Книга: Университетская роща
Назад: Островитянка
Дальше: Татьянин день

Царский подарок

Весна 1891 года для Крылова выдалась необычайно трудной.
На деревья, высаженные в открытый грунт, в арборетум, на университетский парк напала ветреница. Болезнь подкралась незаметно, коварно, как все болезни. Крылов сначала даже не обратил внимания на тонкие трещины, зазмеившиеся у основания стволов. Но потом они поползли вверх, стали расширяться, и он понял, что пришла беда: его ухоженные, лелеемые посадки поразило растрескивание.
Крылов забросил занятия в Гербарии, почти не появлялся в ботаническом саду – с утра и до позднего вечера находился в роще, жидкой глиной замазывал каждую щелочку, бинтовал полосками разорванных простыней, удалял сухие погибшие ветви и тут же, на небольшой поляне позади главного корпуса, сжигал их вместе с прошлогодними листьями и личинками вредителей, которых в довершение ко всему оказалось великое множество. Кое-что пришлось вырубить и заменить наново. Особенно жаль было прекрасную амурскую сирень, хорошо выкустившуюся, но не перенесшую весенних заморозков.
«Вовремя помочь бы амурочке, укутать потеплее, – ругал себя Крылов. – Да посадить где-нибудь в укрытии. Эх ты, «волшебник»! Ерема ты, а не волшебник…»
На душе было скверно. Сколько трудов потрачено впустую! Впрочем, не труды свои жалел ученый садовник – ему казалось: деревья молча укоряют его…
И он работал. Как одержимый. Без сна, без отдыха. К ночи спина и руки каменели. Временами не было сил даже раздеться.
В эту пору и вызвал его к себе господин попечитель.
Василий Маркович встретил приветливо, стоя возле большого, покрытого зеленым сукном стола. Сочувственно посмотрел на красные, шелушащиеся руки садовника. Без дела, как вот, к примеру, теперь, когда их хозяин сидит в кабинете, они беспокойны, нехороши.
То под жилетку прячутся, то ручку кресла полируют, то норовят гусиное перо на пластинки расщепнуть. Зато в работе они удивительны! В этом Флоринский убеждался не раз. Казалось бы, неторопливы, даже медлительны. Не порхают, как иные, а словно бы ползают.
Ан дело выходит их этих рук спорое и успешное, как по бархату.
– Прошу садиться, Порфирий Никитич, – пригласил он и, дождавшись, пока гость устроится, опустился в глубокое кожаное кресло под портретом государя императора. – Я пригласил вас для того, чтобы обсудить весьма важный вопрос…
Василий Маркович сцепил по-детски прозрачные пальцы в замок и поглядел куда-то вдаль, за окно, обдумывая дальнейшую фразу.
Постарел, постарел господин попечитель… Осунулся, усох. Точит Василия Марковича какой-то недуг, и закавказское минеральное питье не помогает. Но, к чести сказать, Флоринский держится бодро, вида не показывает. По-прежнему во все дела вникает: без Василия Марковича в университете гвоздя нельзя вбить.
– Я хочу сообщить вам приятную новость, – начал наконец Флоринский. – На вас возложена высокая миссия. Вы назначены главным исполнителем городского сада.
Крылов с недоумением посмотрел на него: отчего вдруг так торжественно? «Высокая миссия», «приятная новость»… В течение двух последних лет он неоднократно предлагал, напоминал о необходимости городского сада, бесплатного для гуляния всех томичей, независимо от звания и сословия, а ему отвечали: «Не время. У городской управы нет средств». И вдруг – «вы назначены главным исполнителем». С чего бы это?
– Так что скажете, Порфирий Никитич? – с некоторым нетерпением спросил Флоринский.
– А где он, предположительно, должен иметь место?
– Супротив губернаторского дома, – ответил Флоринский. – Того, что достраивается. Рядом с немецкой кирхой.
– Да, но… Я входил с предложением, чтобы отнесть парк поближе к Солдатской улице. Так удобнее, полагаю…
– Нет, нет и нет, – быстро прервал его Флоринский и расцепил пальцы. – Вопрос решен окончательно: супротив губернаторского дома! – он доверительно заглянул Крылову в глаза. – К нам должен пожаловать Высокий Гость. Понимаете?
– Нет.
– Молодой цесаревич Николай, наследник Государя императора, обещает совершить поездку по Сибири, возвращаясь из своего беспримерного кругосветного путешествия, – понизив голос, сообщил Флоринский. – Мы… – он подчеркнул это слово паузой, – готовим протокол встречи. Архитектору Хабарову дано указание спешно переделать внутренние покои нового губернаторского дома. Ну и посудите сами, какой же вид из окон откроется наследнику? С одной стороны – кирха. Это как раз неплохо… С другой – православный собор. А между ними что? Плешь? Пустырь?
