Островитянка
Уже в следующем 1890-м году стало ясно, что оранжерейка, сработанная пять лет назад, мала. Две теплицы, лепящиеся к ней наподобие тупых отростков, не спасали положения: их высота ограничена, они более приспособлены для разведения деток, нежели для сохранения взрослых растений.
Что делать? Приходилось выгадывать каждый кубический сантиметр пространства, и Крылов задумал произвести коренную перестановку оранжерейных обитателей.
– Только поосторожней, друзья мои, не грохайте кадками, – предупредил он своих помощников, Габитова и недавно принятого рабочего, которого с легкой руки Пономарева все стали называть Немушкой.
Немушка да Немушка – он безропотно откликался на это имя, и скоро настоящее, Панкрат, позабылось вовсе. С детства страдавший косноязычием, этот большой, сильный и незлобивый детина лет двадцати семи отличался необыкновенной застенчивостью, и в минуты волнения начинал отчаянно немовать: мычал, тянул звук, заикался, бубнил – ничего толком из его речи разобрать было нельзя.
Крылов взял его в садовые рабочие после одного случая. Шел он как-то осенью со своей неизменной ботанизиркой вдоль маленькой, но резвой речушки Басандайки, впадающей в Томь недалеко от города, и наткнулся на сценку: широкоплечий, громоздкий мужичина стоял на коленях в траве. Издали казалось – молился. Подойдя ближе, Крылов увидел, что детина занят странным делом: в одной руке держит стрижа-береговушку, а пальцами другой давит из пучка травы чистотела капельки сока и пускает в глаза речному летуну.
Он заговорил с птичьим лекарем. Тот, растерявшись, занемовал, но Крылов все же смог понять, что парень из переселенцев, схоронил по дороге в Сибирь за Камнем-Уралом отца с матерью: тиф повалил, и теперь идет пеши в Томск наниматься на любую работу. Стрижа полуслепого подобрал на речной отмели, слыхал-де, что ласточкина трава помогает, решил испробовать.
Понравился Крылову Немушка. Уговорил он господина попечителя. И ни разу не пожалел: ловко, с большим бережением обращался подсобник с растениями, знал кое-какие лечебные травы, неплохо управлялся с аптекарским огородом. Это было важно еще и с той стороны, что созданный четыре года назад рассадник лекарственных растений как-то не шел. То ли земля оказалась неугожая, то ли просто руки не доходили, но куртинки с ландышем, валерианой, шалфеем, персидской ромашкой, беленой и другими новоселами выглядели не ахти как. Необходим был знающий и терпеливый помощник. И вот когда Немушка по своему почину, без подсказки, обиходил, практически спас от вымирания левзею, Крылов понял, что такой помощник у него появился.
Левзея, или маралий корень, был доставлен в Томск с Алтая после того, как Крылов прочитал о нем в трудах Потанина. Это многолетнее травяное растение, обладающее сильным горизонтальным корневищем с чуть смолистым запахом, приживалось трудно, часто болело. Сохранить, изучить это растение, известное в народнной медицине более ста лет, «поднимающее человека от 14 болезней», необходимо во что бы то ни стало. С появлением Немушки положение изменилось; он так ловко провел дренаж переувлажненной почвы, так бережно пропалывал и удабривал землю перегноем, молотой костью, навозом, что алтайский житель окреп и погнал вверх прямой стебель с фиолетовой цветочной корзинкой.
Помогал Немушка и в оранжереях. Правда, без особой охоты. Чувствовалось, что он как-то далек от диковинных заморских созданий, не понимает их, несмотря на то, что старается и к ним относится добросовестно, не отказывая в уходе. Иное дело свои, российские или сибирские – чистецы, грыжники, желтушники, порушники, порезники, вывишники… Неважно, как они там по-научному прозываются; интересно другое – как кровь останавливают, рану затягивают, от порухи – болезни желудка избавляют…
Получив указание, Немушка скрылся в теплице и сосредоточенно принялся засыпать горшочки торфяно-земельной смесью.
