В зеленой гостиной
– Что, брат, аль не визитируешь?
– Нет. Да и не стоит, братец. Тоска. Все как-то не эдак, не по-сливочному складывается…
Два одинаково принаряженных братца – брюки в клетку, серое пальто, касторовая шляпа и модная с шарообразной наставкой трость – остановились на тротуаре за университетской оградой, как раз напротив того места, где Крылов высаживал в грядку луковицы тюльпанов.
Золотой веселящейся молодежи в Томске было немного, не в пример другим городам. Отчего-то не прижилась эта мода. То ли потому, что в губернском центре не сложилось высокого общества, то ли из-за того, что томские отцы семейств, поставившие свои жизни ради одной цели «зашибить деньгу», люди оборотистые и прижимистые, не допускали детей своих к капиталу, то ли еще по каким иным причинам, скрытым от посторонних взглядов, – только профессиональных прожигателей жизни в городе почти не имелось. Студенческая, рабочая, мещанская молодежь была. А «золотой» – единицы. Горожане называли их «навозными фруктами», в отличие от местных, ниоткуда не привозимых. Эти молодые люди, приехавшие из столиц и нечаянно застрявшие в Томске по причине истаивания финансов, с утра до вечера парадировали по центральным улицам и кормились тем, что непрерывно наносили визиты. Двое таких представителей остановились сейчас за оградой.
– Слыхал, брат, Обь и Томь вместе с Волгой пошли? Подсидела нынче весна?
– Н-да! Это я тебе скажу: перемещение тропиков.
– ?
– Тропики? А видишь ли, брат, тропики – это границы такие. В их пределах и водки доброй не сыщешь. Кислятину пьют. Винишко. А пирог с осетриной там называют «чемодан с рыбой».
– Ха-ха-ха.
«Очень остроумно, – поморщился Крылов. – Как, однако, не надоедает людям без цели болтаться?»
Не имея возможности бросить работу и уйти подальше от жизнерадостных лентяев, он досадовал на них, на самого себя, на то, что дело нынче как-то не спорится. Почему-то вспомнилась небольшая апофегма, полупритча из библии, где говорится о том, что Моисей запрещал евреям уничтожать плодовые деревья даже в завоеванных странах. Ибо они не были причиной войны, и что если бы у них была на то возможность, они перешли бы на другое место…
Так, под глупую болтовню и пошлые анекдоты о том, что «провинциальные девицы так невинны, уж так невинны, что вовсе не знают, что такое «стыд», Крылов и закончил посадки.
Он уложил последнюю фиолетовую луковицу будущего «голландца» в предназначенное ему гнездышко и выпрямился. Что-то последнее время часто принялась болеть поясница. Засиделся ты, Порфирий, засиделся… В поле бы тебе! Однако нынче какие экскурсии? Денег в университете нет, в научном обществе – тоже… Одному только Василию Васильевичу Сапожникову и наскребли на поездку в Турецкую Армению, куда он рвался уже много лет, побывав перед этим на Алтае, в Северной Монголии и в Семиречье.
Турецкая Армения – это хорошо. Екзотично, как говорит родная душа Пономарев. Волнующе. А Крылова и на Алтай не пустили. Придется вновь, как и в прежние годы, когда на его научные замыслы «не хватало чернил», чтобы составить соответствующий приказ, довольствоваться самопередвижением, окрестными вылазками да обработкой чужих коллекций. Жизнь упорно стремилась превратить его в кабинетного ученого, и, похоже, иногда это ей удавалось. Как путешественник и географ Крылов частенько терпел неуспех.
– Порфирий Никитич, ау! – послышался на боковой дорожке неунывающий голос Сапожникова. – Где вы?
– Здесь я, Василь Васильич, – вышел из-за деревьев Крылов. – Что-нибудь произошло?
– Произошло, голубчик, произошло, – чуть снизил баритон Василий Васильевич. – Отсадились?
– Отсадился.
– Вот и прекрасно. А теперь по-шустренькому – домой! Переодеваться.
– Не понимаю.
– И понимать нечего, – глаза Сапожникова горели нетерпеливым весельем. – Мы с вами, друг мой, званы к Потанину! Лично и непременно.
Крылов в замешательстве посмотрел на свои черные от земли руки. О встрече со знаменитым путешественником Потаниным он давно и молчаливо мечтал, но… Как-то уж очень все неожиданно: он работает в роще, приходит «златоуст» и говорит – званы. Отчего, по какому поводу?
– Долго вы будете стоять, словно хакасское изваяние? – начал сердиться Сапожников. – Скомандовать? Извольте… Приват-доцент Крылов… То-то. Даю вам не более получаса.
Потанин, Потанин… Это имя вошло в жизнь Крылова очень давно, с юношеских дней, когда неразлучная троица – Мартьянов, Коржинский, Крылов – восторгались печальником Сибири Ядринцевым и его публицистическими выступлениями в «Восточном обозрении». Конечно же, они не могли не знать об учителе и друге Ядринцева, о Григории Николаевиче Потанине. Впрочем, о Потанине, как о «фокусе умственной жизни Сибири», в то время в России знали многие. Свежо еще было в памяти громкое, возмутительное по своей необоснованности «Дело о злонамеренных действиях некоторых молодых людей, стремившихся к ниспровержению существующего в Сибири порядка управления и к отделению ея от империи». Знаменитое дело «сибирских сепаратистов», по которому высокая комиссия из генералов Панова, Рыкачева и Ко произвела многочисленные аресты юных патриотов-сибиряков, начиная с двенадцатилетнего возраста, в Омске, Томске, Красноярске, Иркутске, Москве, Петербурге и, продержав арестованных три года (!) в Омской гауптвахте, довела дело до жестокого приговора. Потанину в то время было тридцать лет. Ему и досталось больше других, так как значительную часть обвинения он принял на себя. Пять лет каторжных работ в Свеаборге и ссылка в Никольск Вологодской губернии. И в изгнании он продолжал работать. Во всяком случае, Крылов встречал его публикации по истории Сибири XVII–XVIII веков в научном журнале «Чтения Общества истории древностей российских» и в казанской «Волжско-Камской газете». В 1874 году по ходатайству Русского географического общества, а точнее, благодаря заступничеству добрейшего Петра Петровича Семенова, вице-председателя и главы этого общества, Потанин получил полное помилование с возвращением ему всех прав и поселился в Петербурге.
