Книга: Царь-гора
Назад: 1
Дальше: Часть четвертая БЕЛОВОДЬЕ И ЦАРЬ-ГОРА

2

Черная тайга, тесно обступавшая железную дорогу, казалась ведущим в никуда туннелем. Проход все сужался, мохнатые вековые стволы плотными рядами подступали ближе, и чудилось, что где-то впереди они сомкнутся и поглотят дорогу вместе с осторожно, словно на ощупь, ползущим по ней составом. Синее декабрьское утро мертвым светом проникало в вагон, обволакивало предметы: стакан в подстаканнике с недопитым чаем, раскрытую лакированную шкатулку красного дерева, американский кольт, золотой медальон с локоном светлых волос. Кроме локона, в медальон была вправлена обрезанная по краям фотокарточка. С нее едва заметно улыбалась молодая женщина с нежным овалом лица и умными глазами, в которых навсегда запечатлелось предчувствие неведомой беды.
Щелкнула застежка медальона, Шергин вернул его в шкатулку, закрыл крышку и провел рукой по лицу, снимая усталость. Поезд, будто осмелев, набирал скорость, отчаянно пробивая себе путь из черного таежного туннеля. Колеса глухо выстукивали рельсовый марш, синий рассвет разбавлялся мутной серостью. Вдруг поезд захлебнулся в своем отчаянном беге, словно получил удар по физиономии. Колеса жалобно завизжали, вагоны клацнули сцеплениями, стакан перевернулся, выплеснул чай и грянулся об пол. Шергин затылком бумкнул о стену купе, шкатулка съехала со стола к нему на колени. Состав, прокатившись еще немного, встал с пронзительно прошипевшим выдохом. Дверь купе отдернулась, испуганно вытаращился, прижимая руку к голове, Васька:
– Красные, вашбродь, партизаны!
Шергин рванул вниз окно, высунулся в морозное утро. Тайга вдоль дороги ватно безмолвствовала, впереди с паровоза кто-то соскочил в сугроб и побежал, переваливаясь, к рельсам. Шергин закрыл окно и взял со стола револьвер. Васька, забившись в угол, тупо рассматривал осколки стакана на полу.
– Сиди тут, – велел Шергин.
Сойдя с поезда, он пошел вдоль путей к паровозу. Из раскрытых дверей теплушек, оживленно гомоня, выпрыгивали солдаты, разминали ноги в сугробах, тут же, не отходя далеко, справляли нужду. От головы состава бежал унтер-офицер, махал рукой и с перекосившимся лицом ошеломленно орал, разнося весть:
– Пути дальше нет! Рельсы взорваны!
Оступившись в снегу, он налетел на Шергина, отшатнулся, козырнул и выкрикнул, по-рыбьи округлив глаза:
– По пути следования подрыв полотна, господин капитан!
Шергин оттолкнул его и, увязая по колено в сугробе, дошел до паровоза. Состав не дотянул до развороченных, вздыбленных на воздух рельсов десяток метров. Возле стояли машинист в тулупе и валенках и кочегар, вымазанный углем в арапа, выскочивший в одной кацавейке и ушанке. Оба чесали в затылках, сдвинув шапки на лбы.
– М-да, – сказал машинист, косо стрельнув глазами на Шергина.
– Н-да-а, – в тон ему протянул кочегар и посвистел.
– Ну и чья это работа? – спросил Шергин.
– Дак хто ж его знает, – машинист озабоченно потрогал изогнутый рельс. – Партизан вроде близко не водится, на сто верст вокруг. А через сто верст, в Залесовском, аккурат недавно завелись. Злые, говорят, как черти.
– Ремонтную артель вызывать надо, – убежденно сказал кочегар и сплюнул черной слюной в снег.
– Чем ее вызывать? Пер…ть в небо, пока услышат? – сварливо отозвался машинист. – Ждать обходчиков, а то самим топать до Сидоровки. Да починки еще на полторы сутки. Дён пять простоим.
– Сколько отсюда до Барнаула?
– Дак верст полсотни, – прикинул в уме машинист.
Круто развернувшись, Шергин пошел назад, выкрикнул нескольких младших офицеров и велел строить роты для походного марша.
Васька в купе дремал, уронив голову на стол и обнимаясь с заветной шкатулкой красного дерева.
– Ась? Партизаны? Где? – мутно уставился он на Шергина, разбуженный тычком.

 

К полудню маршевые роты выбрались из таежного туннеля в снежные поля, сливавшиеся на горизонте с белесым небом. Жидкий свет невидимого солнца казался разреженным, глаза быстро утомлялись смотреть в бесконечную белизну и невольно опускались, утыкаясь в спину впереди идущего или в ноги. За полтора часа бескрайнее поле снега высосало из людей все силы и настроило их на строптивый лад. Когда над ротами пронеслось возбужденное: «Жилье!» – Шергин почувствовал себя Колумбом, услышавшим со вздохом облегчения заветное «Земля!».
На поле стали попадаться убеленные вороха неубранного сена. Деревенские строения медленно выползали впереди из снегов, растянувшись в конце концов на половину окоема. Село было большое, из-за домов виднелась каменная бело-голубая колокольня.
– Гляди! Удирают!
По первой роте прошло движение, легкая крикливая суета. По приказу вскинулось несколько винтовок, щелкнули затворы, пукнули выстрелы. От края деревни к лесу позади нее скакали на конях четверо, сверкая белыми башлыками и по-разбойничьи заливаясь свистом. Пули пролетели мимо.
– Уйдут! Эх, уйдут, – переживал румяный поручик с побелевшим от мороза носом, выцеливая из револьвера убегающих.
Три выстрела один за другим отправились в пустоту. Четверо конных скрылись за высоким амбаром в конце села.
– Ушли, – выдохнул поручик и повернулся к Шергину. – А рельсы-то – как пить дать, их рук дело.
У входа в село роты встречала депутация крестьян во главе со старостой, высоким коренастым мужиком, из тех, что плечом заденет – убьет. С медвежьей фигурой и крепко посаженной на туловище головой не вязался его смиренный, виноватый взгляд, беспокойно убегавший все время в поле.
– Здравия желаем, – нестройным хором протянули мужики и посрывали долой шапки.
– Того же и вам, коли не врете, – ответил Шергин.
– Да што ж нам врать-то, помилуй Бог, – открестились мужики. – Чай, к совдепии пристрастия не имеем, сами нахлебались от большевицких нехристей.
– Ярушевский! – позвал Шергин. – Велите обыскать село. Авось, еще кто прыткий сыщется.
Староста, утопив голову в могучих плечах, с тоской проводил взглядом отряженных на обыск солдат.
– Прытких более нету, – прогудел он в бороду.
– А какие есть? – нахмурился Шергин.
Мужики выдали дружный вздох и опять сдернули шапки.
– Виноваты, вашбродь, бес попутал.
Староста снова пустил глаза пастись в поле.
– Мертвый есть. – И уточнил на всякий случай: – Один. Со вчерашнего в сарае лежит.
– Так, – сурово сказал Шергин, – думаю, разбирательство предстоит серьезное.
Староста рухнул на колени и взмолился, смяв в кулаке шапку:
– Вы уж разберитесь, вашбродь, а то ить они прискакали да как пошли лютовать, хуже красных, ей-богу. А мы что ж, мы грех на душу, обида у нас тово… свербеть стала. Что ж с нами как со зверьми, нешто мы не люди, не христьяне?
Не ожидавший покаянных жестов от медведеобразного мужика, Шергин на мгновение опешил. Потом обернулся к стоявшим позади ротным офицерам, приказал устраивать людей. Село моментально наполнилось шумной суматохой, солдатскими житейскими хлопотами и бабьей заботливой беготней. Трубы задымили гуще, куры раскричались громче, девок попрятали от греха и бани растопили.
…Разомлев в теплой избе и поборов сытую дремоту, Шергин вышел на крыльцо, вдохнул полную грудь сизого сумеречного мороза.
– Метель будет, – определил поручик Сыромятников, обозрев набухшую небесную мглу.
– Ну показывай, – помолчав, велел Шергин старосте.
Тот повел их в сарай, растворил нараспашку дверь, раскидал солому в углу и виновато потупился.
– Вот.
– Дай света.
Староста зажег масляную лампу. Сыромятников изумленно присвистнул.
Труп был в форме белого офицера, со штабс-капитанскими знаками различия. Изумленными глазами покойник смотрел в крышу сарая, будто силясь пронзить ее и устремиться мертвым взглядом в небеса. На виске кровавилась вмятина.
– Чем вы его? – спросил Шергин.
– Помяли малость, – смущенно пошевелился староста.
– Вижу, что помяли. Били чем?
– Так это… ничем. Ну… сапогом, может.
Староста замер, с внимательным испугом глядя на собственные яловые сапоги с подковками. Шергин посмотрел туда же, поднялся с корточек и вышел вон из сарая.
Пока осматривали труп, на улице в самом деле стало подвывать, затянула вьюга, острые кристаллы снега злобно принялись впиваться в лицо. Шергин быстро вернулся в избу.
– Дознаться, кто бил, и утром повесить каналий, – зло бросил Сыромятников.
Старостиха, не в пример мужу низенькая и такая же широкая баба, в страхе ойкнула и вымелась из горницы.
– Так они и скажут, кто убивал.
– Тогда собрать мужиков и каждого третьего… – уже не так уверенно предложил поручик. – Либо пороть всех. Так этого оставлять нельзя. Это же крамола. Бунт!
– Погодите вы, поручик. Нынче не девятнадцатое столетие, чтоб из мужиков бунт плетьми выбивать. Послушать надо, что староста скажет… Где этого черта медвежьего носит? – в нетерпении воскликнул он.
Из сеней тут же выдвинулась мрачно-покорная фигура с поникшими плечами.
– Больно вы, вашбродия, пороть нашего брата любите, – проговорил староста, глядя из-под мохнатых бровей. – Он вот тоже – «пороть» да «пороть». А было б за что. Из Семена Большака за одно прозвание нагайками дух вышибли. Бабу евойную исполосовали под горячую руку.
– Кто – он?
– Кто… Покойник. Прискакал с казаками и давай, будто зверь, лютовать. Ну, мы его тово… а казачков под замок, значит, в пустой хлев заперли.
– А что же это они от нас, как зайцы, ускакали, да еще с посвистом? – подозрительно спросил Сыромятников.
– Должно, плохо заперли. Выбрались, – развел руками староста. – Коней увели, вас углядели и в лес. Может, беглые какие? – в его голосе зазвучало слабое упование.
Сыромятников беспомощно посмотрел на капитана.
– Ничего не понимаю. Какие беглые? Зачем им от своих удирать?
У Шергина были собственные соображения на сей счет, но пока он не стал вынимать их на свет божий, дабы не вселять лишних надежд в главного свидетеля, а возможно, и участника преступления, которое по военному времени карается расстрелом либо виселицей.
– Когда они появились? – спросил он.
– Давеча утром. Приняли мы их как положено, хлеб-солью. Хлеба, правда, не густо, по весне Совдепия семена, почитай, вчистую выгребла. Так, малость наскребли на посев.
– Что дальше было?
– Дальше-то? Ну, в бане их попарили, самогону на стол выставили. Этот, покойник, все пытал, за кого у нас мужики высказываются, за красных али за белых. А я ему возьми да брякни сдуру: за царя мы, мол, батюшку.
– Отчего ж с дуру? – прищурился Шергин.
– Да мне б смолчать бы, про царя-то, – конфузно ответил староста. – А как сказал, так его, покойника-то, и понесло. Взбеленился, что твой бешеный кобель.
– Ну ты ври да не забывайся, каналья, – прикрикнул на мужика Сыромятников.
– Прощения просим, вашбродия. А только так все и было, ни капли не вру, вот вам святой истинный крест.
Он размашисто перекрестился на иконы, сотворил поясной поклон и продолжал:
– Раскричался, мол, рыволюция эта самая царя отменила, а мы-де холопы и эти… блюдолизы. И что он нас от холуйства отучит беспременно. Ну а дальше совсем… будто волчьей ягоды наелся. Говорит, раз мы перед ними холуйничаем, так это неспроста. Небось, говорит, при красных смелее ходили, а царем себе жида хотим… этого… Штейна, прости Господи.