– Понимаю, – ответил Крылов, не подымая взгляда от дубового паркета. – Бог даст, справимся, Василий Маркович. Только… Я ведь в Монголию вознамерился нынешним летом, в экспедицию…
– Да Бог с ней, с Монголией! – возразил Флоринский. – Обождет. Останется время – на Алтай успеете, и то ладно. А тут надо справится, голубчик, на-до! – и он озабоченно собрал морщины на лбу. – Да, чуть не забыл… Для украшения павильона встречи и губернаторского дома готовьте тропические растения.
– Как… то есть? – опешил Крылов.
– Считайте, что это распоряжение, – недовольный сопротивлением, суховато ответил Флоринский.
Крылов понял, что разговор окончен и пора удаляться. Господин попечитель более не удерживал его, но, чуть поколебавшись, примирительно добавил:
– Вы денег просили на расширение оранжереи… Так мы на ученом Совете порешили дать вам двести рублей. Маловато, конечно. Но как в нашем народе говорят? В поле и жук мясо?
– Благодарю покорно, Василий Маркович, – ответил Крылов. – Деньги весьма необходимы. Оранжерейку расширять надобно. Да и новые экземпляры недурно бы выписать.
– Вот и договорились. А теперь ступайте, голубчик, – ласково проводил Крылова Флоринский. – Перикуля ин мора. Опасность в промедлении.
Так появилось у университетского садовника еще одно детище: городской сад.
Шесть подвод, занаряженных по приказу городского головы Михайлова, работали с рассвета до полуночи. Крылов сам выбирал в окрестных лесах крепкие молодые березы, ели, сосны, рябину… Следил за тем, чтобы рабочие, приданные в подмогу, не обтрехивали бы с корней материнскую землю, чтобы ямки были копаны достаточные по глубине и размеру. Не выпускал из рук лопаты, подправлял, где надо, посадки. Спешное дело случилось, это правильно, но деревья здесь ни при чем. Высокий Путешественник погостит да уедет, а городской сад останется на долгие годы, и, стало быть, делать все нужно хорошо и по-доброму.
Давно приметил Крылов: сибиряки, живя в тайге, в окружении естественных рощ и лесов, не любят разводить сады. «Пескари», «юрточники», «еланцы» задыхаются от пыли, но прутика живого в землю не воткнут. Не обучены. Поливают улицы помоями и содержимым посудин… Пустоши, склоны Воскресенской и Юрточной гор, поросшие бурьяном и лебедой, редкие палисадники с хилой, червивой черемушкой и астрами под окнами монументальных двухэтажных особняков, на улицах лопухи величиной со слоновье ухо – вот, пожалуй, и весь зеленый городской убор. Лагеря и университетская роща – первые ласточки в Томске.
«А хорошо бы, – мечталось дальше, – вдоль всех улиц-проспектов аллеи высадить! Ну, хотя бы тополя… И растут быстро, и пыль городскую исправно поглощают. Недаром в Древней Греции площади, на которых собирался демос, народ, обсаживались тополями. А еще прекрасно было бы восстановить березовые семьи вокруг Белого озера! Ведь раньше, говорят старики, берез здесь было белым-бело, оттого и название озера пошло – Белое…»
Так думал Крылов, мечтал, а неотложные заботы одолевали его, гнули к земле, отодвигали мечтания в неопределенное будущее.
Едва он управился с посадками в городском саду – ох и достался же ему этот пустырь, убитый щебенником, обломками кирпича, обрезами досок и навозом! – как установилась сушь, и надо было следить за поливом.
С водой в Томске всегда было трудно. Ушайка, чистая в верховьях, по городу текла мутная, сорная. От портомоен, устроенных тут же, рядом с мостками, откуда черпали горожане воду, серо-грязными разводами, не переставая, тащилась мыльная пена. Чуть выше по течению вовсю купались дети и домашний скот. Но и такой воды вдосталь не было. Один извозчик, переданный под начало Крылову, нога за ногу запинаясь, едва ли два круга в день делал. Пока вторую бочку доставит, под деревьями опять сухо.
Выручил Немушка. Прогнал нерадивого водовозчика, добавил на подводу еще две бочки и, сам вытягивая за коренника, до глубокой ночи курсировал между Ушайкой и новым городским садом.
Между тем в конце мая вся Томская губерния пришла в необыкновенное волнение. Слухи о приезде цесаревича Николая распространились и проникли в самые отдаленные ее уголки. Теперь все, что ни делалось в пределах губернии, так или иначе связывалось с этим великим событием.
