Книга: Университетская роща
Назад: В зеленой гостиной
Дальше: Лицом к стене

Акт забвения

Однако потанинский вечер недолго оставался для Крылова светлым воспоминанием. События в городе развернулись так, что новые впечатления заслонили мирную картину уютной зеленой гостиной.
Все лето в Томске творилось что-то непонятное, беспокойное. То и дело закрывались мастерские, фабрики, магазины, учреждения… Вести с фронта, угнетающие и безотрадные, будоражили тыл.
В конце июля в Ильин день в доме Крыловых вновь появился Федор Дуплов. Мокрый до нитки и весело-возбужденный.
– Батюшки! – ахнула Мария Петровна. – Как можно гулять под таким ливнем?
– Можно, уважаемая Мария Петровна, – тряхнул русыми кольцами Федор, и с волос его веером слетели радужные брызги. – Отличный косохлест! Я себя парнишкой припомнил… По лужам волдыри вскакивают, а ты бежишь босиком, орешь что-то. Грязь – фонтанами…
– А и неплохо, – поддакнул Пономарев. – На Ильин день хороший дождик – это благо. Мало пожаров будет.
Иван Петрович прошаркал к себе в комнату и вынес рубашку и брюки.
– На-ко, мил человек, надень. Мы с тобой сходно-фигуристые, тщедушные, чуть поели – уже и сыты…
Мария Петровна удалилась, чтобы не стеснять мужчин своим присутствием.
В клетчатых пономаревских брюках и голубой рубашке с кружевными манжетами (Иван Петрович любил одеваться не по возрасту) – Федор смотрелся франтом.
– Увидали б мои товарищи-железнодорожники, за своего б не признали, – смущенно улыбнулся он по поводу такого преображения. – Я ведь к вам, Порфирий Никитич, ненадолго. Чемодан хотел забрать, да вот под ливень угодил…
– Заберете свой чемодан, успеете, – ответил Крылов. – Дождь перестанет и пойдете. А сейчас будем пить чай.
За чаем разговор зашел о положении дел в городе. Собственно, Крылов не склонен был выспрашивать Федора, который, как он догадывался, много кое о чем знал, но беседу завел любознательный Иван Петрович.
– Вот вы, мил-человек, рабочий. Пролетарий, как вас ноне величают. Что же вы, пролетарский рабочий, бросаете свой труд? Что ни день, то новая стачка… Люди разучились у станков стоять – одне речи говорят!
– Правильно, – ответил Федор. – Момент такой наступил.
– Какой еще момент?
– Классовая борьба нарастает, Иван Петрович.
– А-а, – с сомнением протянул Пономарев. – Борьба… А в чем она выражается? За что? И против чего?
– Против чего – ясно. Против господствующего строя. Против эксплуататоров, – с жаром начал объяснять Федор. – За что – тоже ясно. За свободу и демократию! За счастье народа! А вот в чем она выражается… Это, Иван Петрович, на сегодняшний день самый трудный вопрос. Мы считаем, что давно пора брать в руки оружие, – взгляд его непроизвольно скользнул к фанерному чемодану с матерчатой ручкой. – Но рабочие и служащие пока что борются мирным путем. Помните январь?
– Да.
– Мы вышли на демонстрацию. И что же? В нас стреляли. Били шашками и нагайками…
Федор замолчал.
Крылов вспомнил, как он сидел вот здесь же, на кухне, в плетеном кресле, и выбитая из суставов рука багровела и пухла на глазах. Уже тогда он догадывался, где споткнулся успенский мальчик, так нежданно-негаданно разыскавший его. Потом они виделись еще раз. Федор вновь попросился переночевать… В ту встречу он долго рассказывал о рабочей партии социалистов-демократов, в которой он состоял, о Ленине… Говорил о близкой революции. Дал прочитать прокламацию «В венок убитому товарищу», только что выпущенную в Томске в ответ на январский расстрел.
Не плачьте над трупами павших бойцов,
Погибших с оружьем в руках.
Не пойте над ними надгробных стихов,
Слезой не скверните их прах.
Не нужно ни песни, ни слез мертвецам.
Отдайте им лучше почет:
Шагайте без страха по мертвым телам,
Несите их знамя вперед…
Уж не Федор ли сочинил эти стихи в прокламации?..