– Бронштейна.
– Во-во.
Староста замолчал, вдумчиво скребя в бороде.
– Что потом?
– Да чего потом. Лавки в амбаре поставили, первых двух заголили и ну пороть. У казачков рука к этому делу обвыкшая. Семена с десятого удара порешили. Духом слаб был, не стерпел, Царство ему небесное.
И опять перекрестился.
– Да еще баба евойная. Под нагайки кинулась, как он тово… Тут уж у нас засвербело внутрях, обида такая взяла, что… ох. Ну и… все.
– Все? – грозно спросил Сыромятников.
– Да вот еще… – замялся староста, – другой грех на душу взяли.
Он вышел в сени, проделал там некие манипуляции под притолокой, вернулся и с тихим стуком положил на стол небольшой предмет. Шергин и поручик склонились над вещью, изумленно повертели ее в пальцах, изучили со всех сторон, только что на зуб не попробовали.
– Золотая, вне сомнений, – сказал Сыромятников.
Небольшая четырехгранная пирамидка из чистого золота сумрачно и тревожно поблескивала в рыжем свете масляной лампы, точно подмигивала, соблазняя на дурное дело.
– Откуда? – Шергин повернулся к старосте.
– У покойного изыскали, – вздохнул тот. – В потайном кармане хранил.
– Совсем народец озверел, – сквозь зубы выдавил поручик. – Офицера убить, вывернуть ему карманы ничего уже не стоит.
– Так документ думали найти.
– Нашли?
– Без документов он.
Староста опустил глаза долу, сложил ручищи на животе и стал смиренно дожидаться приговора.
– Этого так оставлять нельзя, – горячо повторил поручик. – Зачинщика – первого на виселицу. А зачинщик у них, думаю, он, староста.
Мужику на грудь кинулась из-за стенки жена, завыла-запричитала:
– Ой, да что же это… ох, да за что же это… кормилец ты наш!.. да как же это…
– Молчи, баба, – гулко проговорил староста, – молчи, глупая. Так уж, видно, Богу угодно.
– Замолчите все, – сказал Шергин. – Я не собираюсь никого вешать.
Баба удивленно ойкнула. Сыромятников произнес: «Но…» – и вопросительно замер.
– Я полагаю, это были переодетые большевистские провокаторы, – объяснил Шергин. – Их цель – взбунтовать против нас крестьян. Поэтому и удрали.
Сыромятников облегченно выдохнул, но тут же снова напрягся.
– Однако уважение к офицерскому званию, хоть и ряженому… эти крестьяне в любом случае заслужили свою порку.
– Не стоит усугублять, поручик. Ступайте отдыхать, – по-доброму посоветовал ему Шергин. – А ты, – обратился он к старосте, – собери завтра мужиков и растолкуй им это дело. Чтоб впредь никаких бунтов. А иначе без виселицы в другой раз не обойдется.
– Понял, вашбродь, – закивал староста, обнимая всхлипывающую на радостях бабу, – как не понять.
Метель незваным гостем стучалась в окно, залепляла его пригоршнями снега, стращала звериным подвыванием. Засыпая, Шергин думал о том, что надо составить донесение в штаб армии об этом происшествии, наводящем на интересные мысли. Еще он размышлял о том, что этому донесению не придадут никакого значения и вряд ли даже дочтут до конца. Мало ли теперь в Сибири поротых мужиков и баб, ставших жертвами офицерского удальства и, прямо сказать, шалопайства, а то и желания показать, чья власть. Но беда была не в том, что какой-нибудь юнец-офицерик или бывалый фельдфебель велят сечь бабу за отвергнутые амуры, а ее мужа за просьбу вернуть назад лошадь, взятую в подводу. Бедовой была тупая уверенность того и другого, что крестьяне должны быть еще и признательны за это своим избавителям от красной саранчи. Полгода назад было совсем по-другому. Тогда еще никто в армии не мог быть убежден в поддержке населения и даже в верности самих войск. Но несколько месяцев все изменили. Пришла уверенность в собственных силах, а вместе с ней и необъяснимая ненависть к мужику, которого сплошь и рядом подозревают в лояльности к большевикам. Было бы странным, если б крестьяне не начали в конце концов платить тем же, мечтать об избавлении от «белого нашествия».
Но главная и самая беспокойная мысль пряталась под этими верхними, словно желала отсидеться за чужими спинами, а потом улизнуть незамеченной, неспрошенной. Шергин ничуть не сомневался, что «помятый» мужиками офицер и его казаки не были ряжеными. И тем не менее они оставались в его глазах безусловными провокаторами. Хотя представление с поркой крестьян могло, разумеется, сойти за обычное явление. Могло. Но лишь до того момента, когда на сцене появилась загадочная золотая пирамидка. Интуиция сообщала Шергину, что пирамидка – пароль, позволяющий прикоснуться к некой дурно пахнущей тайне. Но только лишь прикоснуться, почувствовать кожей ее мертвящий холод, а не увидеть целиком, не заглянуть внутрь тайны, не разгадать.
И та же интуиция шептала ему, что не нужно включать золотую пирамидку в донесение. Вполне вероятно, по пути наверх, до штаба армии, а оттуда до штаба Верховной Ставки, таких пирамидок было натыкано немало.

 

За ночь намело по пояс. Из-за этого построение заняло вдвое больше времени, и примерным назвать его язык бы не повернулся. Солдаты тонули в снегу, перебирали руками, как пловцы, и хохотали во все горло. Офицеры сбились с ног, устанавливая порядок. Едва показавшееся на розовом горизонте солнце быстро скрылось за серой хмарью.
С рассвета Шергин намеревался переговорить с местным священником – просить отслужить молебен перед строем для поднятия воинского духа. Но с попом вышла неприятная оказия.
Церковь в селе стояла заколоченная, безъязычная – сброшенный со звонницы колокол лежал у стены несчастным забулдыгой, погребенный под толстым сугробом.
– Куда поп ваш подевался? – спросил Шергин старосту. Чтобы красные заколачивали церкви и скидывали колокола, – такого он еще не встречал и потому не ждал кровавых подробностей.
– Так это… умом тронулся.
Староста сделал страшные глаза и покрутил пятерней у головы.
– То есть как? – огорчился Шергин. – А храм досками кто забил?
– Он самый. Поп. Умом тронулся, дверь заколотил, колокол сбил. Бога нет, говорит. Прости Господи.
Староста перекрестился. У Шергина нехорошо заныло в правой половине головы, той, что пострадала от австрийской сабли.
– И отчего это несчастье с ним приключилось?
– Красные в реке хотели батюшку утопить, – доложил староста. – Связали и на веревке макали. Мы тебя, говорят, сейчас окрестим, как ты младенцев в корыте топил, так и мы тебя тоже. Все равно, говорят, никакого Бога нет. Прости Господи. А поп возьми и… тово. Как вынули его, орать стал, что нет никакого Бога. Ну и оставили его на берегу. Попадью жалко, – заключил он.
– Себя пожалейте, – жестко сказал Шергин. – Что ж вы за священника своего не вступились, как давеча за поротых? Смотрели, как его, будто щенка, топят, и глазами хлопали?
– Виноваты, вашбродь.
Староста попытался упасть на колени, но этому мешал сугроб.
– Не сметь! – сорвался на крик Шергин. – Не сметь передо мной на колени валиться, дурень! Перед Богом вину замаливай.
Высоко, по-журавлиному поднимая ноги, он пошел прочь от заколоченной церкви.
Выйдя к построенным ротам, Шергин махнул перчаткой, приказывая выступать, но случилась заминка. Перед строем вдруг возникла неопрятная фигура в ободранной рясе, с нечесаной головой, и пошла вдоль рядов, скалясь.
– Вот он, болезный, – покаянно вздохнул староста. – Вдругорядь от попадьи сбег.
Шергин оторопело рассматривал безумца: на лбу у него чернела угольная пятиконечная звезда, на груди болталась икона Христа с продырявленными глазами.
– Нету Бога. Никакого Бога, – громко возвещал он, пробираясь по утоптанному снегу. – Бога нет, ребятушки. Поповские выдумки. Никому не крестить лбы. Не ходить к попам на исповедь. Нету Бога.
Страшное впечатление, которое производил несчастный, заставило многих невольно перекреститься. Движение рук разгневало бывшего попа. Он подскочил к одному из солдат и злобно каркнул ему в лицо:
– Рука отсохнет!
Затем продолжил путь вдоль строя и, брызгая слюной, торжествовал:
– Нету Бога! За благословением пришли, соколики? Вот вам благословение.
Он прыгнул в снегу, перевернувшись к солдатам спиной, наклонился и похлопал себя по тощему заду.
– Вот вам благословение. Нету Бога! Поповское вранье.
Среди общего оцепенения пронесся женский крик. К безумному попу бежала простоволосая баба в накинутой шубе. Выбиваясь из сил, она вытаскивала валенки из снега, падала и снова бежала.
– Да что ж стоите, ироды! – взывала она к мужикам. – Тащите его домой, нечего глаза пялить.
Добравшись до сумасшедшего мужа, она энергично принялась стирать ладонью звезду с его лба. Поп ужом вертелся в ее, видимо крепких руках, ругался и богохульствовал. Подбежавшие крестьяне подхватили его за ноги и под руки и, брыкающегося, понесли. Попадья ныряла в сугробе рядом и рвала с груди безумца оскверненную икону.
«Вот так молебен о поднятии воинского духа», – тягостно подумал Шергин, скомандовав выступление.
Роты возвращались к железнодорожному полотну. На краю села в воздух взвилась стая ворон, проводив их злым граем, в котором слышались проклятия.
Даже офицеры шли молча. Не только разговаривать, смотреть в лицо другому никто не мог.
От юродивых пророчеств безумного попа веяло жутью и бесконечной темной тоской.

 

Барнаул, бывшая горнозаводская столица посреди алтайских степей, напоминал большую, некогда разбогатевшую, а теперь хиреющую деревню, засыпанную снегом по самые крыши, с возвышавшимися кое-где каменными «барскими усадьбами». Случившийся прошлой весной пожар выел в центре города огромную черную плешь. Сотни погорельцев, до которых ни у кого из-за смены властей не доходили руки, ютились в дощатых собачьих конурах, утыкавших пепелище. Остальные серыми тенями бродили по улицам, заглядывали в окна, подворовывали, сходили с ума, нанимались за еду на поденщину или шли к проруби на Барнаулке – топиться. Ватаги бездомных самого дикого и злобного монголо-татарского вида делали город похожим на разбойничье гнездо.
Гарнизон здесь стоял многочисленный, это добавляло городу еще и острожного своеобразия. Даже бронепоезд, шумно разводивший пары на вокзале, казался свирепым циклопом, прирученным для того, чтобы не дать одичалому люду окончательно перегрызть друг другу глотки. На одном боку его белой краской было выведено: «С нами Бог и атаман Анненков». Несколько казаков на платформе с орудием красиво упражнялись в рубке шашками.
Когда роты Шергина входили в Барнаул, полтора десятка церквей благовестили к обедне. Волны колокольного звона наплывно бежали по заваленным снегом улицам, проникали в огрубевшие души людей, приглашая на званый пир. Шергин счел это добрым знаком.
Однако начальник гарнизона полковник Орфаниди придерживался иного мнения.
Гарнизонное управление размещалось в гостинице «Империал», живописном деревянном строении, напоминавшем поморское зодчество. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Шергин подумал, что вряд ли это сходство с северным стилем является случайностью. Со времен тишайшего Алексея Михайловича поморские раскольники бежали от Белого моря на Урал и в Сибирь в поисках обетованной земли, которую прозвали Беловодьем. Еще на Урале он слышал, что Беловодье нужно искать в алтайских горах, у самой границы с Китаем. Есть, мол, Бухтарминская земля, где живут не зная горя и неволи, куда не проникало всевидящее око государево и не доставали длинные руки никонианской Церкви. Шергин подозревал, что в том заповедном раю наряду с раскольниками селились беглые: крестьяне, горнозаводские рабочие и каторжные, создавшие со временем нечто вроде тайной анархической республики.