В окрестностях Томска появились толпы богомольцев, трудников и трудниц. Богомольцы шли отовсюду, даже из Семипалатинска и Тобольска. Их сопровождала многочисленная нищая братия: побирушки, погорельцы, нищеброды, калики перехожие, прошаки. Все они двигались в одном направлении – в Семилужки, где хранилась икона чудотворца Николая.
В каждой приличной российской губернии была своя чудотворная икона. Имелась она и в Томской.
Чудотворцу Николаю приписывали исцеление от паралича, от слепоты и глухоты, верили, что поклонение этой семилуженской святыне приносит богатство, девушкам-сиротам – князя-жениха. Утверждали, что пущенная на плотике по реке, она укажет утопленника.
В этот год, в лето ожидаемого приезда Великого Гостя, верования в могущество иконы его имени вспыхнули с особой силой, и началось к ней настоящее паломничество. Каждый день в Семилуженской церкви сам архиерей служил молебен, люди стояли так тесно, что невозможно было поднять руку и перекреститься. Во время выноса Николая-чудотворца народу несколько человек были призадавлены. Во избежание беспорядков на всем пространстве от Семилужков до Томска дежурили конные разъезды полиции. Бойкий же торговый люд стремился поворотить небывалое скопление народа в свою пользу – вдоль дорог, как трава подорожник, выросли палатки, навесы, где продавали чай, пиво, квас, бублики, топтанники с рыбой, «морковны-картовны» пироги, сибирские шаньги.
В городе подновлялись дома и заборы. И вновь разгорелись жаркие споры о мостовых.
Они возникали всякий раз, когда в губернском центре назревали события, и горожане вдруг начинали устыжаться уличной грязи, коей славен был он во все времена. Преподаватель реального училища, инженер Семенов корил сограждан за отсталость и косность, приводил в пример шестиоборотную деревянную мостовую в американском городе Чикаго, изобретение инженера Зуфлера. Давал даже чертеж – квадратами забитые шашки-брусочки, доказывал, что шоссирование улиц галькой, как это производится в Томске, глупо, так как галька трется, скользит, от нее пыль, звук-скрежет, и все равно осенью с грязью совместно ее вывозят вон…
Инженер доказывал. Отцы-папашеньки городские мямлили: «Оно, конешно, так… Пущай их, однако, в америках мостят. А мы уж как отчичи-дедичи наши. По-привычному». Однако в этот раз все понимали, что одними словами не обойтись, придется за благоустройство все-таки браться. И поручила управушка это дело купцу Валгусову, который сам в бой рвался и все покушался сделать какое-нибудь грандиозное дельце для обчества.
Валгусов деньги от казны воспринял и к дельцу приступил. Перво-наперво он объявил конкурс на проекты благоустройства. В спешном порядке на конкурс были представлены два таких проекта, оба от техников путей сообщения. Рассмотрев их, управушка совместно с главным организатором начертала «резолюцию»: «Оба лучше». И началось благоустройство.
По приказу Валгусова в Ушайку принялись сваливать возы с купоросом. Для дезинфекции.
Решено было также приспособить Загорную улицу «к пешему хождению» – и в результате повели обширную канаву.
На Почтамтской и прилегающих к ней улицах загремели ломовики, сбрасывая на дорожное полотно и утолакивая все ту же мелкую дробненькую гальку. Московский тракт подвергся прорытию канав для стёка дождей. Валгусов еще успел сделать прокоп в зад Воскресенской горы – и выдохся, получив от неблагодарных сограждан прозвище архитехтур до конца своей жизни. Даже бесплатная публичная библиотека, построенная на его деньги, подзабылась. А прокоп остался в памяти горожан.
А потом с половины июня и до конца месяца зарядили дожди.
Нескончаемые валы туч шли и шли на город изо дня в день, словно бы собиралось в небе над томской землей все ненастье Сибири и намеревалось излить себя над ее просторами.
И как раз в это самое время начали поступать сведения о приближении Гостя, «посетившего Восток, где живут смеясь узкоглазые народы», побывавшего в Японии, «стране лакированных изделий, людей и нравов», где на него «имело быть неудачное покушение». Событие начало осуществляться, долгожданный Путешественник проехал Иркутск, миновал славное море Байкал…
Вдоль всего пути его следования было объявлено чрезвычайное, третье, положение. В деревнях настилали улицы, чистили дворы, украшали цветами и зеленью избы. Ямщики соперничали за честь везти Великого Гостя. Так, на Подъельничьей станции очень хотел попасть в ямщики № 1 некто Лейзер. Он купил на прииске пятерку серых прекрасных лошадей за тысячу рублей. Лучше ее не было в округе. И сбруя – лучше не было: с серебряными колокольцами, насечками. Правда, в первые ямщики Лейзеру не удалось попасть, на что якобы он с чувством заявил: «Если бог не допустит провезти Его высочество, то я оставлю лошадей и сбрую по крайней мере на память себе и детям и назову их Царскими».
