1
Укромный скит монахини Алевтины в Верхнем городке стоял на берегу озера под древними елями, оплетенными от комлей до вершин серовато-зеленым лишайником. Маленькое окно скита смотрит на озерную заводь, заросшую кувшинками и осокой. Под окном завалинка, усыпанная опавшей хвоей.
Городок весь облучен утренним солнцем, а вокруг скита еще будто сумерки из-за густой тени. Часть заводи на свету – там цветы закрылись, а где на воде лежит тень, раскрытые чашечки не сожмутся до полудня.
Монахиня Алевтина сидит на завалинке. Голова укрыта апостольником, снятый клобук – в сторонке. Семен Строганов стоя слушает тихий говор монахини и примечает, что с той поры, как привез ее с острова, облик ее резко изменился, будто она как-то сразу состарилась: на восковом лице глубоко запали глаза; нос заострился, сухие губы словно посинели.
– Недобрые сны мне, Строганов, снятся. Ничем не могу себя от них уберечь. Ночей не сплю. Молюсь... Чаще о прошедшем мне сны. О той поре, что меня сюда, на край света привела. Его частенько вижу. Догадываешься, про кого речь веду? Глядит на меня, как коршун. Давно его проклясть собираюсь, да боюсь, что проклятие мое не на одного него падет! Ты, Строганов, про многое не ведаешь, что на Руси деется. Коршун царь Иван. Русь он в кровь исклевал. Кровью лучших людей ее залил, будто хочет народ в ней утопить и одинешенек на Руси остаться. Меня заклевал. Цариц своих заклевывает. Не веришь? Потому и не веришь, что к твоему роду царь милостив до времени, а падет на вас – тоже заклюет. Что сотворит с тобой, ежели прознает, что меня укрываешь? Ведомо тебе сие? Не устрашишься? А то лучше бы ты нас в Москву отослал!
Монахиня устало прикрыла глаза, помолчала, выждала, что ответит ей Строганов. Он только головой тряхнул, давая понять: мол, пустое говоришь, старая. Монахиня снова нарушила молчание.
– Поглядел бы теперь царь на меня. Хоть бы одним глазком взглянул, какая стала, из-за него по свету мыкаясь. Старуха, совсем старуха, ране времени. А как жить-то мне хотелось! Дочку растила, наглядеться на нее не могла. Он же загнал меня под клобук монашеский.
Говорила монахиня, а из полуприкрытых глаз катились слезинки на впалые щеки.
– У тебя мне хорошо. Всяк заботится... Люди добрые, душевные. Раньше не понимала людей, себя только любила. Тебе спасибо, что навестил. Что Аннушка? Резвится, поди, с новыми подружками, девицами сенными? Пошто не приплыла погостить здесь, али не замирились еще язычники? Пусть радуется Аннушка житью, пока молода. Она на жизнь и на людей поглядеть-то еще не успела. Повидать ее скорее хочу, по голосу ее соскучилась. А теперь ступай! Зря времени со старухой не роняй. Да мне молиться пора!
– Дозвольте, матушка, вам про то сказать, из-за чего покой ваш нарушил.
– Говори.
– Благословите, матушка, Аннушку женою назвать.
Монахиня медленно выпрямилась и встала. Надела клобук, смерила Строганова недобрым взглядом.
– Вон зачем приехал? Вон о чем замыслить посмел! Боярышню Муравину в жены захотел взять? Обрадовался, смерд, что, гонимая царем, она тебе в лапы попала? Как посмел? Не забывай, что царь не ее, а меня по свету гоняет. Дочь боярская ни в чем не повинна перед ним. Анна моя из древнего, знатнейшего рода на Руси. Не пара она тебе, купчишке безродному. Не для того она на свет уродилась, чтобы тебе женой стать.
Перед Семеном стояла уже не смиренная инокиня-скитница, а разгневанная боярская вдова. Глаза ее засверкали.
– Богат ты, это верно. В своем крае сумел возвеличиться. К царю в милость по золотой лестнице вышагал. Все это верно. Но помышлять об Аннушке не смей. Не для тебя ее растила. Не для твоих рук ее красота, найдется ей супруг достойнее тебя.
