Путешествие к золотым горам
Надвигалась весна. Телеграф приносил из России вести о том, что Нева вскрылась раньше, а Черное море, кажется, и не закрывалось. И хотя посиневший лед еще неуступчиво держал Томь, первыми забеспокоились журналисты из «Сибирского Вестника». Сменив опереточное настроение воскресных фельетонов («Погода кашляет и чихает; в Томске не слыхать соловьев, один лишь тенора воют на спевках») на озабоченное, они вновь, как и в прошлые годы, принялись взывать к остаткам общественной совести, писали о плотино-мостах, о необходимости регулирования реки, стращали водопольем, напоминая о «величайшем запоре», гибельном паводке 1824 года, когда вода подошла к почтамту и покрылась льдом.
Но, как говорится, «и погромче нас были витии, но не сделали пользы пером». В городе все осталось по-прежнему. Действий против наводнения никаких не предпринималось; жители Черемошников и Заисточья готовились к отсидке на крышах; извозчики на чем свет стоит ценили городского голову, «лорд-мера», который неизвестно для чего приказал перекрыть движение по мосту через реку Ушайку и тем самым ограничил свое отношение к предполагаемому стихийному злополучию.
После неизбежного майского буранчика сквернец-погода заменилась на ясную, солнечную. Все замерло в ожидании разгула воды – а его-то и не случилось! Вопреки предсказаниям вода сошла мирно. Зато дороги теплынь привела в невозможное состояние: хоть в какую сторону скачи, никуда не доскачешь.
Именно об эту пору, когда едва-едва на бугры взбежали воробьиные язычки спорыша и рыже-бурая земля слегка замуравилась, позеленела, Сергей Иванович Коржинский по рытвинам и закатам Московского тракта отправился на постоянное жительство в Петербург.
Крылов проводил его с тяжелым сердцем – как будто знал, что больше им не суждено увидеться… И сам засобирался из города.
Он ехал на Алтай. Это было его второе путешествие. Первым посещением Золотых гор Крылов остался недоволен. Несмотря на то, что Флоринский сдержал слово и после отъезда цесаревича Николая из Томска разрешил поездку на Алтай, времени было отпущено так мало, что Крылов лишь бегло ознакомился с районом предгорий, не входя в глубину высокий цепей. На сей раз он намеревался провести на Алтае все лето и часть сентября и в душе решил, что уж более никакие препятствия не помешают ему выполнить задуманное.
Единственная осложненность заключалась в том, что с ним ехали для ботанической практики пятеро второкурсников. Это была их с Коржинским идея совместного со студентами научного экскурсирования.
– Разумеется, нельзя изучать флору только по рисункам, – поддержал ботаников ректор Великий; разговор происходил в кабинете попечителя учебного округа. – Хорошо бы вообще вменить в традицию подобные летние вояжи.
– Ну, до традиции еще далеко, – остановил его Флоринский и задумчиво погладил позлащенную портфель, подарок сослуживцев к дню ангела. – Однако ж попробовать можно.
И он позволил ботаническую практику на… «демократических началах». Попросту говоря, на собственные средства, страх и риск.
Со страхом и риском для Крылова все было понятно: многажды приводилось ему путешествовать в незнакомых местах, нередко без сотоварища, без проводника. А вот со средствами вопрос выглядел сложнее.
Во-первых, Машеньку на курорт следовало бы отправить. Во-вторых, в доме оставались матушка Агриппина Димитриевна, Пономарев, Габитов, Немушка и Дормидонтовна. Им тоже средства к жизни необходимы. В-третьих, давно пора зимние вещи освежить, прикупить новое… И так далее. Неотложных либо желательных трат в этом скучном списке оказалось столько, что когда Крылов мысленно произнес «в-одиннадцатых», то совсем пригорюнился.
Неплохо, если бы хоть какие-то деньги оказались у студентов.
Да где им быть-то? Смотреть больно, как в макушинской дешевой столовой иной раз стоит молодой человек и колеблется, что взять: гречку без масла за одну копейку или котлету за шесть. И в конце концов склоняется к первому решению. Какие уж из студентов деньгодержатели, так, с пуговки на петельку перебиваются…
– Что случилось, мой друг? Ты невесел? Не рад лету? Перестал сушить свои любимые соленые сухари? – заметила Маша.
Как ни отнекивался, пришлось рассказать о терзавших сомнениях.
– И всего-то? – нараспев сказала Маша и, подойдя к мужу, сидевшему за своим рабочим столом в кабинете, нежно поцеловала в редеющую макушку. – Это еще не беда! Я давно хотела тебе сообщить, что никуда, ни в какие европы нынче не поеду. Мы уже решили: снимем с матушкой Агриппиной Димитриевной где-нибудь на лето дачку. В Городке или на Басандайке. Можно и с Архимандритской заимкой уговориться… Я узнавала, дом стоит двадцать-тридцать рублей в лето, а комната – восемь-десять. Снимем, конечно, дом. Иван Петрович с Немушкой за провизией будут ездить, а мы с матушкой – варенье варить…
– Лечиться тебе надобно, Маша, – с грустью покачал головой Крылов, растроганный сочувствием жены к его научным заботам.
– Отчего ж не полечиться? – согласилась с готовностью Маша. – Снимем дачку на Степановке. Там подороже – сто рублей в лето, да зато один татарин пригоняет кобылиц – вот тебе и кумыс!
– На все у тебя ответ найдется…
– А станешь перепоры устраивать, – и вовсе раззадорилась Маша, – с тобой в экскурсирование ударюсь! То-то будет славно! Алтай посмотрю, горным воздухом подышу… Нет, в самом деле, а?
Она шаловливо уселась к мужу на колени и принялась разделять его совсем уж высветленную годами бороду на три части, намереваясь заплести «косочку».
Крылов «косочек» не любил и мягко отвел Машины руки. Чтобы не обидеть жену, ласково погладил узкие, так и не ставшие «бабьими» плечи…
Это бы хорошо – вместе… Когда-то Крылов всерьез мечтал об этом. Он рассказывал Маше о замечательных женщинах-путешественницах – ими он восхищался искренне. О жене зоолога Алексея Павловича Федченко, которая сопровождала мужа по Тянь-Шаню. Она служила в экспедиции ботаником и художницей. Позже, когда муж трагически погиб на Монблане в Альпах, Ольга Александровна помогала сыну Борису, тоже ботанику и написала «Флору Памира».
В пятидесятые годы в России не сходило с уст имя госпожи Невельской, последовавшей за мужем адмиралом Невельским на Сахалин и на Амур.
Екатерина Николаевна Клеменец разделила с мужем не только участь революционера-землевольца, сосланного в Сибирь по делу «чайковцев», но и славу археолога и этнографа. Лет пять-семь назад она ездила в Монголию и составила большой гербарий.
По ее примеру нынешним летом, сообщают газеты, в Монголию и Китай вместе с мужем-монголистом отправляется госпожа Позднеева…
Примеров было не так изобильно, но они имелись. Особое уважение у Крылова вызывали два имени, две отважные женщины: Мавра Павловна Черская и Александра Викторовна Потанина.
Не прошло и года с того момента, когда русская географическая общественность России потрясенно узнала о северной одиссее супругов Черских, о неженском подвиге Мавры Павловны. Дочь иркутской прачки, от природы чуткий и пытливый человек, Мавра Павловна стала сначала женой гонимого польского восстанца, сосланного в Сибирь, а затем достойной подругой ученого-путешественника. Иван Дементьевич страдал чахоткой, однако определил себя на длительные исследования на Колыме, на Севере. Умирающий, вел наблюдения, собирал коллекции. Предчувствуя кончину, просил жену: «Когда умру, положи меня на карбасе лицом на север…» Мавра Павловна так и исполнила. Она завершила это трагическое путешествие, ночевала на голой земле, преодолевала снежные бури. Продолжала вести научные наблюдения. Более того, сумела доставить в Петербург все материалы экспедиции, совершив двенадцать тысяч верст пути на собаках, на оленях, через горы и сибирскую тайгу. До этого из женщин только Мария Прончищева отваживалась путешествовать по Северу.