На каждом участке пути, в каждом его промежутке были свои конкурсы между кучерами, свои большие и маленькие лейзеры.
Бурятский купец Галдобин провел в своем доме электрическое освещение – в честь будущего царя.
Строились «проходные» арки, наподобие триумфальных.
В Томске, на въезде в город со стороны Иркутского тракта, возвели трехступенчатую: две боковые, маленькие, для пешеходов, и одна большая – для экипажей. Каждый столбик перевит зеленью пихты. На ленте, прибитой к срединной арке, слова: «Богом да царем православным стоит Русская земля!»
Четвертого июля в семь часов утра царственный поезд направился из Мариинска в Томск – через Подъельничную, Почитанскую деревни. Везде были выставлены покрытые скатертью столы, на них – хлеб, соль и святая икона. За каждым столом выстраивалось семейство, со стороны дома, лицом к дороге:
– Батюшка-царевич, осчастливь!..
И полетели в Томск подставы, не жалея вспоченных лошадей. Купцы платили бешеные деньги за право первым узнать хоть малейшую подробность о Госте, которого теперь все чаще стали именовать Желанным.
Верстах в четырех от Томска, за пересыльной тюрьмой, в деревянном павильоне томились «встречные» – они должны были поднести Желанному хлеб-соль от лица городского общества. Пол устлан коврами, перед входом в киоте торжественно мерцает икона Спасителя в серебряной ризе, рядом с ней – Семилуженская святыня, чудотворец Николай. Повсюду тропические растения…
…Посреди разоренной оранжереи на самодельном табурете сидел Крылов, бессильно свесив с колен руки.
За дверями шумели недовольные посетители.
– Ступай, Габитов, скажи им: дать больше нечего…
Габитов вышел во двор. Обыватели, требующие «заморские букетики», выжидательно замерли.
– Ничего нэ продаем, – объявил Габитов. – Ничего нэт.
– Как это «нэт»?! – угрожающе пошли на него посетители. – Батюшка-царевич в город жалует, а он «нэт»! Колосову, Кухтерину, Шапошникову, Гадалову есть, а нам, значит, «нэт»? Чем наши деньги хуже?
– Деньги нэ берем, – невозмутимо ответил Габитов.
– Врешь, басурман! Деньги все берут. А ну, прочь с дороги!
Крылов вырос на пороге: как бы в порыве верноподданических чувств не досталось от толпы его помощнику…
– Господа, все растения, кои возможно было, разобраны, – попробовал он объяснить собравшимся.
– Нам не надо растений! Нам букетики! Под ноги батюшке-царевичу!
– Мы не делаем букетов, – терпеливо повторил Крылов. – У нас научная оранжерея. Ботанический сад. Растения все в горшках, или в кадках, или в корзинах. Букетов мы не режем… Впрочем, если вы мне не верите, извольте пройти к господину попечителю.
Недовольная толпа мелких лавочников начала мало-помалу расходиться.
Томск хотел удивить Желанного Гостя тропическими растениями. Вот, дескать, ваше высочество, всю Сибирь проехали, а нигде подобного не увидели. А у нас, в Томске, извольте! Самые что ни на есть тропические! Под ноги бросаем… Любил картузище-торгаш пустить золотую пыль в глаза.
Крылов закрыл двери в оранжерее. Бедная… Будто вихревой ураган обрушился на нее. Пусто, голо. Из пальм одна лишь островитянка и осталась – успела врасти в сибирскую землю, разорвав корнями кадушку, до приезда Великого Гостя…
Вернут, конечно, оранжерейных жильцов. Из павильона встречи за городом, из архиерейского дома, из актового зала университета, с лестниц главного корпуса и губернаторского дома. Но в каком виде? Да и всех ли? Хотелось забиться в какую-нибудь нору, подальше и поглубже, и переждать…
Это чувство было новым, непривычным. Видит Бог, он старался к этому празднику, себя не жалел. Засадил пустырь перед губернаторским домом. Подготовил большую партию декоративных растений. Однако все оказалось мало. Флоринский приказал – и забрали остальное. Может быть, из-за этого так смутно на душе? Вряд ли. Не в растениях дело, в конце концов их еще вырастить можно. Тогда в чем же?
Крылов боялся даже самому себе признаться в глубинных причинах своего смутного настроения, стыдился чего-то… А дело было в том, что он, как и все, тоже с внутренним нетерпением ждал приезда будущего государя. Думал о нем. Волновался. Он не был ярым монархистом, но с понятием царь всегда связывал государственную устойчивость. Моряков много на корабле, да капитан один. Кто первый в совете, тот за все и в ответе. С опытным капитаном и шторм не страшен.