Движение сибирских сепаратистов до сего времени волновало Крылова, хотя многое в его идеях было для него непонятным, спорным. Особенно сейчас, прожив в Сибири без малого двадцать лет, он все чаще обращался памятью к тем взглядам, которые в начале шестидесятых годов высказывали Потанин, Ядринцев и их сторонники. «Что мы могли отвечать на вопросы следственной комиссии? – пишет в автобиографии Ядринцев. – В нашем сердце было искреннее желание мирного блага нашей забытой родине; нашею мечтою было ея просвещение, гражданское преуспеяние. Мы отвечали, что желаем Сибири нового гласного суда, земства, большей гласности, поощрения промышленности, больших прав для инородцев. Что тут было преступного? Что было преступного в горячей любви к своей родине? Но здесь патриотизм был принят за сепаратизм».
В самом деле, что здесь преступного – желать счастья своей родине?! Однако же, гражданские чувства к отчизне нередко окрашиваются политикой, и нет ничего удивительного в том, что Герцен за границей, познакомившись с идеями интеллигентов-сибиряков, в открытую провозгласил: «Если бы Сибирь завтра отделилась от России, мы первые приветствовали бы ее новую жизнь!». И подлил масла в лампадку. Раз уж сам Герцен. То уж, конешно…
При всем своем уважении к Герцену, Крылов в данном вопросе был с ним не согласен. Отъединение Сибири казалось ему нелепостью и абсурдом, заумью даже. Кого делить-то? Ярославских мужиков от костромских? Вятичей от кривичей? Одну нищету от другой?! И на каком основании, и по какому признаку?
И он очень обрадовался, когда прочел в газетах статью самого Потанина, дающую отповедь тем российским «мыслителям», которые подозревали сибиряков в диких намерениях «совпасть с Японией». Он даже сделал и хранил обширную выпись из этой статьи:
«Мы полагаем, что наша связь с Россией покоится на русском языке, на русской литературе, на русских духовных традициях. Основывать же народные симпатии на том, откуда мы получаем ситцы и притом «смывные», эти точки зрения нам непонятны. Неужели ораторы думают, что мы потому российские, что носим кунгурские сапоги и сорочки из грибановского полотна? И если запреты с устьев сибирских рек будут сняты, и к нам с востока хлынут товары, то мы превратимся в японских патриотов? Если мы тогда оторвемся от кого, то только от Крестовникова, Морозова и Рябушинского, но не от России Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Толстого, Белинского и Чернышевского… Областническая Сибирь стремится построить свою прочную связь с зауральской Русью на основе справедливых экономических отношений. Она настаивает на отмене колониальной политики!»
Умирающий Миклухо-Маклай, фабулезный человек, послал Отто Бисмарку отчаянную телеграмму: «Туземцы берега Маклая протестуют против присоединения их к Германии». Наивная телеграмма вызвала улыбку в верхах, не более. Протест Потанина против колониальной политики чем-то походил на эту телеграмму. Он возбудил раздражение. И поскольку сибиряки не папуасы, а свои, кровные россияне, к ним были применены санкции…
А сибирские областники продолжали мечтать о том, что вся Россия когда-нибудь будет разделена на области, что у каждой области, у Сибири в том числе, будет свой парламент и свои министерства, и что государственные финансы будут распределены между областями равномерно, а над всей этой федерацией будет стоять объединяющая Государственная Дума. Словом, они мечтали о демократии, о равенстве для своей студеной отчизны среди прочих отчизн обширной российской земли. Но из века в век эта самая демократия, народное мироуправство, всегда комом в горле стояла у самодержавия: ни проглотить, ни проплюнуть, оставалось одно – смолоть стальными челюстями закона…
Неуспех Потанина как политического и общественного деятеля, на взгляд Крылова, полностью искупился его подвижничеством во благо и во славу науки. Знаменитый путешественник, ученый, знаток Сибири, историк, этнограф, археолог, писатель… Много сторон открылось современникам в необычайном потанинском даровании!
Учено-художественные, как говаривал Белинский, произведения Потанина: «О караванной торговле с Джунгурской Бухарией», «Материалы по истории Сибири», дополнения к известному труду Риттера «Землеведение Азии», по объему превзошедшие сам этот труд, два тома «Очерков Северо-Западной Монголии» – все это было чрезвычайно интересно Крылову. Он читал их с великим удовольствием. Постепенно в душе сложился привлекательный образ славного сибиряка, жизнь которого стала ярким явлением в Сибири.