– Первого мая рабочие провели две большие загородные массовки, – продолжал рассказывать Федор. – С шестого по семнадцатое мая бастовали рабочие механического завода, который, вы знаете, работает на военное ведомство… В июне шли митинги: в лесу, на реке Басандайке, в загородной роще Каштак. Третьего июля мы открыто вошли в город. Полиция не посмела нас тронуть! Пятого мы собрались на могилу Иосифа Кононова, возложили пятнадцать венков. Началась забастовка печатников. Прекратили работу на казенном винном складе. На чугунолитейном заводе. В слесарных и столярных мастерских… Даже булочники и приказчики, на что несознательные, и те забастовали неделю назад! Не говоря уж о рабочих кожевенных цехов и спичечной фабрики… С четырнадцатого июля бастует управление Сибирской железной дороги и служащие губернской управы… Забастовка стала всеобщей, всегородской! И так – в стране повсюду, не только в нашем городе. Понимаете? Народ восстал против царской власти. Рабочие люди всюду поднимаются на великую борьбу за свободу! Помните Парижскую коммуну?
– Да. Но она захлебнулась в крови, – тихо напомнил Крылов.
– Правильно. Нигде в мире свобода не добывалась без жертв, – согласился Федор. – Пусть прольется кровь.
Молодость отважна. Она не боится смерти. Федор был весь там, в вихрях борьбы. Горячие ветры опаляли его, когда он безбожно и яростно восклицал: «Пусть прольется кровь!» В этом было что-то страшное и для Крылова неприемлемое.
– Вы и ваши товарищи… Вы не боитесь? – спросил он.
– Чего?
– Город у нас особенный. Кит Китыч да Сила Силыч… Торговый люд, в основном, привыкший, чтобы пятак на гроше взыгрывал. А это народ такой… За свободу не больно-то…
– Не боимся, – уверенно ответил Федор. – А город Томск, Порфирий Никитич, вы плохо знаете. Кит Китычи в прошлое отошли. Томску-торгашу скоро конец придет. Мы, рабочие, станем хозяевами. А понадобится: сила на силу, стенка на стенку пойдем, и наша возьмет!
Его уверенность показалась Крылову излишней. Он покачал головой. Он успел привязаться к этому открытому и бесстрашному человеку…
– Поберегите себя, Федор… И заходите к нам, не забывайте.
– Непременно. И зайду, и поберегу! – задорно ответил тот и ушел, забрав свой тяжеленный, будто свинцом налитый чемодан, нечаянно забытый им в январе.
Наступила осень. Как сообщили газеты, «снятие исключительного положения в стране и на этот год не предвиделось».
Пятого сентября весь мир облетела новость: в США, в городе Портсмуте, Россия и Япония заключили мир. Глава русской делегации на переговорах, граф Витте, еще не доехав до родины, получил прозвище – «граф Полусахалинский» – за то, что отдал японцам пол-Сахалина, Порт-Артур и порт Дальний.
Витте получил прозвище, Япония – русские территории, русский народ – убитых и раненых, болезни и голод. Началась горячка освободительного движения. Маньчжурская армия возвращалась домой. Сибирские дороги как-то вдруг забились солдатами, революционизированными в высшей степени.
Взвейтесь, соколы, орлами!..
Как-то совсем по-иному, по-новому гремела на станциях и полустанках в эти дни старая солдатская песня.
Достаточно было поднести зажженную спичку…
Шестого сентября состоялась сходка студентов университета и Технологического института. Она постановила: не начинать занятий, открыть аудитории университета и Технологического института для широкой народной массы и превратить их в места народных собраний; выступить с требованием уничтожить инспекцию и упразднить свидетельства о благонадежности, объявить прием в вузы лиц обоего пола, без различия национальностей и вероисповедания, организовать в вечернее время чтение научно-популярных лекций на темы о государственном устройстве с допущением всех граждан без какого-либо изъятия, освободить арестованных за участие в демонстрациях.
Лаврентьев растерялся окончательно и запаниковал. А тут еще товарищ министра внутренних дел Трепов потребовал от томского губернатора и прочих высоких чинов «прекратить означенные беспорядки». Но как их прекратить? Все и вся выходило из привычных берегов повиновения…
А между тем приблизился октябрь. Грянула всеобщая политическая стачка, которая быстро перекинулась в Сибирь.
Трепов, сын того Трепова, в которого стреляла Вера Засулич, разослал по всей стране телеграфный приказ: «Холостых залпов не давать. Патронов не жалеть».
Социал-демократы, большевики выдвинули призыв: «Да здравствует вооруженное восстание!».
Вот в такой обстановке 17 октября и вышел царский манифест «Об усовершенствовании государственного порядка».