Александра Викторовна и Григорий Николаевич Потанины… С этими людьми Крылов давно мечтал познакомиться. Как путешественники и исследователи Азии они стояли в славном ряду с Пржевальским, Великим Охотником, и Певцовым. Эти люди – Пржевальский, Певцов и Потанин – создали географический лик Внутренней Азии. Трудно даже решить, кто сделал больше. У Пржевальского больше географических открытий, он первым проник в Ордос, в Нань-Шань, Тибет и на Лобнор. Михаил Васильевич Певцов, геодезист и астроном, прославился тремя экспедициями в Гоби, Кашгарию, Куньлунь, открыл способ определения географической широты – «способ Певцова». Но зато в ботанике и этнографии Потанин сделал больше, чем Пржевальский и Певцов, взятые вместе… Что касается Александры Викторовны, замечательной путешественницы, то следует особо заметить, что ее мужество и терпение не знают границ: все свои маршруты она совершила с безнадежно больным сердцем.
«Палатки не было… Ночевали прямо на снегу около большого костра. Просыпались рано, пили чай и сейчас же пускались в путь», – пишет Потанина о том, как они с мужем «налегке» возвращались в Иркутск при двадцатиградусных морозах, после второго своего путешествия в Китай. Сдержанно, по-мужски пишет.
Хотелось бы повидать этих людей. Да приведет ли судьба? Дороги – это всего лишь ниточки следов на громадной земле. Потанины сейчас в Китае, а он, Крылов, собирается на Алтай…
– Ну, что молчишь? – Маша искательно заглянула в глаза Крылова. – Говори: берешь меня с собою или нет?
– В другой раз, – улыбнулся Крылов. – А нынче, так уж и быть, на Степановские дачи… Кумыс пить.
И он возобновил подготовку к походу. Собрал мешок ржаных сухарей. Вместе с Немушкой и Габитовым сшил две парусинные палатки; одну побольше – для молодежи, вторую маленькую для себя. Изготовил папки-ботанизирки. Выпросил в госпитальных клиниках кое-какие необходимые лекарства. Оставалось получить в канцелярии проездной лист – и в дорогу.
Ранним июльским утром две подводы-долгуши остановились у Дома общежития. Студенты, отъезжающие на ботаническую практику, начали выносить немудрящий походный скарб: сундучки, плащи, узлы с одеялами. Немушка старательно укладывал пожитки, одаряя всех широкой улыбкой. Уж как рад был помощник, что Крылов решил взять его с собою!
Провожающих было немного: студенты, остающиеся на время летних вакаций в городе, два педеля, дозиравшие за образом жизни студентов, да Степан Кирович Кузнецов.
– Господа, господа… Привезите медведя! – шумели провожающие.
– Телеграфируйте о своем прибытии на Алтай.
– Ха-ха… Дятел простучит!
– Nikola, зачем вы учебники с собой берете? Кто их таскать за вами станет?
Кузнецов крепко пожал Крылову руку и, кивнув в сторону молодежи, с легкой завистью заметил:
– Веселая у вас компания, Порфирий Никитич. И мне бы нынче в поле… Раскопом заняться. Да нельзя.
Крылов сочувственно склонил голову. Он понимал глубокую обиду Степана Кировича: в окрестностях Томска обнаружились могильники со следами стоянок древнего человека, а господин попечитель предписал из библиотеки ни шагу. Дескать, не все пожертвованные фонды разобраны. Имелась в виду, прежде всего, библиотека самого Флоринского, которую он недавно подарил университету. Можно подумать, что не от работы с этими фондами, будто у рыбы окуня, покраснели глаза библиотекаря, не от сидения над карточками глаголем согнулась его спина!
– Душевно сочувствую, – сказал Крылов. – Мы ведь тоже нынче – на демократических началах…
Они поняли друг друга. Сам любитель истории и путешествий, Флоринский мало в ком еще признавал право на подобную страсть. Хотя и гордился созданными под его попечительством университетскими музеями, но коснись до дела – ни времени, ни денег…
– Пусть вам заздоровится на всем пути и сопутствует удача, – пожелал Степан Кирович. – О своих близких не беспокойтесь. Приглядим.
– Спасибо, – ответил Крылов. – Спасибо, дорогой Степан Кирович! Что ж, пора и в дорогу…
– С богом…
Крылов дал знать Немушке, и тот понужнул мохнатую, как собака, низкорослую университетскую лошаденку. Вторая коняга рыжей масти двинулась вперед послушно, стараясь не отставать.
Научная экскурсия к Золотым горам началась.
Вопреки своему невзрачному виду, лошади тянули ходко, и город скоро кончился. Пошла дачная местность: лесистые холмы, уютные ложбины, чистые ручьи, темно-зеленые клубы молчаливых кедровников.
Сначала, в близости от тракта, часто попадались и деревни. Это были преимущественно старожильческие поселения, небольшие, в двадцать-тридцать дворов. Хлебных полей встречалось мало. Зато сенокосные угодья по ту и по сю сторону дороги лежали изобильные. В деревнях было пустынно и пыльно. Вскоре и эти места человеческого обитания все реже стали попадаться на пути – и пропали вовсе. Придвинулась настороженная незнаемая тайга.
Исподволь, с интересом Крылов присматривался к спутникам. Экскурсионные условия, или как ныне модно стало говорить, «экспедиционные, полевые», явились той самой редкой возможностью, которая позволяла поближе сойтись с господами студентами; повнимательнее разглядеть их, наконец. Как ни странно, обучение в стенах высшего учебного заведения мало способствовало сближению: грустный парадокс.
Многие границы, баррикады, препятствия видимо и невидимо противодействовали нормальным взаимоотношениям обучателей и обучающихся. Близкое общение профессоров и студентов вне лекций и лабораторий строго порицалось. Конечно, профессора нарушали сие нелепое требование и в совместной исследовательской работе обходили его, но далеко не все. Томские профессора Зайцев, Кащенко, Салищев и некоторые другие, следуя примеру истинных наставников молодежи Менделеева, Мечникова, Пирогова, Тимирязева, окружают себя учениками-друзьями, учениками-единомышленниками, руша всяческие заставы. Но чего это им стоит!
Суров университетский устав. Особенно последний, 1884 года, упразднивший не только автономию университетов, но и права студентов на корпорации, дарованные предыдущим, более мягким уставом 1863 года. Кстати, Василий Маркович Флоринский принимал в выработке ныне действующего устава и правил для студентов самое непосредственное участие…
В памяти возникло желтоватое лицо Флоринского, послышался его назидательный голос: «Надеюсь, господин Крылов, что вы будете усердно пекчись не токмо о научных познаниях молодежи, но и о ее нравственном благополучии». Многозначительное напутствие: на ботаническую практику, в основном, вызвались студенты строптивые, склонные к обструкторскому образу мыслей, и Василий Маркович как бы давал задание держать ухо востро. Крылов сделал вид, что намека не понял.
Студенты поначалу шли бодро и весело. О чем-то говорили, смеялись. Потом голоса их поугасли, смеха стало поменьше: давала о себе знать дорога. Первый день в экспедиции всегда самый трудный.
Но без него не будет ни второго, ни третьего… Поэтому Крылов все шагал и шагал впереди маленького отряда, не давая команды на отдых, решив сделать только одно послабление для первого дня пути – остановиться на ночлег не под открытым небом, как наметил было прежде, а у знакомого пасечника, на заимке.
Пасека появилась поздно вечером. Экскурсанты успели изрядно утомиться. Трое из них откровенно легли на подводах и даже на взгорках не слазили, позабыв или даже не желая помнить, что и лошади устают.
У Крылова тоже горели подошвы, ломило спину, но он, не подавая виду, проследил за тем, чтобы его подопечные устроили в амбаре постели из соломы, умылись, развесили сушить обувь; проверил, нет ли стертых ног. И только после этого занялся костром, предвкушая желанный возле него отдых.
Пасечник, одинокий молчаливый старик с короткой, но широкой бородой, которую образованные люди называют «ассирийской», а в народе именуют «прямой лопатой», выставил полведра меду и занялся починкой упряжи, решительно ничем более не высказавши своего отношения к нежданным гостям. Казалось, глухая таежная жизнь лишила его не только способности собеседовать, но и возможности проявлять какие-либо чувства. Помнится, в первый раз это сильно удивило Крылова, а потом он пригляделся и понял, что пасечник добрый, хороший человек. Только доброта и приветливость его выражаются не в словах, а в поступках: дать ночлег, поделиться провизией, угостить медом, проводить до раздорожья, до «крестов», указав нужное путнику направление, – ни о чем не спрашивая.
