Книга: Университетская роща
Назад: Первое августа
Дальше: Воззвание

Пожар

Пожар в тепличке случился поздно вечером. Университетский сторож, постукивая деревянной колотушкой, обошел главный корпус и вдруг заметил, что над оранжереями расползается пятно, похожее на пролитые чернила.
Сторож уронил колотушку в сугроб, подцепил полы суконного армяка и, высоко вскидывая тощие длинные ноги, бросился через наметенные вчерашним буранцем снежные языки. Когда понял, что горит тепличка, свернул к флигелю и забарабанил в ставни.
– Пожар, Порфирий Никитич, горим!!
Крылов еще не ложился; в задумчивости ходил по комнате, не снимая рабочего сюртука, словно бы предчувствовал, что может еще кому-нибудь понадобиться в такой поздний час. Услышав крики, выскочил на крыльцо.
– Что? Что такое? – отрывисто переспросил – и уже сам понял, догадался: случилось ужасное…
Не дожидаясь ответа от упыхавшегося сторожа, побежал к теплицам.
Из лопнувшей рамы валом валил густой дым.
Сильным ударом Крылов сбил замок, рванул на себя дверь – в лицо ударила плотная волна удушливой гари.
Сорвав с себя сюртук, он принялся сбивать пламя, подползавшее к деревянным настилам.
– Закрывай дверь! Поморозишь! – крикнул он сторожу, не отдавая отчета в том, что происходит; самым страшным казался почему-то не пожар, а раскрытая дверь, через которую белым низовым облаком врывался сорокаградусный мороз.
Пламя отступало неохотно, коварно. Затихнув в одном месте, неожиданно облизывало стеллаж с растениями. Крылов закашлялся. Чьи-то сильные руки обхватили его сзади и выпихнули в тамбур. Габитов занял его место и ловко принялся орудовать сырой мешковиной. Лицо Хуснутдина предусмотрительно обмотано полотенцем. Поверх него сумрачным весельем горели черные, глубоко запавшие глаза.
Шум, причитания. Это Пономарев метался из угла в угол, чихал, кашлял, стонал – и всем только мешал. Отдышавшись, Крылов послал Ивана Петровича за подмогой, а сам встал с Габитовым.
Но Пономареву не пришлось далеко идти – навстречу ему из флигеля бежали встревоженные люди: университетский библиотекарь Степан Кирович Кузнецов, сосед Крылова, с ним еще кто-то… Степан Кирович бежал как-то боком, придерживая полы широкой и длинной шинели. Сухощавый, среднего роста, неловкий в движениях, он походил на подростка, которого неизвестно зачем обрядили во взрослое платье, приклеили реденькую бороденку и густые усы и дали звание приват-доцента, наградив при этом необычайно густым мужским голосом.
Подоспел сторож с ведрами. Образовалась хоть реденькая, но цепочка.
Шипело обуглившееся дерево. Летели наземь глиняные горшки и разбивались в нервной сутолоке, так свойственной всем пожарам, большим и малым.
Рядом с Крыловым в цепочке оказался незнакомец, бедно одетый, но вполне интеллигентный человек. С невзрачной внешностью, он выглядел старообразно из-за сплошной седины, охватившей его голову, и невероятной худобы. В его лице было что-то особенное, необыкновенное – сразу не понять что. Скорей всего, умные, навсегда печальные глаза, глаза человека, много чего повидавшего на своем веку.
Он действовал сноровисто, без лишних движений, без паники и суеты. Не отступил, когда прямо к ногам вывалился на них вдруг сноп огня, нашедшего для себя отличную пищу в виде сухих березовых метел, неизвестно кем и когда засунутых за печь. Только предложил:
– Может быть, все-таки сообщить в пожарную часть?
Крылов не успел ничего ответить.
– Нет! – раздался у них за спиной властный голос.
В дверях стоял Флоринский, как всегда тщательно одетый, в меховой накидке и в куньей папахе. Лицо его выглядело бледным и неприступным. Он вполне владел собой, и если бы не сбившаяся набекрень папаха, невозможно было бы предположить, что господин попечитель, как и все, только что бежал по университетскому парку.