«Манифест о свободах» – так окрестили царское обращение, автором которого был граф Витте, в народе.
Следом за ним, после того как «Россия встала на путь конституционных преобразований», в стране совершился акт забвения – первая широкая политическая и уголовная амнистия. Из тюрем повалил, в основном, преступный мир. Политических, несмотря на «акт забвения», отпускали с большой неохотой.
И всяк по-своему в эти дни, наполненные тревогой и напряжением, принялся толковать магическое слово свобода.
Двадцатого октября после полудня в оранжерею, где работал Крылов, ворвался Пономарев. Вид его был ужасен. Грязная и разорванная одежда. Встрепанные волосы. Безумный взгляд.
– Что с вами, Иван Петрович?!
– Сейчас… Сейчас… – долго и лихорадочно Иван Петрович пил из ведра, погружая в воду лицо. – Не могу… сейчас…
Он так и не смог успокоиться. Рассказывал сбивчиво, путано, словно разучился говорить. Постепенно Крылов понял то, о чем ему хотел поведать Пономарев, и обрывочные слова, детали сложились в картину…
С восьми утра двадцатого октября на Соборной площади начал копиться народ: мелкие торговцы, мясники, купеческие сынки, ремесленники, подозрительные личности без определенных занятий, которые в обычные дни слонялись по городу и скандалили у трактиров и чайных. Среди них толклись «богомольные» бородатые мужики, из тех, кто не раз грозился разнести в щепки «дом публичного разврата» – театр. Многие были на подгуле. Кое-кто отлучался из толпы, посещал солдатскую чайную и возвращался с полуштофом на площадь. Пили тут же, в открытую, бахвалясь и взбадривая себя и окружающих.
Это было похоже на то, как хозяин, желая навеселить канарейку, поскребывает ножом об нож…
Толпа увеличивалась. «Канареечное веселие» начало принимать определенное направление.
– Мы голодные… А они бунтовать?
– Нам есть неча!
– Полицию отменили. Городской голова Олёшка Макушин решил полицию упразднить! Организует каку-то милицию!
Слухи разнообразились, ширились, и чем нелепее и неожиданнее они были, тем охотнее им верили. Толпа уже выросла до двух-трех сотен человек. Обозначились в ней и свои центры. В одном из них проповедовал высокий безбородый с мрачным тяжелым взглядом мужик – Савелий Афанасьев, или, как его здесь все называли, Савушка Скопец.
– Хотят назначить губернатора-еврея… Весь город перейдет в их руки… Вот те крест!
И Савушка размашисто клал на себя крест.
В толпе послышались первые выкрики:
– Бей их…
В соседней куче ораторы шли дальше:
– Бей поляков…
– Бей студентов! От их вся смута!
Кто-то вскочил на перевернутую пивную бочку и фальцетом завопил:
– Бей железнодорожных служащих и забастовщиков!
– Ур-ра! – поддержали и его.
Медленно и неотвратимо толпа начала разворачиваться, готовиться к движению.
Боже, царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу,
На славу нам…
Запел чей-то сильный дьяконовский голос. «Народный» гимн заставил всех подтянуться, упорядочиться в колонну. И шествие началось.
Шли снизу, от старой Соборной площади к Ново-Соборной, к университету. Шли медленно, угрожающе. С пением. Откуда-то в руках появились колья, палки.
– Нынче конец студентам…
– Идем ломить! – говорили из толпы встречным людям, и многие из этих встречных вливались в нее.
По улице Почтамтской шли уже с двумя национальными флагами.
Возле полицейского управления шествие задержалось. Толпа стала требовать портрет Николая, чтобы пронести его по городу.
Дежурный пристав, молодой, неопытный и несколько нервный, стал приказывать разойтись и пригрозил толпе семипатронным револьвером Нагана, недавно появившимся на вооружении в полиции.
Савушка Скопец вежливо отобрал у пристава «игрушку» и самолично позвонил полицмейстеру, повторив желание «народа» насчет портретов государя.
Полицмейстер, недавно произведенный в этот высокий чин, замер на другом конце телефонного провода… Потом велел повесить трубку и ждать распоряжений.
Савушка недобро усмехнулся, но от телефона отошел.
– Шалунья-рыбка, вижу я, играет с червяком, – угрюмо проговорил он, припомнив детский стишок.
А тем временем полицмейстер названивал губернатору. Азанчевский-Азанчеев посоветовал:
– Портретов царя не давать. Но… пусть будет так, как будто толпа сама взяла.