Немушка распряг лошадей, спутал их и пустил на поляну; кони смирные, городские, в чащобу не полезут – и сам подсел к пасечнику.
Крылов помешал в походном котле, каша вот-вот будет готова. Еще пять-десять минут – и можно будет звать практикантов. Да вот и они, сами потянулись к костру… Расселись кругом, на горящие поленья глядят…
Завораживающа сила огня. Индейские гебры чтут огонь как божество. Ходят слухи, что и в России, а точнее, за Кавказом, в Баку, есть огнеслужители. И вроде бы существуют ворожеи, которые гадают по искрам, перебегающим по пеплу. Русский человек тоже относится к огню с почтением: огонь царь, вода царица, земля матушка, небо отец, ветер господин, дождь кормилец, солнце князь, луна княгиня… Огню сам бог волю дал, поэтому грех плевать в огонь, сжигать в нем нечистоты и волосы, не то рот на сторону перекосит или сухотка нападет.
По вечерам в деревнях лучины зажигают с молитвами, с миром в душе… Может быть, такое почтение родилось из страха, кто его знает… Не зря ведь говорится: огонь да вода – нужда да беда, огню не верь, да воде не верь.
Крылов огню верил. Как другу хорошему, как товарищу испытанному. Считал, ежели относиться к нему со вниманием, бережно, то дружба эта может быть ничем не омрачаема.
Кто-то из студентов неумело подшевелил сучья, пламя взметнулось, посыпались искры. Дым переменил направление, и практиканты закашлялись, засмеялись.
«Как дети, – подумал Крылов, разглядывая освещенные костром молодые лица. – Похожи друг на друга и в то же время такие разные…»
Что прежде говорили ему эти фамилии: Аптекман, Брызгалов, Завилейский, Ефремов и Ярлыков? Ничего. Просто фамилии студентов-второкурсников. Прошел всего один день, а он уже знал о них многое: что Иван Ярлыков и Михаил Брызгалов – тоболяки, дети бедных сибирских священников, учатся на казенную стипендию Западной Сибири, меж собою неразлучны и на Алтай решили поехать вместе. Что Ефремова прозвали почему-то Nikola, хотя он вовсе не из «таких», а напротив сын забайкальского крестьянина, невероятным усердием и способностями заслуживший право на благотворительную стипендию имени братьев Зензиновых. Тихий, застенчивый юноша… Пожалуй, самый болезненный изо всей пятерки. Подкормить бы его получше. Авось целебный воздух Золотых гор пойдет ему на пользу.
Завилейского Клавдиана Крылов знал немного лучше других. Это был тот самый сатирик, куплетист, «картофельный росток», запомнившийся по театру и студенческому концерту в Татьянин день. Клавдиан состоял на учете у педелей и надзирателей. Экзекутор Ржеусский, помощник ректора по хозяйственной и канцелярской части, Завилейского терпеть не может. Следит за ним, мстит за эпиграмму. «Луна вращается изысканно – лицом к земле, никогда не поворачивается задом, в отличие от господина экзекутора, который всегда повернут к студенческим нуждам не самой благопристойной частью своего тела…» Ничего не скажешь, точная эпиграмма; у Ржеусского зимой снега не выпросишь, не то что копейку на студенческие нужды…
Аптекман Яков, чем-то похожий на тихого Nikola, только в очках, с пышной кудрявой, как черный одуванчик, шевелюрой, оказался знаменит тем, что недавно перевелся в Томский университет из Парижского. Говорят, отец Якова принял православную веру, стал купцом и занимается поставками дешевого сибирского масла в Англию и Германию. Все дружно называли Аптекмана «парижанином», на что Яков уже начал откликаться.
Вот такая пятерка сидела сейчас возле костра, морщась от дыма, нетерпеливо поглядывая на котел с кашей.
– Господа, давайте рассказывать что-нибудь интересное! Или петь, – предложил Завилейский и вдохнул. – Право же, нельзя так долго и молча глазеть на огонь. С ума сойти можно.
– Nicola, где ты? Бери гитару!
– Увольте, господа, не могу, – несмело отказался Ефремов. – Что-то горло болит. Простыл, должно быть.
– У тебя всегда так, – недовольно сказал Клавдиан. – Вечно упрашивать надо.
– Не трогайте его. У Nicola действительно болит горло. Я с ним в одной комнате живу, знаю, как он кашляет, – вступился Ярлыков. – Послушайте лучше, что я давеча вычитал из газет…
– А ты и газеты умеешь читать? – притворно удивился Завилейский. – Ай да молодцом! Может, ты еще и в университете учишься?
– Полно тебе, Клавдиан, давай послушаем.
– Я о графе одном прочитал, – не обижаясь на поддевки Завилейского, сказал Ярлыков. – О Рико Диановиче. Богатый…
Он решил познать жизнь тюрем и везде совершал уголовные проступки, чтобы попасть в тюрьму. Германия, Бельгия, Англия, Франция… Словом, вся Европа плюс Турция, Египет, Австралия, Индия, Америка, Бразилия и Япония. Был и у нас, в России. В общей сложности Дианович отсидел тридцать четыре года. И теперь, достигнувши сорока восьми лет, приступил к написанию уникального труда.
– Потрясающе! Вот это личность! – с прежней иронией высказался Завилейский. – Сродни новой моде, достигшей к нам из Парижу, – он так и произнес «из Парижу», нарочито ломая окончание и многозначительно подмигивая Аптекману. – Не слыхали, господа? Нет? Ну, вы изрядно отстали! Татуированное декольте у дам! Представляете? Красками по голому… пардон, обнаженному телу. В верхней степени оригинально и неповторимо! И что немаловажно, так умно… Парижанин не даст соврать.
Студенты дружно рассмеялись: очень уж забавно изобразил Клавдиан руками это самое декольте.
– Чему вы смеетесь? – обиделся Иван Ярлыков. – Что вы нашли в моем сообщении странного? Наше время вообще такое… Век электричества, пара и железных дорог. Хороший век чудес положительной науки и оригинальных личностей. Почему вас не удивляет, что «какой-то ученый открыл микроб женского бешенства»? Или что французский химик Вильсон изобрел способ приготовления вина в твердом виде?
– Правильно, наше время какое-то… – поддержал его Брызгалов Михаил. – Либо спортом безумных, велосипедом заниматься, либо микроб женского бешенства открывать. Чем лучше Диановича американец Ольдриев, который утверждает, что может пойти пешком через Атлантический океан в каучуковых сапогах?
– А я слышал, будто он уже перешел Ниагарский водопад…
– Глупости! Изо всех последних известий я верю только одному: о физике Тесла. Вот это изобретатель! Его электрический осциллятор – страшный прибор для уничтожения людей. Он способен выбросить электрическую искру длиной с диаметр земного шара… Пока, правда, в миньятюре. Но в опытном аквариуме Тесла уменьшенные лодки подбрасывало, как скорлупки. Тесла говорит, что с постройкой его прибора всякая морская война должна быть прекращена…
– А в Калифорнии, господа, один богатый маньчжурец выстроил себе перламутровый дом. Облицевал его раковинами…
И снова беспечный смех.
Крылов не вступал в разговор, не прерывал своих подопечных, хотя их болтовня казалась ему пустой и никчемной. Декольте, Тесла, Ниагарский водопад, Рико Дианович… Все перемешали, всему придали оглупленный вид. Нарочито или случайно? Вот ведь не вспомнили, например, Джорджа Кеннана, чьи статьи в защиту обездоленных сибирских невольников появились в печати, нет! Подавайте им графа, прошатавшегося неизвестно зачем по тюрьмам тридцать четыре года!
Он даже начал сердиться на молодых людей, будто они что-то наобещали ему и не выполнили. И чем больше сердился, тем сильнее замыкался в себе.