– Нет, – повторил Василий Маркович тише. – Никаких пожарных команд. Сами управимся.
И действительно, с его приходом, как по заказу, пожар начал убавляться.
– Запачкаетесь, ваше превосходительство, – обеспокоено прогудел сторож, не смея сказать, что господин попечитель стоит на пороге и мешает действиям пожаротушителей.
Флоринский посторонился.
Языки пламени понемногу улеглись, клубы дыма постепенно рассеялись, начали проступать контуры бедствия. Десятки поломанных растений, побитые цветочные горшки, до основания треснувшая печь, грязь, беспорядок… И самое страшное – сквозь разбитую раму наверху уходило из оранжереи тепло.
Пришлось подставить лестницу. Кузнецов, как самый легкий, полез наверх посмотреть и определить размеры прорехи.
И все же небольшая группа добровольных пожарных была счастлива: теплицы удалось отстоять.
Один Флоринский не радовался. Или не показывал своей радости. Выхватив взглядом из кучки согбенную фигуру незнакомца, приблизился.
– Не имею чести вас знать, – начал он подчеркнуто вежливо. – Кто вы такой? И что вам угодно?
– Кто я такой? Корреспондент «Сибирской газеты». И… – не убоявшись вельможного взгляда, с достоинством ответил незнакомец и, оглядывая свою перепачканную, местами прожженную одежду, насмешливо закончил: – И мне угодно было в меру своих сил способствовать тушению пожара!
– Благодарю вас, господин Волховский, – сухо сказал Флоринский. – Ваша помощь больше не понадобится.
– А как вы все же узнали меня, Василий Маркович? – с еще большей насмешливостью воскликнул человек, назвавшийся корреспондентом, и его темно-карие глаза, погруженные в глубокую меланхолию, несколько оживились. – Весьма, весьма польщен! Вот уж никак не ожидал сподобиться столь высокой чести.
Он явно шутовски наклонил голову.
Глаза Флоринского совсем заледенели, и он сказал, обращаясь к сторожу, чеканя слова:
– Сколько раз повторять, что на территории университета не должно быть посторонних лиц?
– Слушаюсь, ваше превосходительство. Виноват, – согнулся в поклоне сторож. – Только этот барин не посторонний. Они часто к его благородию Степану Кировичу ходят, книжки носят…
Флоринский не удостоил объяснение никаким ответом, холодно кивнул всем и удалился.
– Что? Что он сказал? – спросил спустившийся с лестницы Кузнецов. – Немедля ремонтировать? – он возбуждено потер впалые щеки, размазывая по лицу сажу.
– Да, Степан Кирович, да – ответил Крылов. – Немедля приступаем к ремонту крыши. А вы проводите, пожалуйста, господина Волховского ко мне. Он продрог, остыл… Да и платье почистить необходимо.
– Благодарю вас, ничего не нужно, – отказался Волховский. – Мне действительно пора. Время позднее, жена станет беспокоиться.
Он подобрал шапку, выбил из нее снег и, учтиво всем поклонившись, пошел по дорожке к главным воротам.
– Я провожу вас, Феликс Вадимович! – догадавшись, что, пока он лазал на крышу, произошло что-то не совсем ладное.
Волховский приостановился. Степан Кирович догнал его, и они скрылись в темноте.
С брешью пришлось изрядно повозиться. Одно неверное движение – стекло брызнет во все стороны, и из малой прорехи вмиг образуется зияющая пропасть; тогда уж мороз неминуемо ворвется внутрь. Следовало быть предельно острожными. Пригодились и кошачья гибкость Габитова, и терпеливость окоченевших пальцев Крылова, и советы сторожа. Пригодился и голландский «презеннинг», полульняная парусина, заготовленная впрок, на непредвиденный случай.
Когда все было закончено и температурный режим мало-помалу начал восстанавливаться, Крылов понял, что смертельная опасность миновала, и почувствовал опустошительную усталость.
– Все, друзья мои, довольно, – сказал он. – Ступайте в дом, греться. Порядок будем наводить потом.
