом на холмике сооружен настоящий каменный грот, к нему перекинуты лирические мостики с перилами. Всюду в продуманном беспорядке разбросаны диванчики, обшитые также берестой уютные столики. В довершение ко всему сад иллюминирован плошками и цветными фонарями.
Дамы то и дело восклицали: «Ах, очаровательно! Превосходно! Генерал – душка…»
Их кавалеры, незаметно отлучившись к лавкам с розничной, то бишь раздробительной торговлей напитками, благодушно посмеивались в усы, надушенные о-де-колоном (душистая вода из Кельна) и, согнув руку кренделем, предлагали еще и еще раз пройтись по чудесному парку.
Все ожидали фейерверка, а пока что прогуливались и слушали хор солдатских песенников, с лихим подъемом выводивших старину: «Во сибирской, во украине, во Даурской стороне…»
Вынесенные скрытым, но достаточно сильным течением публики на площадку возле танцевальной веранды, Крылов и Степан Кирович остановились поодаль, имея намерение понаблюдать, как веселится нынешняя молодежь.
Закругленная, яйцевидной формы веранда, будто Ноев ковчег, постепенно заполнялась молодыми людьми. Среди них выделялись черные студенческие тужурки с блестящими пуговицами, голубые форменные фуражки с лакированным козырьком.
Наблюдатели со значением переглянулись: наконец-то… Они оба испытывали истинное волнение, понимая друг друга без слов. Наконец-то!.. За долгие томительные три года противоестественной пустоты нового роскошного здания университета, когда все было готово и не хватало лишь одного – высочайшего разрешения начать занятия, можно было успеть разувериться в том, что когда-нибудь в Томске появятся студенты. Временами, особенно зимой, было страшно сознавать себя только сторожами безлюдного здания, предназначенного к шуму и движению, к спорам и размышлениям… Все эти три года люди, служившие в университете, чувствовали себя жителями ученого погоста, невиданного дотоле в России. Несколько раз ненавистники и враги с таким муками нарождающегося Сибирского университета поджигали корпус. Делалось это хитроумно-просто: в одну из глухих разбойных ночей в здание влетал сквозь разбитое окно обмотанный тряпками кирпич, политый керосином и подожженный. Начинался пожар. Естественно, что полиция так и не сумела ни разу напасть на след злоумышленников… Флоринский перед городскими властями даже вопрос ставил, чтобы побеспокоились о закупке через заграничные фирмы огнегасительных гранат американца Гардена для борьбы с пожарами. Но городские папашеньки, как всегда, сослались на нехватку средств…
Но все это, благодарение Богу, позади! Вот они, студиозусы, надежда и будущее Сибирского университета (из 236 прошений от гимназистов и семинаристов из разных городов Сибири отобрано 70). Идут, смеются, чуточку гордясь тем вниманием, которым дарят их сегодня томские жители. Юные, благородные. Первый университетский набор.
Степан Кирович подпихнул Крылова локтем: смотри-де…
Прямо на них уморительно важно и независимо надвигался колоритный тип. Архимодник. Оригинал. Незначительная внешность: усы торчком, придающие лицу нечто кошачье, узенькие глазки, бессмысленная улыбка, лакейский пробор от виска к затылку – и умопомрачительный наряд. Собственно в наряде-то и заключался весь юмор, а не во внешности – мало ли людей на свете с такими незначительными данными. Во-первых, на тощем, как хвост, повесе поскрипывали, попискивали, шуршали кожаные брюки, узкие и неудобные. Во-вторых, человек с лакейским пробором обряжен был в литературную сорочку.
– Слава Господу, и до Сибири докатилась сия мода, – усмехнулся Кузнецов. – Как говорится, с дурацкого сладу да на свой салтык.
– Хорош! – согласился Крылов.