Неимущий, как птица, Григорий Потанин после окончания Омского кадетского корпуса около семи лет тянул лямку казачьего хорунжего за сто рублей в год. Служил на Колывано-Воскресенской линии. Возил серебро для русского консула в Кульджу. Воевал с мятежным султаном Таучубеком. Участвовал в первом походе русских в Заилийский край и в закладке в 1853 году города Верного. Искал «шишку» в Центральной Азии – так он называл вулкан, о котором настойчиво предполагал Гумбольдт и которого в Центральной Азии не оказалось. Познакомившись в Омске с Петром Петровичем Семеновым, которого в Семиречье звали «министром ботаники» вместо «магистра ботаники», доверился ему в своей главной мечте – стать ученым-путешественником, географом, увидеть головокружительные «косогоры» Тянь-Шаня, Небесных гор.
Наверное, страсть к подобного рода деятельности у Потанина была не случайной. Макушин рассказывал, что и отец его, Николай Ильич Потанин, бывалый казак, отважно ходил с горсткой людей к Сузаку и Чимкенту, переплавлялся на камышовом плоту через реку Чу, производил съемку реки Сарысу, видел и описал стада куланов. Интересовался он и ботаникой. Оставил после себя записки и карты, которые оказались затем известны знатокам Азии Александру Гумбольдту и Карлу Риттеру и легли в основу некоторых карт «Киргизской степи».
Крылов вспомнил, как он спасал коллекции Потанина с Тарбагатая, сваленные в сарае Томского реального училища, в первый год своего приезда из Казани. Там были засушенные цветы альпийской розы, дикий укроп, синий шалфей, голубая полынь. К розовой мальве была сделана трогательная приписка: «Собрана моим отцом…». Теперь эти коллекции сберегаются в университетском Гербарии. Интересно, знает ли об этом Григорий Николаевич?
Как все, однако, чудно в жизни: они с Потаниным знакомы целую вечность и… только сегодня должны впервые увидеться!
Крылов отчего-то сильно разволновался. С ним так бывало: казалось, небольшое событие, обыкновенный факт – а сердце готово сквозь ребра выскочить. Хотя бром, как слабонервная барышня, принимал.
Он опустился на диван, желая успокоиться.
Таким, сидящим на собственном парадном костюме, в позе глубокой задумчивости, и застал его Василий Васильевич.
– Батенька мой! – воскликнул он восхищенно. – Да вас только за смертью посылать хорошо, век не дождешься!
Согнал Крылова с пиджака.
– Вы еще и не одеты?! Нет, положительно, вы копуша… Не понимаю, что с вами, Порфирий Никитич? Уж и наработались, дома насиделись, отчего не пойти на люди? Приподняться?
Последнее слово резануло травой-осокой. «Освежимся, приподымемся» – это слово Сергея Коржинского. Будто вчера они вот так же, к концу дня, собирались с ним в клуб Общественного собрания на Татьянин день… А еще чуть раньше – стоял вот так же посредине комнаты взволнованный первой вступительной лекцией, которую предстояло прочесть на открытии Томского университета, молодой-молодой профессор Коржинский и… не знал, что делать. Только что принесенный от Жуковского (самый модный в то время портной в Томске) костюм узок. Не сходятся полы. Катастрофа. «Бинтуйте!». И Крылов туго пеленает грудь Сергея полотенцем… Ура! Пуговицы кое-как совпали с петлями! Коржинский почти бегом – в аудиторию. Во время своей действительно блестящей лекции «Что такое жизнь?» он ходил из угла в угол, под конец стал задыхаться: грудь-то сдавлена полотенцем. Сильно побледнел. А слушатели с уважением шептались: «Смотри, как волнуется…»
Василий Васильевич помог Крылову застегнуть узкий пиджак. Охлопал по плечам.
– Настоящий франт! Чистяк, лев, гоголь! Щеголёк большого света, – удовлетворенно заявил он.
Крылов улыбнулся. Сапожников неисправим. Сыплет словами, как пурга снежными зарядами.
– Полноте, Василий Васильевич, какой уж там щеголёк? Добро бы людям на ноги не наступать… Скажите лучше, не томите, зачем я Потанину понадобился? Я ведь в подобном обществе и выдержать себя не сумею. Говорят, он ваз китайских навез… А ну как разобью какую-нибудь ненароком?
Услышав это, Василий Васильевич даже руками всплеснул.
– Ну и чалдонократ вы, Порфирий Никитич! Бездна утонченной гордости! Он и держаться не умеет… Он и вазу китайскую разобьет. Да знаете ли вы, что Потанин сам до невозможности застенчивый человек?! Все у него в доме умно и запросто. Вас же видеть он хочет оттого, что уважает как знаменитого ботаника Сибири.
Слова «знаменитый ботаник» задели самолюбие Крылова. Знаменитый-то знаменитый, а к званию профессора не допускают. Люди отовсюду письма с обращением «господин профессор» шлют, студенты начали так величать, а Лаврентьев уперся и в третий раз вычеркнул фамилию Крылова из списка на представление. Коллегам неудобно перед ним, что он до сих пор не сравнялся с ними в звании, хотя вполне достоин профессорского титула по знаниям. Сапожников тогда даже извинился перед ним, будто он виноват в укоренившейся несправедливости, и всюду, где только возможно, публично подчеркивает превосходство Крылова как «чистого ботаника». Вот и сейчас…
Впрочем, златоуст он и есть златоуст. Уговорит, упоет, такую словесную прю разведет, что одно остается: белый флаг повиновения выкинуть и молчать.