Он ушел из пострадавшей теплицы последним. Ущербный месяц высоко висел над головой – тоже окоченевший, уставший до безразличия. Глухая январская полночь…
Каково же было удивление, когда у себя в доме Крылов обнаружил оживление: никто не помышлял о сне. Иван Петрович вздул самовар, подогрел остатки ужина: гречневую кашу с молоком, и потчевал чем бог послал в эту позднюю пору Степана Кировича и Габитова, который важно сидел у лампы с «зонтиком для глаз» – абажуром, пил чай по-сибирски, сквозь сахар.
Умывшись, размяв задубевшие руки, подсел к столу и Крылов. Степан Кирович сочувственно посмотрел на него и протянул чашку Пономареву.
– Налей-ка, Иван Петрович, погорельцу чайку! Да не такого, чтоб сквозь него из Петербурга Кронштадт виден, а покрепче!
– Это мы могем, – вскочил Пономарев. – Это мы умеем! Такой калмыцкий напиток соорудим, враз всякую хворь отобьет! Не чай, а ай!
– Это я-то хворый? – устало улыбнулся Крылов; он был рад теплу, мирному свету газовых лампочек, тому, что в эту ужасную ночь оказался не один.
– Никто и не говорит, – тотчас согласился Иван Петрович. – Все знают вас, Порфирий Никитич, как суворовского солдата, мало убить, надо еще и повалить!
Крылов покачал головой в знак того, что неумеренная лесть на него никак не подействовала, и спросил у Кузнецова:
– Проводили Волховского? Однако зря он отказался остаться. Неспокойно в такую-то пору на улицах. Неровен час…
– А мы извозчика кликнули. Дремал у солдатской чайной, – успокоил Степан Кирович, с тонким присвистыванием схлебывая чай с блюдца. – Экии бестии эти возницы! Рубль содрал за ночное время. И ничего не поделаешь, пришлось дать.
– И не говорите, и не вспоминайте! – с жаром подхватил знакомую тему большой специалист по экономии денег Пономарев. – Совсем жизнь дорогая стала. Дешевле умереть, – он в одиночку посмеялся своей шутке. – До Барнаула билет восемь рублей стоит во втором классе, на пароходе. И тут по городу – рупь! Восемь раз съездил в гости – считай до Барнаула прокатился, – Иван Петрович повертел головой. – А на рынке что творится? Грабят, не хуже чаерезов на тракте! Дрова – четыре рубля сажень. Масло – сорок копеек за фунт. Курица – и та девяносто копеек взыграла. Гусь до двух рублей дошел. Яйцо – два рубля с полтиной сотня. Где тут денег наберешься?
– Полноте, Иван Петрович, – мягко упрекнул Крылов родственника.
Не любил он подобные разговоры, потребительскими считал; рынок он и есть рынок – чего не произведено, того и не купишь. Гусь – два рубля, да все ж доступен. А бедному человеку и кусок хлеба иной раз во сне грезится. Вот что прискорбно.
– Да-да, да-да, – быстрыми кивочками Пономарев дал понять, что меняет тему. – Давече забавный случай произошел… За портомойнями на Ушайке, там, где бабы портки и прочее бельишко полощут. Ну, там еще обычно ряды с битой птицей, с зеленью… Идет, скажу я вам, мужчина. За ним пес-силач. В зубах пустую корзину тащит. Не знаю, какой породы собачина, скорее всего, думаю, выборзок. Помесь борзой с дворнягой. Но – сильная тварь: корзина в ее собачьей пасти не ворохнется. Ладно. Идут себе, товар выбирают. Вдруг пес натурально ставит на землю пустую корзину! Берет у какой-то бабы такую же – с яйцами! И продолжает идти за хозяином. Что тут поднялось… Баба – в крик. Выборзок – бежать. Яйца всмятку. Хозяин ругается… На бабу. Что, не смешно? – Иван Петрович с огорчением оглядел присутствующих.