Заметив, что его разглядывают, архимодник выпятил грудь и замедлил шаг. На его лице так и читалось упоение: что мне соха – была бы балалайка…
– Это ж подумать только, до чего горазд на выдумку человеческий разум, – покачал головой Кузнецов. – А все американцы! Практичнейший народ, доложу я вам.
Крылов знал из газет об этом изобретении быстро перекинувшемся во Францию, а затем в Россию. Стали выпускать в Америке белые и цветные рубахи из очень тонкой и плотной бумаги. Грудь – твердая, семь-восемь слоев. Оторвешь слой, а там на обороте рассказ или часть романа напечатана! Новомодная расследовательская литература в духе покойного американца Эдгара Аллана По. Какой-нибудь «Золотой жук» или что-то еще из страшной фантастики, так приводившей в восторг русское общество, склонное и без того к мистицизму. Когда впервые купцы привезли в Петербург эти «литературные сорочки» по 70 копеек за штуку, публика рвала их что называется из рук. Модники щеголяли в них даже по Невскому проспекту.
– Чего доброго, скоро и пиво по-американски приготовлять станут, – насмешливо поделился соображениями Степан Кирович. – Из старых тряпок. Да, да! Один мой знакомый, весьма неглупый химик, как-то хвалил сие американское изобретение и утверждал, что действительно можно получить из старья пиво – через обработку серной кислотой и превращение полученного вещества в глюкоз.
– Ну, уж это… – усомнился Крылов. – Да и смысл какой? Столько хлеба, дрожжей – и вдруг тряпки!
– Смысла никакого, – не стал спорить Кузнецов. – Просто я хотел подчеркнуть рационализм мышления американца против размягченности русского…
Не заметив, как недовольно собрались к переносице брови собеседника, не терпевшего никакого принижения национального достоинства, Степан Кирович продолжал:
– Вот вам живой пример: томский купец Горохов. Под конец жизни разорился. На чем? На тряпках. Задумал поставить завод, который перерабатывал бы всякую рвань, тряпье в бумагу, и прогорел. Американец тряпки – на пиво, русский делец в похожем предприятии – полный банкрот.
– Купец – это еще не весь русский ум, – возразил Крылов.
– Правильно. Но такой купец, как Горохов, зеркало той действительности, которая его породила. Вы хоть знаете о нем?
– Почти ничего. Слыхал, был здесь такой богатей лет тридцать назад. Какое мне до него дело? – пожал плечами Крылов.
– Ну-у, батенька, – удивленно протянул Кузнецов. – Такие чумазые – так здесь купцов величают – это же сама история! А ее знать надобно, – и, не дожидаясь согласия Крылова, начал просвещать: – Философ Александрович Горохов происходил из очень бедной крестьянской семьи. Будь у его родителей средства, он, быть может, стал бы ученым. Но средств не было, и он пошел служить. Энергия, ум, работоспособность – и в 37 лет Горохов стал томским губернским прокурором. Женился на дочери золотопромышленники Филимонова, а тут подоспела золотая лихорадка. Золото сали находить даже на реке Ушайке. Подфартило и Горохову с Филимоновым. Философ Александрович вышел в отставку и зажил так, как хотел давно, феерически. Отсутствие образования и наличность большого капитала само по себе соединение, взрыву подобное. На том месте, где теперь стоит Общественное собрание, в центре города, Горохов построил дом, красивый, барский, единственный в городе дом с… зеркальными окнами во всю ширину их просвета. Возле дома, под горой устроил сад, который обошелся ему в четверть миллиона рублей. Запрудил ручей, воздвиг стеклянный павильон, разбросал по саду статуи, киоски, бельведеры, грибки с надписями «Храм любви», «Убежище для уединения» и тому подобное. Китайские фонари, гондолы на озерке, оранжерея с виноградом и фигами – все из камня! – словом, сколько фантазии хватило!
– Мало ли на Руси самодуров, – заметил Крылов.