Занятый своими мыслями, он не приметил, как беседа закружилась вокруг фабулезной фигуры модного человека Миклухи-Маклая. «Новогвинейский повелитель Маклай Первый, – шутил кто-то. – Между прочим, тоже из числа великих неудачников». – «Что ты имеешь в виду?» – «А то, что он тоже был исключен из Московского университета подобно Лермонтову и Белинскому. Ощетинился на все, что его окружало, и отправился к людоедам на корвете «Витязь». – «А что, людоеды тоже люди. Жаль, умер Лунный человек…»
О чем-то поговорили еще – и огонек болтовни перескочил на развесистое философское древо. Откуда-то появилась затрепанная записная книжица.
«Меня нисколько не отвращает красота злых. Я чувствую себя счастливцем, созерцая все то, что вызвали к жизни жаркие лучи солнца: тигров, пальмы и гремучих змей!» – звонко, с воодушевлением читал Завилейский. – «Царство зла еще в будущем. Жаркий полдень еще не открыт людьми… Люди, которых я ожидаю, мощные телом и духом… Сверхчеловек есть смысл земли; пусть воля скажет: да будет сверхчеловек смыслом земли!».
– Ваш Nietzche безумец. Это проповедь безумца, у которого имеется единственное достоинство – прекрасный цвет лица и отличное пищеварение! – маленький Ефремов даже вскочил от волнения. – Куда же тогда денутся увечные? Слабые? Не сверхчеловеки, а обыкновенные люди? Значит, насилие?
«Ницше? – удивился Крылов. – Что за имя такое? Мелькало же где-то… И совсем не так давно. Отстаем, отстаем мы от молодежи, не успеваем всего читать… Фридерик или Фридрих? Профессор Базельского университета. Точно. Кажется, Фридрих Ницше… Не его ли это книга «По ту сторону добра и зла» прошумела лет шесть назад?
Так что же, он интересен? Отчего так азартно спорят едва ль не с восторгом? Не понимаю. Не понимаю…».
Студенты разочаровали Крылова. Точнее, не они сами. А то близкое общение с ними, которого он так ожидал. Он все никак не мог настроиться на их лад. Клочковатый, раздерганный, перескакивающий с одного на другое разговор пополам с усмешками, подтруниванием друг над другом. Легкомыслие, легкомыслие… В глазах Крылова это был большой грех – легкомыслие.
Он попробовал кашу: сварилась. И вдруг, против своей воли, намекая на то, что пока студенты воздух молотили, он развел костер и сготовил ужин, громко произнес:
– Кушать подано, господа!
Молодежь с недоумением уставилась на него: дескать, зачем же так громко, не глухие… И вмиг разобрала походные миски.
– Присаживайтесь с нами, – пригласил Завилейский по-хозяйски.
– Благодарю вас, я потом, – отказался Крылов.
– Что, «Правила» не велят? – поддел Клавдиан. – Ну-ка, Брызгалов, проштудируй вслух наши дорогие и незабвенные «Правила»! У тебя память хорошая. Чего нам «можно» и чего «не»?
Медлительный тоболяк дожевал сухарь, а потом подыгрывая шутке, забубнил, как на законе божьем:
– Студенты должны отдавать честь: государю императору, императрице, наследнику цесаревичу, великим князьям, товарищу министра, попечителю учебного округа, помощнику попечителя, генерал-губернатору, губернатору, градоначальнику, местному архиерею и всем своим прямым начальникам и профессорам! – перевел дух и покатил дальше. – Выражение одобрения или неодобрения преподавателю в аудитории ни под каким видом не допускается. Не опаздывать. Не курить табак на крыльцах и в помещениях. Никаких корпораций! Студент считается отдельным посетителем университета…
– Во, отдельным! – многозначительно повторил Клавдиан. – Мы – отдельные посетители, и все тут. Ну, тоболяк, молодцом! Паши глубже!
– Нельзя: устраивать концерты, вечеринки, спектакли, чествования кого-либо… Запрещено: созывать сходки, создавать кружки, землячества, вступать в брак…
– Стоп. А вот здесь хорошо! Женатый студент – это все равно что тенти-бренти, коза в ленте. Дуроумный экземпляр.
Крылов не удержался и улыбнулся. Коза в ленте – это действительно… И насчет университетских правил проехались недурно. Разыгрывают они его, что ли?
Ему припомнилась вдруг иная стоянка, семь лет назад, среди соболиных деревьев кедров, на берегу речки-переплюйки. Акинфий, беззубый дед-лёля, мужики… Представилось, как сидели вокруг таежного костра дети, чинно доедали остатки каши. Как нёс потом огневолосый Федька в ладонях самосвет-траву… Где-то они сейчас? Чем заполнилась их жизнь в эти годы – горем или радостью? А возможно, и тем и другим сразу. Жизнь – великий художник, не угадаешь, что за краски она смешивает для тебя: белые, черные, красные…
Подумалось – а не те ли деревенские дети и сейчас сидят у костра? Просто выросли, выучились, и он зря сердится на них, может быть, как раз непонимание проистекало оттого, что росли и менялись они не на его глазах, далеко… От этой мысли на душе потеплело. Крылов разложил остатки каши на три миски и помахал рукой Немушке и пасечнику-хозяину, приглашая отужинать. Утро вечера мудренее.
* * *
Они стояли на краю небольшого поля, игравшего на солнце богатым алтайским разнотравьем. Утро высветило свежестью молодые, преображенные походной жизнью лица, и Крылов залюбовался ими. Юность сама по себе уже есть красота…
Он подошел к живописной группе, ожидавшей его, и с лукавой улыбкой преподнес каждому молодому человеку по букетику.
– С добрым утром, господа экскурсанты! Нуте-с, кто из вас может назвать вот эти растения?
– Доброе утро, Порфирий Никитич! Ну, мы это мигом…
С детским любопытством студенты завертели букетики, перебирая, рассматривая каждый цветок.
Первым сдался маленький Ефремов.
– Простите, Порфирий Никитич, – смущенно сказал он. – Но, кажется, об этом ничего не говорилось в зимних лекциях господина Коржинского. Во всяком случае, я что-то не припоминаю.
– Точно, не говорилось, – согласился Крылов. – Вот поэтому я и хочу, чтобы вы сами, при помощи только собственных наблюдений, определили, что это за растения.
– Я не смогу, – честно признался Ефремов.
– И я.
– Я тоже.
– Да ведь трудно так-то, с первого взгляда, – пробурчал Завилейский.
Крылов выслушал всех и покачал головой.
– Это вам только, господа, так кажется. Возьмите-ка вот эти листочки… Так. А теперь слегка потрите меж пальцами.
– Мята! – радостно, словно пробуждаясь, воскликнул Аптекман. – Господа, мята!
– Верно, – подбодрил начинающего естествоиспытателя Крылов. – Mentha arvensis Linnei. Мята полевая, впервые описанная великим Линнеем. А вот эту стрелочку… Попробуйте, прошу, на вкус.
– Это и пробовать незачем, – сказал Ярлыков. – Чесноком ухает.
– Я тоже знаю, Порфирий Никитич! – обрадованно перебил его Ефремов. – Очень даже хорошо знаю… – Черемша это! Дикий чеснок. У нас в Иркутске ее на зиму запасают. Солят и маринуют. От цинги хорошо… – он откашлялся и торжественно, на манер древнего гекзаметра, продекламировал: – «Мест перемена различных отнюдь для того не опасна, кто принимает чеснок поутру на тощий желудок».
– А вот травка… Кислая-кислая! Квасом отдает.
– Правильно, – похвалил Крылов наблюдательного «парижанина». – И относительно черемши все верно. И кислицу разгадали. И душицу… А говорите, ничего не знаете! Оказывается, человек с помощью своих только ощущений может определить значительное число растений: по запаху, вкусу, внешнему виду… Через собственный опыт шли наши предки. И наука ботаника так начиналась. Ну и что же, по-вашему, господа, представляет из себя эта наука? Наша глубокоуважаемая, вечно живая и юная гречанка Ботанэ? Давайте припомним.
Студенты заулыбались. Странновато слышать такие слова из уст немногословного, сурового и, как им казалось, старого человека.
– Ботаника – это наука о растениях, – высказал предположение тоболяк Брызгалов.
– Чему же она учит?