Все так. Но отчего томится сердце в непонятном ожидании, что предчувствует?
Крылов не мог не пойти на встречу царевича.
Миновав проходную арку на Белом озере, торжественный поезд повернул к церкви Воскресения, мимо домов, изукрашенных флагами, зеленью, вензелями царя Александра III и его сына Николая, сквозь волнующуюся плотную стену народа, вниз по раскату на главную улицу.
Разом во всех церквях – 24 православные и 6 иноверческих – забили чугунные языки: бом-бомм…
У Иверской часовни кортеж встретил высокопреосвященный Макарий, недавно назначенный из Бийска, взамен безвольного Исаакия. Владыко, сухой, темный и плоский, как доска для иконы, с глубоко запавшими глазами, из которых один, подверженный судороге, непроизвольно подпрыгивал, стоял недвижно, властно взбросив подбородок. Седая борода, поредевшая в праведной битве за христианство на диком Алтае, струилась на ветру. Этот белый пучок старческих волос и «подпрыгивающий» глаз несколько нарушали торжественный облик епископа Томского и Семипалатинского, который, казалось, силился показать: «Хоть и сам царевич едет, однако же Господь Бог превыше всего!»
И царевич сделал все так, как то было предписано протоколом: сошел с коляски, поцеловал руку высокопреосвященного, получив от него благословение.
Два архимандрита – ректор духовной семинарии и настоятель мужского Алексеевского монастыря, оба чрезмерно округлые, надутые до такой степени, что страх брал, вот-вот оторвутся от земли и вознесутся ввысь, – изо всех сил пытались в строгости подражать Макарию, но верноподданнейшая радость от близости к Желанному так и распирала их, и они лучились, будто новые свечные шары.
Представители духовенства, торговых домов и фирм, дамы пышным цветником располагались поодаль, держались церемонно и трепетно и… все придвигались и придвигались поближе к помосту, крытому красным сукном.
Шпалерами вдоль проезда – студенты университета, ученики реального училища, духовной семинарии, городских школ, воспитанницы приютов. Здесь же реяло белое почтенное знамя Общества попечения о начальном образовании. За ними купцы, работники печатного станка, журналисты во главе с редактором «Сибирского Вестника» Прейсманом, сменившим «мошенника пера, разбойника печати» Картамышева; мещанское сословие, депутация от мастеровых с собственным девизом: «Счастье не в золоте, а в труде».
Крылов стоял от красного помоста далеко; отбился ненароком из университетской депутации и оказался зажат: ни туда, ни сюда.
Сзади подпирала порядочная гурьба рабочих с кожевенных заводов Еренева, Войнова и Казанцева, располагавшихся как раз под крутыми скатами Воскресенской горы. Разодетые по-праздничному, дерзкие, молодые и шумные ереневцы теснили войновских, вытягивали шеи, пытаясь что-то разглядеть впереди. Многие из них были навеселе; кое у кого физиономии разделаны под знаки. В Томске в праздничные дни и во время богослужения кабаки закрывались только для видимости. Местные извозчики охотно разъясняли приезжему: «С заднего крыльца кому хошь подадут, на этот счет здесь слободно».
По толпе, для тех, кто не мог ничего видеть, передавалось:
– Ручку поцаловал…
– Говорят чегой-то…
– А молодёхонькай!
– Полицмейстер-то, Ушаков-то, на гнедом жеребце…
Постепенно Крылова прибило к церковной ограде. Ему тоже хотелось поглядеть на церемонию, но было стыдно продираться вперед, работая локтями. Он решил не сопротивляться толпе и никуда не рваться.
Взгляд его скользнул за ограду, полную божьих людей – слепцов, провидцев, блаженненьких. Они стояли на коленях в пыли, обратившись лицом в ту сторону, где был красный помост, часто молились. И только местные юродивые – граф Разумовский, Домна Карповна и Иосиф – бродили среди коленопреклоненных, что-то бормотали, вскрикивали. Иосиф занимался музыкой на нитке: зажав один конец нитки в зубах, а другой в руке, он бренчал пальцами правой руки, и на лице его было начертано благоговение.
Неожиданно все качнулись куда-то вправо, давая проход, и Крылову стало хорошо видать.
Николай ехал в открытой коляске, запряженной парой серых лошадей купца Колосова. Рядом с ним начальник губернии Тобизен. Герман Августович держался чрезвычайно прямо, на военный манер: сидя, вытягивался в струну, выпятив грудь и подобрав живот.
Губернаторы в Томске, с тех пор, как в 1804 году образовалась губерния, менялись через три-два года. Получали выслугу и возвращались кто в Москву, кто в Петербург. Поэтому в их привычке было тянуть вопрос, не принимать судьбоносных решений, внушая, что торопиться не надобно, все обомнется, можно и обождать… А там, глядишь, дело так и уснет. Впрочем, Тобизен был не худший из них.