И толпа сама взяла портрет Николая. Но вышло так, как будто его дали.
Уходя из полицейского управления, кто-то из свиты Савушки, возвращая дежурному приставу револьвер Нагана, «по нечаянности» ткнул ему рукоятью в рожу, отчего под глазом у того образовалась внушительная слива.
Михаил Беззапишин, домовладелец с Мухиной улицы, хозяин небольшого кирпичного заводика, нес портрет государя впереди толпы до тех пор, пока близ аптеки Бота не приметил своего давнего неприятеля, агента страхового общества. Беззапишину показалось, что тот недостаточно поспешно стащил с головы убор при виде портрета батюшки-государя.
– Хватай его! – скомандовал он и, передав портрет булочнику, устремился догонять агента.
– Бей студентов! – заревела толпа, очумевшая от вида первой крови. – Бей интеллигенцию, – разъязвит ее!!
Студенты до поры не встречались. Походя, почти не останавливаясь, убили рабочего с колбасного завода.
Студент Кадиков, болезненный, тихий юноша, доверчиво шел по тротуару навстречу шествию, направляясь на почту за посылкой. Настроение толпы заметил слишком поздно… С земли он уже не поднялся.
– Можно!
– Все можно!! Батюшка-царь свободы объявил!
– Постоим за веру! За царя!
Многи лета, многи лета,
Православный русский царь!
Дружно-громко песня эта
Пелась прадедами встарь…
Толпа подхватила тысячной глоткой:
Дружно, громко песню эту
И теперь вся Русь твердит.
С ней по целому полсвету
Имя царское гремит.
Толпа окружила дом Макария.
– Молебен!
– Желаем молебен!
– Батюшка-царь манифест даровал! Молебен!!..
Макарий вышел их бывшего особняка Асташева, лучшего в городе. Сумрачный, больной. Подверженный судороге правый глаз против обыкновения «не плясал», застыл, как парализованный. Владыко послушал ораторов. Сказал:
– Расходитесь!
Толпа не послушалась и двинулась дальше.
В театре Королёва заканчивался митинг, а в управлении Сибирской железной дороги служащие, среди которых было много женщин с детьми, получали содержание за месяц.
Полиция как вымерзла: ни одного мундира!
Алексей Иванович Макушин, раздавший накануне добровольцам-милиционерам – их было пятьдесят-шестьдесят человек – оружие и повязки с буквами ГО – Городская Охрана, покинул управу и отправился к губернатору. По дороге ему стало известно о произведенных толпой убийствах и Макушин, чуя зловещее, заторопился еще сильнее, надеясь предотвратить дальнейшее кровопролитие.
Но его действия были уже бесполезны, ибо наступил тот невидимый перелом, когда толпа стала неуправляемой.
Городская Охрана, или, как ее все называли, милиция, созданная томскими либералами для наведения порядка на улицах и для борьбы с расплодившимися преступниками, окружила театр Королёва и попыталась защитить людей, расходившихся с митинга.
Толпа придвинулась к ним.
– Кончай охранников!
– Царя продали…
– Ломи их…
Раздавались повсюду провокационные выкрики.
У кого-то из охранников сдали нервы, и он вскинул револьвер. Раздался выстрел – и одновременно дурной крик, не столько от боли, сколько от злобы. Толпа отхлынула, но оправившись от неожиданности, поперла вперед.
Добровольцы-милиционеры, студенты и рабочие вынуждены были спрятаться в трехэтажное здание Сибирской железной дороги. Забаррикадировались на первом этаже.
Толпа на площади Ново-Соборной достигла нескольких тысяч. Откуда-то появились дрова, остатки мебели, начали сооружаться костры…
Губернатор Азанчевский-Азанчеев вышел к народу и попросил разойтись.
– Выдайте нам городскую голову Макушина!
– …Присяжных Вологодского и Вейсмана!
Губернатор поспешил удалиться во внутренние покои своего дома – звонить и ждать подкрепление.
В четыре часа дня загорелась пивная Рейземпмана…
Крылов заставил Ивана Петровича выпить брому. Уложил его на кушетку в конторке при оранжерее. Велел никуда не уходить.
Немушка… Только сейчас Крылов спохватился, что до сих пор нет его. Еще утром ушел на почту снести посылку с семенами. Что с ним? Где он?
«Придет, – успокаивал он сам себя. – Немушка – божий человек… Убогий… Не посмеют…»
Но тревога за судьбу человека, которого он отправил с поручением, росла.