С того момента, когда в 1902 году Потанин окончательно утвердился жить в Томске, во флигеле, который он занимал на Преображенской улице, постоянно собиралась томская интеллигенция – общество шумное, пестрое, яркое. Артисты, художники, журналисты, техники путей сообщения и промышленно-конструкторского бюро, словом, люди просвещенные и любознательные.
Хаживали в этот дом и профессора, из тех, кто не боялся навлечь на себя недовольство власть предержащих: Сапожников, Кащенко, Владимир Афанасьевич Обручев, декан горного факультета Технологического института, сорокалетний геолог, известный исследователь Сибири, Центральной и Средней Азии. Говорят, Обручев с Потаниным не раз схлестывались по вопросам геологического строения Сибири, по обоснованию «древнего темени» Азии. Отголоски этих научных споров доходили и до Крылова, и ему порой так хотелось в общество этих неуемных людей. Но он всякий раз сдерживался, не желая навязывать свое присутствие.
И вот эти люди ожидали его…
Крылов оглядел особняк, словно бы впервые увидел его.
– Валяй! Не гляди, что будет впереди, – подтолкнул Крылова Василий Васильевич. – Ну, китайские вазы, берегись!..
Они оба весело расхохотались и так, смеющиеся, раскрасневшиеся от холодного весеннего ветра, вошли в потанинский дом.
Обилие разнообразных звуков, красок, запахов, предметов, заполнявших небольшую, обставленную скромной мебелью в зеленых чехлах, весьма уютную гостиную, поначалу ошеломило Крылова.
Кто-то увлеченно терзал пианино. Кто-то громко спорил. В другом углу устанавливали стол, и что-то медное и блестящее, кажется, это был восточный гонг, соскользнуло со стола и упало. Из кухни разносился аромат кипящих пельменей. Алтайские картины Павла Кошарова, карты, охотничьи трофеи, диковинные маски и прочие экзотические предметы привлекали к себе внимание.
Вошедших встретила женщина лет сорока семи. Высокая, с высокой же наплоенной прической, придававшей ее лицу нечто кукольное, в длинном платье из лилового китайского шелка, перетянутая в талии широким черным поясом. Плечи, руки вопреки моде не открыты.
На груди скромная золотая цепочка с круглым медальоном. Небольшие зеленоватые глаза смотрят уверенно и доброжелательно.
– Добрый, добрый вечер, – несколько нараспев произнесла женщина и протянула Сапожникову руку. – Рада вас видеть, господин профессор.
Сапожников поцеловал даме ручку и непринужденно заметил:
– Вы, как всегда, великолепны, драгоценная Мария Георгиевна! Разрешите представить: Порфирий Никитич Крылов. Первый ботаник Сибири и мой добрый друг.
– Очень, очень рада, – женщина протянула руку.
Растерявшись отчего-то, Крылов молча и грубовато, по-мужски, стиснул ее, вместо того, чтобы поцеловать, как было принято.
Мария Георгиевна, кажется, не обратила на его неловкость внимания. Во всяком случае она, все так же любезно улыбаясь, пригласила их в гостиную. А сама осталась встречать кого-то еще.
– Поэтесса Васильева, – улучив момент, шепнул Сапожников Крылову. – Она здесь за хозяйку дома…
Не сговариваясь, они оба посмотрели на портрет первой жены Потанина, Александры Викторовны, снятой в «костюме велосипедистки», в котором она путешествовала с мужем по Центральной Азии. Один из последних ее снимков…
Отворилась длинная и узкая боковая дверь, и появился Потанин.
Маленький, сухощавый, загорелый и обветренный, будто сейчас сошел с коня после горного перехода. Редковатые седые волосы, такой же гущины борода. Исчерченное морщинами, очень простое и приветливое лицо человека «из народа». В свое время Герцен охарактеризовал потанинскую внешность достаточно своеобразно: лицо недоимщика. Одним словом, обыкновенное лицо. Разве что в качестве особой приметы следовало бы назвать шрам на носу.
Очки мешали разглядеть небольшие карие глаза, и, словно догадавшись об этом, Потанин снял их, и лицо его приобрело милое, детски застенчивое выражение.
– Порфирий Никитич, дорогой, – сразу же подошел он к Крылову. – Как мы рады, что вы посетили нас! Нам говорят, что Крылов нелюдим. А мы не верим… Правильно не верим? – снизу вверх он искательно заглянул в глаза.
Крылов пожал руку Потанина и тоже почему-то стащил очки и принялся их протирать платком. Должно быть, в эту минуту они оба довольно смешно выглядели со стороны – седые, безочкастые, смущенные и неловкие.
Потанин первым вышел из этого положения.
– Я действительно рад с вами познакомиться, Порфирий Никитич, – сказал он сердечно и искренно. – Ваша «Флора Алтая и Томской губернии» восхитительна! Давно не доводилось читать такого умного и ясного сочинения. Представляю, какой ворох работы вам пришлось переворошить! – и с удовлетворением заключил: – Потанин счастлив, что привел господь встретиться с Нестором сибирских ботаников! С вами, с человеком, которому он обязан вдобавок спасением Тарбагатайского гербария.
Крылов замер от такой похвалы, и ему стало удивительно легко и свободно. В самом деле, как славно: встретились люди, давно знавшие и понимавшие друг друга. Вот только сбивала с толку странная манера Потанина говорить о себе в третьем лице: он, Потанин… Ну, да у кого не бывает странностей…
С появлением хозяина обстановка в гостиной стала меняться. Кружок молодых людей возле пианино, с чувством допевший романс Донаурова «Пара гнедых», распался. Самодеятельные певцы потянулись к уютному просторному дивану, на котором расположились Потанин, Крылов и Сапожников. Это было похоже на то, как магнит-камень, который «родится в Индии в горах при берегу морскому, цветом аки железо, издалече привлачит к себе железо же…».