– Пошто так молвите? Аннушка сама мне согласие дала. Я ее к тому не принуждал. Хочет она со мной под венец. Благословения твоего ждет.
– Ступай немедля с глаз моих прочь. Не слыхала твоих слов дерзновенных! Кто не в свои сани садится, тому можно и головы не сносить.
Монахиня подошла к двери скита. Открыла ее, но задержалась на пороге. Обернулась к Семену, и увидел он, что из ее глаз исчезла колючая недоброта. Заливали их слезы.
– Стой, Семен Строганов! Думаешь, гордыня боярская во мне кипит и против тебя, мужика богатого, восстает? Так знай же: рождение Аннушки – тайна. Не бабья, грешная, а великая тайна, от коей судьбы людские зависят, среди них и собственная ее судьба. Голову свою под царский удар поставишь, ежели за Аннушкой потянешься.
– Ничьих ударов я, мать Алевтина, не страшусь и ни перед кем не отступлю. Тайну твою я ведаю. Благословения прошу.
Монахиня, стоя на пороге, подняла руки, словно защищаясь от удара. Проговорила медленно и глухо:
– Ну коли и тут на силу надеешься – исполать тебе! Сама я из мира ушла, от всех от вас навек! Аннушка тайны сей не ведает и ведать не должна. Сам ее храни, как я хранила. Если верно, что Анна тебе сердце свое отдала, – что ж, знать, так уж господу угодно! Честь боярская в Анне не слабее, чем во мне была. Сказываешь, согласна она?
– Согласна. Благослови и ты, мать!
– Встань на колени.
Монахиня трижды осенила его крестом. Поцеловала склоненную голову.
– Береги душу Аннушки.
Строганов поднялся, поклонился низко, простился и, не оборачиваясь, зашагал по тропе мимо заводи.
Монахиня скоро потеряла его из виду. Она все еще стояла у своего порога и думала вслух:
– И этот коршун! Потому от других коршунов Аннушку защитить не побоится.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Лето выдалось засушливое.
Кама против Кергедана в конце июня небывало обмелела и сузилась, на середине реки обсохли песчаные косы. Были места, где могучую реку переходили почти вброд. Стояли душные, безветренные дни и ночи. Вторую неделю с верховьев реки доходили слухи о появлении возле Соли Камской новых орд враждебных степных кочевников. Вскоре перестали приходить сверху плоты и струги торговых людей. Из Конкора в Кергедан явился гонец с вестью, что ордынцы напали на Соль Камскую, разграбили и сожгли посады и починки вокруг крепости.
После столь тревожных известий в Кергедане начали готовить крепость к войне. Прежде всего из починков, слобод и соляных посадов перевели в крепость женщин и детей, согнали скотину. Работных людей на промыслах вооружили. Дали наказ не хвалиться удалью перед врагом, а защищать промысла, беречь жизнь и, в случае вражьего перевеса, отходить в крепость. В тайном месте прорыли из крепости под землей лаз. Работу на соляных варницах прекратили, мужикам велели по ночам бодрствовать, не смыкая глаз, а отсыпаться в дневную пору.
Городок приготовился к набегу. Из Конкора прибыл второй гонец с вестью, что большая разноплеменная орда сожгла варницы возле городка, но на крепость не напала, обошла ее по суше, а также на плотах по реке. С крепости по плотам ударили из пищалей.
С тех пор Катерина чуть не каждый час поднималась на стены Кергедана и с растущей тревогой слушала нудный рев скота, томимого жаждой: не хватало воды в колодцах из-за засухи. Однорукий Гринька Жук, принявший на себя по приказу Строгановых попечение о слобожанах, нынче упросил хозяйку ненадолго открыть ворота крепости, чтобы сгонять на водопой хотя бы коней и коров. Едва скот успел напиться, нежданно с дальних варниц послышался набат. Вскоре показались в той стороне клубы дыма и огня, а еще через час стали подходить к Кергедану мужики с подожженных варниц.
Жители смотрели на пожары со стен. Женщины заливались слезами. На одной из сторожевых башен стояли Катерина, Григорий и их сын Никита.