Началось… Дурные предчувствия, мучившие Крылова в последнее время, похоже, начали сбываться. Эх, Федор, Федор, упоенный близкой победой, где ты сейчас?
Крылов оделся, взял трость – в последнее время он сильно привык к ней – и пошел искать Немушку.
Со стороны Троицкого кафедрального собора доносился глухой и странный шум, словно бы там, в сумерках, возилось какое-то большое и страшное существо, вскрикивало, шуршало, выло, пело, взлязгивало железами, трещало – и все это одновременно. Пахло дымом.
Да как-то жутко…
Пошатываясь, Крылов шел по улице, не зная куда и зачем. Попал в толпу. Его толкнули. Сбили очки. Он потерял трость.
Людской водоворот долго кружил его на одном месте, затем так же неожиданно, как вовлек, бросил в сторону, и Крылов очутился на паперти.
Троицкий кафедральный собор, заново отстроенный и освященный пять лет назад, темной громадой довлел над площадью. Ни огонька, ни звука. Все двери заперты изнутри.
На паперти было просторнее, но тоже толпились какие-то люди, нищие, юродивые, зеваки. Лезли на фасонную чугунную ограду, чтобы лучше все рассмотреть. Немушки здесь не было.
Крылов попробовал было отсюда выбраться, но не смог. Толпа обтекала собор со всех сторон, до самого губернаторского дома, запружая ближайшие переулки.
– Революционеры! – слышалось в толпе. – Засели в управлении!
– Выкурить!
– Жги ораторов!!!
– Кури милицию…
– Не жалей забастовщиков!!!
На площади творилось что-то невообразимое. Тащили откуда-то доски, палки, обломки мебели. Мелькнул даже погнутый куполок домашнего абажура. Все это складывалось у входа в управление Сибирской железной дороги. Зачем?
Странно, солдаты, оцепившие площадь, вели себя бездейственно. Не мешали толпе заниматься нагромождением хлама. Покрикивали только для вида: «Расходитесь… расходитесь…»
Расходиться никто и не думал.
Внезапно единодушный вопль вырвался в толпе: от чьего-то факела загорелась куча хлама. Огонь лизнул стену театра Королёва.
– Пожар! – закричали на паперти.
Но никто не бросился тушить. Лишь качнулись вперед – получше рассмотреть.
Огонь начал набирать силу. Появились пожарные. Но – дикое дело! – им стали мешать бороться с огнем! Ломали машины. Какого-то пожарника сбили с ног…
Казалось, все сошли с ума.
Люди, осажденные в театре и в управлении, начали метаться, выскакивать наружу. Кто-то пробовал спуститься по водосточной трубе…
Толпа зорко следила, сторожила их – набрасывалась на каждого, кто спасался от огня. Особенно охотились за студенческими тужурками и шинелями, за форменными пиджаками железнодорожников.
Крылов зажал голову руками. Бред дикий, чудовищный! Этого не может быть…
Открыл глаза: это было.
Огонь начал охватывать второй этаж. В окнах мелькали чьи-то лица, руки, дети… Треснула рама – на подоконник вскочила женщина. Растрепанные медно-красные волосы, искаженное ужасом лицо…
Крылов узнал ту, с парохода, которую он когда-то «выкупил» по дороге в Томск и которой позже помог найти работу в Управлении железной дороги…
С площади раздался выстрел. Женщина качнулась – и рухнула в огонь.
– Так их! Никого не жалей!
– Не сметь, сволочи!!
– Убийцы-ы…
– Что вы делаете?!
Крылов вдруг заметил, что какая-то группа вооруженных людей пробилась к зданию и пытается спасти обреченных. Вот уже кого-то вывели из огня… Еще…
Здесь же на площади студент-медик, сам раненый, оказывал помощь пострадавшим. Его защищали несколько студентов Технологического института.
Толпа теснила группу смельчаков. Те отстреливались и продолжали спасать людей.
Один человек, размахивающий револьвером и тоже что-то кричавший, вдруг захромал и начал отставать от группы.
Крылов узнал Федора и, не помня себя, заработал локтями, пробиваясь к нему.
Между тем пожар перекинулся на третий этаж кирпичного здания управления. Каменный театр Королева пылал, как свеча.
Спаси, Господи, люди своя…
На площади вновь появился губернатор Азанчевский-Азанчеев, заметно растерянный. Попытался кого-то остановить, прекратить кровавый разгул. Или – сделал вид, что пытается… Лично защитил от расправы одного избитого студента и велел солдатам погрузить юношу на полковую фуру, на которой начали увозить с площади раненых.