Орфаниди был одутловатый полугрек с беспокойным взглядом и выдающимся кавказским носом. Шергина он принял с необыкновенным холодом, словно алтайские буйные метели и снега по грудь выстудили его былой горячий нрав. Темные, навыкат глаза-маслины блестели льдом, слова тяжелыми сосульками падали на пол и разбивались в звенящие ненавистью осколки. Прибывшие роты он определил в казармы и поставил на интендантский учет, но проделал это с таким отчетливо-брезгливым нежеланием, что Шергину ничего не оставалось, как с той же замороженностью осведомиться о причинах оного недоброжелательства.
Орфаниди выкатил глаза еще больше, посерел от натуги и просипел:
– Ах вы желаете знать причины? А я вам скажу! И даже покажу.
Он вылез из-за стола, подтянул живот, подошел к шкафчику в углу комнаты и достал странного вида белые валенки, расшитые бисером. Крепко водрузившись на стуле и сняв сапоги, стал с усилием натягивать валенки.
– Вы прибыли сюда для того, чтобы работать карателем, – отдуваясь, проговорил он. – Не столько открыто воевать с партизанами, сколько зачищать деревни в районах мятежа. Обыскивать всех попавшихся с оружием в руках и как врагов расстреливать на месте. Арестовывать агитаторов, членов совдепов, пособников, укрывателей, дезертиров для предания военно-полевому суду.
Орфаниди потопал валенками по полу, удостоверился, что хорошо сидят, снова полез в шкафчик и извлек тяжелый бараний тулуп. Одышливо облачаясь, он продолжал:
– Местные власти, не оказавшие сопротивления мятежникам и бандитам, выполнявшие указания красных, также предавать суду с приговором вплоть до расстрела. Собственно, у суда имеются три варианта: отпустить, расстрелять или приговорить к принудительным работам с высылкой в отдаленные места. Заранее предупреждаю, что расстреливать вам придется много. Здешние края просто рассадник красного партизанства.
Он нахлобучил на голову высокую меховую шапку и стал похож на греческого Санта-Клауса.
– Чертова русская зима.
Оставив гостиницу, они пошли по узкому расчищенному пространству улицы между высокими снежными завалами. Впереди работали лопатами и скребками с десяток оборванных бедолаг. Обильные снегопады позволяли бесприютным погорельцам, нанятым военными властями города, честно заработать на кусок хлеба.
– На западе губернии три больших партизанских очага, – говорил Орфаниди, закрывая лицо рукавицей, отчего голос казался идущим из-под сугроба. – Но там более или менее успешно действуют отряды атамана Анненкова. Решительный человек этот Анненков. Орел! – Орфаниди саркастически фыркнул. – Ограбил налогами купцов в Семипалатинске, а те и пикнуть не смеют. Только жалобные телеграммы шлют правительству.
– Я бы на его месте сделал то же самое, – сказал Шергин.
– Ах вот так даже? – от удивления Орфаниди встал посреди дороги и отнял рукавицу от носа, но не обернулся.
– Я слышал, атаман Анненков обладает сильным личным обаянием, в его отряде множество добровольцев. От купцов не убудет, если они послужат отечеству, обеспечив солдат одеждой, экипировкой и всем необходимым. Гражданин Минин триста лет назад действовал точно так же, собирая средства на ополчение. Те, кто не сдавал деньги, считались недостойными слова «русский».
Шергин скучно смотрел в спину бараньему тулупу, чувствуя, как немеют от мороза пальцы ног в старых сапогах. «Надо будет тоже обзавестись валенками, – решил он. – Кажется, их называют пимы. Надеюсь, интендантская служба обеспечит двести с лишним пар валенок. Если же нет, придется поступить по примеру атамана Анненкова. А скорее всего прямо по-большевистски – реквизицией».
Орфаниди двинулся дальше и какое-то время шел в недовольном молчании, исхитряясь собственным тылом демонстрировать враждебность.
Они прошли между двумя стоящими друг против друга кирпичными зданиями. Одно было музеем краеведения с покосившейся вывеской, на другом надпись сообщала: «Народный дом». Действительно, народу вокруг околачивалось множество: нищие и бездомные всех сортов облепили строение со всех сторон. Они чего-то выжидали, засматривались на входные двери, слонялись туда-сюда, выманивали у прохожих деньги или просто сидели в снегу, отчаянно грезя о чем-то своем. Вцепившегося в Орфаниди тщедушного полубезумного парня полковник тычком по физиономии отправил в сугроб. Толпа рванины глухо взроптала.
– Вашим направлением будет северо-восток, – наконец заговорил Орфаниди, – в районе реки Чумыш. Там недавно завелись банды некоего Григория Рогова. Имеются сведения, что этот молодчик воевал в германской, потом состоял в совдепе. Более о нем ничего сказать не могу, кроме того, что он головорез. К вашим двум ротам нужно прибавить не меньше тысячи штыков. Ну вот, сейчас увидите.
Он повернул в калитку мимо будки часового, вытянувшегося по стойке смирно. Во дворе унылого деревянного строения с маленькими окошками несколько солдат убирали лопатами снег. С другой стороны здания долетали отрывистые команды, но слов было не разобрать. Выбежавший к гостям начальник городской тюрьмы доложил об отсутствии происшествий.
– Проводи-ка нас, братец, – прогудел Орфаниди из-под рукавицы, – знаешь куда.
На заднем дворе грянул ружейный залп, подняв в воздух черное гомонящее облако ворон и галок.
– Это которая сегодня очередь? – морщась, спросил Орфаниди.
– Первая, господин полковник, – передвигаясь боком впереди него, ответил тюремщик. – С вечера прибыла большая партия арестованных из Каменского уезда. Разбираемся. Попеременно работают два следователя.
– Скольких освобождают?
Начальник тюрьмы сложил рот гузкой, посчитал в уме.
– Не больше одного из десяти. Да и то – под честное слово.
– Это как? – не понял Орфаниди.
– Иные арестованные шибко плачутся о детях, которые останутся сиротами, и слезно раскаиваются.
– Можно ли им верить?
Комендант возвел очи горе.
– Время покажет. Сюда прошу, господа.
На заднем дворе тюрьмы солдаты убирали трупы – оттаскивали к забору и закидывали соломой. Престарелый фельдфебель, командовавший расстрелом, хрипло подзадоривал солдат. Вороны, отваживавшиеся на разведку, слетали к забору, перепрыгивали с доски на доску, вздымая черные крылья богини Ники, и издавали каркающий хохот. Увидев начальство, фельдфебель вытянулся и крикнул, чтобы выводили следующих.
У стенки выстроились пятеро понурых мужиков в грязных рубахах навыпуск. Фельдфебель скомандовал на прицел и воззрился на Орфаниди.
– Ну вот вам ваши обязанности на ближайшие несколько месяцев, – с ненавистью в голосе сказал полковник Шергину. – Думаете, эти крестьяне сознательно бьются за большевиков? Как бы не так. Эти несчастные обмороченные мужики воюют против «буржуев», которых в глаза никогда не видели. Полюбуйтесь на них. Они даже не знают, за что умирают. Тут не захочешь, а возненавидишь и себя, и всех. Вы тоже скоро озвереете, будьте уверены.
– Я сочувствую вам, господин полковник, – спокойно ответил Шергин.
Орфаниди повернулся к нему в секундном замешательстве, затем махнул рукой фельдфебелю. Щелкнули затворы винтовок, приговоренные одновременно перекрестились. Один не выдержал, упал на колени. Громыхнули выстрелы. Вороны, ругаясь, взметнулись с забора в небо.
– Более того, – продолжал Шергин, наблюдая за тем, как убирают от стены тела, – я вполне понимаю вас. В последнее время я все чаще размышляю над словами апостола Павла: «Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю… Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю». И мы все, живущие сейчас в России, и красные, и белые, и зеленые, и Бог знает какие, абсолютно бессильны что-либо изменить здесь. Это закон смерти, мы находимся в полной его власти. Вслед за апостолом мы можем только восклицать: бедные мы люди! кто избавит нас от этого закона смерти?..
Фельдфебель построил солдат и увел. Прикрытые соломой трупы остались дожидаться похоронной подводы.
Орфаниди с утомлением в лице посмотрел на Шергина и сказал едко:
– Вы вот тут апостола Павла цитируете. А не кажется вам, что рассуждать про апостола в расстрельном дворе – это что-то извращенно-декадентское? Сумерки богов, Ницше… продолжите сами, если вы честный человек.
– Вы имеете в виду утверждение этого сумасшедшего оригинала, что Бог умер?
– И-мен-но, – отпечатал Орфаниди и направился к выходу из тюрьмы.
– Господин полковник! – крикнул Шергин. – Как же вы с такими настроениями воюете за Русь Святую?
Орфаниди порывисто, насколько позволяли бараний тулуп и валенки, развернулся и наставил на него могучий армянский нос, полиловевший от мороза.
– А вы к тому же наглец! Недаром, видно, вас карателем в захолустье отправили.
Шергин равнодушно снес этот плевок, молча утерся. С тех пор как он узнал о смерти жены и детей, ничто не могло вывести его из терпения. Никакие обиды и оскорбления больше не проникали в его душу, ставшую плотно-непроницаемой для подобной требухи бытия. Как-то вдруг, в одночасье, ему сделалось понятным, что жалеть следует не себя, а других, того же Орфаниди, к примеру, и, значит, возмущаться словами и действиями этих других не имеет смысла. Нужно лишь уяснить себе причины их поступков. Причина же всегда одна – зло и отчаяние, овладевшее всеми. Закон смерти, которому, как проклятию, подчинен всякий рожденный от соития мужчины и женщины.
«Бедные мы люди, – мысленно повторил Шергин, глядя в спину Орфаниди, которая выражала теперь не враждебность, а унылую истомленность и заиндевелость. – Кто избавит нас от закона смерти?»
Ноги в сапогах окончательно заледенели, и пальцы наполнились тупой болью. Словно в них, пальцах, сконцентрировалась вся немыслимая и безмысленная российская беда. Впереди была долгая, злая и отчаянная зима. Белый холодный снег, перемешанный с красной остывшей кровью…

 

Крещенский мороз трещал стволами деревьев, оглушительно скрипел под ногами и льдистым звоном перекатывался в воздухе. Черная пихтовая тайга по берегам Чумыша казалась зачарованным лесом, в который входишь обычным человеком, а выйдешь, – если посчастливится выйти, – совсем другим. Да и человеком ли? Не зверем ли, усвоившим хищную повадку волка?
В Причернском крае, названном по цвету лесов, волков было множество – и четырехлапых, и двуногих. Двуногие сбились в стаю, которая держала в плену всю округу, на полторы сотни верст вдоль реки. Партизанская вольница Рогова, состоявшая из нескольких тысяч разбойных рож, налетала внезапно, слизывала подчистую все, что можно сожрать и унести, обильно пускала кровь недовольным и вешала на колокольнях попов, а в церквах устраивала нужник или взрыв динамита.
В покрывающей бандитов тайге отряд Шергина, разросшийся в тысячу с лишним штыков и названный полком, превратился из деморализованной толпы, соблазненной большевистскими лозунгами, в крепко сбитое белое воинство. К Рождеству по старому, имперскому, стилю Шергин получил из рук Орфаниди патент на полковничье звание и весьма тому удивился. Недовольно повращав глазами-оливами, Орфаниди достал из шкафчика графин водки и две рюмки. Налил, произнес краткий тост:
– Даже у таких, как вы, бывают друзья-покровители. За них.
…Первые недели, пока не наладилась разведка, действовали почти вслепую, всюду опаздывая. Со стиснутыми зубами проходили мимо сваленных в кучу раздетых мертвецов, воющих баб и покалеченных храмов. Но, получив хорошую прививку от мировой революции, солдаты зверели сами и уже не отличали необходимость от изуверства.