– Нет, вы послушайте далее! – загорячился Кузнецов. – Наш знаменитый путешественник Григорий Николаевич Потанин колоритно рассказывал, как Горохов пиры задавал. Гости ели с тарелок из местного фарфора. На тарелках были рисунки, изображавшие виды Томска, которые были видны гостям через стены стеклянного павильона. Вино пили из сверхъестественных бокалов, в которые входила целая бутылка шампанского. Бокалы стояли подле стульев на полу, а верхние края их равнялись с плечами обедавших. Томичи на обедах Горохова, говорил Потанин, пировали, как боги варваров. Но самое необыкновенное – это была гороховская библиотека! В одной из комнат стояли шкафы со стеклянными дверками, на полках – стройные ряды книг в отличных переплетах, все одинаковой толщины и роста, с золотым тиснением на корешках: «Благонравие и порок», «Тщеславие и скромность»… А внутри этих книг – пустота! Пустые, картонные коробки! Вот до чего додуматься можно! Ну, хорошо в обычные дни в его доме ставилось до восьмидесяти самоваров – это можно отнесть за счет чревоугодия. А библиотеку?
– За счет того же чревоугодия, – сказал Крылов. – Я слушал вас, Степан Кирович, не перебивая. Но все время хотел сказать: Горохов – это не история. Это бородавка, это… парша на теле истории! Какое мне дело до того, как объедался и как прогорел на тряпках тупой безвопросный человек?! История – это вот сегодня! Народное гуляние. Открытие храма науки.
– Идеалист, – поддел Кузнецов. – Эдак, по-вашему, история человечества должна состоять из одних только красивых и чувственных моментов. Нет, батенька, история – это все вместе: и зло и добро, и свет и темень, и грех и святость. И мы с вами, грешные, тоже… Да что мы, в самом деле, завели спорить? Не позволить ли нам в честь торжественного события полубутылочку «Мартовского» пивка?
Крылов неопределенно пожал плечами, ему не хотелось толкаться у торговых лавок, но Степан Кирович уже повлек его за собой.
Они долго искали место под навесами, наконец устроились за липким столом, заказали пиво. Чтобы как-то убыстрить время ожидания, Крылов подозвал мальчишку-разносчика и купил «Сибирскую газету».
– Копить собираетесь, Порфирий Никитич, газетки-то? – не без язвительности осведомился Кузнецов. – За сегодняшний день уже вторую покупаете.
– А хоть бы и так, – обидчиво взбросил на приятеля взгляд Крылов. – Нравится мне этот нумер. Искренний, богатый материалом. Молодцы, господа журналисты!
– Газета недурна, – согласился Кузнецов. – Можно сказать, исторический нумер.
– Вот именно, – Крылов распахнул пахнувшие полиграфической краской листы. – Вот послушайте, как хорошо написано… «Давнишние, постоянные желания Сибири, заветные, дорогие мечты наши исполнились; долгое и терпеливое ожидание увенчалось, наконец, успехом! Нам не жаль ни мучительных тревог, пережитых нами, ни потерянного даром времени, ни тех прямых и косвенных обид, которыми осыпали нас, не жаль потому, что душа наша полна живейшей радостью: мы охотно и всецело забываем все то горькое и нехорошее, что связано с историей открытия у нас столь ожидаемого университета…»
– Да, хоть в латаном, да не в хватаном, – с неожиданной грустью сказал Степан Кирович. – Есть чем гордиться, чему радоваться: выпросили-таки, вымолили у царя для Сибири куцый университет.
– Куцый? Что вы имеете в виду?
– А то и имею, что куцый. Ждали четыре факультета, а получили один – медицинский. Как же не куцый?
– Хоть такой, да есть, – упрямо склонил голову Крылов. – Всему свое время. Не забывайте, что еще совсем недавно в Сибири не было даже гимназий. Откуда студентов брать? Из Европы вывозить?