Габитову досталась перебазировка оранжерейных жильцов на новые места. Он молча ворочал кадки с деревцами, и на его лице было начертано непроницаемое безразличие и к этим кадкам, и к тому, что в них произрастало. За годы службы в садовых рабочих он так и не научился различать растения. Прикажут полить влаголюбивые экзоты – польет, нет – хоть земля под ними растрескивайся, мимо пройдет и усядется где-нибудь в укромном месте – починять кадки, плести корзины, лепить горшки. Последнее он делал с особой любовью. Глядя на его темные и длинные, как у индийца, пальцы, оглаживающие сырую глину на самодельном гончарном круге, Крылов не однажды думал: «Вот где мастер пропал… И что за судьба человеческая – редко кого сразу на свое место поставит…»
Как-то предложил Крылов Габитову посодействовать в учении гончарному искусству, определив его к известному в Томске горшечнику Григорию Ягницыну, поставлявшему для оранжерей неплохие горшки по две копейки за штуку. И учеба, и заработок получше, чем в садовых рабочих… Хуснутдин только головой покачал.
– Поздно.
– Отчего поздно? Учиться всегда не поздно, – начал убеждать его Крылов. – Послушать тебя, так все поздно – и учиться, и жениться…
О женитьбе Крылов сказал зря. Хуснутдин скрипнул зубами и отошел. Была у него в Казани невеста. Пошла в пятницу, в «татарское воскресенье», к мечети. Оттуда не вернулась. Увез ее прямо от мечети средь бела дня ловкий поляк соблазнивший доверчивую Айбикэ наследством «торгового дела» где-то во Львове. Так любимая «луна-хозяйка» Айбикэ стала обыкновенной торговкой, а Хуснутдин возненавидел женщин, «сосуд греха», «спасаемым – соблазн». Нашел работу в Ботаническом саду, последовал за Крыловым в Сибирь – и ничего другого уж более для себя не хотел. Все бы ничего, если бы не упреки Порфирия Никитича, когда забудет полить какую-нибудь лилию. «Она ведь живая! Есть-пить хочет, как мы с тобой», – убеждает его Крылов, а того не может понять, что в редкостной ее красоте чудится Габитову что-то женское, изменчивое.
Словом, хоть и работал Габитов садовым рабочим, а бывать лишний раз в оранжереях не любил.
В отличие от него Пономарев сюда прямо-таки рвался, проявляя необыкновенную активность. Стоило попасть в оранжерею, как он немедля начинал покушаться на какое-нибудь дело. Переколотил около десятка глиняных горшков. Как-то отщипнул со ствола фикуса «бородавку». Крылов в ужас пришел, узнав, что так долго ожидаемая завязь редкого цветка погибла от чрезмерной заботливости Ивана Петровича.
– Какой же это цветок? Это бородавка, – упорствовал Пономарев. – Что же я не понимаю, что ли? Где это видано, чтоб на самом стволе, без веток, цветок возникал?
– Видано, – с трудом сдерживая справедливый гнев, пытался объяснить Крылов. – В ботанике все возможно. И на стволах цветы, как ты изволил выразиться, возникают! Особенно у тропических. Хурма, фикусы, какао-деревце имеют такую, с позволения заметить, привычку цветения. И некоторые другие – тоже. Например, наш кустарник волчье лыко. И свойство это называется каулифлория! Стеблецветение!
– Ага, ка-у-ли-флория, – старательно повторил Иван Петрович и озадаченно поморгал подслеповатыми глазами. – Да вы не сердитесь, Порфирий Никитич, раз каулифлория – вырастет еще бородавка!
Крылов махнул безнадежно рукой и потребовал от своих дорогих помощников ни-че-го без его ведома в оранжерейке и теплицах не предпринимать!
Наученный горьким опытом, он, однако, не всегда мог противостоять жажде деятельности Пономарева. Вот и сейчас принужден был позволить ему помогать: Иван Петрович вызвался подвешивать корзины-сетки с орхидеями.
Крылов прошелся по оранжерее, мысленно прикидывая все выгоды и неизбежные неудобства от затеянной перестановки, остановился возле пальмы и вновь задался вопросом: что делать с этой южной особой? За пять лет вымахала так, что уперлась макушкой в стеклянную крышу, того и гляди выдавит. Оно, конечно, садовник сам виноват: упрятал этакую красавицу в низкий дальний угол – однако ж, делать-то что? Плотницкие работы зимой ох как нежелательны, стеклянный колпак не надставишь…
И он решил перевести форстеру-островитянку в центр оранжерейного зала, где было просторнее и потолки повыше. А летом уж и о колпаке подумать.