Это был замкнутый круг, и Шергин не видел выхода из него. Людоедство большевиков и не отстававших от них партизан порождало ответную злобу белых войск. Советские газеты и листовки красочно расписывали их бесчеловечность, нагнетая истерию ненависти среди красноармейцев и жестоко застращивая мирное население. С этой пандемией, поразившей Россию, кажется, не могли бы справиться никакие радикальные меры, потому что и сами меры лишь укрепляли заразу ненависти.
Россия издыхала, как большое беспомощное животное, из ее тела потоками лилась зловонная муть гниения. Сама мысль об этом способна была довести до безумия, но Шергина спасало то, что безумие он уже пережил, поседев на половину головы в одну ночь. В ту памятную ночь на Урале, когда в его постели в крестьянской избе спал чисто вымытый и накормленный досыта гимназист, выловленный часовыми из холодной осенней реки.
Каких-то два года назад вся страна восторгалась демократической революцией. И кто из радостно бросавших в воздух шапки мог тогда предположить, что в долгожданном народовластии вызреет столько ядовитого бешенства? И многие ли два года спустя понимают это? По собственному опыту Шергин мог дать лишь очень грустный ответ на этот вопрос.
На одном из притоков Чумыша, вымороженном на три метра вглубь, отряд подошел к казачьей станице. В ледяной прозрачности воздуха чернели остовы домов. Измотанным людям нужен был отдых, но на теплый приют рассчитывать не приходилось. Станицу разорили сначала совдепы, повыбив имевшихся в наличии казаков, потом дело довершили роговцы, сотворив тупую месть голытьбы: расправились со стариками, бабами, детьми, пожгли избы. Население станицы теперь составляли десятка два таких же почерневших, как жилища, казачек и горстка малых ребят. Они ютились в уцелевших от пожара домах и походили на молчаливые призраки былого. Души их выморозились на неведомую глубину, и прихода весны им было долго ждать.
Шергину не хотелось тревожить застывшее время этих женщин. Ни один из офицеров не перешел порога их жилищ, ни один солдат не попросил у них хлеба. Над селом по-прежнему вилось пепельным дымом безмолвие. Завернувшись в короткий тулуп, Шергин сидел почти что под открытым небом возле печки, едва потеплевшей стараниями Васьки, который натаскал к ней обгорелых чурок. Из трубы в густеющий синевой воздух потянулся жидкий дым, уголья от Васькиного ворошения пускали снопики оранжевых искр.
– Хорошо, вашскородь! – жмурился Васька, сидя на корточках. – Экое у нас блаженство. И чай быстро скипит.
– Печка, печка, дай пирожка попробовать, – пробормотал прапорщик Миша Чернов, расположившийся на обломке балки, которая прежде держала крышу. Он сидел, сильно сгорбившись, пытаясь с головой уйти внутрь шинели и согревая дыханием руки.
Из-за стены сруба, в окно без рамы и стекла проникли скрипучие звуки шагов по утоптанному снегу, тихие голоса. Один был глухой женский, другой – неясное бурчание караульного.
– Что там такое? – крикнул Шергин.
В окно просунулась усатая голова солдата в туго затянутом башлыке.
– Баба тутошняя, вашскородие. Просится. Пустить, что ль?
– Чего спрашиваешь, дурак. Пусти сейчас же.
– Дык подозрительная. Прячет на себе чегой-то, а не показывает. Может, бомбу несет, а? Всяко бывает.
– Пропусти, кому сказано!
Женщина вошла боком, окинула всех темным взглядом, молча повела головой в поклоне. Под обветшалой душегреей она что-то прижимала к животу, сложив руки в рукавицах, как беременная.
– Коза у нас… – минуя околичности, хриплым голосом молвила она. – До травы не дотянет, сено погорело… Зарезать придется.
У прапорщика Чернова вытянулось лицо, и без того длинное и худое. Он беспомощно посмотрел на Шергина. Тот непроницаемо ждал продолжения.
– Последнее вот… – Женщина стала осторожно вынимать из-под душегреи предмет, завернутый в полотенце. – Все равно уж…
Оглянувшись, куда поставить, и не найдя ничего устойчиво-горизонтального, она развернула полотенце и поднесла Шергину оловянную кружку, доверху наполненную молоком.
– Парное… не захолодело еще, сберегла, – проговорила женщина, опустив глаза.
Прапорщик Чернов решительно отвернулся к стенке, издав хлюпающий звук. Васька восхищенно круглил глаза.
Шергин не посмел отказать ей. Он вполне представлял себе, что означала эта кружка молока для обитателей мертвой станицы. Целый день жизни для одного, а то и двух детей. Может быть, детей этой женщины. Он не мог не принять ее дар, побоявшись своим отказом выстудить то тепло, что пока сохранялось под слоем льда. Тепло, которого не видно было в ее глазах, но которым она, да и все они здесь, спасались еще для жизни.
Он молча поднялся и в пояс поклонился женщине. Ее губы дрогнули, но глаз она так и не подняла. Шергин взял у нее кружку. Быстро запахнув душегрею, казачка торопливо ушла.
– Спаси тебя Христос! – вслед ей пролепетал Васька.
Шергин отлил половину молока в другую кружку.
– Ну, прапорщик, извольте отведать, – сказал он Чернову.
Оставшееся молоко без слов сунул Ваське, тут же восторженно припавшему к кружке. Миша, с подозрительно блестящими глазами, выпил все несколькими медленными глотками. Васька, отерев губы, отдал немного молока Шергину.
– А говорят, – сказал он, – греческого Зевеса, когда он в люльке агукал, питала коза Амалфея. Так, думаю, ее молоку далеко до энтого. А, вашскородь?
– Куда как далеко.
– Да эта Амалфея просто дура, – пробурчал прапорщик. На верхней губе у него, на которой уже прорастал пух, осталась капля молока.
Наверное, он хотел еще что-то добавить в адрес древнегреческой козы, вскормившей громовержца и никогда не жившей в русской деревне, ободранной догола и спаленной заживо русским же диким зверем. Но ему помешал ординарец, примчавшийся с срочным сообщением от разведки.
Выслушав донесение, Шергин приказал поднимать первую роту. Заменив собой командира роты и взяв разведчика, он повел сотню солдат вдоль реки. Спешный бросок через тайгу, тесно обступавшую берега льдистой речной дороги, принес незамедлительный успех.
Через три версты остановились на краю леса. Из наспех оборудованного «секрета» показался заиндевевший разведчик, сибиряк-охотник в волчьей шапке-ушанке, и немногословно доложился. Полсотни винтовок нацелились на копошащиеся в открытом поле темные мишени людей. Другая полусотня отправилась в обход.
– Уж заканчивают однако, – сказала разведка. – Много ящиков погрузили.
– Сколько?
– С десять будет. Тяжелые, видно. Взлетит ли машина? – с бывалым спокойствием рассуждал сибиряк.
– Роговцы? – немного взволнованно размышлял Шергин, поглядывая на ту часть леса, где скрытно совершался обходной маневр.
– Не похожи. У тех калмыков нету. А у этих, смотри-ка ты, калмык на калмыке.
Шергин прицелился из револьвера.
– Ну, ребятушки, не подведите. С таким призом не стыдно будет к самому товарищу Троцкому наведаться.
– Да нешто мы еропланов в плен не брали, – отозвался от ближайшей сосны рядовой Сидорчук, потерев друг об дружку руки в задубевших от холода рукавицах.
Сухо треснул первый выстрел из револьвера, родив долгое эхо винтовочной пальбы. Атаку можно было бы назвать стремительной, если б мороз не сковывал движения, а ледяной воздух не выбивал из глаз слезы, мешая видеть цель. С первого мгновения боя люди, суетившиеся возле аэроплана, отбежали в стороны, попадали в снег и начали неуверенно отстреливаться. Летающая машина заурчала мотором, чихнула раз, другой, но все-таки медленно покатила прочь по хорошо утрамбованной полосе, пересекающей снежную пустошь. Шергин в мрачном азарте стрелял по ее корпусу, однако пули не могли найти уязвимое место аэроплана. Машина набирала скорость и издевательски покачивала на неровной дороге этажеркой крыльев. Наконец, проехав почти все безлесье, оторвалась от белой пелены земли.
К этому времени позиционная перестрелка перешла в наступление. Большинство алтайцев полегли в самом начале – то ли плохо владели оружием, то ли их оглушила внезапность нападения. Сопротивляться продолжали несколько человек, но и тех быстро смяли. Аэроплан, сделав разворот, низко пролетел над местом стычки, мотор пророкотал что-то насмешливое. В небо из винтовок возмущенно брызнул салют, но «этажерке» ничем не повредил.
Шергин зачерпнул голой ладонью снег, растер им горячее лицо. Затем, оглянувшись на лежащие вразброс трупы, в сердцах плюнул.
– Господин полковник, двое взяты в плен.
– А! Хорошо.
Это и впрямь было хорошо. Чересчур фантастически рисовался аэроплан, катящий по взлетной полосе посреди черной замороженной тайги, слишком неправдоподобной казалась быстрая смерть нескольких десятков инородцев. Загадочны были и ящики, улетевшие из-под носа. Теперь будет, кого спросить об этом.
Оба пленных оказались русскими: один смиренно повесил голову, другой, утихомиренный ударом в зубы, непреклонно смотрел перед собой. Среди трупов также нашлось несколько русских – тех, что держали на себе весь короткий бой.
– Взгляните, господин полковник, – окликнули Шергина.
Возле подводы, с которой перегружали ящики, лежала ничком баба: с головы сбили шапку, по снегу растрепались длинные вороные волосы. На ней были мужские, подбитые ватой галифе, валенки и дубленый полушубок. На спине чернела дырка от пули. Вокруг сгрудились солдаты, разглядывая покойницу с живым интересом.
– Баба-командирша.
– Свои прикончили.
– Слыхал я о бабах-комиссаршах у красной шантрапы. Из-под юбок-то краснорожим сподручней воевать.
– Та не, вони ж пид ихными юбками не промахивать учатся.
Громовый хохот, казалось, взметнул вокруг снежный вихрь. Шергин, усмехнувшись, велел перевернуть тело. Когда открылось лицо мертвой женщины, раздались удивленные возгласы:
– Тю, жидовка!
– Ну ровно гымназистка.
– Страшненькая… – пожалел кто-то бабу.
Взятое боем оружие и подвода были единственным призом, хотя и не столь ценным, как аэроплан, но все же не обидным. По возвращении в станицу обнаружился еще один трофей, совершенно иного свойства. С виду это была ничем не примечательная обтрепанная бумага, сложенная в письмо, с разводами не то от воды, не то от пота. Ее нашли при обыске пленного, того, что требовал усмирения гордыни при помощи рукоприкладства. Ознакомившись с содержимым, Шергин ощутил необыкновенное изумление и потребовал сейчас же доставить к нему в «избу» пленника.
Удрученный, но не растерявший остатков непреклонности, тот высокомерно кривил рожу, трогал разбитую губу и на вопросы отвечал снисходительно. Через какое-то время Шергин догадался, что пленный в самом деле снисходит до разговора, уверенный в глубоком невежестве допрашивающего.
– Что тебе известно о партизанской шайке Рогова?
– Только то, что они делают свое дело, – пожал плечами пленник. Он стоял, широко расставив ноги и держа руки за спиной, хотя не был связан.
– В чьем подчинении ты состоишь?
– Своего повелителя.
– Кого-кого? – слегка удивился Шергин.
– Алтан-хана, повелителя Золотых гор.
– Что-то не слыхал о таком. Какой-нибудь туземный князек?.. Впрочем, откуда бы у князька взяться аэроплану? – спросил он сам себя.
– Алтан-хан не князь, – отверг инсинуации пленник. – Он император.
– Даже не китайский мандарин? – поднял брови Шергин. – Ладно, предположим. Что было в ящиках?
– Если вы умны, ваше высокоблагородие, – усмехнулся пленник, – угадайте. Если нет, это знание для вас лишнее.
Шергин сел перед едва дышащей печкой, забросил в нее пару чурок.