– Ах, время? – Степан Кирович пробарабанил пальцами по столику. – На Сибирь всегда не хватало времени. На нее всегда смотрели как на колонию. И теперь смотрят так же! А вы говорите – время… Правильно россиян сравнивают с Генслеровой коровой из «Гаваньских чиновников». Стоит сия корова в грязи и мычит: «Му-у… Хоть бы поленом кто огрел, – все бы легче было вылезти!» Так и с Сибирью. Всё берут отсюда – лес, уголь, меха, рыбу, масло… А в обмен?! Каторга и ссылка!
Крылов расстроился; он чувствовал справедливость слов Степана Кировича, но зачем же так категорически? Вся Россия, весь народ живет на положении колониальном. Сибирь не была исключением, и, несмотря ни на что, хотелось верить в объективное течение жизни к лучшему! Возможно ль существовать без веры в доброе? Зачем твердить «все плохо», когда бывает и хорошо? Как сегодня, например…
– Взгляните, Степан Кирович, как воодушевлен народ, – сказал он, беря за локоть насупившегося Кузнецова. – Будто на пасху вышли!
– Это и странно, – продолжая хмуриться, ответил тот. – Что им университет? Что университету они? У большинства даже внукам не суждено в нем учиться – ан веселятся. Вот в чем величие русской души – в бескорыстии…
– Бескорыстие – это да, конечно, – сказал Крылов. – А вот относительно внуков – я не согласен. Отчего вы так безнадежно рисуете перспективу?
– Оттого, что более реалист, нежели вы. Нужно правде смотреть в глаза.
– Я и смотрю.
– Да нет, батенька, – вновь начал закипать «муравей-книжник». – У вас взгляд какой-то особенный! Закономерности природы пытаетесь постичь, а в обществе – мечтатель.
– Неправда, – обиделся Крылов. – Я тоже вижу…
Он осекся на полуслове. Прямо на него шла знакомая девушка с парохода, его бывшая пациентка.
В колеблющихся розовых, оранжевых отсветах китайских фонариков, в голубом тонком и прозрачном платье из дорогой барежевой ткани, свободными складками ниспадающей от груди, с открытыми плечами, по которым струилась тяжелая медь полураспущенных волос, она была прекрасна. Та ли это девушка, в беспамятстве никнувшая на скомканных грязных армяках? Нет, это не она, другая… боттичеллиевская Венера…
Кузнецов тронул его за плечо: неудобно, право, так глазеть, несолидно…
И тут только Крылов заметил, что девушка не одна, что ее сопровождает невысокий плотный мужчина лет сорока с неприятным сплюснутым с боков лицом, в котелке, в мышиного цвета костюме. Огромная бриллиантовая брошь выделялась на черном галстуке. Брошь эта искусно изображала паука. Он, слабо посверкивающий, был совсем как живой…
Крылов похолодел. Он узнал и эту знаменитую брошь – томичи упорно поговаривали, что бриллианты не поддельные, а самые настоящие, узнал и ее хозяина, австрийского подданного господина Вакано.
О, это был человек, не менее известный, чем его паук! Господин Вакано владел пивнушкой «Германия» по улице Магистратской. Так, во всяком случае, говорили его документы. На самом деле «Германия» славилась как самое таинственное и грязное заведение в городе. Безудержное пьянство, карты, скупка краденого, исчезновение людей, ночные феи, подозрительные жилицы на втором этаже… Сиделец грек, далеко не единственный помощник Вакано, неоднократно замечен в обснимывании пьяных посетителей. Страшное место…
Не вполне отдавая себе отчет в том, что делает, Крылов заступил дорогу…
Взгляд девушки недоуменно скользнул по его лицу. Соболиные брови дрогнули…
Вакано угрожающе поднял трость.
– Вы с ума сошли! – громко прошептал Кузнецов и потащил его в сторону. – Это же сам Вакано!
Разодетая пара скрылась в павильоне.