Во второй коляске ехали флигель-адъютант Его высочества князь Оболенский с мешком мелких денег – две тысячи рублей для раздачи бедным, и генерал-адъютант князь Барятинский. Оба молодые, красивые, подтянутые – цвет российского офицерства.
Оркестр беспрерывно играл из оперы «Жизнь за царя».
Почетный конвой гарцевал на вороных и каурых жеребцах. Ноги лошадей возле бабок перевиты белыми лентами. Возглавлял конвой настоящий горец в настоящем кавказском костюме, в черной бурке и высокой белой папахе. Его лошадь шла особой мелкой переступью, словно танцевала. Сам горец будто с олеографии сошел: усы торчком, глаза выкатились из гнезд, в руках струны-поводья.
Удивил-таки Томск будущего царя – тропические растения и настоящий кавказец – во глубине-то Сибири!
Толпа валила вслед за многочисленными экипажами, оставляя на месте встречи, будто на поле брани, уроненные дамские зонтики, косынки, ленты, шляпки, раздавленные цветы, слабосильных зевак, перегревшихся на солнце и от возбуждения, стариков и пьяных.
Один из них – ни тяти, ни мамы, ни дяденьки – закопал репку у церковной ограды. Встать не может, обнял рыжую гладкошерстную собачошку, целует ее в морду и приговаривает:
– Моя ты еввочка…
Через площадь озабоченно продвигался полицейский наряд во главе с местным устоем, приставом 2-й части Аршауловым, – ликвидировать беспорядки.
Что произошло дальше с мужичком и его «еввочкой», Крылов не видел. Подлетел Кузнецов, втащил в пролетку и как следует отругал:
– Ну, Порфирий Никитич, вы ровно мальчишка! Затерялся, а я ищу…
– Извините, Степан Кирович, загляделся.
И они покатили догонять кортеж вслед за коляской, в которой сидели университетские профессора.
Сверху с Воскресенской горы Томск выглядел огромным деревянным полем, на котором изобильно проросли золоченые купола церквей, высились колокольни, свежими заплатами желтели новые крыши купеческих особняков. Светлым островком выделялся университет. Лента реки с гребешком елового и соснового леса на противоположном берегу обвивала город далеко впереди.
Улица Почтамтская до нового губернаторского дома, в котором должен был остановиться цесаревич, возле университета и против Свято-Троицкого собора выглядела красочно и пышно. На домах Иваницкого, Пушникова, Карнакова, Королёва, Колосова, Вытнова прямо краской по стенам щедро выведены вензеля, окна увиты вышитыми лентами.
При выходе из экипажа Николая встретил городской голова Михайлов, поднес серебряное блюдо работы местного умельца Овчинникова, на блюде – черный ржаной хлеб.
И то, и другое Николай передал флигель-адъютанту.
Еще в коляске он сбросил шинель и теперь стоял на крыльце губернаторского дома перед народом, запрудившим Ново-Соборную площадь, в простом офицерском мундире, прямой, строгий и… невероятно молодой.
Крылов смотрел на как бы скованное сном лицо двадцатитрехлетнего человека, бледного, но физически крепкого, внешне скромного, с бесстрастным взглядом больших серо-зеленых глаз. Ужель в этом молодом человеке – надежда России? Избавление от голода, невежества, муштры, засилья чиновного духа… Все то, о чем тайно и явно мечтали интеллигенты-идеалисты, и в чем открыто сомневались антимонархисты, сторонники социальных революций… Сколь веков этой вере в хорошего доброго царя, не единожды попранной и обманутой, а всё не угасает, всё живет она в народном сердце! Поразительно. Возможно ль с одним человеком связывать судьбу целого народа, отчизны?! Как страшно – с одним человеком – ошибиться, обмануться в своих надеждах…
Как и все в толпе, Крылов неотрывно глядел на Николая, будущего русского царя, и непроизвольно, что случалось с ним исключительно редко и только в минуты глубокого волнения, всей душой молился о том, чтобы мечтания и чаяния, которые связывались с этим человеком, оправдались бы… Если ты наместник Бога на земле, так будь же милосерден и всемогущ…
Николай постоял на крыльце, давая возможность насмотреться на себя, затем вяловато, медленно, чуть шаркая подошвами, взошел во внутренние покои – отдыхать.
Неохотно, правда, без особого шума, народ начал расходиться. Расширяющимся полукругом, как бы очищая площадь, за ним двигалась линия охраны, все в одинаковых костюмах, с особыми знаками – розовыми и красными цветками в петлицах. Давно подмечено: в театре на сцене горностаевую мантию, царя играет не столько тот актер, который царь, – чаще всего он просто восседает на троне или совершает проход, – сколько его окружение, двигающееся, говорящее верноподданические речи, кланяющееся… Сегодня весь город играл царя. Пора было давать антракт.