– Может быть, ты и прав, – проговорил он. – Но в последнее время я получил слишком много лишнего знания. А это, к несчастью, затягивает. Как сладкий дурман… – Он помешал палкой угли. – Та женщина… девица… словом, хм, «прекрасная еврейка» – кто такая?
– Какая же это женщина, – тонко улыбнулся пленник. – Это товарищ Рахиль. Из самой Москвы.
– И тебя не интересует, кто из ваших людей послал ей пулю в спину?
– Кто бы это ни был, он сделал свое дело.
– Она была редкой стервой?
– Она была редкой сукой.
– Ну, один вопрос мы выяснили, – удовлетворенно сказал Шергин. – Перейдем к следующему.
Он медленно развернул найденную при пленнике бумагу.
– Откуда это у тебя?
– Нашел.
– Где?
– На груди одного офицера. Я помог ему расстаться с жизнью и в оплату взял у него кое-какие вещи. Но это случилось давно и не здесь.
Шергин был неприятно поражен такой откровенностью. Резким движением он сложил бумагу и убрал в карман.
– Я учту это, – произнес он и, помедлив, продолжал: – Разумеется, ты читал, что в ней написано, иначе бы не носил при себе. Неужели ты веришь в это? – Он пытался казаться бесстрастным, но все же голос чуть вздрагивал. – Веришь в предсказания священника?
– Я слыхал о кронштадтском проповеднике. Из христосиков этот был самый интересный. Ему было открыто… кое-что. Но, конечно, многого он не понимал и не знал. И в этой записи он много чего напутал, хотя схема в общем верна. Вот, к примеру, он говорит, что «красное иго» продержится семьдесят лет, а после придет освобождение и Россия возвеличится еще больше, чем раньше, и будет снова православный царь. На деле же все наоборот. Освобождение уже началось. Это знают пока немногие, а через семьдесят лет об этом будут кричать на улицах. Красные только помогут совершиться освобождению, но и они не знают об этом. Они всего лишь орудие уничтожения варваров, мешающих победе Великого учения. А когда совершится освобождение, никакой России не будет. Будет мировая империя с центром в Алтае, в тайной стране Шамбалыне, она же – Беловодье. Никакого дремучего царя, о котором никто не вспомнит. «Красное иго» рассыплется от одного движения пальца алтан-хана, императора Всемирной Золотой Орды. Последняя шамбалинская война закончится, силы тьмы будут повержены. И эта бумага служит для меня вернейшим напоминанием о будущем, – закончил пленник с горделивой полуулыбкой.
Пока он произносил этот набор нелепиц, Шергин задумчиво глядел в темный пустой проем окна. Все происходящее казалось ему удивительным бредом, ночной фантасмагорией в глухой зимней тайге с подвывающими недалеко волками. И в то же время он знал, что не сумеет избавиться от этого «лишнего знания», что вся эта почти мистическая история с аэропланом, переписанным кем-то листком из дневника Иоанна Кронштадтского, императором алтайской Золотой Орды будет иметь продолжение; что как бы ни хотелось ему обратного, он и сам уже вписался в эту историю, – и она поведет его туда, куда он совсем не хотел.
– Есть ли у него имя? – спросил Шергин, не оборачиваясь, и услышал, как пленник тихо рассмеялся.
– Имеющий разум сочти число его имени? – неверно процитировал он Апокалипсис. – У него будет много имен. А прежнее – Бернгарт.
Шергин вдруг озяб и вернулся поближе к печке. Но она тоже была теплохладной и не выдерживала соревнования с сибирским морозом.
– Знавал я в Петербурге одного Бернгарта, – молвил он наконец, захваченный врасплох воспоминаниями. – Поразительное было время. Кто бы мог подумать… Не Роман ли Федорович?
Шергин повернулся к пленнику и с тоской увидел, как того перекосила кислая ухмылка, говорящая без слов.
– Так что же, ваше высокоблагородие, – пленник попытался вернуть себе выражение непреклонности, но не преуспел, – Роману Федоровичу поклон от вас передавать?
– Каким образом ты, глупый, пропащий человек, собрался передавать от меня поклон, – почти сварливо отозвался Шергин, снова отворачиваясь, – если я намерен расстрелять тебя за убийство офицера Русской армии?
– Расстрелять?
Шергину показалось, что пленник удивлен.
– Вы, конечно, можете это сделать, ваше высокоблагородие. Да только это все зря.
– Что именно?
– Ваши пули пропадут зря. Алтан-хан вернет меня из мертвых. Ему это не трудно.
– Нетрудно? – Шергин задумался. – Да и мне в общем-то несложно. Караульный!
– Здесь, вашскородь! – сунулось в окно заросшее лицо с белым сугробчиком инея на длинных свалявшихся усах.
– Троих солдат сюда. – И пленнику: – Я обязательно спрошу твоего «хана», когда встречусь с ним, о твоей посмертной судьбе.
Все совершилось быстро и неинтересно. Солдаты, оторванные от ужина у костра, торопились сделать дело и вернуться к насиженным местам. Выстрелы прозвучали немного раньше команды, мертвое тело осело в высокий твердый сугроб и застыло в полусидячей позе. Никто не стал его трогать. Солдаты, переговариваясь, ушли. Шергин какое-то время стоял поблизости, не замечая усилившегося ветра и повалившего снега, словно чего-то ждал, но и сам не понимал чего. Не воскрешения же трупа в самом деле. На душе у него было странно, будто досадно на что-то или на кого-то. Наверное, на ту легкость и уверенность, с какой пленник высказался о воскрешении мертвых. А может быть, другую легкость – ту, с какой он сам решил еще раз убедиться: из мертвых возврата нет. Похороненное не вернется никогда. Можно только самому уйти туда же и там встретить потерянное. А здесь, на земле, остается только ждать…
– …ждать.
– А? – Шергин вздрогнул от пробравшего холода.
– Я говорю, пережидать теперь надо, – откуда-то взялся Васька, – метеля вон подымается. До утра, а то и на все завтра. Засыплет однакось.
Шергин зашагал к кострам, горевшим на широкой улице между черными, страшными и слепыми призраками домов.
– Не горюйте, вашскородь, – бежал сзади Васька, хлопая себя по бокам, как пристяжную лошадь. – Всему черед свой. Теперь об живых бы думать.
Блаженный ум Васьки обладал способностью направлять заплутавшие мысли Шергина в нужную сторону. Оставался еще второй пленный, и с ним следовало разобраться, пока его не выморозили на холоде или не прирезали по-тихому. Такое тоже случалось. В зимнюю стужу и бескормицу каждый кусок и каждый метр теплого пространства был на вес золота, делиться этой скудостью с пленными никому не доставляло радости.
Но тот рассказывать про «алтан-хана» не захотел – то ли боялся, то ли стеснялся такой ерунды. Путано плел про горную республику и помощь Красной армии, а о том, что было в ящиках, которые грузили в аэроплан, не сумел сказать внятно ни слова. При упоминании же товарища Рахиль лицо его приняло диковатое выражение, в котором смешались страх, покорность и преклонение. Шергин предоставил ему шанс. Пленный безропотно согласился с предложенным и отправился рядовым в одну из рот.

 

Старый знакомый целиком занял мысли полковника. Когда-то, так давно, что прожитое казалось вечностью, Роман Бернгарт был известным в Петербурге карточным игроком, прожигателем папашиного наследства и завсегдатаем мистических салонов. Поговаривали, будто у него медиумические способности и связи при дворе – намекая, естественно, на всесильного Распутина. Шергин, недавний выпускник офицерской школы, никогда бы не свел с ним тесное знакомство – слишком разными были круги общения. Но однажды Бернгарт появился в доме, куда с недавних пор тянуло и его. Предметом их общего интереса была Мари, проводившая первую свою зиму в столице и несколько раз блеснувшая на балах. Вскоре ее затмили другие красавицы, более тонко ограненные природой и петербургской жизнью. Однако для Шергина она осталась единственной. Что же до Бернгарта, то и для него Мари сделалась единственной, на ком он решил сосредоточить свои усилия в ту сырую, туманную зиму.
Негласное соревнование завершилось в переулке недалеко от дома, где жила Мари, на исходе сезона мокрых снегов, в мартовских промозглых сумерках. Услышав наконец «да» от предмета любви, Шергин летел по улице, но был внезапно остановлен голосом из кареты, загородившей узкую проезжую часть. Отдернув занавеску, на него смотрел Бернгарт – стертым лицом без выражения. «Я знаю о тебе все, даже то, чего ты сам о себе не знаешь. Ты не сделаешь ее счастливой, потому что глуп, как большинство вояк. Она умрет раньше тебя. Твои дети умрут вместе с ней. Ты будешь жалеть, но поздно. Поздно. Станешь искать меня, но твоя судьба решена и не переменится. Будешь зарабатывать на хлеб извозом и умрешь нищим далеко от России. Я все сказал. Dixi». Чревовещательский голос умолк, окно задернулось, карета, прогромыхав, скрылась в радужном от фонарей тумане.
Вспоминая забывшееся, но вновь, как тогда, неприятно заворожившее чревовещание, Шергин начал искать разгадку судьбы. Какого зверя она представляет собой и какую власть имеет над человеком? Силой подчиняет его себе, или он сам безвольно отдается ей?
«Станешь искать меня…»
Предсказание ли определяется тем, что совершится в будущем, или будущее зависит от предсказания и никогда бы не стало таким без произнесенного в прошлом?
«Но теперь это не имеет значения, потому что я хочу найти его», – думал Шергин.
Лишь в отношении исписанных листков, которые он хранил вместе с прочими дорогими вещами в шкатулке красного дерева, это имело значение. Страница старого дневника и письмо, адресованное царю, – а в них вся жизнь России.
Неужели все бессмысленно – война, смерть, казни партизан, переменные успехи по линии фронта, красно-белого водораздела?..
На уроках Закона Божия в гимназии тучный батюшка с масляной бородой и елейным голосом объяснял вавилонское пленение евреев: иудеи впали в мерзость и идолопоклонство, за то были наказаны и томились семьдесят лет в плену для исправления. А перед тем пророк Иеремия вещал, что Иерусалим падет и храм будет разрушен.
Евреи сопротивлялись вавилонянам. Но кто они против Иеговы, карающего и милующего? И кто белые, со всеми своими армиями, против Христа? Если грехов в России накопилось на семьдесят лет очищения, кто смеет говорить, что он чист, и утверждать Святую Русь штыками да пушками? Где она, Святая Русь? Теплится огоньками в чьих-то душах и сердцах, зовет на мученичество. Не ушла, не канула в никуда, но слишком мало ее осталось. Если не вытащить из-под толстого слоя навоза, совсем задохнется…
К этой мысли Шергин подбирался долго и очень медленно, с отступлениями, разворотами, долгими перерывами. И, несмотря на страшное нежелание, приблизился вплотную. «Мы боремся против Него, – клокотало у него в голове, – мы, объявившие себя Святой Русью. Мы отвергаем Его промысел о нас и смело идем наперекор». Дикость этой мысли приводила в ужас. Он не хотел ей верить. Но она стояла у дверей и стучалась. Не лезла напролом, а вежливо, смиренно ждала, когда ее впустят. Она знала, что рано или поздно дверь перед ней откроется. И что хуже всего, Шергин тоже догадывался об этом.
– Василий, чаю!.. Васька!..
– Здеся я, здеся… чего так кричать-то… несу уже.
Васька расставил на крестьянском столе чайник, стакан и сухарницу с кусками плохонького ржаного хлеба.
– И чего так надрываться… – бубнил он, – я уж сколько лет Василий…
– С девками хозяйскими опять лясы точил? Смотри, выдашь военную тайну, – пригрозил Шергин, принимаясь за чай, – отправлю куда Макар телят не гонял.
– Батюшки, – всплеснул руками Васька, – шпиён я, что ли? Девчонкам свистульку вырезал. – Помолчав, он насупленно добавил: – С вами, вашскородь, никакой тайны не надо. И так туда идем.
– Куда? – не сообразил Шергин.