Крылов оцепенело смотрел вослед. На душе стало скверно, смутно. Встреча с мерзким типом Вакано и его юной спутницей подорвала что-то внутри него очень важное и светлое. Он вспомнил глаза девушки: непроницаемая озерная темень. Куда подевалась их чистота…
«Вот цена твоей благотворительности, – сказал он сам себе с беспощадностью. – Вот твои семь рублей! Если бы не они, может, и служила бы в комнатных прислугах у купца… Может, и замуж бы выдал ее хозяин по прошествии времени… А так теперь, с негодяем Вакано, верная гибель… Только хуже и гаже от твоей благотворительности! Хуже и гаже! Отчего так?!»
Он мучился и не находил ответа. Он вырос на уважении к самой идее благотворительности, в душе своей соединяя ее с великой силой – добротой. Дожил до зрелого возраста с мальчишеской мечтой о несметных богатствах, которые можно было бы раздавать бедным. Идея малых добрых дел стала сокровенной частью его мировоззрения, самого его существа. И вдруг все начало рушиться, сыпаться, словно бы уходил песок из-под сооруженного им здания. Что же делать?..
Где-то впереди произошло какое-то движение. Раздались голоса: «Нарский! Нарский!» Все подались вперед, теснота на дорожках сделалась ужасной. Плошки отчаянно смердели, нечем было дышать. Застоявшаяся вода в прудике сильно воняла. Над головами ярко загорелось «22 ИЮЛЯ», что вызвало аплодисменты, адресованные душке-генералу Нарскому, начавшему сожжение фейерверка.
Послышались выстрелы, хлопки, и в ночном небе начали рассыпаться красные, зеленые, малиновые букеты от разрывов цветного дымного пороха. Ракеты, шутихи, бумажные снаряды-петарды и прочие зажигательные изделия беспорядочно взлетали и падали с высокого обрыва в темные воды сонной Томи.
Шум, крики, пьяные возгласы «ура». Какой-то купчик влез на березу и оттуда возглашал:
– Я к-кипец! Пхэ! Плевать я хотел на обчество! Мне все можно… Без университета жили – и при университете проживем!
Кого-то качали, кого-то били… Гуляние удалось на славу.
Покачав головой. Сторож открыл калитку.
– Два часа ночи, господа профессора…
– Молчи, караульщик, – с шутливой важностью сказал Кузнецов. – Ты страж ворот, стало быть, обязан.
– Обязан-то обязан, – незло продолжал ворчать старик. – А господин попечитель и их благородие экзекутор Ржеусский не велели нынче никому отпирать. А вы, быдто вьюноши, по всей ноче неразумно блуждаете.
– Да, караульщик, мы – такие, – подтвердил Кузнецов и обнял за плечи Крылова. – Мы – молоды. А ты стар, ворчелив без меры и не быть тебе никогда Абинабодом, блюстителем великодушия!
– Где уж нам, темным, быть… Абибодом, – покорно согласился сторож, запирая калитку. – Это уж вам, образованным, все можно.
– Можно! Сегодня – все можно! – широко распахнул руки Степан Кирович. – Сегодня Томский университет открыт!
И он стал с воодушевлением декламировать:
Солнце горит на востоке,
Тундра, тайга встрепенулись,
Знать, и весна недалеко:
Спавшие силы проснулись…
Здравствуй, родное светило!
Ждем мы тебя, не дождемся.
Жизни, и роста, и силы
Мы от тебя наберемся.
– Тише ваше благородие, – умоляюще попросил сторож. – А ну как его высокопревосходительство услышат?! – Пусть слышит! Это же его стихи, стражник! Он их сегодня читал на открытии. А я, молодец, запомнил.
Край наш, забытый, далекий
Жаждет тепла и привета.
Пусть он воспрянет, великий,
Света, побольше нам света!
Кузнецов опустил руки, посмотрел на сторожа и уж другим, обычным голосом спросил:
– Ты думаешь, я пьян? Нет, братец, я счастлив…
– Пойдемте, Степан Кирович, – предложил Крылов. – В самом деле, пора.
Они молча пошли мимо главного корпуса.