Внесли еще лампу. Света стало больше. Перезнакомив гостей меж собою, Потанин с видимым облегчением сложил с себя полномочия хозяина и забился в угол дивана, съежился и блаженно замер: маленький, простодушный, доверчиво ожидавший от сегодняшнего вечера чего-нибудь завлекательного.
Публика в этот вечер собралась действительно интересная. Почти весь томский литературно-артистический кружок. Георгий Вяткин, Георгий Гребенщиков, Вячеслав Шишков – молодые, но уже известные в Сибири литераторы; знаток старины, газетчик и путешественник Адрианов, художник Михаил Щеглов, поэт Валентин Курицын, несколько незнакомых, а потому похожих друг на друга молодых людей… С некоторым опозданием пришли оба брата Макушины. Ждали Обручева.
Разговор шел о давнишней мечте сибиряков – о выпуске литературных сборников.
– Помните, как писал Феликс Волховский? – говорил Адрианов. – Он хоть и числился идейным противником областничества, а стало быть и моим противником, но здесь я его всецело поддерживаю… Так вот, Волховский писал: «В минуты усталости и тягости приятно иметь под рукой несколько вполне понятных, родных поэтических строф…».
– Это в предисловии к «Отголоскам Сибири»? – уточнил кто-то.
– Да. К «Отголоскам».
– Сборник, собранный Волховским, редчайшее явление, – посетовал тот же молодой человек. – Это было когда еще!.. А теперь молодым и вовсе печататься негде. До собственной книжки не дорасти. Сборники не выпускаются. Петербург печатает лишь самое себя…
– Провинциальная действительность – вот что гнетет сибирскую интеллигенцию, – поддержал Георгий Вяткин. – Вспомните нашего томского писателя Николая Ивановича Наумова. Прекрасный, прекрасный был человек Николай Иванович! Незаурядный и высококультурный. Однако ж провинция съела и его. Не зря в последнее время он говаривал: «Писать можно только в Петербурге».
– Провинциальная действительность – жестокая сила, – согласился с ним второй Георгий, Гребенщиков. – Железные, не токмо человеческие нервы оборвет.
– Надобно держаться вместе, – сказал Сапожников. – Вот растения на холодном севере… Постригает их ветер, давит мороз. Студено-голодно, а они и придумали – растут подушкой. Наименьшая поверхность соприкосновения с воздухом. Так и человеку следует…
– Подушка – это хорошо, – задумчиво проговорил Потанин. – Давно назрела необходимость создания общества подлинных патриотов Сибири, энтузиастов-ученых, исследователей. Общество, которое бы всесторонне изучало Сибирь… Надо пахать, – убежденно подчеркнул он. – Надо пахать! История не простит нам, образованным людям, преступного промедления. Чрево Сибири богато полезными ископаемыми, драгоценными кладами. Первостепенными действиями, которые в совокупности могли бы составить эпоху в развитии сибирской экономики, следовало бы назвать: расчистку Ангарских порогов, проведение железной дороги на Чулым и Енисей, заселение степей Алтая, Казахстана и берегов Амура. Открытие портов Ледовитого океана и упрочение торговли с Монголией…
Крылов смотрел на взволнованное, как бы зажегшееся изнутри лицо Потанина и чувствовал, как безоглядно подпадает под обаяние этого человека. Ему нравилось в нем решительно все: и внешность, и костюм, нелепо выглядывавший из-под китайского халата с драконами, и растрепавшиеся, как от ветра, седые волосы. Когда Потанин заговорил о Сибири, голос его окреп, в глазах появился блеск.
– Неутомимый, бессносный человек, – словно догадавшись о его мыслях, наклонился к Крылову Петр Иванович Макушин. – Гляжу и удивляюсь.
– Я тоже, – негромко ответил Крылов.
Брат Макушина, Алексей Иванович, недовольно покосился на них: дескать, слушать мешаете.
Братья, такие разные и по внешности, и по манере держаться, в то же время чем-то неуловимо похожи меж собою. Алексей Иванович небольшого роста, с широкими, несколько покатыми плечами, с короткой густой бородой, стриженой «в скобку». Петр Иванович, напротив: высок и статен, и в свои шестьдесят один год еще красив строго, по-мужски. Волосы у него на голове растут стойком, вертикально вверх, борода седая, полгруди покрывает. А у Алексея Ивановича волосы зачесаны на пробор, лежат послушно, нестроптиво.
Внесли пельмени, но приступить к ним не успели – появился Обручев. Его приход вызвал радостное оживление: Обручева знали и любили.
Владимир Афанасьевич извинился за неловкое, как он выразился, вторжение, поцеловал ручку Васильевой и устроился на диване рядом с хозяином дома. Невысокий, сухолицый, подвижный, с гладкой молодой кожей и веселыми внимательными глазами, он походил на юношу, который, словно в маскараде, нацепил седоватую клинобородку и играет профессора.
Впрочем, в точном смысле этого слова Обручев профессором не был. Он не мог получить ученую степень, так как окончил Горный институт, а не университет. Первый геолог Сибири, автор блестящих открытий, учебников, по которым учились поколения студентов, трудов по общей и полевой геологии, петрографии и курсу полезных ископаемых, Владимир Афанасьевич не позаботился об ученом звании, ему все время было некогда. В этом судьба Обручева сближалась с судьбой Крылова.