– Узнаванию трав…
– Великолепно! Вот вы сами и дали классическую формулу: ботаника – это наука, с помощью которой можно быстрее всего распознать наибольшее число растений. Но прежде чем приступить к узнаванию или, как принято в ботанических кругах говорить, к определению растений, их надобно собрать, засушить, доставить с мест обитания. В сборе и хранении растений тоже есть свои особенности, даже секреты. Цель нашего с вами экскурсирования и предполагает знакомство с этими секретами…
Крылов увлекся. Рассказал о том, что научная ботаника поначалу описывалась стихами, еще задолго до знаменитого Гиппократа и его школы. Что самые настоящие медицинские предписания в стихах были еще у Сервилия Дамокрита, в I веке до новой эры. К примеру, стихотворение о лекарстве из головок мака, рецепт припарки, стихи о белом пластыре… Разве это неинтересно? Что существует символика растительного мира. Дуб – символ силы и крепости, кедр – постоянство и твердость, кипарис – печальный кладбищенский знак, подсолнечник – постоянная любовь, плющ и виноград – атрибуты Вакха, олива – мир и спокойствие, цветущий гранат – дружба.
Ну и, конечно, ландыш – символ профессии врача! Нежно-белый и целебный ландыш… Что у разных народов существовали и существуют священные деревья: лиственница-мать, кедр-отец…
– Испокон веков люди изучали растительный мир, без него не мыслили своей жизни, всегда связывали с ним свои чаяния… Вот почему в мифологии встречаются: Милосердие – с масличной ветвью в руке, Надежда – в венке из цветов. Правда – с пальмовой веткой, Целомудрие – с цветком лилии…
Крылов торопился. Ему захотелось – разом, в один прием! – передать молодым людям все то, чему он сам, профессиональный ботаник, учился долгие годы. Он впервые почувствовал ни с чем не сравнимую пьянящую радость лектора, которому внимают, которого жадно слушают… И он говорил, говорил… О том, что растения необходимо уважать. Собирать в сухую погоду, после того, как исчезнет роса. Иначе влажные экземпляры дольше сохнут, легче самосогреваются, а затем темнеют и даже загнивают… Растения следует выкапывать целиком, лопаточкой, бережно, стараясь не повредить корень. Если нет папки-ботанизирки, укладывать можно в любую корзинку, непременно рыхло, не надавливая, не ломая стебли. И не более, чем через один-два часа разобрать ту корзину и разложить содержимое на сушку…
Должно быть, это была весьма оригинальная лекция.
Крылов говорил бы еще, если б не заметил, что его слушатели как-то поскучнели, начали устраиваться на траве, снимать пиджаки, позевывать… Он оборвал себя и несколько сконфуженно закончил:
– Вот, собственно и все. Я понимаю: не все сразу запомнится.
Но вы, господа, не стесняйтесь, задавайте вопросы. Я к вашим услугам. А сейчас можно приступить к делу.
Студенты разбрелись по полю.
Поначалу они довольно азартно включились в собирательство. Конечно, в этом состоянии было много от обыкновенной эйфории горожанина, после долгой и не всегда сытой зимы попавшего в лес, когда любая травинка попервости воспринимается как чудо, а затем наскучивает. Так и студенты. Долгая-долгая зима, да книги при свече, да экзамены, да скудные столовские обеды – и вдруг солнышко, цветы, воля, лесной воздух… Как тут не обнять, не взять в охапку весь мир, все его сказочное богатство?!
Что ж, придется терпеливо разбирать эти охапки, дабы не превратить собранные сокровища в сено, как любил говаривать Коржинский.
Крылов расстелил под ажурным березовым шатром холстину, принялся раскладывать травы и забылся работой.
Было далеко за полдень, когда он оторвался от коллекций и огляделся.
Нещадно палило солнце. В ушах стоял сиповатый гул: дикие пчелы трудолюбиво обжужживали сиреневые маковки клевера. Студентов не было видно. Одни лишь Nicola сидел под немилосердным солнцем и что-то писал.
– Где остальные? – поинтересовался Крылов, подойдя к нему.
– Н-на речке, – вздрогнул от неожиданности Ефремов и локтем загородил тетрадь.
– А вы что же? Отчего не пошли с ними?
Юноша виновато опустил голову. Тетрадь шевельнулась и раскрылась и, раскрытая, соскользнула в траву. Крылов увидел, что в ней с большим старанием и любовью изображена кровохлебка лекарственная и снизу по-латыни стояло ее научное имя.
– Зачем же вы… под солнцем? – Крылов закрыл тетрадь и подал ее Nicola. – Пойдемте-ка лучше в тень.
– Вы правы. Спасибо, – в замешательстве поблагодарил юноша и потер лоб. – Не заметил, как фуражка слетела.
Они вышли на опушку леса.
– Интересуетесь ботаникой? – осторожно спросил Крылов и заранее пожалел о своем вопросе: у услужливого ученика всегда наготове положительный ответ.
– Нет, – неожиданно ответил Ефремов. – Но я считаю, что для врача не может быть лишних знаний.
Крылов посмотрел на него с уважением.
– Я с вами искренне солидарен, – сказал он, чувствуя, как вновь отмякает душа. – Нынешние врачеватели порой по незнанию, порой по недомыслию несправедливо забывают о зеленой аптеке. Старые травознаи уходят, секреты их мастерства утрачиваются. Нельзя образованным людям закрывать на это глаза. Особенно здесь, в Сибири, на Алтае, в этих богатейших кладовых лекарственных трав.
– Да, я читал где-то, что на Руси еще в XVI веке издавались русские «Вертограды». Книги такие, травники. А в XVII веке особый Аптекарский приказ руководил сбором и даже разведением лекарственного зелья, – поддержал разговор юноша, освобождаясь от природной робости. – Этот приказ выпытывал от купцов, вернувшихся из Сибири, сведения. Например, о зверобое. Еще московский царь Михаил писал сибирским воеводам, чтобы они собирали, сушили и терли зверобой в муку. «А оной присылать в Москву по пуду на всякий год».
– Трава от 99 болезней? – улыбнулся Крылов. – Чудо-трава… «Как не испечь хлеба без муки, так не вылечить человека без зверобоя», – говорят в народе. Это верно. Сибирь богата не только зверобоем. Но, к сожалению, в зеленом море так мало знающих лоцманов. Понимаете?
– Да.
– Вот почему долг и святая обязанность нашего университета быть таким научным вожатаем. Кто, если не мы?.. Все важно в этом начавшемся походе, цель которого есть исследование малоузнаваемого края. Вот и мы с вами… Составим наш главный документ о нынешней экспедиции – гербарий – и потомкам предъявим. Вот, дескать, чем мы занимались, скромные ботаники, на заре сибирской науки…
Ефремов так хорошо, понимающе слушал, что Крылов, увлекшись дорогой его сердцу темой, рассказал о том, как родился у него замысел создать сибирский Гербарий, как набирает мало-помалу силы его детище… Рассказал о безвременно погибшем, одаренном юноше Григории Троеглазове. О том, как откликнулись на крыловское воззвание незнакомые люди по всей Сибири – учителя, врачи, гимназисты, люди технических профессий… Как шлют они ему свои скромные посылочки с семенами и засушенными растениями. А совсем недавно от доктора Засса поступил очень квалифицированный, любовно собранный гербарий барнаульской флоры. Есть, есть сердца, верящие в сибирскую науку! Как же ей не вкорениться, не устоять в летах…
Разговор с Nicola освежил сердце, и Крылов простил студентов, удравших на речку. Наработавшись за день, он и себя решил побаловать прогулкой по вечернему лесу.
Ах, как любил он эти короткие минуты отдыха, когда можно ничего не делать, ни о чем не думать, а бродить без цели и направления и слушать птичью жизнь!
– Тк-тк-тк, – припозднился великий труженик дятел, краснолобый лазун. – Трр… трр… – провел он клювом по коре.
– Крю-крю, – упрекнула его подруга, дескать, что ты все долбишь, ночь на дворе.
– Тук-тук, не мешай р-работать!
Нахлопотавшись вдосталь, пока было светло, все живое, ведущее дневной способ существования, затихало, затаивалось, как бы растворяясь в наступавшей тишине. Вот-вот загустеет темь – и придут в движение существа ночные, совы и филины, пугающие своим «хухх… ууу…» не привычных к лесу людей.