Пожар из-за безветрия распространялся медленно, но к полуночи все варницы и посады вокруг Кергедана пылали. Ордынцы, конные и пешие, вытесняли защитников из торгового и пушного посадов, все ближе и ближе притекали к стенам крепости. Появились первые раненые. Им тут же оказывали помощь. И передавали слухи о тех мужиках, кому помощь была уже не нужна. Побитые беспощадным врагом, они, пробудившие камскую землю от векового сна, сами уснули на ней сном непробудным!
Едкий дым с пожарищ дополз до стен крепости уже после полуночи, и почти в то же время на противоположном берегу ярким факелом запылала сторожевая вышка заслона у устья Яйвы.
Под утро со стен услышали чей-то истошный крик. Еще невидимый в темноте, кто-то бежал берегом Камы к воротам крепости, все время выкрикивая одно и то же слово, звучавшее, как горестный стон: «Татары»! «Татары!»
С опаленным лицом и обгоревшей бородой беглец достиг крепости. Это был дозорный с горевшей вышки. Он рассказал, что видел толпы татар на берегах Яйвы и смог бежать лишь под покровом темноты по знакомым тропам, неведомым для врага.
Вскоре стали видны костры татарского стана на камском берегу, возле устья Яйвы, и скакавшие всадники. Костров становилось все больше. С крепостных стен жители и ратники-дружинники с оружием в руках прислушивались к обманчивой тишине и молча наблюдали за всем, что происходило на заречной стороне.
Вокруг крепости догорали варницы, посады и починки. Дым облаками стлался над лесом. Среди пожарищ мелькали татарские и башкирские всадники. На заречной стороне во мгле рассвета стали в лугах шатры татар, и ветер доносил оттуда ржание коней.
2
Два дня осады прошли спокойно. Татары, зная о надежной защите крепости, исподволь выискивали на Каме броды, но сразу переходить реку не отваживались.
На третью ночь ударили боевую тревогу. Защитники крепости угадали по звукам, что татары начали переправу. Они переходили Каму прямо против крепости. Со стен Кергедана грянули пушки. Пищальники и пушкари стреляли почти наугад, но переправу сорвали: чугунные и каменные ядра, оглушительный гром и вспышки выстрелов напугали врагов, остудили воинственный пыл нападавших.
Увлеченные обороной на реке, защитники крепости ослабили внимание на других, сухопутных участках. Башкирские стрелки из луков сняли меткими выстрелами сторожевую охрану на юго-восточном колене стены и позволили нападавшим навалить в ров, под стену, хворосту, облитого смолою. Подожженный хворост вспыхнул, и городская стена в одном месте тоже загорелась. Дружинники самоотверженно сбили, залили и погасили пламя, но при этом понесли потери и не смогли расчистить завал во рву. Так к утру третьих суток злой осады нападающие обеспечили себе возможность подбираться к стенам крепости по завалу.
3
На четвертое утро татары перенесли переправу выше устья Яйвы, куда не долетали пушечные ядра. Там они преодолели Каму и начали засыпать стены крепости стрелами с близкого расстояния.
Кергедан мучительно страдал от недостатка воды. Начался падеж скота, погибло много овец. Григорий Строганов совершенно растерялся, давал нелепые распоряжения и советовал повести переговоры об «откупе». Отстранив мужа от ратных дел, Катерина сама приняла на себя командование крепостью и наказала Никите и Жуку во что бы то ни стало достать воды. Решено было сделать вылазку к берегу Камы.
Ночь выдалась темная и душная. Перед полуночью со стен крепости ударили пушки. Никита и Жук вывели из крепости бегом две цепочки ратников. По этим живым цепочкам, из рук в руки, пошли в крепость ведра и бадейки камской воды. Вскоре запели вражеские стрелы, но пищальники держали татарских стрелков на почтительном отдалении.
До рассвета были наполнены водой все бочки в крепости, гибель скота была предотвращена, но более всего обрадовало и растрогало Катерину мужество, пробужденное суровым испытанием в молодом сыне. Женщина гордилась, что в сердце сына проявилась та же удаль, та же строгановская хватка, что сближала сына с дядей Семеном.
Переправившись через Каму, ордынцы передвинули свои шатры совсем близко к Кергедану. Красный ковровый шатер хана возник на самом пригорке. Ночью Никита с охотниками сделал вылазку, чтобы раскидать опасный завал во рву. Вылазка удалась, хотя трое охотников не вернулись в крепость, а сам Никита был ранен стрелой в правую бровь. Рана была неглубокая, но Никита вышел из боя с залитым кровью лицом.