– Смешно, смешно, любезный Иван Петрович, – успокоил его Степан Кирович. – Это действительно презабавно: яйца всмятку, выборзок бежать…
Крылов допил чай. Усталость немного подвинулась, расслабились напряженные нервы. Вспомнился бледный Флоринский, с трудом подавлявший свое недовольство. Согбенная тощая фигура корреспондента. Его насмешливые безбоязненные глаза… Хотелось порасспросить о нем у Кузнецова. И стеснялся показаться любопытным, излишне назойливым.
Степан Кирович будто подслушал его мысли.
– Феликс Вадимович, прощаясь со мной, просил передать вам, Порфирий Никитич, свое искреннее расположение и сочувствие по случаю пожара, – сообщил он, тоже отставляя блюдце и переворачивая чашку в знак того, что впредь от чая отказывается.
– Благодарю вас, – отвечал Крылов. – А что он за человек? Признаться, я все о нем думаю.
– Волховский? О да, Порфирий Никитич, вы правы! Это поистине незаурядная личность. Я недавно с ним познакомился. Ходил как-то в «Сибирскую газету», носил объявления и встретил там его. Оказалось, Феликс Вадимович любит поэзию. Знает английский язык, историю, литературу. Обожает Лонгфелло. Перевел многие его стихи на русский язык… «Дай, о кедр, ветвей зеленых, дай мне гибких, крепких сучьев, помоги пирогу сделать и надежней и прочнее!..» Да… Так Феликс Вадимович и сам немного сочиняет. И в стихах, и в прозе. Вот, к примеру, есть у него преотличное стихотворение…
Кузнецов откашлялся и несколько театрально, хотя и вполне искренно продекламировал:
Не веселы сибирские напевы.
В них нет и нежных, грациозных нот:
Под звук цепей свершенные посевы
Способны ль дать роскошный, нежный плод?..
Рожденные угрюмою природой,
Взлелеянные мрачною тайгой,
Они звучат холодной непогодой
И жесткостью страны своей родной.
Но в самой их суровости угрюмой,
Сквозь жесткость их стиха заметишь ты
Проникнутые мужественной думой —
И мощь, и благородные мечты.
Ни стихов в них, ни лжи нет, ни сомненья.
Одна лишь честность диктовала их.
И молотом святого убежденья
настойчивость ковала жесткий стих.
И этот стих помимо звуков нежных
К сердцам родным надежный путь найдет,
И в них – ленивых, черствых иль небрежных —
Оковы безразличья разобьет.
– Каково, я? – без передышки без паузы спросил Степан Кирович. – Только что написал. Еще нигде не печатаны.
– неплохие стихи, – с некоторым сомнением согласился Крылов. – И чувство есть, и страсть благородная. Однако строки отдельные… «Рожденные угрюмою природой, взлелеянные мрачною тайгой»… Нет, не согласен я! Какая же в Сибири угрюмая природа? Многообразная – да. Богатая – тоже да.
– Так-то оно так, – не стал спорить Кузнецов. – Только вы не учитываете восприятие автора… Для таких, как он, сибирская природа не мать родная, а злая мачеха. Или как в сибирской песне поется, «сатана-змея-лукавица, а не милая красавица».
– Для каких «таких»? – не понял Крылов.
– Для ссыльнопоселенцев. Знаете, кто таков Феликс Вадимович? – Кузнецов снизил голос. – Революционер он. Самый настоящий.
– Да ну? – улыбнулся Крылов. – Так уж сразу и революционер! Да и не похож…
– В том-то и дело! Я тоже так думал, что не похож, ан ошибся. Слыхали о Процессе 193-х? Семьдесят восьмого года…
– В туманных чертах, – ответил Крылов. – К сожалению, в печати были самые общие сведения.
– Совершенно точно, общие, – подтвердил Кузнецов. – А процесс этот – процесс века. Три года назад, будучи в Москве, держал я в руках уникальное издание, «Стенографический отчет по делу о революционной пропаганде в империи». Книгу об этом самом Процессе 193-х. Из двух тысяч экземпляров полиция уничтожила практически все. Лишь 25 экземпляров было оставлено для цензурного комитета… Ну, а мне удалось… Потрясающий документ!
– Чем же?