– Владимир Афанасьевич, – обратилась к нему Васильева, покончившая хлопоты с пельменями и устроившаяся в кресле возле лампы с зеленым абажуром. – До вашего прихода мы говорили о том, что Сибирь – трудная для поэзии земля.
– Но не невозможная! – встрепенулся Потанин. – И в ней начинается литературная весна. Она похожа на весну сибирской природы… Робкая и медлительная. Литературная нищета Сибири и такие длительные роды нашей, сибирской, литературы объясняются состоянием общества…
– Всецело с вами согласен, дорогой Григорий Николаевич, – ответил Обручев. – Наше общество – это больное, измученное и одновременно одуревшее от умственного застоя существо…
– Господа, господа! – укоризненно прервала Васильева. – Мы же договорились: сегодняшний вечер посвятить поэзии. Не так ли?
– Виноват, голубушка Мария Георгиевна, – шутливо развел руками Обручев. – В этом доме я готов слушать даже стихи!
Все засмеялись. Знаменитый геолог Сибири не упускал случая, чтобы подчеркнуть свою якобы полную отъединенность от «изячных искусств», в то время, как сам… пописывал в газеты недурные фельетоны под вымышленной фамилией «Ш. ЕРШ» – намек на известное французское выражение «шерше ля фам», «ищите женщину».
– В таком случае, Валентин Владимирович, милости просим! – пригласила Васильева скромно одетого молодого человека с чахоточным румянцем на серых щеках. – Полноте вам стесняться. Здесь все свои люди. Почитайте нам свои стихи.
Курицын сначала отрицательно замотал головой. Потом пересилил себя. Встал. Вцепился пальцами в спинку стула.
– Собственно, я не готов… Впрочем, господа, извольте, – как-то разом, скомканно произнес он и, подправив коротким прокашливанием хрипловатый голос, добавил: – «Песнь о веревке». Нигде прежде не публиковавшаяся и не читанная.
– Браво, Валентин Владимирович! Просим! – вновь подбодрила молодого человека Васильева.
– «Песнь о веревке», – повторил Курицын и стал читать – монотонно, уныло, без выражения, так, как это часто делают поэты, произнося собственные стихи.
На взгорьях родимой долины
Колышется зреющий лен.
Здесь гнулись мужицкие спины,
Мужицким он потом вспоен…
Сожнут этот лен, обмолотят,
Пеньку кулакам продадут.
Те «щедро» крестьянам заплотят
И в город пеньку повезут.
А в городе цены иные;
Сдадут на канатный завод.
И снова волокна льняные
Мужицкий омочит здесь пот…
Соткали веревку на славу:
Двоих на глаголь поднимай!..
И вот на лихую расправу
В голодный «бунтующий» край
Спешит усмиритель суровый,
Веревку с собой захватив…
Увидеть пришлося ей снова
Раздолье покинутых нив, —
Тех самых, где льном зеленела
Она миновавшей весной…
Какое же ждет ее дело
Средь этой долины родной?
Тот пахарь, чьим потом вспоена
Она миновавшей весной,
На ней был повешен… Решено
Так было судьбою слепой!
Он кончил читать и еще какое-то время стоял в полнейшей тишине, опустив длинноволосую голову на грудь.
– Нет, это не вы… – тихо, растерянно проговорила Васильева, и все почувствовали, что она, быть может, непроизвольно выразила мысли всех присутствующих.
Конечно, это был не он. Это был другой Курицын, которого мало кто знал и понимал. Дон Валериано, Не-Крестовский, автор нашумевшего уголовного романа-хроники в двух частях «Томские трущобы» – с убийствами, драками, поджогами, сомнительной любовью, – мог ли тот человек написать «Песнь о веревке», так взволновавшую слушателей? – Нет, не мог. Значит, это был другой человек. И ему, другому человеку, после длительного молчания вдруг зааплодировали те, кто собрались сегодня вечером у Потанина.
– Нет, вы не опереточный мушкатёр, – сказал художник Щеглов и, приподнявшись, взволнованно пожал руку Курицыну. – Спасибо. Вы написали хорошие стихи.
Все заговорили, оживились. Как бы сбросив недавнее оцепенение. Стихи Валентина Курицына каждому из слушателей сказали о многом. Напомнили о судьбе отчизны, народа. О времени, в котором они жили.
Время было сложное. И без того «не пахнувшая розами действительность» уплотнилась до невозможного состояния. Покушение на представителей власти следовало за покушением. «Дождило бомбами», – как изволили шутить неунывающие газетчики. Доведенный до отчаянной крайности, измученный войной народ походил на пороховую бочку, к которой достаточно было поднесть зажженный фитиль. Все ждали мира с Японией, а его не было.
Вместо него граф Сергей Юльевич Витте, либерал, министр финансов, один из немногих в правительстве Николая Второго понимавший истинное положение дел в стране, выдвинул свежий лозунг: «Нужно драть, и все успокоится». И драли. Харьковский губернатор, шталмейстер князь Оболенский, произвел сплошное сечение неспокойных крестьян вверенной ему губернии. По сему поводу на докладе Николай начертал резолюцию: «Вот так молодец, здоров».
В Сибири было потише, но и сюда доносились раскаты непогоды, бушевавшей за Уралом. Гроза приближалась. Это чувствовали все, особенно интеллигенция. Об этом тоже говорилось в потанинской гостиной…
Однако ж Мария Георгиевна старалась не выпускать бразды правления из своих полных ручек. «Сегодняшний вечер посвятим поэзии», – возгласила она, и порой ей удавалось поворотить внимание мужчин от политики к сему изящному предмету. Валентин Курицын несколько подвел ее ожидания, но не беда, настанет и ее пора…
– Господа, попросим и Марию Георгиевну почитать свои творения! – догадливо предложил кто-то из молодежи.