– Ну, туда… куда Макар не гонял. А вам чегой-то приспичило аж тыщу человек гнать.
– Не тысячу, а всего семь сотен.
Из той тысячи с лишним, что прочесывала с конца декабря Причернскую тайгу, трех сотен не досчитались после стычек с отрядами Рогова. Бандиты-анархисты показали себя отчаянными вояками, к тому же, доносила разведка, число их перевалило за несколько тысяч. Еще сотню солдат Шергин отправил в Барнаул с партией арестованных и донесением полковнику Орфаниди.
– Семь-то семь, а ну как бунт затеют?
Шергин посмотрел на Ваську, тот потупился и сделал дурашливое лицо.
– Ну-ка в глаза мне смотри. Слышал что или сам придумал?
– Так а чего думать-то, вашскородь, – виновато заморгал Васька. – Ахвицерам неведомо, куды идем, шепчутся на ваш счет, солдатики тож бурчат. Животы-то всем подвело, дырочки новые на ремнях вертят.
– Ахвицеры, – горько усмехнулся Шергин, – видал я этих ахвицеров. С миру по нитке надраны. С людьми работать не могут, выполнить боевую задачу не умеют. Солдаты – михрютки, винтовку, как дубину, держат, не стреляют – пукают в воздух. Не полк, а стадо. Две роты сносные, и в тех народ повыбило. А поглядеть на роговских партизан – любо-дорого. Мы прем дорогами, а те на лыжах по целине, привычные, таежники. Им засаду устроить – раз чихнуть. А как стреляют! На двадцать шагов подпускают и бьют наверняка.
– А что ж, оттого и убежали от них? – невинно предположил Васька.
Шергин поднял на него тяжкий взгляд.
– Не блажи, дурак.
Васька, испугавшись, на всякий случай отступил к двери.
– Так я это… так просто, вашскородь… А ушли из черных лесов, и ладно. И хорошо. Только б еще знать, куды теперь. А то все дорога да дорога. Воевать-то и не с кем. Нешто к кумыкам в гости?
Алтайских калмыков Васька недолюбливал, не имея при том никакого с ними знакомства.
– В гости к императору идем, – вдруг раскрыл Шергин тайну, сильно омрачась, – в горах у границы он где-то обжился.
– Ахти, – Васька аж присел от изумления, – к самому инператору? Вона, значит, как. Ну, тогда да-а… Дела, значит…
Он поскорее скрылся за дверью.
С утра уходили из деревни, притулившейся на широкой дороге. Ротные офицеры изыскивали последнюю возможность пополнить запасы продуктов, солдаты лениво топтались на морозце, смолили самокрутки с наполовину травяной махрой, впрягали лошадей в подводы. Картина привычная и почти мирная, но вдруг ее безмятежность разбили крики и бабий вой, будто здоровый булыжник метнули в тихую заводь. Шергин послал ординарца узнать, в чем дело. А пока тот узнавал, вопли разрастались, как круги на воде, – казалось, вся деревня заголосила: бабы, ребятня, псы, петухи, коровы. Всем было охота участвовать в возглашении беды.
Ординарец доложил: поручик Мятлев зарубил шашкой мужика – тот воспротивился изъятию трех мешков пшена и назвал поручика разбойником.
– Насмерть? – спросил Шергин, направляясь к эпицентру шума.
– Вчистую.
Двое солдат, не обращая внимания на вопли баб, взваливали мешки с пшеном на подводу. Возле трупа в окрасившемся снегу выла мужичка и бессмысленно дергала убитого за руку, будто надеялась, что встанет. Бабы-плакальщицы вокруг, завидев Шергина, ненадолго попримолкли. Рядом топтались несколько младших офицеров и совершенно бесполезный в этой ситуации полковой доктор.
– Сгружайте мешки, – приказал Шергин солдатам и повернулся к Мятлеву, который с безразличным выражением стряхивал снежинки с шинели. – Я не знаю, какие мотивы вами двигали, поручик. Однако я вынужден расстрелять вас как большевистского провокатора.
Среди глухого молчания офицеров раздался решительный голос ротмистра Плеснева:
– Господин полковник, прежде следует разобраться.
– Да? Сколько времени вам нужно на разбирательство? – сухо спросил Шергин.
Ротмистр, сам лихой рубака, как многие кавалеристы, на дело смотрел просто, без чувствительных затей. Он подошел ближе и понизил голос:
– Это нонсенс, господин полковник. Расстреливать офицера из-за какого-то мужика. Этот мерзавец назвал поручика Мятлева мародером. Офицер Белой армии, проливающий свою кровь за отечество, не должен сносить подобное. Здесь задета не только офицерская честь…
– Как вы думаете, ротмистр, – перебил его Шергин, – когда на Страшном суде меня спросят, что я делал в восемнадцатом и девятнадцатом годах, я отвечу: «защищал офицерскую честь»? Или может быть, честь России, утопленной в крови и едва живой? Не предлагайте мне таких глупостей, ротмистр. Ступайте и заберите оружие у Мятлева.
Плеснев, поколебавшись, выполнил приказ.
– Извольте встать к забору, поручик, – негромко произнес Шергин.
Приговоренный, растерявшись на несколько мгновений, повернулся к офицерам, но затем овладел собой и твердым шагом направился к дощатому забору. Двое солдат по знаку полковника сняли с плеч винтовки, встали наизготовку.
– Хотите что-нибудь сказать? – спросил Шергин.
Поручик Мятлев качнул головой и отрешенно усмехнулся.
– Прощайте, господа. Не думаю, что еще свидимся.
Два выстрела, слившиеся в один, дали сигнал бабам. Вновь заголосив, но уже тише, они возносили в стылые небеса горькую жалобу на свою бабью безмужнюю военную долю. Мешков с пшеном на улице уже не было – прибрали.
Через час полк нагнала по дороге телега с одноногим мужиком. Подстегнув лошадь, инвалид подъехал к началу колонны, остановил колымагу, стянул с головы треух.
– Тебе чего, отец?
– Так нешто мы не понимаем, – ответил одноногий, – не бусурмане, чай. Вы своего не пожалели за нашего брата. Ну и мы к вам с поклоном.
Мужик отдернул с телеги дерюгу, обнаружив под ней два мешка.
– Чем богаты, как грится.
– Спасибо, отец, – потеплев нутром, сказал Шергин. – Где ногу-то потерял?
– Германец проклятый оторвал.
Мешки быстро, в два счета, перегрузили на ближнюю подводу. В одном была картошка, в другом то самое пшено.
– Н-но, залетная!
Развернув телегу, одноногий покатил обратно.
К вечеру добрели до уездного Бийска, а следующим полуднем миновали его. Глядеть в городишке было не на что, кроме салотопных фабрик и винокуренных заводов. Даром что город купеческий, на хлебах выросший – сюда свозили зерно и отсюда караванами отправляли через горы, в желтую Монголию. Купцы звенели монетой, завели в городе аж три банка, но облагораживать улицы не спешили. Повсюду щедро копились нечистоты, даже алтайский густой снег не успевал их скрыть. Домишки будто плясали – стояли вкривь и вкось, а между ними чего только нет – строительный лом, битая мебель, дырявые валенки, дохлые псы. Вот только хлеба ни у кого не допросишься. Купцы с прошлого года перевелись, склады усилиями совдепов опустели и местами порушились, даже амбарных мышей кошки подъели.
В том же Бийске Шергин получил первое твердое свидетельство, что алтан-хан, повелитель алтайских калмыков и сподвижник красных товарищей, не миф. Сперва выяснилось: в округе не так давно прошел крупный вооруженный отряд – появился и исчез, как монгольская орда, в бескрайней степи, посланная на Русь. Затем среди ночи Шергин увидел перед собой закутанного в меха калмыка. Он возник тихо и стоял – ждал, когда заметят. Полковник, вздрогнув, поймал рукоять револьвера и наставил ствол на гостя. Тот не сделал попыток помешать этому или опередить. Шергин кликнул караульного, но первым на зов вбежал Васька со свечой в руке и закрестился, отгоняя нечистую силу.
– Свят, свят… заступи, помилуй…
Провинившийся караульный с круглыми ошалевшими глазами попытался подколоть калмыка штыком винтовки.
– А ну…
Калмык отстранил штык рукой и сказал, обращаясь к Шергину, на хорошем русском:
– Я не боюсь тебя, почему ты и твои люди боитесь меня?
Полковник знаком велел караульному уйти в сторону, но револьвер не опустил.
– Ты кто?
– Меня отправил к тебе мой хозяин. Он передал тебе такие слова: «Ты взял в свой отряд моего человека. Отошли его обратно ко мне, и я накажу его как трусливого перебежчика. Если ты не сделаешь этого, я заберу его сам».
Калмык слегка поклонился и сложил руки на груди, ожидая ответа.
– Это все, что он сказал?
– Все.
– Свят, свят, господи Исусе… – бормотал Васька, делая свечкой кресты в воздухе.
– Твой хозяин так глуп, что думает будто я выполню его прихоть и даже не велю повесить тебя? – Шергин чуть расслабился.
Калмык растянул губы на восковом лице – улыбнулся.
– Нет, не глуп. А если ты не глуп, то поймешь почему.
– Он хочет продемонстрировать свою самоуверенность, зная, что отправил тебя на вполне вероятную смерть, – вслух подумал Шергин. – И рассчитывает этой азиатской расточительностью поселить в моих людях страх. Верно, он не глуп. Но я не стану лишать тебя жизни. Можешь уйти, как пришел.
– Ты отдашь того человека моему хозяину?
– Перебьется, – бросил Шергин. – Так и передай.
Калмык снова чуть поклонился и вышел из комнаты. Васька шарахнулся от него, а караульный счел долгом проследить за туземцем и, чтобы нигде не задерживался, унося ответ полковника, все-таки подколоть его штыком.
Сутки спустя, когда полк стоял лагерем в долине седой реки Катуни, Шергин убедился: Бернгарт слов на ветер не бросает. Утром в одной из рот нашли мертвеца с перерезанным горлом. Еще не услышав имени, Шергин догадался, что это бывший «подданный» алтан-хана. Перед тем, за ужином у костров, только и разговоров было, что о ночном визите калмыка к полковнику. Эта смерть взбудоражила всех до чрезвычайности. В руке покойник сжимал нож, отчего солдаты, спавшие ночью рядом, твердили, будто зарезаться ему велел алтайский колдун – явился-де бедняге то ли во сне, то ли наяву. Шергин, правда, подозревал причиной смерти новый визит неуловимого калмыка и велел применить к часовым давно отмененное телесное наказание.
Как бы то ни было, даже среди офицеров поднялось неясное брожение суеверного характера. Выразителем оного к Шергину пришел ротмистр Плеснев. Начав издалека, с алтайского фольклора и вычитанного где-то опасения относительно неизученности влияния шаманского колдовства на человека, в конце он прямо спросил, какого черта лысого они идут искать в проклятых горах. Шергин предпочел бы не отвечать на этот вопрос, но раз уж слово прозвучало, пришлось подтвердить.
– Мы идем искать лысого черта, – невозмутимо сказал он.
– Это понимать в буквальном смысле? – смешался ротмистр.
– Как хотите. Это совершенно все равно. Полагаю, вы не станете вслед за солдатами повторять чепуху про то, что мы идем на подмогу к государю-императору Николаю Александровичу, который якобы чудом спасся от большевиков и скрывается в монгольских горах? Понимаю, отчасти я сам виною этим нелепым рассказам, и все-таки… Впрочем, вы можете идти, ротмистр. Да-да, и не забудьте, отойдя на десяток шагов, назвать меня Франкенштейном. Я не обижусь.
Чуйский тракт, по которому двигался отряд, все ближе обступали горы. Сначала они были как белые заснеженные холмы вдалеке, затем вдруг сдвинулись и выросли над головами. Дух захватывало от того, с каким бесстрашием петляла меж ними дорога, не боясь затеряться. Кое-где между скал лепились аилы туземцев-калмыков, по три-четыре в селе. Алтайцы были знатные строители: воткнут в землю жерди и накроют их сосновой корой – готов дом. Стада на зиму они загоняли в горы – на высоте легче найти корм. Сами калмыки зимами тощали, жили впроголодь – война ли, мир ли, – и поделиться запасами с отрядом, отбившимся от магистральных путей войны, не могли. Охотники-сибиряки, которых в полку набралось с десяток, выцеливали на гористых звериных тропах добычу – горного барана, козла, кабаргу. Мяса хватало каждому на зубок, но и тем были живы.