– Неукоснительным нарастанием протестов! Представьте себе такую картину: после отмены крепостного права, с 1863 года одно судебное разбирательство следует за другим. Процессы: 27-ми, 32-х – за сношение с Герценом и Огаревым; 16-ти – первое дело «Народной воли»… Затем еще и еще… Ссылка, каторга. Смертная казнь – ничто не может остановить! Подумать только… И вот «Большой процесс». Арестовано около четырех тысяч человек за хождение в народ. Не оказалось в России губернии, не затронутой этим движением. Отчего так? – Степан Кирович снял пенсне; глаза его приобрели беспомощное выражение.
– Наверное, оттого, что людям жить худо, – тихо сказал Крылов, на которого тоже подействовали его слова; о многих политических процессах он слышал, читал в газетах, но сведенные воедино, они производили впечатление лавины, непредсказуемой и грозной.
– Людям, большинству из них, всегда жилось худо, – возразил Степан Кирович. – Золотого века в истории человечества еще не было. Если, конечно, не считать младенческих лет, когда человек не знал, что такое нажива и пульсировал в согласии с Природой. Однако политические бури вызревают не часто. В нынешнем веке есть что-то такое, что говорит о возможной буре… Да, так о Волховском… Феликс Вадимович был арестован в Одессе, в 1873 году. Как руководитель кружка «чайковцев». Они не были цареубийцами, нет. Они выступали за просвещение народа по книгам Лассаля и Берви. За мирную агитацию. Жаждали свободы духа и слова… пять лет Волховский только ожидал суда, пока не был собран весь процесс 193-х. Пять долгих томительных лет! В тюрьме ему было очень худо. Больной, слабый. Временами он совершенно терял слух: следствие первого тюремного заключения. Однажды политзаключенные в тюрьме устроили протест: кричали, колотили в дверь… Волховский ничего этого не слышал и постучал в дверь, как обычно желая что-то спросить. Ворвались надзиратели, избили, искалечили его. Там, в тюрьмах он оставил навсегда свое здоровье.
– А в Томске он как очутился?
– Все по тому же Большому процессу. Его приговор гласил: сибирская ссылка. Так он и очутился в Томске. И еще, вот вам исторические «нити»: 1 марта был убит царь Александр II, а в Томске в это же день выходит первая в Сибири частная «Сибирская газета», и в ее редакции – Феликс Вадимович Волховский, наставник цареубийцы Желябова по одесскому кружку «чайковцев»… Вот почему я говорю: Волховский революционер. Женат. Двое детей. Живут впроголодь. Если бы не «Сибирская газета» да ее издатель Петр Иванович Макушин, эта семья давно бы погибла… Да, кстати, вам непременно следует познакомиться с Макушиным…
– Конечно, – соглашаясь, кивнул Крылов; он уже много слышал об этом человеке, личность Макушина привлекала его, просто не представилось удачного случая для знакомства. – А что Волховский пишет кроме стихов? Признаться, мне как-то не попадалась его фамилия.
– И не попадется, – торжествующе улыбнулся Кузнецов. – Он ведь под псевдонимом укрылся: Иван Брут. Иначе не представляется возможным печататься.
– Иван Брут?! Вот, оказывается, кто такой Иван Брут, – с удивлением проговорил Крылов. – У него умные фельетоны.
– Непременно сообщу ему о вашем отзыве, – пообещал Кузнецов. – Он гордый человек, но и беззащитный. Таким людям доброе слово – глоток чистого воздуха. Вы знаете, что он заявил на суде?
– Что же?
– Он сказал буквально следующее… Это я из «Стенографического отчета» запомнил. «Если бы у меня, – сказал Феликс Вадимович, – даже не отняли навсегда здоровье, силы, способности, поприще деятельности, свободу, домашний очаг, ребенка, если бы я не проводил шестой год в одиночном заключении, – я бы все равно постарался не быть пешкой, передвигаемой на шашечной доске рукой арлекина, снабженного всеми атрибутами палача, рукой. Я прошу удалить меня отсюда!» Каково, а!