Музыка, «Божественная поэма» Скрябина, неоцененного русского музыканта, которого Крылову довелось однажды слушать, – вот что такое вечерняя тишина обыкновенного лесного уголка!
На стоянку он возвратился поздно, когда взошли на небесном поле крупные звезды и вблизи реки сделалось сыро и холодно.
Обмякший костер уже никто не поддерживал, он горел вяло, словно спросонок.
Крылов подумал, что студенты уже видят вторые сны, хотел было затушить огонь и отправиться на покой, но из большой палатки донесся приглушенный разговор.
– Человек создан для счастья, как птица для полета. Это прекрасно, господа! Здесь Короленко поднимается до понимания правды-справедливости! Все люди равно рождаются для счастья. Не бывает же птиц бескрылых… Это противоестественно. Стало быть…
– Крылья можно подрезать…
– Это верно. И в России накоплен на сей счет изрядный опыт…
– И все-таки согласитесь, господа, что на сегодняшний день в современной литературе Короленко представляет собой чуткое сердце России, – настаивал Завилейский.
– Согласен.
– И я…
– Короленко мой любимый писатель! – Крылов узнал голос Ефремова.
– Он имеет право! Он сам березки считал в Сибири. Представляете, подплывает к Томску баржа с арестантами – и среди них Короленко. Бородища – во! Арестанты его старостой звали…
– Как? И он в Томске бывал?
– Бывал. Дважды. По этапу.
– Россия ждет, что теперь скажет Короленко…
– Друзья! А помните у Мицкевича? «Глухо всюду, темно всюду… Что-то будет! Что-то будет?»
Где-то хрустнула ветка.
– Тише, господа… Ходит…
В палатке затаились.
Крылова кольнула догадка: его боятся! Обидно стало. Значит, при нем – о Ницше, без него – о Короленко? Вот так-так…
Еще лет десять назад любимым писателем студенчества был Всеволод Михайлович Гаршин. Сама судьба этого человека была трогательной и драматической повестью, которая не могла не волновать молодые сердца. Доброволец в русско-турецкой войне 1877–1878 года. Ранен. Тридцати трех лет от роду бросился в лестничный пролет психиатрической лечебницы. Гаршин воспринимался как стремление к подвигу… Ему даже подражали. Во всяком случае именно в это время среди молодежи модными стали нервные заболевания. Юноша или девица с устойчивой психикой считались «бревнами», «дубами», не способными понять тонкие чувства и переживания.
Короленко другой. Он обращается не к одиночкам, а ко всему обществу. И у него трезвый взгляд на это общество. Крылов тоже считал Короленко совестью российской интеллигенции сего дня. Удивительно, что такого же мнения о нем вот эти молодые люди…
Во времена студенческой юности Крылова существовали отчетливо выраженные типы студентов: «драгуны», «шпажисты», «белоподкладочники» – дети состоятельных родителей, баловни судьбы, завсегдатаи ресторанов. «Приват-доценты» – знатоки узких специальных наук», «академики» – всезнайки, «академисты» – уклоняющиеся от политики… И все это на обширном поле «бесцветных», тихих до отчаяния зубрил, постигающих науки на посредственный балл. «Бесцветных» было большинство. Именно их, «бесцветных», пытались всколебать всевозможные «обструкторы», зачинщики студенческих волнений, – и не один раз оступали пред их молчаливым равнодушием.
Какие же они теперь, нынешние студиозусы?
Умные, начитанные – это да. Жаждущие света и знаний. Небогатые. В науке, особенно в такой как медицина, богатые люди почему-то не задерживаются… Веселые и дерзкие. Трижды да! Но все эти качества казались не главными в студенческом общем характере девяностых годов, «тихого десятилетия», как неутомимо твердят о том газеты.
Казалось, что-то новое зреет в студенческой массе. Неясный гул слышится. Горячо и тревожно, словно в долине гейзеров, и непонятно, куда же, в какую сторону, на какую высоту и когда выстрелит кипящий источник… «Общество особенно хорошо видно в университете, – напоминает великий Пирогов, – как в зеркале и в перспективе. Университет есть лучший барометр общества».
Что же показывает этот барометр «тихого десятилетия»?
Войти бы в палатку, поговорить… По душам, откровенно. Есть же у них общее, много общего!
Войти – а они заподозрят: подслушивал. Нет, только не это! Пусть все идет, как идет. Учись у молчаливого пасечника, приват-доцент Крылов.
А в это время под покровом темноты к Томску подплывала ничем не примечательная арестантская баржа, одна из сотен, сплавляющихся в нынешний рекоходный сезон. На ней среди изможденных, отупевших от истязательного пути людей затаилась до поры до времени желтая смерть – холера.
Город спал. Ему снились кошмары, пожарища и вольные подвиги местных папуасов, разбойные десанты ахметок – но и в самом кошмарном сне он не мог предвидеть ту смертную тоску и растерянность, которые обрушатся на него с приходом этой баржи.
Немногие оставшиеся в городе студенты Императорского Томского университета, которых не раз порицали за легкомыслие, под руководством нескольких врачей мужественно встретят эпидемию, примут на себя боль и ответственность за судьбу города, будут самоотверженно, не щадя жизни своей, оказывать помощь несчастным, обреченным на гибель людям – и выйдут победителями. «Отдельные посетители», когда это бывало необходимо, умели сплотиться, объединить свои усилия – и выстоять.
Битых два часа Крылов ползал на коленях в поисках полевой тетради. Он утратил ее где-то на склоне Катунского хребта, в нижнем поясе, замеряя богатырские заросли марьина корня. Он впервые увидел такие высокие кусты этого прекрасного растения с огромными – двадцать сантиметров в поперечнике! – багряно-розовыми цветками, потерял голову и, должно быть, в этот момент и обронил тетрадь. Досадная оплошность. Представить невозможно, что он без нее станет делать? Поденные записки, результаты научных наблюдений, поименование растений, исчисление запасов ценных трав и кустарников, описание дорог, роспись привалов… Да мало ли что!
Надо искать. Иначе на нет, впустую прошла вся его работа в течение месяца. Что не записано, то забыто!
Полевые тетради Крылов изготавливал сам. Сшивал плотные, небольшого формата листы бумаги. Линевал. Обкладывал снаружи ярким картоном, красным, голубо-алым или оранжевым – чтобы легче было отыскать в случае чего на траве. Приклеивал специальный кармашек для карандаша. Очень удобная тетрадь…
– Порфирий Никитич, что вы делаете? – послышался громкий и как всегда иронический голос Завилейского.
Крылов поднял голову. Из-за валунов на него смотрели все пятеро – глаза любопытством горят… Должно быть, очень смешно и нелепо выглядел сейчас их наставник, стоявший на четвереньках.
Крылов медленно поднялся, в растерянности провел перепачканными руками по вспотевшему лбу, оставляя грязные полосы. Вид его был такой расстроенный, что улыбки исчезли с лиц практикантов.
– Что-нибудь случилось? – теперь уже участливо спросил Завилейский.
– Ничего особенного, господа… Но я потерял свою тетрадь. А она чрезвычайно важна.
– Тетрадь? Не огорчайтесь, Порфирий Никитич, мы отыщем ее! – обрадованно заговорили студенты. – Эка невидаль, тетрадь! Да кто ее возьмет в этих пустынях? Отыщем!
Славные ребята… Крылов с благодарностью проводил их взглядом. Как он привык к ним! Даже полюбил. И они отвечают ему дружеским участием и работают теперь в экспедиции с большим удовольствием…
– Нашел! Порфирий Никитич, нашел! – радостно завопил откуда-то снизу Ефремов. – В расщелину закатилась!
Крылов даже расцеловал запыхавшегося от бега юношу.
– Спасибо, Nicola… Спасибо, – он был так взволнован, что не заметил, как сам обратился к Ефремову, употребив его прозвище.
Ефремов не обиделся. Глаза его сияли, он был счастлив, что доставил радость и утешение.
– Ну, господа, благодарю, благодарю вас всех, – сказал Крылов. – Я вижу, вы устали. На сегодня довольно. Ступайте вниз, в лагерь. Приготовьте чай. Да в реку не лазайте, вода холодная. А я сейчас… Я догоню.