Ночью в Томске было светло, как днем. Горели плошки на улицах, светились разноцветные фонарики на стенах, в окнах домов были выставлены зажженные свечи. Горожане тихо двигались по улицам. Парадируя, дамы мели тротуары своими пышными юбками.
А тот, в честь которого совершалось все это, почивал в губернаторском доме. Он еще был просто Николай, сын государя, медленно угасавшего в Москве от нефрита, Незабвенный Гость, Царственный Путник. Еще не было Ходынки, крови 1905 года, Ленской трагедии… Его еще не называли «зауряд-прапорщиком», «штык-юнкером», «вариантом Павла Первого», «царем-чиновником», «необыкновенной обыкновенностью»… Будущий последний царь России еще не менял своих министров, как перчатки, не начинал кровопролитных войн с Японией и Германией. Он мирно почивал во глубине Сибири и не хотел знать о том, что с ним, внешне застенчивым молодым человеком, многие тысячи людей связывают свои надежды.
В эту ночь Крылов так и не смог заснуть. Сказалась чрезмерная усталость последних месяцев.
На городской сад Николай посмотрел коротко и безразлично. Что сад?.. Шестилетняя девочка поднесла ему полотенце, вышитое сиротами монастырской школы, – он, не глядя, сунул его Оболенскому. Господь ему судья. Царственные Путники следуют своей дорогой, сады остаются людям. Вот еще бы перенести завтрашний день! Назначено посещение Николаем университета… Да и можно было бы снять с души натяжение…
На другой день торжественная церемония встречи повторилась – теперь уже в университете. Ряды студентов, цветы на лестницах, букетики под ноги…
Флоринский встретил Николая почтительно, но с достоинством. Ему было что показать цесаревичу.
Ректор Великий, заменивший Гезехуса, сделал рапорт. По лицам присутствующих скользнула тень неудовлетворения: слишком уж раболепен был этот рапорт. Добрейший Николай Александрович Гезехус на этот счет был строг; жаль, не сумел развернуться любимый ученик Менделеева. Уехал в Петербург первый ректор Томского университета. Осиротело без него музыкальное общество, им основанное… Правда, физик на его место в Томск прибыл превосходный. Племянник Менделева же, Федор Яковлевич Капустин, женатый на сестре выдающегося русского ученого-экспериментатора Александра Степановича Попова. Августа Степановна и Федор Яковлевич Капустины по истечении недолгого времени сделаются заметными людьми в Томске. Она, художница, будет группировать вокруг себя даровитую молодежь с творческими наклонностями, он – ученых, свободно и широко мыслящих.
Между тем профессор богословия, настоятель университетской церкви протоиерей Беликов подхватил «жезл гостеприимства» и повел гостя осматривать университет далее.
В актовом зале Николай обратил, наконец, внимание на обилие тропических растений и цветов. Говорят, он в свое время интересовался ботаномагией, гаданием по цветам… Во всяком случае, взгляд его ненадолго на них задержался, и он что-то сказал Флоринскому.
Затем он осмотрел библиотеку – здесь пояснения давал Кузнецов. Он рассказал о том, как создавалась Томская «научная книжница», к открытию университета имевшая около 100 тысяч книг и журналов – против 7784 томов, с которыми открывался столичный Петербургский университет.
Степан Кирович, незаурядный ученый-археолог, и в своем слове о библиотеке не хотел упустить ни одной цифры или факта, ни одной детали, ни одного «черепка». Он говорил об удивительной судьбе книжной сокровищницы Сибири. О том, как в 1875 году потомок русских солепромышленников граф Александр Григорьевич Строганов пожертвовал Томску свою родовую библиотеку в 22626 томов, которая считалась одной из лучших в России по наличию редких и редчайших иностранных изданий. Не сразу это ценное собрание попало сюда. И не само по себе, но благодаря господину Флоринскому.
Это он упросил графа, напомнив, что знаменитый род Строгановых триста лет назад снаряжал в Сибирь дружины Ермака, «поэтому было бы логично, если бы ныне живущие потомки помогли России покорить Сибирь духовно через книгу…».
Степан Кирович разошелся и готов был говорить еще и еще, но князь Оболенский сделал ему знак, и Кузнецов, едва-едва успев добраться до структуры библиотеки, сообщив, что книги расставлялись по трем отделам: иностранному, русскому и медицинскому, и что отпечатан уж обширный Каталог в пяти (!) томах… – вынужден был умолкнуть.