– Немушка, поди сюда! – позвал с облегчением, радуясь принятому решению. – Переставишь вот эту кадку во-о-он туда. Понял? Да не спеши, подумай сначала. У ней верхушка в оконные переплеты уперлась, как бы не порушить. В случае чего, подкопай малость, осади, а уж потом двигай.
– Можно к вам, честной народ? – осведомился от двери чей-то бодрый и сильный голос. – Гостей принимаете?
Крылов выбрался через заросли на дорожку, с радостью угадывая, чей это голос.
– Принимаем, Петр Иванович, принимаем! – радушно приветствовал он еще издали. – Покорнейше прошу раздеваться. А то у нас и тепло, и влажно.
– Да уж как в бане, – согласился Макушин, расстегивая шубу. – На дворе мороз, а у вас орхидеи цветут.
– Габитов, подай-ка, братец, Петру Ивановичу «ваську», – попросил Крылов. – Да плетенки на ноги принеси!
Габитов не спеша отыскал в углу «ваську-разувайку», специально выточенную им плоскую палку так, чтобы с ее помощью можно было легко стянуть сапоги, и подал Макушину.
Тот повертел разувайку в руках, подивился узорчатой ручке и, сбросив на руки Габитову шубу, принялся переобуваться. Липовые лапотки ему тоже понравились. Он даже притопнул: ай как ладно, легко после тяжелых бизоновых сапог!
– Милости прошу, – пригласил Крылов. – Правда, у нас теперь некоторый беспорядок, но кое-что показать можем. И чаем напоим.
– Благодарствую, Порфирий Никитич, – сказал Макушин. – Я вообще-то по делу к вам… Но от чая и осмотра ваших владений не откажусь.
Он прошел вперед, с интересом оглядываясь по сторонам. Высокий, статный, пышноволосый, с открытым приветливым лицом, окаймленным ровной бородой, он сам чем-то походил на красивое растение. Крылов с удовольствием следил за ним – как идет, как внимательно читает подвязанные к стволам таблички.
Встречи с Петром Ивановичем случались редкие, но всякий раз приносили глубокую душевную радость. Удивительный, удивительный человек Петр Иванович! Романтическая фигура… Пройдет время, и грядущие поколения, быть может, по достоинству оценят благородные усилия сибирского Дон-Кихота на ниве народного просвещения.
Чем больше узнавал Крылов о купце Макушине, тем сильнее проникался к нему теплыми чувствами. Ему казалось, что жизнь этого человека, своеобразная, по-своему неповторимая, чем-то родственна и его жизни…
Родился Макушин в деревне, где-то на Южном Урале, в семье дьячка-псаломщика. Четверо детей, отнюдь не красное детство. О маленьком Петре вздыхали бабы: «Хорош ребенок, да не к рукам куделя. Странный. Пропадет». Странность мальчонки виделась однодеревенцам в том, что он совершенно не выносил порки, побоев и прочих издевательств над крестьянами, бросался на карателей, как опоенный.
В духовной семинарии перенес потрясение: аутодафе. Инспектор на глазах учеников жег книги. «Вот ваш Пушкин! А вот корчится ваш Белинский!..» Бунт в Пермской духовной семинарии возник стихийно, и Макушин был в числе главных обструкторов. Письмо с булыжником бросили в окно ректора. В письме содержалось двадцать требований, на первом месте – право пользоваться книгами. Ректора убрали и, как рассказывал Макушин, «после кошмарной ночи занялось утро». Новый ректор архимандрит Вениамин давал Петру Макушину читать даже герценовский «Колокол»…
Под влиянием этого архимандрита после окончания семинарии Макушин уехал на Алтай распространять христианство. Образцово поставил дело в миссионерской школе. Свято исполнял клятву, данную в юности: «Всеми силами бороться за попираемые права человека!» И, естественно, вошел в противостояние не только с властью светской, но и духовной. Два года ему не выплачивали жалованья. Однако в результате проверки оказалось, что его деятельность по-прежнему выгодно отличается от службы других священников. «Мы намереваемся представить вас, Петр Иванович, к награде!» – пообещали ему. «Представьте меня лучше к подметкам», – горько пошутил Макушин и показал разбитые сапоги.
«Рефлекс цели есть основная форма жизненной энергии каждого из нас, – пишет в своих трудах по физиологии человека молодой русский ученый Иван Павлов. – Жизнь только для того красна и сильна, кто всю жизнь стремится к постоянно достигаемой, но никогда не достижимой цели». Рефлекс просветительской цели подсказывал Макушину, что для ее достижения ему необходимо избавиться от сана и добыть деньги. Много денег. И он сделался купцом.