– Охотно, – ответила Васильева. – Я прочту для вас, дорогие гости, стихотворение, посвященное памяти Семена Яковлевича Надсона, умершего восемь лет назад, в возрасте двадцати четырех лет, – и добавила: – Это мой любимый поэт. Россия недостаточно ценит его. Эпиграфом к стихотворению я поставила вот такие строки Некрасова:
Беспощадная пошлость ни тени
Наложить не успела на нем,
Становись перед ним на колени,
Украшай его кудри венком.
– Просим, просим! – раздались голоса, и даже отъявленные спорщики Потанин и Обручев примолкли.
Васильева читала сидя, отведя в сторону руку с черной лакированной записной книжицей, в которую были занесены стихи. Читала хорошо, красиво, завораживающе.
Не для славы в нетленный и пышный венок,
Как цветы, вплел он звучныя песни…
Оросил он слезами в нем каждый цветок
И венок не поблекнет чудесный!..
Он всю душу больную в те песни вложил,
Оттого и звучат в них рыданья,
Что он слезы за братьев измученных влил
В эти песни тоски и страданья…
Он хотел осушить реки льющихся слез,
Он неправдой, как мукой, терзался;
Лишь порой в красоте упоительных грез
Ему мир обновленным казался:
«Мир устанет от мук, захлебнется в крови…»
В красоте вдохновенных мечтаний
Ему мир рисовался, мир полный любви —
Ни вражды, ни цепей, ни страданий!..
Но была тяжела и неравна борьба
С полновластно царящею тьмою,
И грядущая мира иная судьба
Вновь казалась далекой мечтою.
Долго мир будет полон страданий и слез!..
И, измучен неравной борьбою,
Вдруг умолкнул певец – и в могилу унес
Недопетые песни с собою!..
– Браво! Прекрасно! – раздались голоса.
– Еще… Просим еще!
Васильева не заставила себя долго упрашивать.
Ветер тихо качает цветы полевые,
Пряча в их лепестках поцелуи свои…
Сердце чуткое слышит обеты святые,
Незабвенныя, чудныя речи любви…
Крылов взглянул на Потанина. Григорий Николаевич неотрывно, с нескрываемой восторженностью слушал поэтессу; было заметно, что ему нравится в ней решительно все – и она сама, и ее стихи.
«Поэзия г-жи Васильевой чисто субъективная и почти не выходит из стен девичьей комнаты… История женского сердца, обиженного счастьем и обольщенного только призраком его в ранней молодости, история, облеченная в рассказ об одной старой весне, обманувшей расчеты на счастье, – это любимый мотив в поэзии г-жи Васильевой и он часто повторяется в ея стихотворениях; эти повторения действуют, как прибой волн или как музыкальная пьеса, которая постоянно возвращается к одной и той же мелодии», – писал Потанин в предисловии к петербургскому поэтическому сборнику Васильевой «Песни сибирячки».
Крылову «женская поэзия» Марии Георгиевны показалась монотонной, лишенной энергических аккордов, свежих мыслей… Потанин находил в ней музыку, шум прибоя, старую весну. «Сколь разно действует на сердца людей искусство, литература, – подумал Крылов. – Нет, определенно наука всегда имеет более точный эффект».
Зааплодировали. Затем как-то незаметно, по-светски ловко и непринужденно Вячеслав Шишков перевел разговор в иное русло.
– У вас, Мария Георгиевна, есть стихотворение, которое называется «Судье-прозаику», – сказал он и продекламировал:
Мы говорим на разных языках,
И никогда мы не поймем друг друга;
Ты – проза весь… в уверенных словах
Звучит мне северная вьюга…
– Да, есть у меня такое стихотворение, – согласилась Васильева. – И заканчивается словами, в которых выражается мое кредо:
Тебе в ответ, прозаик-судия,
Бросаю вновь рифмованное слово!
– Совершенно точно, – подхватил Шишков. – Так вот, поскольку я и есть «сплошная проза», то мне хотелось бы задать один прозаический вопрос.
– Какой же!
– Как вы относитесь к фольклору?
– Я? – несколько растерялась поэтесса. – Пожалуй, этот вопрос следует адресовать Григорию Николаевичу, – и обратилась к Потанину: – Вы не откажетесь, мой друг, удовлетворить любознательность господина Шишкова по данному предмету?
Григорий Николаевич не отказался. Он поделился своими новыми изысканиями в области фольклора – на что, собственно, и рассчитывал Шишков, задавая свой вопрос. По словам Потанина, он уже не мог более собирать фольклор и решил приступить к обработке накопленного материала. В последнее время Потанина интересовал образ Христа. Разбирая эпос разных азиатских племен, составивший впоследствии два тома «Очерков Северо-Западной Монголии» и второй том отчета о путешествии на Тибет, он заметил одну особенность: сюжеты некоторых сказок и преданий были близки друг другу, хотя записаны у разных народов, говорящих на разных языках и живущих далеко друг от друга. Потанин стал искать причины и пришел к выводу, что культ «сына неба» Христа создался не на западе, а на востоке – у народов Центральной Азии – и гораздо раньше.