Это так напугало Григория, что тот, тайно от жены и сына, позвал к себе сокольничего Мокея Мохнаткина, дал ему золота и послал на Чусовую к Семену с известием, что Кергедан погибает от татарского нашествия.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Слух об осаде Кергедана дошел до чусовских городков несколько раньше, чем поспел туда гонец Григория Строганова. Вестником беды оказался другой посланец.
В предрассветный час дозорный на башне Верхнего городка заметил человека, спускавшегося со стены по веревке. Когда незнакомец не ответил на окрик, стражник пустил в него стрелу. Смертельно раненного человека нашли в крапиве и узнали в нем вогула-язычника с берегов Сылвы. Его принесли в крепость и допросили. Умирающий сказал, что Кергедан в осаде, что к татарам примкнули башкиры, черемисы и вогулы. Ханская рать придет скоро и на Чусовую. Сам же он гордится перед соплеменниками тем, что сумел два дня назад незаметно проникнуть в крепость, а этой ночью, выполняя священную волю бога Чохрынь-Ойка, убил в келье монахиню Алевтину, осквернительницу острова. Совершив священную месть, хотел бежать, но был застигнут стрелой дозорного.
О татарах он сказал сущую правду. На восходе их первые разъезды появились на Чусовой. Их заметили со стен Нижнего городка.
Гонец от Досифея привез Семену Строганову известие о тайном убийстве монахини Алевтины.
Строганов не стал скрывать от Анны Муравиной тяжелое известие. Девушка приняла его мужественно. Общая беда – татарское нашествие и восстание племен – не позволяли углубляться в думу о беде собственной.
В тот же день явились под стенами городка главные силы орды, стали под монастырским холмом. Монахи вместе с настоятелем Трифоном Вятским укрылись в крепости.
Под вечер Семен велел посадить на струги и лодки женщин и детей, дал им сильную охрану с пушками и отправил в Верхний городок. Анну Муравину он послал с ними, несмотря на все ее просьбы остаться в Нижнем городке.
2
Мокей Мохнаткин, полуживой от усталости, только через три дня после этих событий добрался с Камы до Нижнего городка. Как приказал Григорий, Мокей с большим привиром нарисовал Семену страшную картину неминуемой гибели Кергедана.
Семен позвал на совет Голованова и сотников, объявил о своем намерении идти на выручку осажденной камской крепости. Голованов обещал продержаться с малым гарнизоном. Не теряя времени, он велел снять со стен городка восемь пушек из шестнадцати и обрядить ими струги, погрузив запас пороха и картечи для Семеновой экспедиции. А сам Семен Строганов отобрал дружину и тотчас двинулся в путь. Иванко Строев также попросился в поход. В глухой ночной час струги незаметно прошли мимо ордынского стана, держа наготове оружие. Татары беспрепятственно пропустили караван.
Тяжело нагруженные струги из-за безветрия шли на веслах, и только на четвертый день поднялись до устья Косьвы. По приказу Семена дружины из косьвинского острога присоединились к нижегородским, и объединенный отряд поспешил к Кергедану.
Этот плес Камы был особенно мелким. Ратникам пришлось тянуть струги бечевой.
3
Ветер задул, когда струги были уже вблизи Кергедана. Не желая обнаруживать себя в дневное время, отряд пристал к берегу. Мокея Мохнаткина, хорошо знающего местность, послали в разведку с двумя ратниками.
Началась уже третья неделя осады Кергедана. Крепость держалась хорошо, хотя стены уже во многих местах были опалены пожарами. На погосте в крепости множились кресты над свежими могилами защитников. Редкий мужик в крепости не был ранен. Катерине Строгановой задело руку, но смелая женщина почти не уходила со стен, и никто не знал, когда и как она успевает отдыхать.
Незадолго до прибытия подмоги защитникам пришлось отбивать ожесточенный штурм, а на следующую ночь Никита Строганов с охотниками сделал удачную вылазку по подземному ходу. Вернулся он, весь забрызганный кровью, потеряв немало добрых дружинников, но отбросил врага от опасного пролома в стене. Все-таки и после вылазки татары пытались расширить брешь, и Катерина сосредоточила здесь главные силы защитников.