Откуда все это ведомо Крылову?
Жизнь Макушина у всех на виду, он не таится, не скрытничает, забором с четвертными гвоздями острием наверх, как прочие чумазые, не отгораживается… Недавно томская общественность встретила двадцатипятилетие деятельности Петра Ивановича, близкие люди вновь и вновь говорили о его жизненном пути.
И странное дело: многие сибирские города поздравили Петра Ивановича, сотни людей из различных уголков страны… Один лишь Томск, его городская управа, забыли о юбилее своего славного согражданина. Впрочем, странное ли это дело? Скорей, обыденное. Многие не понимают Макушина. Купцы считают его полу-своим, полу-нет; торговать-то он торгует, но чем? Книжками? Иллюзиями? «Сибирский вестник» хотя и поместил небольшую публикацию «К 25-летию общественной деятельности П.И. Макушина», однако нередко травит его печатно, называет не иначе, как «человек, больной погоней за наживой, он выстроил себе даже дом (!)», «грошовый интересант», «торговец карандашиками и перьями», «у Макушина-де пятак – вера, алтын – убеждение…». И приводит в качестве доказательства известное опять же для всех свойство Петра Ивановича – «строгость» к деньгам, куда попало и кому попало – ни-ни.
Горько. Нет пророков в своем отечестве и нет!
А Петру Ивановичу все нипочем. Идет к своей цели богатырь сибирского просвещения, все новые дела подымает.
– Поразительно! – сказал Макушин, обойдя хозяйство Крылова. – Да вы просто волшебник, дорогой Порфирий Никитич! Я не был у вас с полгода – и вы посмотрите, как все переменилось! Сколько нового!
– Какой там волшебник, – запротестовал Крылов, в душе, однако, радуясь похвале от такого человека. – Средств почти нет никаких. Так, работаем помаленьку.
– Вы уж скажете, «помаленьку»! Не похоже, чтобы в этом заведении вполплеча трудились.
– Да ведь вполплеча работать тяжело, – усмехнулся Крылов. – Оба подставишь – тогда легче.
– Это верно, – согласился Макушин. – Зато и есть что показать. Оранжерейка ваша на всю Сибирь – одна!
Крылов ничего не ответил. Окинул взглядом свое дорогое детище. Влажный, дурманящий дух субтропиков властвовал под стеклянной крышей. Крученые петли молодых лиан поднимались все выше. Металлом отблескивали красивые листья селагинелл. Одни из древнейших обитателей планеты, могущие существовать почти без солнца, как мхи, селагинеллы давно стали излюбленными оранжерейными жильцами, и Крылов гордился, что они здесь, в Сибири, под его покровительством, чувствуют себя превосходно. Драцена, «буния-буния» (ничего, оправилась квинслендская елочка, растет), фикусы, пальмы, банан-подросток… Все они живут в оранжерейке дружно, тянутся вверх и обещают садовнику исправно цвести и плодоносить. А что может быть дороже для его сердца, чем это бессловесное обещание?
Оранжерея забирала много времени (приходилось делить его меж нею, парком и Гербарием), доставляла большие хлопоты, особенно зимой, когда необходимо было строго следить за температурой, за влажностью, опасаться пожаров, – но и давала великое, зримое счастье общения с удивительным миром живой многоликой природы.
Похоже, что Петр Иванович, купец, деловой человек, книгоиздатель и книготорговец, понимал это. Он стоял посреди субтропиков, жадно вдыхая пряный аромат разогретой земли и испарения заморских растений, любовался сочными соцветиями фикусов.
– На всю Сибирь – одна, – задумчиво повторил он. – Хорошо бы водить сюда побольше сибиряков. Ребятишек, в особенности.
– Господин попечитель не дозволяет, – с горечью ответил Крылов; слова Макушина задели его за живое, он тоже считал, что его труд для многих людей предназначен, а не для избранных. – В парк и то вход по пригласительным билетам.
Петр Иванович сочувственно кивнул: да, он слыхал об этом новшестве господина Флоринского. После того, как несколько лет назад он приказал закупить в Москве у Линдемана проволочный колючий канат и огородить территорию парников, систематического отдела растений и других открытых посадок, – это была вторая мера, но, видать, не последняя по отъединению университета и его обитателей от остального населения города. Университетская роща за последние годы чудо как похорошела, горожан так и приманивает сюда, вот и придумал Василий Маркович пригласительные билеты. Всякому Якову своя Катерина; почтенной чистой публике – университетская роща, прочим – Лагеря за полтинник в воскресный день.