– Борьба с верой в сказочную личность – вот задача теперешней моей жизни, – сказал Потанин. – Нужно торопиться. Как жаль, что на самые важные дела нередко приходится конец жизни… Если удастся закончить книгу «Ерке, сын неба Северной Азии», будем считать, что старый бродяга Потанин прожил свою жизнь не зря…
И снова – в который раз за этот вечер, – он заговорил о Сибири, стал рисовать перспективы, которые могли бы открыться перед родным краем…
– Для начала – необходимо активизировать Общество изучения Сибири, – повторил он свою мысль, высказанную в начале вечера. – Вот тогда мы могли бы поговорить более конкретно…
Могли бы… Воспарит голубая мечта на розовом шаре воображения – да и мячкнется на мерзлую землю. Где взять средства для общества? Где найти деловых людей, истинно пекущихся о развитии сибирской экономики? Ни то, ни другое само не произрастало на сибирских просторах… Английские и американские фирмы – вот что прививалось в Сибири. Они и без «подушек» чувствовали себя здесь превосходно. Занимали исподволь, понемногу, но ухватисто сибирское маслоделие, лесной промысел, золотые прииски… «Юдоль плача, стенания и скрежета зубовного» Сибирь они зовут «золотым дном», бесстыдно наживаясь на ее бедах. Как и чем противостоять иностранному вторжению, последствия которого могли бы стать более разрушительными, нежели от вторжения Наполеона?!
– Противостоять-то можно, – сказал Обручев. – И силы научные у нас имеются, и к практике мы все ближе подвигаемся. Так ведь, Василий Васильевич? Чем, к примеру, не противостояние ваши лабораторные опыты, доказывающие возможность сибирского виноделия из ягод? Или вспомним шелкопряды Порфирия Никитича… Сибирские ученые многое могут внести в практику… Если бы местные промышленники да предприниматели не оглядывались за океан…
Истина в словах Владимира Афанасьевича – истина горькая. Сколько прекрасных идей, отработанных экспериментов не вышли за пределы научных лабораторий!..
Глухая казематная стена отделяет русскую науку от промышленности и сельского хозяйствования, крестьянского труда. Разве что в военных сферах – и то изредка – прислушивались к мнению русских специалистов… Такова была печальная действительность.
О многом говорилось в этот вечер у Потанина. Упоминалось имя Климента Аркадьевича Тимирязева, его слова о том, что для ученого нет хуже греха, чем забвение о своем долге перед народом, о своих гражданских обязанностях.
Вспоминали Алтай, где «крупными штрихами написана большая сказка прошедшего», царство папоротников, когда «словно идешь по подносу, уставленному рюмками».
Пели. Смеялись – хозяин развеселил мастерски рассказанной сценкой.
– Едем это мы, господа, в купе, по железной дороге… Оказался случайный господин. Делает вид ученый и образованный. «А знаешь ли ты, братец, – пристал он ко мне, – что растения женятся?» – «Нет. Понятия не имею, господин хороший». Он и обрадовался. «А ведь женятся, – говорит, – стервецы! У них есть бабы и мужья…». И так далее, и тому подобное – на таком же чистейшем купеческом языке прочел лекцию об оплодотворении у растений. Вот это сампьючайство дак сампьючайство! Вот это невежество и самохвальство…
Крылов был счастлив от состоявшегося знакомства. Образ человека, заложившего свою единственную ценность, золотую Константиновскую медаль, полученную от Русского географического общества за исследование Тибета, для того, чтобы продолжить научную экспедицию, человека, который, экономя на грузчиках, сам впрягался в повозку, недоедал, недосыпал, терпел лишения ради науки, – этот образ наполнился особой теплотой и сердечностью.
Часы, проведенные в обществе этого человека и его окружения, до конца дней своих Крылов считал незабываемыми.
* * *
Пройдет немного времени – и Василий Васильевич Сапожников отправится в свое первое путешествие на Монгольский Алтай. Десять ледников откроет он за лето 1905 года. Самой большой ледник получит имя Григория Николаевича Потанина. Ледник Александра – назовет златоуст другой мощный и прекрасный глетчер близ горы Шатер. В честь жены Потанина назовет.
В 1910 году осуществится наконец мечта сибирских интеллигентов, мечта Потанина – будет создано Общество изучения Сибири, задачей которого станет развитие наук о Сибири, ее практическое исследование. Бедное, зависящее от местных жертвователей, Общество энергично развернет полезную деятельность и в первые же годы снарядит научную экспедицию в Монголию для изучения русской торговли, результаты которой будут признаны «весьма ценными».
В 1911 году газета «Сибирское слово» опубликует небольшую заметку:
«24 июля, в 9 часов вечера, в церкви Чемал, на Алтае совершилось давно ожидавшееся событие, бракосочетание 76-летнего путешественника и писателя Г.Н. Потанина с 53-летней сибирской поэтессой Марией Георгиевной Васильевой. Новобрачный совсем дряхл и не может передвигаться без помощи палки. Изменило ему уже совсем зрение. Теперь знаменитый старец имеет подле себя друга и опору…».
А еще через много лет, после смерти Потанина, кем-то случайно будет обнаружена часть его личного архива… у торговок на базаре, заворачивающих в листки рыбу. Как он сюда попал? Отчего «друг и опора», «голубушка Мария Георгиевна» так нерачительно распорядилась исторической важности бумагами мужа? – Это останется загадкой для многих людей, в том числе для тех, кто был в тот вечер в зеленой потанинской гостиной.
Вяжутся, вяжутся узелки на нитях, уходящих то в будущее, то в прошлое… Конечно деяние человеческое, само существование его на земле – и необозримо вечно движущееся и волнующееся море жизни…