На открытой террасе губернаторского особняка стоял архиерей Макарий и смотрел на пожар. Его согбенная фигура в черном одеянии, руки, сжимавшие большой серебряный крест, хорошо были видны отовсюду. Он не послушал толпу, не стал служить молебен, велел закрыть в соборе все входы и выходы. Но и толпа не послушалась его, не разошлась и продолжала бесчинствовать у него на глазах. И с каждым часом владыка всё глубже погружался в омут греха, имя которому было невмешательство.
– Все можно! – орала толпа, оглядываясь на Макария. – Царь свободы разрешил…
Чудом Крылов продрался сквозь толпу мерзко суетившихся громил. Ему казалось, он пробирается прямо к театру, а очутился почему-то на другом углу, возле факультетских клиник.
Здесь он и столкнулся с Федором. Точнее, с людьми, которые уже свалили и пинали его сапогами.
Не отдавая себе отчета в том, что он делает, разумно ли поступает, Крылов ринулся в самую гущу и закрыл собой Федора, переставшего уже сопротивляться. Жестокий удар обрушился на него.
– Акинфий?!
Верзила в плисовой поддевке приостановил руку. Акинфий тоже узнал его.
– А, барин, – тяжело дыша проговорил он и во второй раз медленно занес дубинку…
Наверное, они оба, Крылов и Федор, погибли бы в эту ночь, если бы рядом не случился штабс-капитан Осепьянц, командир роты солдат, высланных губернатором на площадь. Этот армянин узнал Крылова; он приходил к нему в оранжерею проконсультироваться относительно того, как лучше в домашних условиях содержать рододендрон и фикусы. Осепьянц, грозя револьвером, отогнал громил. Помог Крылову подняться.
– Зачэм вы здесь?! Приказ был – в университете сидеть, – сердито выговорил он. – уходите немедленно.
Крылов ничего не ответил. Наклонился и начал поднимать с мостовой Федора.
Видя, что ему одному не справиться, Осепьянц подозвал молоденького солдата и приказал помочь оттащить с площади раненого.
Солдат, по всей видимости первогодок, сам перепуганный до смерти, подхватил Федора под мышки и поволок по тротуару. Шатаясь и едва не падая, Крылов двинулся следом.
Достигнув клиник, он дал знак солдату остановиться и толкнулся в дверь. Она была заперта.
Крылов забарабанил кулаками. Навалился плечом.
Никто не отозвался.
Запертая дверь медицинской клиники, куда стучатся люди, желая спастись… Это показалось Крылову чудовищным, даже после того, что он увидел и пережил в эти неполные сутки.
Они с солдатом снова поволокли Федора. Глухая стена представлялась бесконечной.
Возле проема в университетской ограде солдат запаленно остановился.
– Давайте сюда, – тоже задыхаясь, проговорил Крылов.
Они с трудом пропихнули Федора за ограду.
Сколько раз напоминал садовник Крылов ректору о том, что необходимо починить это место… Какое счастье, что его просьбу оставили втуне!
Солдат виновато посмотрел на него.
– Дальше уж ты сам, барин, – сказал он, и голос у него был, как и полагалось по его виду, совсем мальчишеский. – А нам дальше нельзя. Их благородие штабс-капитан искать будут.
– Да, да… Ступайте, братец, – отозвался Крылов и тяжело полез в проем. – Теперь уж я как-нибудь сам.
Он споткнулся, больно ударился обо что-то железное – и кулем свалился наземь, ломая кусты…
Сколько времени прошло в беспамятстве, он не знал. Минута? Час? Вечность?
Очнулся он оттого, что рядом кто-то застонал.
Крылов поднялся на четвереньках. Стал щупать в темноте руками. Федор… Живой…
Он встал. Огляделся. Темнота сгустилась, но силуэты деревьев разобрать можно. Деревья… Друзья… Он у себя дома. Это главное. А дорогу к своей роще он и без очков найдет. На ощупь. Ползком. Роща не выдаст их…
Откуда силы взялись – взвалил стонущего Федора на плечи и понес, прогибаясь до земли, едва переставляя трясущиеся от напряжения ноги, с тоской ощущая, как слабы его старые руки.
Нескончаемой, огромной и незнакомой казалась ему на этом пути любимая роща. За спиной на площади ворочалось большое и страшное существо, еще не до конца насытившееся кровью. Шум пожара уменьшился, но дыма стало больше, и он был сладко-горький, приторный до тошноты.