– Хорошо, Порфирий Никитич! Мы пошли! Все сделаем, как положено, не беспокойтесь.
Крылов сел на прогретый солнцем отшлифованный ветром и дождями валун. Снял фуражку. Погладил тетрадь, вот она, рыже-красная пропажа…
Мир снова показался прекрасным и целесообразным.
Он раскрыл тетрадь на последней записи. О чем же она?
«Жемчужиной великой Сибири, протянувшейся по северу всего азиатского материка, одним из лучших уголков ее является несомненно Алтай, эта замечательная горная страна, богатая оригинальными суровыми красотами своей природы, представляющей резкие контрасты в разных своих частях… Там, где горы наиболее высоки, вершины их одеты шапкой вечных снегов, порождающих глетчеры, громадная толща голубоватого льда которых образует медленно ползущие вниз потоки, из-под которых вытекают мутные речки, имеющие молочно-белый цвет вследствие обилия в них тонкого глетчерного ила, происходящего от истирания льдом горных пород, подстилающих его толщи. Этот ледниковый ил уносится далеко и мутит крупные реки, например, Катунь, воспринимающую в себя такие ледниковые истоки.
Где горы пониже, вечной снежной шапки на вершинах нет, но более или менее обширные залежи снега тянутся полосами по логотинам склонов, особенно на их северной стороне…
На вершинах хребтов иногда выступают скалистые гребни причудливой формы – в виде замков, башен, шпицев или полуразрушенных исполинских стен, у подножия которых по скатам лежат продукты их разрушения в виде остроугольных глыб, образующих более или менее обширные площади так называемого курумника или каменных россыпей…
…Эти суровые картины горной страны смягчаются нежными тонами, которые накладывает на них растительный покров…»
Задумался. Не слишком ли сентиментально он написал – в научных-то наблюдениях! – о красотах Алтая?.. Нет. Еще и не такие слова потребны, чтобы описать их. Впрочем, и слов не хватит – Золотые горы надобно видеть…
Места былинного Беловодья. Мужицкая мечта о молочных реках, о благодатных берегах могла бы осуществиться здесь. Предгорья, буйно поросшие растительностью. Если уж травы – то по грудь человека. Не нагибаясь, можно с седла рвать цветы. Если озера – то синевы поднебесной, по берегам кедры неохватные, лиственницы могучие. Среднегорье пихтачами и ельниками поражает, альпийские луга – многоцветьем невиданной щедрости. Вершины гор – суровой чистотой… Будь Крылов поэтом, он описал бы увиденное в возвышенных стихах.
Но он не поэт. Он ученый. Он обязан вышелушивать из восторгов и преклонения пред величественной красотой природы лишь те мысли, четкие и ясные, которые могут пригодиться его науке ботанике.
Вот они, эти мысли, подчеркнутые волнистой чертой – в знак того, что они еще нуждаются в более точной обработке. И тут же, в скобках, вопросы.
По равнинной тайге можно прошагать многие версты и встречать одни и те же виды растений. Здесь же, в горах, на каждом шагу новое, неожиданное. (Почему?)
В горах растения живут долго. Тонкие, невысокие, на вид слабые, а вглядишься под микроскопом на срезы – старцы почтенные. (Откуда это долголетие?)
(Чем питаются растения, на, казалось бы, совершенно голых скалах?). В конце XVI века французский художник Бернард Палисси – он очень любил изображать рельефы животных и растений на керамике – попробовал доказать, что растению для жизни нужна… земля. В то время такой взгляд сочли ненаучным, абсурдным. Ученые полагали, что растение питается только водой, а земля лишь поддерживает его стебли. Бедного Палисси за его дерзкую попытку разрушить общепринятые воззрения бросили в Бастилию, где он и скончался восьмидесятилетним стариком. Что сказал бы ты, художник и естествоиспытатель прошлого, глядя на хрупкую камнеломку, растущую из сердцевины камня?
«Земли, от которой ничего не растет, видимо, не существует, – думал Крылов. – Всюду жизнь. Высоко в горах растения как бы расстилаются, прижимаясь к земле, своей защите… И странно – по сравнению с равнинными собратьями они как бы переворачиваются с ног на голову… Корни вырастают большие, а стебли маленькие. Почему?»
«Отчего – лес? Если хорошо расти одинокому дереву, то почему их так мало?»
Вопросы, вопросы. Их было так изобильно, что кружилась голова. Приходилось останавливать себя: «Ты – флорист. Твое дело собрать, научно описать растения. Подготовить почву для других естествоиспытателей, которым, быть может, суждено будет ответить на твои «почему». Не разбрасывайся, так ты никуда не придешь…»
Умом все это Крылов понимал прекрасно. Однако сколько бы он ни охлаждал самого себя, ни останавливал, руки и мозг его работали по-своему, жадно, лихорадочно. Он заносил в свои полевые тетради все, что попадало в поле его зрения: очертания и высоту гор, описание ледников, дорог, встречи с алтайцами; наблюдал почвы, веря в новую теорию молодого ученого Василия Васильевича Докучаева, в его превосходную, подлинно научную классификацию почв. Собирал травы, образцы горных пород, которые показались ему чем-то любопытными; покупал у охотников шкурки редких животных для зоологического университетского музея. Он чувствовал себя первопроходцем, и ему хотелось обнять весь открывшийся перед ним мир.
Пытался даже составить геоботаническую карту мест, которые он исследовал. Это была новая и, по мнению Крылова, полезная идея – составлять карты растительности. Несколько лет назад, а именно в 1888 году, ближайший ученик Докучаева Андрей Николаевич Краснов опубликовал такую карту по Центральному Тянь-Шаню, что вызвало большой интерес у ученых. Одновременно с ним выпустил карту растительности Казанской губернии Коржинский. Крылов гордился, что в основу ее легли и его ботанические экскурсии казанского периода жизни.
Коржинский умеет схватывать все новое, сулящее перспективу в науке. Этого качества у него не отнимешь. Уезжая, он задорно пообещал: «А вот увидите, я нанесу на карту все, что зеленеет в европейской части России! А вы ее вычерчивайте здесь…»
Легко сказать – вычерчивай. Фантастическое разнообразие алтайской растительности повергало Крылова в смятение. Казалось, не в силах человеческих осмыслить все это. И ощущение первопроходца заменялось страхом не оправдать этой чести и ответственности.
О ботанической карте Алтая Крылов мечтал впоследствии всю жизнь, добирая все новые и новые материалы. Их набралось так много, что двадцать два года Крылов не расставался с «алтайским феноменом». Опубликовал семь томов фундаментального труда «Флора Алтая и Томской губернии», за которую Академия наук присудила ему премию Бэра, а Казанский университет – степень почетного доктора ботаники. Напечатал «Флористические этюды Прикатунского края» и «Фитостатистический очерк альпийской области Алтая». А карту так и не выпустил в отдельном издании, тем самым не поспев в модное геоботаническое направление.
Такова уж, видно, его судьба – отставать от моды…
В закатных лучах розовела тайга, не спеша напитываясь вечерним туманом. Величественная тишина и пространство окружало Крылова. В предощущении покоя тайга начала утихать, умиротворяться. Хорошо думается в такие минуты – светло и неторопливо.
«Растения живут сообществами, – размышлял Крылов, вглядываясь в безбрежный зеленый разлив. – Этого не заметить невозможно. Степи, рощи, тайга… Я флорист, систематик. Изучаю каждое растение в отдельности. Но я не могу не видеть, что они-то живут социально, сообща. Есть растения-враги, растения-уроды, растения-друзья. Один вид вытесняет другой. Лес наступает на более древнюю формацию – степь. В этом наступлении наблюдается своя переходная приграничная линия – лесостепь. Да, именно так: лесостепь. И я очень рад, что мой термин – лесостепь – понравился ученым и его приняли сейчас многие ботаники мира… Но понятия научные необходимо развивать. Если я пришел к выводу, что растения живут социально, следовательно, надо иметь силу доказать это… Создать теорию… Фитосоциология… Я назову ее именно так: фитосоциология… Но для подобной теории необходимо море фактов, как говорил Коржинский. И он прав. Я убежден, что мир растений во много крат гуманнее, чем мир животных и человека, где поедание одного вида другим рядовая вещь… Растения как бы помогают друг другу… Я не встречал в природе больших площадей, заселенных одним каким-нибудь видом. Непременно – множество их! Это говорит о том, что растения охотнее сосуществуют, нежели подавляют друг друга… Вернусь с Алтая и напишу об этом… Непременно».