– Большой человек Василий Маркович, – пряча иронию в преувеличенной серьезности, сказал Макушин. – Все вверх тянет, словно дым в трубу.
И переменил тему.
– Давече я в приют заходил, в Мариинский. Дети мечту имеют. Тоже хотят оранжерейку сработать. За тем и к вам пожаловал, Порфирий Никитич. Не поможете ль?
– Непременно, – ответил Крылов. – И не только оранжерейку, и растений дам, и как делать парники, покажу! Словом, все, что по силам будет. С дорогой душой!
– Другого ответа и не ожидал, – Макушин порывисто пожал руку Крылова. – Значит, с приютом решено.
Он заговорил об особом, сиротском положении сибиряков в области образования и культуры.
– Не раз меня обвиняли в колониальном патриотизме, – сказал он. – Пусть. Я и не скрываю. Да, колониальный патриотизм! Я не могу спокойно взирать на муки Сибири, на то, как бьется она в угрюмых тенетах тьмы и невежества. Вот, вы только послушайте, что пишет сельский учитель…
Он достал из внутреннего кармана письмо.
– «Страшно оставить деревню в темноте, – начал читать Макушин. – Бросить опять во тьму учеников, уже немного познакомившихся с другим миром светлым, где нет обыденной пошлости. Ужели не позволят открыть при школе библиотеку? Разве можно медлить, когда люди помирают с голода? Меня буквально осаждают просьбами дать книгу. И в этом хлебе приходится отказывать…»
– Какой прискорбный факт! – вырвалось у Крылова; без книг он своего существования не мыслил, ему было близко отчаяние сельского учителя, принужденного отказывать людям в книге.
– Совершенно справедливо, прискорбнейший, – Петр Иванович сложил письмо. – Ведь что происходит? С большим трудом, но по всей Сибири начали насаждаться начальные школы. И в отдельных местах довольно успешно. Этим фактом мы тешим свое самолюбие и забываем, что восемьдесят пять процентов окончивших начальную школу в селе вновь возвращаются в неграмотность. Восемьдесят пять процентов! Жуткий факт. Но на него никто не обращает внимания. Разве это не засуха умов, потянувшихся к знаниям?! Разве это не всенародное бедствие?! Да еще какое! Грамотность еще не есть образование, а только дорогостоящий ключ к нему. И вдруг потерять этот ключ от сокровищ, накопленных тысячелетиями человеческой жизни… А почему? Да потому лишь, что в селах нет книг. Никаких. Ни плохих, ни хороших. Не по чем упражнять свою грамотность. А мужик книгу любит, он хранит ее на божничке, вместе с иконами… Тот же учитель рассказывает, что когда удалось добиться-таки открытия библиотеки, радости-то было! В первый год деревня читала только две книги: «Князь Серебряный» и «Хижину дяди Тома». Истрепали от усердия. Ведь есть чтецы и такие: идут на гумно и читают при свете овинного огня, зажженного для сушки хлеба… Потом понравилась книжка «Среди черных дикарей». Потом начали просить Чехова и Достоевского, – Петр Иванович все говорил и говорил и не мог остановиться, видимо, этот вопрос о сельских библиотеках нынче занимал его более всего. – А я самолично видел, как сорокапятилетний мужик, прочитав Якубовича «В мире отверженных», навзрыд заплакал, сочувствуя герою… Не чудо ли это – книга? Томск судьбою самой поставлен вверху горы: он богат и низшими, и средними учебными заведениями. Он обязан освещать путь деревне к знаниям. Свечу зажигают и ставят на столе, чтобы светила всем…
Крылов слушал его с волнением. Макушин ни к чему не мог относиться пассивно. Двадцать два раза самолично ездил в Москву и Петербург за книгами на лошадях. Еще в 1873 году выставил первую зимнюю раму – открыл первый в Сибири Томский книжный магазин. Наладил книготорговлю в медвежьем краю. «Хорошая книга пусть будет доступна всем», – не уставая, проповедовал он. Первая библиотека, которую он организовал, размещалась в его квартире. В ней было триста книг, их выдавала его жена, Елена Алексеевна. Организовал бесплатную публичную библиотеку, затем склонил купца Валгусова на строительство для нее здания. Личным примером вовлек томских граждан в Общество попечения о начальном образовании…
Маша сказывала, в этом Обществе царит какая-то удивительно трогательная обстановка: люди, даже малоимущие, несут в «рублевый парламент» кто что может – полтину денег, книжку, бронзовый подсвечник… А в период массовых сборов пожертвований в пользу этого Общества даже управляющий торговым банком стоит на паперти у Иверской часовни с кружкой на шее и собирает пятаки… Вот что делает с людьми этот энергичный человек Петр Иванович Макушин, имя которого знает теперь вся Сибирь!