Что-то горячее, липкое пролилось за воротник. Потекло по спине. Сначала Крылов не понял, что этот такое. Опустил Федора на берегу Игуменки, протекавшей по северной части рощи. Взялся за шею… Это была кровь. Его ли, Федора ли – не разберешь.
Ему стало нехорошо. Отошел к ручью. Начал искать в карманах платок. Рука нашарила знакомое холодное тело серебряных часов.
– Мерзко… Ах, как все мерзко, – пробормотал он. – Убийцы… Нелюди…
Серебряные часы, царский подарок, выскользнули из рук и ушли под воду.
Маша и Пономарев безмолвно замерли, когда Крылов показался на пороге. Затем враз засуетились. Приняли раненого, уложили на диване. Иван Петрович побежал за врачом. Маша принялась греть воду.
Очутившись у себя дома, Крылов на какое-то время снова впал в забвение, полубеспамятство. Железным обручем затянуло сердце. Вскрикнула и куда-то исчезла Маша…
Очнулся он от болезненного укола в предплечье и от запаха эфира.
– Хорошо, – похвалил чей-то голос. – Молодцом. Теперь все будет хорошо.
Послышались сдержанные всхлипывания. Бедная Маша…
– Ступай к себе, Маша, – тихо попросил Крылов.
– Больной прав, вам лучше покинуть нас, – поддержал тот же голос. – Мы теперь и сами управимся.
Скрипнула дверь – Маша ушла.
С трудом, как после угара, Крылов повернул голову, желая удостовериться, кому принадлежит этот строгий и знакомый голос.
– Алексей Александрович, это вы? – обрадовался, узнав, что не ошибся и голос действительно принадлежит Кулябко.
– Лежите спокойно, Порфирий Никитич. Я подойду к вам, как только покончу обслуживать вашего коллегу, – не отходя от дивана, на котором лежал Федор, распорядился Кулябко.
– Что с вами?
– Два закрытых перелома: ключицы и ребер. Потеря крови. А так – ничего. Крепкий парень, – продолжая бинтовать, отрывисто ответил Кулябко. – А вы лежите тихо.
Крылов подчинился. После введенного лекарства железный обруч отпустил сердце, дышать стало легче. Он с благодарностью посмотрел на большой шприц, лежавший в неразобранном виде на куске желтой, много раз кипяченой марли. «Волшебный насосик» – называл его ласково незабвенный Эраст Гаврилович Салищев. А студенты и по сю пору зовут шприц «хирургической клизмой», устаревшим названием, введенным еще в свое время Пироговым. Особенно часто подшучивал над этим названием лаборант на кафедре физиологии, веселый, жизнерадостный Алексей Кулябко… Крылов хорошо помнит его еще юношей. Как быстро и талантливо прошел путь он от лаборанта до профессора, выдающегося экспериментатора, участника международных конгрессов, отлично владеющего немецким, английским, французским, итальянским языками. В памяти возникла сценка: тесная комната лаборатории физиологии, за столом задумчивый, погруженный в размышления Кулябко, а перед ним – подвешенное на нитке сердце лягушки, которое бьется вот уже несколько дней на удивление всему университету… Снова видение… Кулябко без особых предосторожностей – просто в ладонях – переносит оживленное им сердце человека… Лицо какого-то сердитого попа: «Кулябко посягает на загробную жизнь! Вон его из Томска! Вон!!»
Вот такой человек пришел в эту ночь в дом Крылова. Годы жизни в Сибири превратили жизнерадостного красивого юношу в серьезного молчаливого человека. Высокий лоб, как бы увеличивающийся, теперь занимает полголовы. Бородка подернулась сединой. Глаза уменьшились, кожа вокруг них покрылась сетью глубоких морщин.
Кулябко долго плескался на кухне возле чугунного рукомойника.
Переодетый в чистое, перебинтованный, Федор, казалось, задремал.
Алексей Александрович вернулся в кабинет. Подсел к Крылову.
– Как самочувствие?
– Благодарю вас, Алексей Александрович. Вполне, – ответил Крылов и, подумав, добавил: – Позвольте выразить вам…
– Не позволю, – мягко перебил Кулябко. – Благодарение богу, вам удалось спастись, и это главное. Разгул толпы… – плечи его, как от озноба, передернулись. – В Сибири до нынешнего года ничего подобного не происходило. Во все времена здесь одинаково трудно было и русскому, и нерусскому человеку. Что же касается купцов да лавочников, и те и другие на построение лисьего салопа жене одинаково сдерут семь шкур с покупателя, которого они и в щи кладут, и с кашей едят.