Глаза его, покрасневшие от постоянного недосыпания – Кузнецов по восемнадцать часов сидел кряду за разборкой и описанием университетской библиотеки, сваленной пока что в одной из комнат грудой, – сияли восторгом.
«Не быть пешкой, передвигаемой по шашечной доске арлекина…» Сколь неодолимо это извечное желание человеческое – не быть пешкой! Оно родственно и крыловскому мечтанью: не пасть на четвереньки! Оставаться всегда человеком…
В эту ночь Крылов так и не сомкнул глаз. Пожар, пережитый страх, даже отчаяние, когда казалось, что погибло все и труды многих лет прахом пошли, разговор с Кузнецовым – разве после этого уснешь?
Уезжая из Казани, Крылов полагал, что отрывается от настоящей кипучей жизни, едет в край дикий и глухой. А приехал едва ли не в центр политических страстей и человеческих борений! Это ли не удивительно? Хорошо, что судьба забросила именно в Томск! Этот пышный «купеческий картузище», торгаш, бившийся за деньгу по-сибирски свирепо, таит, оказывается, в себе так много умного и неожиданного…
Наутро в «Сибирской газете» появилась заметка о пожаре в университетских оранжереях, заканчивающаяся намеком на некоего важного господина, вопрошающего: «А ты кто таков?» Эдак, писал корреспондент, за спасение утопающих скоро тоже будут взыскивать виды на жительство, дабы какой-нибудь тоболяк не спасал бы ненароком жителя, к примеру, Минусинского уезда. Иначе – беспорядок, смута!
Флоринский был вне себя. Вызвал Кузнецова:
– Степан Кирович, попрошу впредь не давать ни-ка-ких книг кому бы то ни было! Вот откроем университетскую библиотеку, тогда по специальному разрешению – пожалуйста… – и отшвырнул от себя газету.
Немногочисленные служащие канцелярии не смели и головы поднять. И только когда разъяренный господин попечитель удалился из помещения, Степан Кирович подобрал измятую газету, покачал седеющей головой: О Гораций, ты прав, гнев – это безумие…
Добрейший «муравей-книжник» (так он сам себя называл) Степан Кирович ошибался: это был не гнев. Это было противостояние многолетнее, долго скрываемое под маской холодности и безразличия.
Василий Маркович Флоринский, сын бедного уральского священника, неимоверными трудами достигший высшего сановного общества (в этом смысле он сам сопоставлял свою судьбу с судьбою Сперанского, вышедшего в сановники из низов) воспринимал «Сибирку» как враждебную ему личность. Каждый выход газеты раздражал его. Казалось, газета специально создана для того, чтобы досаждать ему, вторгаться в его сокровенные планы и владения, производя в них раздор.
А поначалу ведь все было иначе. Вполне добропорядочный томский купец и общественный деятель Петр Иванович Макушин вместе с редакцией заверил читающую публику в том, что газета преследует только благонравные цели, что она будет радеть за лучшее устройство сибирской земли, за просвещение и объединение сибирского общества. Газета набрала подписчиков и стала выходить раз в неделю. Популярность ее росла с каждым годом, и никто не заметил, как «Сибирская газета» превратилась в идейного судью во всех сферах жизни не только томского общества, но и далеко за его пределами. Особенно заметно это стало после того, как «Сибирка» духовно объединилась с петербургским «Восточным обозрением», которое вел Ядринцев, и с иркутской «Сибирью», редактируемой Загоскиным, «сибирским Помяловским». Эти газетные робеспьеры не боялись никого и ничего!
Особенно бесил Флоринского «университетский вопрос». Он, государственник, добился-таки постройки университета, а «Сибирская газета» и знать об этом не желает! Ей наплевать на старания некоего Флоринского. Она свое твердит: общественное мнение да общественное мнение! Будто сорока на колу. А что общественное мнение? К императору его не поднесешь, к делу не подошьешь…
Обидно.
Разве господам журналистам интересно знать, что печально знаменитая история университетского вопроса полжизни отняла у Флоринского, в сердце занозой сидит?! Университет давно построен, а разрешения на его открытие до сих пор нет…
Будет, конечно, и разрешение. Набраться терпения – и ждать.