А ему все мало – новое общество замыслил. Насаждать в селе бесплатные библиотеки возмечтал…
Они долго прохаживались по кирпичной дорожке, меж цветущих кустов и тропических растений. И говорили бы, возможно, еще не один час, если бы внезапно не раздался грохот и откуда-то сверху вместе с лестницей не свалился наземь незадачливый Пономарев.
– Бог с вами, что это значит?! – переполошился Крылов. – Как это вас угораздило?
– Заслушался и свалился, – потирая ушибленную коленку, признался Пономарев. – Так уж хорошо господин Макушин говорил…
Он стал обирать с брюк комочки земли, поломанные стебли орхидей.
Крылов покачал головой: Пономарева не исправишь. Он, как дитя малое, не ведает, что творит. Добро хоть сам цел остался…
– Ступайте-ка, Иван Петрович, в мою каморку, приведите себя в порядок. Да поставьте самовар, – сказал строго.
– Все будет исполнено в лучшем виде! – пообещал Пономарев и, прихрамывая, поспешил с глаз долой: как-никак, а загубленная корзина с орхидеями на его совести.
Макушин сдержанно улыбался, глядя на них. Занятная пара!
Крылову же было не до смеха. Он вдруг вспомнил, что где-то подозрительно затих другой его помощник, Габитов. Опять, поди, строгает что-нибудь вместо того, чтобы заниматься указанным делом!.. Хотел было проверить свои подозрения, но в это время позвал Немушка: ы… ы… ы…
– Иду, иду, – откликнулся Крылов. – Вы уж извините, Петр Иванович, я только погляжу, что там.
– Бога ради, – развел руками Макушин. – Дело прежде всего. Может, я смогу быть полезен?
Они пробрались сквозь густые заросли тростника и очутились возле Немушки, который сразу же принялся что-то объяснять.
– Что он говорит? – поинтересовался Макушин.
– Он говорит, что пальма не слушается, – сказал Крылов и опустился на колени в небольшой подкоп, сделанный Немушкой.
Осмотрел разрытую землю, подобрал какой-то обрывок, похожий на веревку. Выпрямился.
– Представляете, Петр Иванович, что учудило сие заморское создание?! – сказал он, показывая Макушину этот обрывок. – Оно прорвало своими корнями кадку и ушло в землю! Вот почему, Немушка, тебе не удалось сдвинуть кадку.
Глаза его сияли восторгом. Он никак не ожидал от своей капризницы подобной прыти: надо же, порвать кадушку! молодцом!
– Как зовут вашу героиню? – с уважением спросил Макушин, трогая раскидистый веер пальмовых листьев.
– Форстера островная. С характером дерево, доложу я вам! Вообще пальма сама по себе есть особое существо. Раз в месяц на ней отрастает всего одна ветвь. Но эта, островитянка, того особеннее! Цветет лишь один раз в своей жизни. Лет тридцать накапливает силу, затем выбрасывает мощное соцветие и… погибает.
– Удивительно, – тихо произнес Макушин. – Она корнями ушла в сибирскую землю… Вот и мы так же… незаметно… И университет так же… И книжки мои…
Они посмотрели друг на друга.
Крылов погладил шершавый, покрытый множеством волосков ствол пальмы. Ну что же, она решила сама за себя, придется надстраивать стеклянный колпак…
– Чай готов! – бодро воззвал из каморки Пономарев. – Идите скорее, Степан Кирович, Кузнецов пришел!
– Идем, – отозвался Крылов. – Прошу вас, Петр Иванович, пойдемте. Порасспрашиваем Кузнецова, что такого новенького получил он в библиотеку. Давече опять возы сгружали.
– С удовольствием, – ответил Макушин и, взглянув еще раз на пальму, пошел вперед.