– Неправда, – раздался вдруг тихий голос.
Крылов и Кулябко обернулись. С усилием, бледный, без кровинки в лице, с подушек приподнимался Федор.
– Неправда! – громче повторил он. – Погромы возникают, когда революцию хотят задушить! Мы видим…
– Что вы видите?
– Мы видим, куда нацелена тупая дубинка толпы. На интеллигенцию. На рабочих. На революцию… В следующий раз им не взять нас голыми руками!
– Успокойся, Федор, – попросил Крылов. – Не надо… Ты же сам говорил… Французская коммуна подавлена, но идеи ее не погибли…
– В следующий раз все равно наш верх будет, – бессильный гнев исказил бледное лицо раненого. – Сегодня побили нас… Это тоже опыт… Мы тоже учимся… Вся страна всколыхнулась. Вся страна, весь народ учится…
Он закашлялся. Боль в груди заставила его замолчать.
– Ты прав, Федор, – прошептал Крылов. – Человек так устроен, что пока не пройдет через собственный опыт, не поверит на слово…
Он говорил о себе. Если бы ему еще сегодня утром сказали, что обыватели Томска, так поначалу умилявшиеся на своих студентов, станут охотиться за ними, орать «бей интеллигенцию!» – он не поверил бы. Теперь он видел все это своими глазами. Из истории слова не выкинешь: Томск и тут отличился, впервые в Сибири именно здесь, в средоточии науки и культуры, раздался этот клич: «Бей интеллигенцию! бей студентов!».
Как бы догадавшись о его мыслях, Федор продолжал:
– Отъявленный негодяй и прохвост Азанчевский получил полномочия из Петербурга подавить наше восстание. Ему недостаточно для этого пуль и нагаек. Решил жечь людей… Губернатор мог разогнать толпу… Мог увести казаков, стрелявших в осажденных. Но не сделал этого! Мы ходили к нему. Он ответил, что ничего сделать не может, так как дана конституция и свобода собраний. Он еще издевался… Дана свобода мерзавцам сжигать детей и женщин… Выходит, надо действовать… Закупать оружие и вооружаться. Превратить весь народ в вооруженную силу!
– Насилие в ответ на насилие? – с сомнением спросил Кулябко.
– Да. Только так, – уверенно ответил Федор.
Алексей Александрович пробыл возле раненых всю ночь, и только убедившись, что им стало получше и он сделал все, что мог, ушел.
К обеду появился Немушка. Пришел сам, живой и невредимый. Долго и мучительно немовал, «рассказывал» о пережитом: мычал, делая страшные глаза, размахивая руками, порывался куда-то бежать, издавал какие-то жуткие звуки…
Крылов все понял. Никогда еще Немушка не рассказывал так понятно и ясно.
К концу дня посыпался крупинками снег. Притрусил немного следы черного разгула.
Пономарева не удержать; он несколько раз совершал вылазки в город и приносил новые известия.
На Дальнеключевской толпа разгромила кожевенный и мыловаренный завод Фуксмана.
Искали городского голову Алексея Ивановича Макушина и его семью. Не нашли. Остервенели и произвели опустошение в его доме на Воскресенской горе. Поломали окна, двери, ставни, мебель, печи. Разорвали в клочки книги. Два переодетых городовых, приставленных на караул к дому, им не мешали.
– Гуляй и грабь три дня! – носилось по городу.
Грабили. И гуляли.
С особым наслаждением разносили базар, обжорные лари. И вот тут-то наконец последовал приказ: толпу разогнать штыками.
Толпа, временная общность людей, охваченная нездоровым порывом, разошлась охотно, быстро. И все в городе успокоилось.
Крылов и Федор отвалялись в постели дней десять. Маша и Иван Петрович ухаживали за ними. Иван Петрович развлекал разговорами, чтением газетных сообщений.
Но одно из них Пономарев сознательно опустил, чтобы лишний раз не напоминать о пережитом… Это было известие о том, что Святейший Синод остался доволен работой томских церковников и возвел высокопреосвященного Макария, в миру Михаила Андреевича Невского, в сан архиепископа.
В 1914 году он стал еще и митрополитом Московским. Говорят, часто изнурял себя строгими постами, словно бы наложил на себя некоторое внутреннее обязательство. Стал еще более молчалив и замкнут. О Томске вспоминать не любил.
Назад: В зеленой гостиной
Дальше: Лицом к стене