Гости проследовали далее, в музеи – зоологический, физиологический, геологический, археологический и физический. В зоологическом Николая заинтересовал заспиртованный теленок с двумя головами и он даже сказал по-французски:
– Вечная двуликость природы… Кажется, именно так изволил выразиться Виктор Гюго?
В Гербарии Николай пробыл недолго. Выслушал объяснения Флоринского, который не преминул подчеркнуть необыкновенное трудолюбие ученого садовника. Скользнул взглядом по лицу Крылова.
– Хорошо. Жалую часами, – негромко сказал будущий царь, кивнул и прошествовал далее.
Князь Оболенский, мило улыбаясь, вручил опешившему Крылову царский подарок: карманные серебряные часы, «глухие», с плоской, украшенной орнаментом крышкой, на цепочке. Щелкнул каблуками – шпоры мелодично отозвались на это движение – и удалился.
В тот же день, шестого июля, увозя с собой дары томичей: альбом с 31 видом Томска, Известия Томского университета, овчинниковские изделия из серебра, множество других дорогих подарков, – Николай отбыл с Черемошинской пристани на украшенном флагами пароходе «Николай».
На прощанье он успел осчастливить знаками внимания многих людей. Флоринскому подарил собственный портрет в серебряной раме, с надписью. Губернатору Тобизену – бриллиантовый перстень, строителю губернаторского дома Хабарову – тоже перстень. Кучера купца Колосова наградил часами, точь-в-точь такими же, как Крылова.
До границ Тобольской губернии за «Николаем» следовал почетный эскорт судов «Казанец» и «Нижегородец», с двумястами сопровождающих на борту.
– Касатик наш, батюшка! – причитали на пристанях бабы.
След от парохода веером расходился по темноводной Томи и угасал, замирая на песчаных отмелях.
* * *
Крылов долго собирал в оранжерею своих питомцев. Собрал. Невозможно было смотреть на них. Раздавленные стебли, поломанные ветки, опавшие соцветия…
«От моей веры оборвали цветы, стебли и листья, но корни еще не засохли», – вспомнились горькие слова Макушина в то время, когда свалили его дорогую «Сибирскую газету» и выпустили в беспрепятственный журналистский разбой «Сибирский вестник» Картамышева.
Да, да, истина в макушинских словах… Но отчего так душно, и жажда томит, будто уж и сами корни начали подсыхать?
– Крот вы, Порфирий Никитич, – сказал ему как-то Коржинский. – Копаете, копаете свой прокоп, а вылезете ненароком на свет божий – а он слепит, мешает реальному видению.
Наверно, он прав. Иначе как объяснить, что все действительно кидалось в глаза и резало слух: и неумеренно высокие речи, и Глинка, и ковры, ковры повсюду в университете, в этом строгом храме наук… Зачем эти безумные украшательства в восточном стиле, совершенно не свойственном для «мерзлого края»? Пересолили в своем гостеприимстве и запить нечем.
Крылов подвязывал, подкармливал растения, расставлял на привычные места – и все ждал, когда работа захватит и захлестнет его с головой, освободит от мыслей. Но этого так и не случилось.
В каморке на столе тускло светилось серебро царского подарка. Швейцарские часы фирмы «Пауль Детисгейм» напоминали о том, что все происходившее было в действительности, а не во сне, не в фантазиях, как того хотелось бы Крылову.
А в это время в России свирепствовала небывалая засуха, и невиданный ранее голод охватил 29 губерний. Умирали семьями, деревнями. Правительство как обычно, объявив чрезвычайное положение, медлило с практическими шагами. Передовая русская интеллигенция пыталась бороться. Собирались средства, пожертвования. «На голоде» работал Лев Толстой – ездил, собирал деньги, продукты, учреждал столовые, писал. Его статья «Почему голодают русские крестьяне?», как приговор истории, указывала на истинного виновника бедствия – на царско-помещичий строй. Ездили по стране с той же целью и другие писатели: Чехов, Глеб Успенский. В Нижнем Новгороде образовался живой центр помощи – Короленко.
Наука в лице ее лучших деятелей тоже сочла себя мобилизованной. Тимирязев читал бесплатные лекции в пользу голодающих, издал брошюру «Борьба растений с засухой». Ученые собирали денежный Фонд помощи…
Не осталась в стороне от народного горя и азиатская окраина.
По всей Сибири ходили подписные листы, устраивались вечера и концерты в пользу голодающих крестьян. Томские ученые – почти все – перевели половину своего годового жалованья в Фонд помощи. Петр Иванович Макушин снарядил несколько обозов с хлебом. Нечто похожее происходило в Иркутске, Минусинске, на Урале…
И все же это был каплей в неоглядном море. 1891 год остался в истории Российского государства как черный год.
Назад: Островитянка
Дальше: Татьянин день