За селом Улала, в кривой долине между сопок, случился первый бой. Бернгартова орда – а больше думать было не на кого – ночью закопалась в снегу на пути у отряда и атаковала внезапно. Калмыки вдруг вырастали из-под сугроба и, выстрелив, снова падали. Несуразные фигуры в дубленых шкурах с красными поясами, нелепая тактика, гортанные крики охотников, загоняющих пугливое зверье. Все вместе это произвело странное действие – в отряде Шергина началась паника. Бегство солдат остановило лишь внезапное исчезновение калмыков. Шергин был уверен, что подстрелил трех или четырех, но ни трупов, ни крови на разворошенном снегу не нашли.
Что это было гадали долго и с суеверной фантазией.
Позднее группа, посланная разведать «монгольскую орду», быстро наткнулась на калмыков и насчитала до трех сотен. Несколько дней спустя их было в два раза больше. Через неделю в районе Шебалиной деревни, в горах, заросших таежным лесом, орда разрослась до полутора тысяч. Среди калмыков были и русские, бородатые мужики в старинных зипунах.
Возле Онгудая пошли степи, и однажды на рассвете Шергина растолкали с новостью, что впереди в чистом поле стоят калмыки. Дико стоят – по колено в снегу, будто чурки каменные, и не плотным строем, а вразнарядку, от каждой чурки до следующей – порядочно шагов. Когда глаза продрал по команде весь полк, нашлись знатоки из сибиряков, приглядевшиеся да разъяснившие, что чурки в самом деле каменные, а поставлены в бывалые времена самим Чингисханом или еще кем – сторожить тутошние места. Вроде наших богатырей на заставах. А звать – каменные бабы.
До чурок было час ходу, и чем ближе, тем веселей разбирало солдат, – как горох, сыпались шутки про «бабье» войско, и в воздухе крепко посолонело. Вблизи «бабы», утыкавшие степь сбоку от дороги, оказались рослыми, как гренадеры, уродливыми и неприветливыми, но оживленности солдат это не уменьшило. Шергину их веселье казалось надрывным и истеричным, однако останавливать кривлянья он не решился. Все ж лучше, чем суеверные шепотки и нелепые россказни у костров. Но самому хотелось быстрее миновать редкий строй чурок. И еще более странное ощущение: тревожно и неприятно было оставлять застывшее войско у себя за спиной.
Офицеры не могли удержать солдат, да и не особенно старались, – сами сворачивали с дороги и пытались отколупнуть кусочек «бабы» на память, потрогать за исполинские бока. Рядовой Олсуфьев придумал оставить на своей «избраннице» памятный знак и наспех процарапал ножом известное слово. Хвост отряда уже прошел мимо, когда раздался жалкий вскрик. Рядового Олсуфьева придавило упавшей «бабой». Она накрыла его поперек – с одной стороны торчала голова, с другой трепыхались ноги. Олсуфьев был жив, беспомощен и смешон. Из-под «бабы» его вытащили, ощупали кости и наградили хохотом. Рассмотрели слово и объявили, что «баба» женила Олсуфьева на себе, а как же иначе, если слово самого что ни на есть прямого действия, и «бабе» его понять по-другому никак было нельзя. Пострадавший охал, держался за грудь и на зубоскальства отвечал кривой болезной улыбкой.
– Смотри, Олсуфьев, как бы эта баба к тебе ночью не пришла погреться…
– …да не потребовала бы обещанного.
– Ты уж, Олсуфьев, не урони марку, оправдай девичьи надежды.
– Да честь полка поддержи, гляди.
Эпизод раздосадовал Шергина, а затем в мыслях всплыла «Венера илльская» Мериме, и реальность вокруг неуловимо поплыла. Все казалось зыбким и теряющим очертания, двусмысленным. Словно в реальности раскрылась некая дверь и приглашала войти в нее: если бы он решился, его дорога повернула бы в одну сторону, если б остался за порогом – совсем в другую. Он вдруг понял, что преследует не Бернгарта и не его дикое воинство, а идет по следу собственной судьбы, проложенному для него кем-то. И если не свернет, то непременно попадет в конце пути в ловушку, в смертельные объятия каменной «бабы», обручившейся с ним по неведомой прихоти. Но свернуть трудно, невозможно… или почти невозможно? Свернуть не назад, не вбок, а вперед. Вывернуться из объятий «бабы», оставить ее мертвым поверженным истуканом.
«Судьба – это истукан, – подумал Шергин. – Кто следует ей, кого она ведет за руку, тот – идолопоклонник. А много ли теперь в России тех, кто не кланяется идолу? Красные, белые – все согнулись в земном поклоне. Все слушают поступь каменной «бабы». Все трепещут».
В сумерках отряд наткнулся на калмыков. Они запечатали собой проход между протяжными степными холмами. Их было так много, что выбить «пробку» не смогли бы даже пушки. Они копошились на сизо-голубом снегу, их хаотичное движение было похоже на насекомое. Но завязывать перестрелку калмыки не стали. До рассвета снежная степь дышала вооруженным нейтралитетом, настороженно вглядываясь во тьму глазами часовых.
Утром начался бой – самый странный за всю военную биографию Шергина. Калмыки за ночь поставили заграждения из сложенных в несколько рядов бревен, которым в степи взяться было совершенно неоткуда.
Атака в лоб не имела смысла. С фронта от калмыцких пуль отстреливалась лишь сотня солдат. Остальные, разделившись пополам, до рассвета оседлали прилегающие холмы и теперь били калмыков оттуда. Шергин остался с меньшей частью. Люди распластались за наваленной стеной снега, стреляли через узкие бойницы.
Между двумя выстрелами Шергин услышал всхлип, повернулся. Солдат, мальчишка лет восемнадцати, выронил винтовку и трясся. Поглядев на полковника, он прошлепал лиловыми от холода губами:
– Мертвецы… там… не бревна…
Шергину пришлось тереть перчаткой глаза и в конце концов убедиться: михрютка не свихнулся. Одно из укрытий калмыков обвалилось, и два «бревна» распластали руки. Ощутив почему-то острую досаду, он подполз к солдату и сунул ему винтовку.
– Стреляй!
Михрютка испуганно помотал головой.
– Н-не могу… в мертвых…
Шергин хотел ударить его, чтобы привести в чувство – слова мальчишки казались беспамятным бредом. Отчего это в мертвых стрелять труднее, чем в живых? Но вдруг он понял – это правда, и рука опустилась. Живые теперь стоили дешевле мертвых, ведь из них даже укрытия в голой степи не соорудишь. В словах михрютки запечатлелось время.
На целых пять минут Шергин упустил из виду ход сражения. Только теперь он увидел, как с правого холма отступают, точнее, бегут его люди. Калмыки действовали числом и собственной массой, как волна, смывая солдат с высоты. На противоположном холме дело обстояло не лучше…
Калмыки не преследовали. Но и бежать в степи особенно некуда. В километре от места боя отряд собрался и посчитал потери. От семи с лишком сотен осталось пять с половиной. К следующему утру мороз прибрал тяжелораненых. Зато путь по Чуйской дороге освободился. Калмыки вновь таинственно пропали, забрав свои «бревна».
В мирной деревушке Купчеген, где жили алтайцы и русские крестьяне, поведали, будто проходил накануне отряд человек в сто, а командовал ими белый зайсан. Они сторговали немного припасов и ушли на перевал.
На придорожном постоялом дворе после офицерского ужина с печеной козлятиной к Шергину подсел прапорщик Чернов. Смущенно поглядывая на девчонку-калмычку, убиравшую посуду и стрелявшую глазами, он рассказывал:
– Вогуличев из второй роты говорит, нечисто в этих горах. Он прежде здесь часто бывал, хлеб в Монголию возил. Говорит – это чудь чудит. Я спросил его, что за чудь такая, а он сказал – не знаешь и не знай. А Олсуфьев твердит, что это армия мертвецов, которые много веков гибли в горах. Он совсем плох. Каменная баба что-то с ним сделала, факт. Желтый весь стал, и на ногах едва стоит. Солдаты смеются, будто это он со стыда, что его баба покрыла. А Вогуличев сказал, Олсуфьев теперь обязательно помрет.
Девчонка-калмычка, взмахнув косицами и подогнув под себя ноги, уселась за шитье на подстилке в углу. Миша Чернов вдруг покраснел и заговорил быстрее:
– Вогуличев нам пригодится в горах, он может общаться с туземцами на их языке. Раньше он у хлебного купца служил и с калмыками здешними торговал. После революции красные купцу брюхо вспороли – обширен был купец, болезнью страдал. А они думали, он в брюхе рабоче-крестьянское добро прячет.
Прапорщик помолчал немного, косясь на девчонку, затем сказал очень серьезно:
– Но все это, разумеется, меркнет перед красотой здешних гор. Только в таких местах по-настоящему понимаешь, что смерти нет.
– Однако при этом приходится постоянно думать о ней, – невесело усмехнулся Шергин.
– И видеть, – добавил Миша, а чуть погодя примолвил: – В этом парадоксе проходит вся человеческая жизнь.
Девчонка-калмычка прыснула в рукав. Прапорщик строго посмотрел на нее.
Рядовой Олсуфьев преставился той же ночью. Он лежал в калмыцком аиле на толстом грязном одеяле, в той самой позе, в какой его распластала по земле каменная «баба», и силился выразить что-то мертвыми глазами.
– Доктор, давайте прогуляемся, – предложил Шергин, выходя из аила.
Серая дымка мартовской зари помалу расползлась, обнажив белоснежно-розовые графики гор над плоскостью синеющей долины.
Полковой доктор Лунев имел особенность – в труднейшем зимнем походе в глубь гор он держался всегда так, будто выехал на охоту и, любуясь видами природы, дыша острым морозным воздухом с пряным вкусом азарта, спокойно ждал появления зверя, которого заранее любил и презирал. Таким зверем был для него любой пациент, и оттого солдаты доктора побаивались, а наиболее консервативная часть офицеров считала его опасной разновидностью декадента. Шергин знал, что причиной всегдашней бледности доктора был кокаин и, возможно, морфий.
От аила, где лежал мертвый Олсуфьев, они неспешно направились в русскую часть селения.
– Доктор, мне трудно предполагать в вас суеверную личность, – сказал полковник, – поэтому не пытайтесь навязать мне мистику в этом деле. Тем более не советую вам распространяться в подобном духе среди солдат. Думаю, есть и более простое объяснение смерти Олсуфьева, нежели проклятие каменной «бабы».
– Увы, без вскрытия я не смогу вам его предоставить, господин полковник. Что же касается мистики – я бы не стал называть это суеверием. «Есть много в мире, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». Почему бы не предположить, что матерная брань как сильнейший раздражитель вызывает в атмосфере энергетийный вихрь и тем притягивает темные разрушительные силы? Эта гипотеза вовсе не лишена правдоподобия. Более того, я слышал ее несколько лет назад от одного ученого мужа, который занимался поиском доказательств существования низшей духовной реальности.
– Смею уверить, эта реальность не требует для себя никаких доказательств, – заметил Шергин. – Как, впрочем, и высшая.
– Совершенно с вами согласен по первому пункту. Однако во втором вижу лишь стремление к логическому округлению. Не существует никакой высшей реальности, она появилась в человеческих мифах как балансир, симметричная равнодействующая сила.
– Это вы Бога считаете логическим округлением? – спросил Шергин.
– В том-то и дело, что Бог не принадлежит высшей реальности, – доктор удрученно развел руками. – Все боги являлись как раз из низшей и только потом, так сказать, возносились на небо.
– Иными словами, для вас, как для того монаха у Достоевского, существуют только бесы.