С потушенными огнями, огромный, смутно белевший колоннами, университет казался незнакомым, загадочным. Провисшие и местами оборванные гирлянды из пихтовых и еловых лап беззвучно шевелились; они были похожи на фантастические щупальцы, пытавшиеся обнять, поглотить благородную белизну, затянуть, перекрыть оконные проемы. Крест над куполом здания, будто вырезанный из черного неба, парил над миром. Он тоже призывал к благотворительности, и всего лишь несколько часов назад Крылов верил в это…
В памяти промелькнуло сегодняшнее торжество. Экипажи. Музыка. Украшенный фасад главного корпуса университета. В два часа дня приехал преосвященный Исаакий, томский архиерей. С ним – все духовенство, городская знать. Молебен о здравии императрицы Марии Федоровны; открытие Сибирского университета совпало с днем ее тезоименитства, а если точнее сказать, было приурочено к высочайшим именинам. Оркестр играет гимн «Коль славен», затем народный гимн Львова на слова Жуковского «Боже, царя храни». Все так торжественно, трогательно… Особенно в тот момент, когда Флоринский зачитал высочайшее объявление об открытии университета: словно электрическая искра прошла, и все крикнули «ура!» Прошла искра эта и через душу Крылова… Он хорошо помнит – была искра! И вот теперь все куда-то пропало….
– Что вы молчите? Думаете о той девушке? С Вакано? Я ведь все понял… Я тоже не лишен возвышенных чувств…
Кузнецов остановился на дорожке, ведущей к флигелю.
– Полноте, Степан Кирович, – сухо ответил Крылов. – Покойной ночи.
– Рассердились, – поняв, что совершил бестактность, поник головой «муравей-книжник». – А зря. Нехорошо сердиться. Ну, да бог вам судья. А я просто люблю вас. Люблю и все. Вот, возьмите на память…
Порывшись в кармане, он достал пригласительный билет на сегодняшнее торжество.
– Да зачем он мне? – отказался Крылов. – Лучше газету верните.
– Не верну. Я ее потерял, – сварливо ответил Кузнецов и развернул красиво оформленное приглашение. – Этот билет особенный. И я дарю его в знак любви к вам и неуважения к вашему идеализму. Смотрите…
На билете изображен был символический рисунок, выбранный самим Флоринским: «под сенью царской порфиры здание университета, по бокам березы и ели – как эмблемы сибирской природы, а над университетом три вензеля государей: Александра I, Александра II и Александра III, волею коих возник, сооружен и открыт первый сибирский университет».
Поперек всего рисунка кем-то от руки было написано: «Этот рисунок действительно «символичен». Его надо понимать так: три царя сопротивлялись и не желали иметь в Сибири университет, но, вопреки их желанию, он все же появился».
– Волховский? – Крылов понял, что эта надпись возникла неслучайно.
– Скорее всего, – важно кивнул Степан Кирович. – Флоринский пригласил на торжество весь город, а газетчиков, которые столько старались ради университета, подготовили превосходный нумер к его открытию, не пустил. Какой стыд… Вы заметили, как Глеб Иванович демонстративно ушел с торжественной церемонии в знак солидарности с журналистами?
– Заметил. Но не понял, почему, – задумчиво глядя на билет, ответил Крылов; он действительно обратил внимание, как писатель Успенский, посетивший в эти дни Томск, покинул актовый зал.
– То-то, – неопределенно сказал Степан Кирович и пошел к дому. – Вот теперь – покойной ночи…
Проводив его, Крылов долго стоял возле уснувшего флигеля, вслушивался в душную июльскую ночь. Трехлетние его посадки сибиряков-снеголюбов: ели, пихты, сосны, черемухи, рябины, бузины и калины – дружественно шелестели во тьме. Они словно ободряли: ничего, садовник, ступай с миром к себе, отдыхай – впереди много работы.
Назад: Пожар
Дальше: «Зимние сады» Луки Гини