Золотые горы одевались в сумерки-полусвет. Далеко простираются они – в Монголию, в Китай. Где-то за лесистым хребтом дремлет двуглавая Белуха. Нынче опять не удастся дойти до нее – нехватка экспедиционного времени. Опять красавица Белуха останется неосуществленной мечтой. Так же, как и Небесные горы, знаменитый Тянь-Шань, о котором Крылов мечтал, кажется, всю жизнь. «Путник, идущий над пропастями Тянь-Шаня, помни, ты лишь слеза на реснице Бога…»
Другие путешественники исследовали Небесные горы. Пржевальский, Семенов, Федченко… Великий Охотник завещал: «Похороните меня в походной экспедиционной форме на берегу Иссык-Куля». Так и случилось. В год открытия Сибирского университета, в памятный 1888 год, Николай Михайлович Пржевальский упокоился на берегу тянь-шаньского озера Иссык-Куль, у ворот во Внутреннюю Азию, на полгода пережив своего знаменитого соотечественника и такого же страстного путешественника Миклухо-Маклая. На могиле его нет памятника, но она не затеряется, пока на земле будут жить путешественники…
«Для тебя, Россия!» – эти слова Петра Петровича Семенова стали не только девизом Русского географического общества, которое Семенов возглавляет и поныне, но жизненным правилом лучших людей России. «Для тебя, Сибирь!» – мысленно прибавлял к этому девизу Крылов, видя в этих словах высшую цель, к которой стремился во всех своих делах и помыслах.
Ради этой цели он работал от зари до зари, не искал себе отдыха и наград, «отставал от моды», стремился как можно честнее исполнить черновую работу, на основе которой другие ботаники и географы из грядущего времени произведут смелые открытия, важные исследования. «Если хотите растить розы – землею будьте; я говорю вам, будьте землею», – писал узбекский поэт Алишер Навои. Крылов хотел быть землею.
Как-то незаметно и враз истощились припасы питания – мука, соль, сахар, крупа. На исходе были и патроны.
Крылов снарядил Немушку и Клавдиана Завилейского в поселок, лежавший далеко в долине, и на рассвете эти двое, помахав на прощание рукой, ушли по тропе, заволоченной густым туманом.
Прошел день, второй… Студенты забеспокоились.
– Порфирий Никитич, давайте сниматься и идти им навстречу! Вдруг случилось что?
– А что может случиться? – спросил Крылов. – Ружье у них есть. Дорогу знают. Придут. Два дня туда, два дня обратно…
– У у, да мы с голоду опухнем! – разочарованно протянул Аптекман и повторил: – Давайте снимать лагерь!
– Нет, – твердо сказал Крылов. – Мы еще не закончили здесь работу. А что касается «опухнем с голоду», то в разгар лета, в тайге, об этом человеку говорить стыдно. Доставайте ваши тетради, карандаши. Записывайте новую тему: «Дикорастущие съедобные растения». Записали? Итак, господа, на предыдущем занятии мы закончили изучать тему «Лекарственные растения Алтая». Разумеется, не в полном объеме. Тот, кто по-настоящему увлечется лекарственными растениями, тот обречен на пожизненное счастливое соприкосновение с миром удивительных тайн и открытий… «Съедобные дикорастущие растения» – тема для ботаники не нова, но в научном плане малоразработанная. Хотя испокон веков народ использовал их в своем питании, особенно в не такие уж редкие периоды голода и недорода растений, введенных в культуру. Лебеда, крапива, кора деревьев… Вы, должно быть, слышали о них как о продуктах питания. Знать, исследовать возможность использования растений, обитающих в диких условиях, необходимо еще и потому, что человек, как вот, например, мы с вами, может оказаться в особых условиях, оторванным от людей, от центров снабжения продовольствием… И тогда эти знания помогают человеку выжить.
Пожалуй, это была одна из лучших лекций, прочитанных когда-либо ботаником Крыловым. Аудитория – вся предельное внимание, лектор – само вдохновение, лекция – нечто странное, смесь точных ботанических характеристик и множества разнообразных сведений, «которых вы не найдете ни в каких книгах»…
Бедренец камнеломка. Многолетнее травянистое растение из семейства зонтичных. Стебли прямые, ветвистые, тонкоребристые, высотой 30–60 сантиметров. Внутри полые, снаружи покрытые коротким пушком. Корень похож на веретено. Прикорневые листья округло-яйцевидные, зубчатые, стеблевые – перисто-раздельные. Цветки мелкие, белые с пятью лепестками, собраны в зонтики. Плоды – мелкие, яйцевидные двусемянки. Растет повсеместно – по склонам холмов, на лесных полянах, вдоль дорог. Цветет с июля по август. В пищу употребляют листья и корни – с ранней весны до поздней осени. Из первых готовят салаты, винегреты, супы… Из вторых – приправа к мясу и рыбе. В медицине используются корни и корневища. Заготавливают впрок путем высушивания…
А потом – и это было тоже своеобразием необычной лекции – студенты сделали ее на практике.
Из борщевика, крупного «зонтика», вымахавшего выше головы человека, сварили бульон, по вкусу напоминавший куриный. Заправили его щавелем, диким луком-батуном, клубнями кандыка. Накопали и испекли клубни зопника, в изобилии растущего повсюду, прямо под ногами. Смеясь и охая, «обстрекавшись» по неопытности, наломали крапивы, и обварив ее листья кипятком, нарубили салат. Крылов приготовил студень из исландского моха, а чай – чай новоявленные робинзоны давно уже умели собирать и пили с восторгом. «Ботанический чай» никого не оставил равнодушным. Чай-бадан, брусничный, смородинный, дягилевый, рябиновый… Чай сборный с истодом, с коровяком, с клевером, с чабрецом, «белой травой» – лабазником.
О, что это были за чаи! Возле костра, мягкими летними вечерами, посреди огромного и затихшего мира…
На десерт Ярлыков принес фуражку малины. А Крылов пообещал через три дня приготовить пиво из можжевельника, если они отыщут старое дупло с медом.
Обед получился восхитительный. Молодые люди смотрели на своего наставника, как на бога.
– Да здравствует ботаника! – провозгласил Nicola, и студенты разом сдвинули кружки с чаем.
– Да здравствует Порфирий Никитич! – подхватили все.
Крылов был растроган, но шумное изъявление чувств, как всегда, несколько отпугивало его. Он притворно нахмурил брови и проворчал:
– Полно уж лозунги возглашать… Пора и за работу. Вечером, ужо, если не поленитесь накопать кандыка и марьина корня, то я еще напеку вам лепешки.
– Ур-ра лепешкам!
«Дети и дети, – в который раз подумал Крылов. – Мои дети…»
Он был благодарен судьбе за это путешествие к Золотым горам. Оно оказалось чрезвычайно важным и необходимым для него не только из-за научных сборов. Ботаника – само собой. Но эта экспедиция была важна и для Крылова-человека, Крылова-педагога. Не имея лекций, мало соприкасаясь с общей студенческой массой, Крылов как-то незаметно для себя уверовал в то, что он никудышный оратор и такой же воспитатель. И вот теперь, когда на его глазах сыпались последние кирпичи из стенки, разделявшей его и молодых людей, он испытывал чувство огромного облегчения и радости. И пусть никто из его нынешних экскурсантов не станет в будущем заниматься ботаникой, они, быть может, запомнят эти дни общения с живой природой, с ее чистым сердцем. «Природа – единственная книга, каждая страница которой полна глубокого смысла», – писал Гете. Крылов был счастлив, что помог этим юношам прочесть несколько из них.
Нет правды без любви к природе,
Любви к природе нет без чувства красоты…
И как это раньше стихи Якова Полонского, модного поэта «тревоги сердца», казались ему вычурными? «Нет правды без любви к природе»… Верно.