– Простите, господин полковник, но ваши слова просто вынуждают меня поморщиться.
Сделав вежливое предупреждение, доктор в самом деле произвел своим бледным лицом некое недовольное движение. Затем он продолжил:
– В низшей реальности, как я вам уже сказал, обитают не только темные демоны, но и боги. Христианство уравняло их в правах, но не думаю, будто это что-либо изменило.
– Занятное у вас богословие, доктор. Вы говорите так убежденно, точно выстрадали эту теорию на личном опыте.
– Собственно, так и есть. Я много раз видел их своими глазами.
– Что же, с чертом разговаривали, как Иванушка Карамазов?
– Напрасно иронизируете. Разговаривать не разговаривал, а приходить-то они приходили. И демоны, и боги. Впрочем, можете не верить, я не настаиваю.
– Отчего же, приходится верить. Вы бы, доктор, кокаином не злоупотребляли. Настоятельно вам рекомендую.
– Вы думаете, можно, познавши ту реальность, смотреть без боли на эту? – Доктор прочертил рукой в воздухе кривую линию, обозначив реальность аилов, крестьянских дряхлых избушек, солдат, с уханьем растирающихся снегом, заспанных гор на близком горизонте. – Поверьте, господин полковник, кокаином я продляю себе жизнь.
– А не ваша ли боль укоротила жизнь Олсуфьеву? – поинтересовался Шергин. – Не то прописали, может?
– Помилуйте, господин полковник, что я мог прописать ему? Грелку в ноги и кровопускание? Мой медицинский саквояж давно пуст, и пополнить его негде.
– Подозреваю, не до конца пуст, – хмыкнул Шергин. – Однако отчего же умер Олсуфьев, вы придумали?
– Очевидно, у него было слабое сердце. Удар каменной «бабы» вызвал сильнейшее потрясение внутренних органов, которое и привело к параличу либо разрыву сердечной мышцы.
– Годится.
Следующие две недели отряд вел изнурительную битву с горной дорогой, которая словно задалась целью вынимать силы из любого путника, будь то пеший или конный. Подводы бросили еще раньше, до Купчегена. На той первобытной тропке, что называлась трактом и виляла вокруг скал, телеги были дополнительным, а то и основным способом укатить в пропасть. А ведь дорогу поновляли и благоустраивали для колес еще в начале века – куда все делось? Отчего империя так скупа была на освоение собственных пространств? Отчего в ней появилось столько бессилия, что когда-то крепкую русскую скалу сумел сдернуть с места кровавый поток революции?
Под такие мысли шагалось незаметнее, и узкие гранитные карнизы, колдовские метели на вершинах перевалов, спуски с ледяной горки на собственном заду отпечатывались в сознании лишь после того, как уходили в область минувшего. Но что поражало сразу и бесповоротно – дикая красота, царственно почивавшая вокруг. Иногда она являлась так бесцеремонно, проникала в душу так глубоко, что становилось не по себе. Горы будто нанизывали на свои острые пики человечье сердце и возносили его высоко-высоко, к самому небу, туда, где Бог, взяв бедное сердце в руку, тщательно рассматривал его и искал малейшую червоточину. А найдя, с печалью насаживал обратно и отправлял снова на землю.
После жуткого великолепия бомов, драконами нависавших над усмиренной льдом Чуей, опять распростерлись степи. Днями пригревало, и снега почти не было. Но по ночам от мороза слипались ресницы, а на отпущенных бородах висли хрустящие сосульки, если хоть на минуту отлучиться от костра.
Калмыки себя не обнаруживали, и это тревожило Шергина. Несколько раз он отправлял разведку, но та возвращалась ни с чем. Бернгартова орда пропала бесследно. Ротмистр Плеснев не оставлял попыток выяснить намерения полковника, его поддерживало какое-то число офицеров. Шергин, хотя и видел вызревающее недовольство, ничего ясного выразить им не мог, даже если бы хотел. Двухмесячный путь в глубь гор Алтая ему самому казался весьма иррациональным, не имеющим ничего общего с обычной логикой. Может быть, он просто бежит от гражданской войны, от февральско-октябрьских революционных песен, кумачовых и бело-республиканских лозунгов – от всего, что сыплет пеплом в душу? Ротмистр Плеснев, верховод офицерского ворчания в полку, скорее всего думал именно так. Эта мысль была досадна Шергину, но армейский этикет, возрожденный адмиралом Колчаком, не позволял ему оправдываться перед младшими чинами. И даже интересоваться их умонастроениями.
В начале апреля, когда лица у всех приобрели медно-красный цвет загара, отряд утомленно вошел в деревушку Айла. Отсюда на юг уходила узкая и длинная Курайская степь, за ней круглила бока Чуйская, а там и до монгольской границы рукой было подать. Ситуация становилась все неопределенней и тоскливей. Шергин не имел представления, как действовать дальше. Бернгарт и его горные партизаны не подавали признаков жизни. Горы хранили молчание и продолжали скармливать пришельцам-чужакам свою первобытную, будто только что вышедшую из-под резца Бога, красоту. Шергин чувствовал себя переполненным ею, едва не отравленным, но она не знала жалости, а он не мог повернуть назад. Да и позади – она же, а за ней – все тот же бессмысленный февраль-октябрь.
Но именно тут судьба расщедрилась – подкинула еще одну приманку. В избу к полковнику приволокли за шиворот мужичка. Доложили, будто ходил меж солдат, смущал баснями, склонял к дезертирству. Сам мужичок был невидный, ростом не удавшийся, в драном тулупе с ватными извержениями, зато на рожу лукав и в словах непрост.
– Ну, – проговорил Шергин, усаживаясь на лавку, – рассказывай.
Мужичок прижал к груди шапку и, повертев головой, будто хотел нажаловаться на конвойных, хитро произнес:
– Рассказать-то можно, а станет ли с того толк?
– А это уж я сам решу.
– Ну, тады ладно, – согласился мужичок и спрятал шапку под тулуп. – Что ж, барин, рассказать-то? Я мно-ого всякого знаю.
– А то же, что солдатам. Чем их смущал, что сулил.
– Жизню сулил, чего ж еще. А то ить под ружжом ходить – смерть кликать. А без ружжа-то как хорошо. Идешь себе да идешь, тайные знаки по горам и долам высматривашь. То ли сам путь ищешь, а то ли он тебя. А так и находят. А вместе, втроем аль вчетвером, и того лучше, чем одинешеньку. Зверь не приест, спужается, и дорога скорей на зов откличется.
– И куда же эта дорога ведет?
– А в страну заповедну – Беловодьем зовут. Иному три года туда идти, а другому за седмицу откроется – смотря каков человек, значит. А ты, барин, не сумлевайся. Вон по глазам-то вижу, что не больно веришь.
– Слыхал я о Беловодье, – ответил Шергин, покачивая головой. – Будто где-то тут в горах, в тайном месте.
– Во, – заулыбался мужичок, – знаешь. И то правда, в самом что ни есть тайном. А только ты, барин, со своими некрутами и фельфеблями туда не ходи. Тебе с ними туда дорога заказана. Если б вот бросил все да один пошел… а не то со мной, и в старую веру бы обратился. Тогда дойдешь. А с войском не пройдешь.
– Отчего же?
– А там, барин, уж свое войско. Побьют твоих соколиков, вот те крест. И тебя побьют.
Мужичок припечатывающе осенился двуперстным раскольничьим крестом и поклонился в землю.
Шергин испытал к этим словам необыкновенный интерес и весь подобрался, спружинился, как кошка, у которой перед носом сидит нахальная мышь.
– Это что же там за войско такое? Тоже небось тайное да заповедное?
– А то как же. Аккурат тайное. А как же ему не тайным быть, коли с тайными людьми из Беловодья общение имеют? Ты, барин, сам-то рассуди.
– Ну а ты видел это тайное войско? Может, встречалось в горах? – спросил Шергин.
– А может, и встречалось, – лукаво сморщился мужичок.
– В каких местах?
– В местах-то каких? – задумался раскольник. – Да тут недалёко, на цветных горах.
– Где это?
Шергин развернул карту, разложил на столе, но мужичок с места не стронулся.
– Это мне, барин, наука бесполезная, я тебе так просто скажу. Ежли свербит тебе, пойдешь отседова на восход, к Ильдугему, там перевал минуешь и дале повдоль Курайской хребтине двинешь. Как увидишь – красные горы пошли, тут и гляди в оба. Может, чего углядишь. А только зря тебе это, – заключил раскольник.
Шергин карандашом начертил на карте пунктирную линию и там, где она обрывалась, поставил три знака вопроса.
– Что ж ты сам за ними не пошел, если в Беловодье стремишься? – спросил.
– Эх, барин. Туды свой путь найти надо, а не чужой. Тут ить, барин, мудрость, об какую зубы поломаешь, а вовек не разгадаешь. Одно знаю наверно – дорога туда под гору ныряет. А гора та – всем горам царица. В небо упирается и порфиром блещет, фрусталем мигает, вот какая гора. А как с другого конца выйдешь, тут тебе и Беловодье заветное. Тут тебе и сыр в масле и девки красны, тут и Божья роса, и ангеловы голоса. Никакой антихрист туды не сунется.
Шергин поскреб колючий подбородок, размышляя.
– Ну вот что. Наказывать тебя за дурные разговоры с солдатами не стану, хотя надо бы. А пойдешь с нами – вдруг чего напутал, а там вспомнишь. Будем вместе это таинственное Беловодье искать.
Тут мужичок свалился с грохотом на коленки и слезно взмолил:
– Не губи ты мою душу, барин. Нельзя мне с вами никак. Вот хоть на месте убей, а не пойду. Никониан, да с ружжами, в Беловодье вести – да где ж это слыхано. И не дойдете вовсе – побьют же, и меня с вами. Тады уж мне от скрежета зубовного не спастись, гореть буду в огне вечном. Отпусти ты меня, барин!
– Да и черт с тобой, – легко согласился Шергин. – Все равно ведь сбежишь. И людей мне попортишь своими анархическими разговорами.
– Попорчу, барин, попорчу, – на радостях закивал раскольник. Он поднялся на ноги и вынул шапку, приладил на голову. – А я уж как ни то один, по-старому. Вижу, не вышло у меня сопутников себе собрать. А то, может, и к лучшему, кто ж его знает. Так я пойду, что ли, барин? – Он оглянулся на дверь, за которой ждали двое солдат. – Некруты у тебя больно злые.
…К ночи затуманило – пришла первая оттепель, нагнала сырости с близкого болота. Неподалеку гулко потрескивало, ухало – будто вскрывались горные реки. Но туземцы заверяли, что для рек еще рано, а вздыхает большой ледник неподалеку, готовится к первой в этом году брачной ночи, когда истечет мутными струями и покроет белые воды побежавшей мимо речки.
Земля под ногами была непривычно твердой для весны, и даже туман в воздухе казался сухим, щекочущим в горле, будто дым. Пахло незнакомо – не тающим снегом и пробуждающейся землей, а древней пылью, которую по миллиметру в столетие обтачивал с гор здешний ветер и потом кружил-гонял по степи в пыльных бурях. За аилами на краю деревни горели костры – солдаты ужинали, иные спали, подставив спины огню. Шергин подошел незамеченным, остановился за границей света – не хотелось обрывать разговор.
– …на ероплане улетел. И царица с ним, и дети ихние с наследником Лексеем. А живут теперича в горах, там их никто сыскать не сумеет, и прозываются те горы – Гамалаи. Они на земле самые высокие, оттуда до неба и до Бога – пальцем ткнуть.
– Ну и силен же ты врать, Постников. Как же они все на ероплане вместились? Это ведь машина сурьезная, а не кобыла с телегой. Вот, братцы, меня послушайте, как оно есть на самом деле. По Белому морю теперь белый крейстер плавает и никогда к берегам не пристает. На нем и спасаются царь с наследником от большаков. А все почему? Море-то Белое, красным в него не зайти, утопнут…
Назад: 1
Дальше: Часть четвертая БЕЛОВОДЬЕ И ЦАРЬ-ГОРА