Но господа журналисты ждать не умеют. Нападать, грызть, унижать достоинство человека, столь много сделавшего для просвещения сибирской окраины, не жалевшего ни сил, ни здоровья для достижения благородной цели, – это извольте. Кажется, Иннокентий Омулевский, писатель-сибиряк же, признался:
Да! Самый гибельный разврат.
Какого в мире нет гнуснее —
Разврат пера, – когда вредят
С недобрым умыслом идее…
Став попечителем Западно-Сибирского учебного округа, Василий Маркович официально запретил своим подчиненным сношения с «Сибирской газетой». Не давать никакой информации, за исключение объявлений или рекламы. Не писать для нее никаких корреспонденций. Гнать всех газетчиков со двора. С порога…
Особенно возмутила Флоринского нынешняя новогодняя статья «Сибирки». Откровенно подстрекательская. В ней говорилось о «новогодних мечтаньях сибиряков», о том, чего бы они хотели под новый, 1886, год. О чем же мечтают сибиряки?
По мнению господ журналистов, они мечтают о том, чтобы «…царила правда в сибирском правосудии; развивались бы средние школы – основа-базис для будущего Сибирского университета; будущие профессора обратили бы внимание на изучение Сибири и пробудили бы к этому интерес самих сибиряков; положить конец вражде между переселенцами и старожилами; решить старый, как сама Сибирь, вопрос о прекращении штрафной колонизации, растлевающей население. Доколе Сибирь будет служить местом ссылки и тюрьмой?! Сибирь так долго и несправедливо несет эту государственную повинность…»
И через каждые два слова: Сибирский университет, профессора… Что касается прекращения штрафной колонизации Сибири, то с этим Флоринский соглашается и как ученый, и как историк, и просто как человек, живущий в Сибири и на себе испытывающий влияние наплыва уголовных элементов и прочих смутьянов. Правда, вслух, публично Флоринский нигде об этом не высказывался: императору виднее, куда ссылать бунтовщиков из европейской части империи… Вопрос о судах Василий Маркович и вовсе пропускал мимо: ни журналистам, ни ему не решить сей заколдованный вопрос, так зачем же воздуси сотрясать? Словом, вся эта статья, действительно, – «с новым годом, дорогой читатель». Из области иллюзий. Мало им наскоков на систему торговли спиртными напитками распивочно и на вынос. Подавай им в сибирскую печать разрушительный клич Белинского, новоявленных социалистов-марксистов, политэкономов лассалевского толка! А то господину Волховскому, укрывавшемуся в пошлом псевдониме Иван Брут, трудненько справляться с фельетонами на местную тему…
Флоринский долго ходил по своему великолепному кабинету, разжигая самого себя гневом в адрес нелюбимой газеты. Потом опустился в кожаное кресло под портретом ныне царствующего императора Александра III, призадумался.
Газета, конечно, изрядная пакость, но на заметку отвечать придется. Вот что прискорбно. Изволь считаться с пресловутым общественным мнением!
Он пододвинул к себе изящный лист александрийской бумаги фирмы Ятеса – Василий Маркович обожал нежный кремовый и голубоватый тон этой изысканно-тонкой бумаги – и начал быстро писать.
Ответ редакции «Сибирской газеты»: «Действительно, января 24 дня сего года имел место быть малый пожар в тепличке университета. Погибли незначительные растения. Тропические же экземпляры, оцененные в 700 рублей, не пострадали. Причина пожара – печь, раскалившаяся от усиленного подогрева в виду нынешних небывалых морозов…»
Долго думал, приписать ли что-нибудь острое – ну, хотя бы по поводу личности корреспондента, но воздержался. Не захотел опускаться до уровня писак, спорящих по принципу «ты сам дурак».
Вложил письмо в продолговатый конверт, надписал адрес «Редакция «Сибирской газеты» по улице Почтамтской, дом Бейлина, рядом с аптекой Бота». Вызвал колокольчиком секретаря и велел отправить с рассыльным.
С неприятным делом было покончено.
Назад: Первое августа
Дальше: Воззвание