Положение не было столь гибельным, как писал Григорий Семену, но каждый день осады становился тяжелее. Пушки стреляли все реже – Катерина велела беречь порох и последние ядра.
В день, когда Семеновы струги, еще не видимые татарам и защитникам, приближались к Кергедану, над Камой разгулялся свежий, шквалистый ветер. На реке пошли волны с пенистыми гребнями. Под лучами солнца взбаламученная река казалась с крепостных стен рыжей.
В татарском стане звучали бубны. Враги торжествовали близкую победу. Группа татарских всадников подскакала к крепости. Впереди на вороном коне, укрытом красной попоной, гарцевал всадник в голубом одеянии и золотом шлеме.
Он подъехал под стены и властно поднял руку, подавая знак, что хочет говорить с русскими военачальниками. Катерина ответным знаком выразила согласие на беседу, если парламентер приблизится с малой свитой.
С двумя спутниками всадник отделился от остальной свиты. Маленькая татарская кавалькада шагом приблизилась к воротной башне. Там, на боевой площадке, ожидала посланцев сама Катерина Алексеевна Строганова с сыном Никитой и телохранителем Григорием Жуком.
Горячий конь всадника то и дело норовил взвиться на дыбы, не стоял на месте. И когда наездник начал говорить, Жук сразу узнал татарскую княжну Игву.
Катерина, скрестив руки на груди, молча выслушала короткую речь Игвы на татарском языке и мало поняла. Жук перевел: татары предлагают русским сдать крепость.
– Скажи ей, – ответила Катерина, – чтобы убиралась подобру-поздорову, ежели не желает опять к нам в гости попасть. Другой раз не на Косьву пошлем, а туда, откуда не бегают!
– Урусы! – опять закричала Игва. – Если вы добром откроете ворота, мы позволим вам уйти на запад, в свои города, а крепости строгановские мы спалим. Выдайте нам всех Строгановых живыми – остальных на свободу отпустим!
– Я – Строганова! – спокойно сказала Катерина. – И слово строгановское даю: не уберешься отсюда – головы не сносишь! А больше нет у меня времени с татарской девкой лясы точить. Пойдем, Никита!
Увидев, что Катерина сошла с боевой площадки, Игва вздыбила коня и вместе со спутниками ускакала в стан.
Ветер усиливался. В татарском стане продолжалось торжество: на берегу состязались в удали лучшие наездники. Потом несколько всадников пустились галопом под стенами крепости; за ними волочились на веревках тела русских дружинников, убитых во время вылазок из крепости.
В сумерках небо заволокли тяжелые тучи. Несколько раз принимался лить дождь. Ночная темнота наступила быстро. Веселье в татарском стане стихло. Дождь пошел сильнее. Зашумели ручьи дождевой воды, сбегавшие в Каму.
Промокшие до нитки защитники крепости не уходили со стен, ждали ночного приступа.
Однако в стане врагов после дневных игрищ и состязаний было тихо; костры, заливаемые дождем, горели слабее обычного.
Как только стемнело, Семен Строганов приказал дружинникам на стругах отваливать. Последние версты до Кергедана струги пробежали на надутых парусах. Мокей Мохнаткин толково обрисовал Семену расположение вражеского стана, поэтому, несмотря на темноту, сильный ветер и дождь, Строганов подвел струги к Кергедану прямо против татарского лагеря.
От своего разведчика, Мокея Мохнаткина, Семен узнал в пути, что днем в лагере было нечто вроде праздника, значит, противник уверен в близкой победе: до царя – далеко, а все соседние городки-крепости, строгановские и царские, обложены точно так же, как и Кергедан. Думают татары, что грозный для них Строганов Семен тоже сидит в осаде. Его крепость – Нижний чусовской городок – должна пасть одновременно с Кергеданом.
– Где чалиться будем? – спросил Иванко Строев.
– Против крепости, у отмели, где у татар переправа намечалась. Неглубоко там, на якоря надобно бесшумно стать и рассвета ждать. Лишь бы отблеск костров нас до времени не озарил! Орда, слышь, немалая, несколько сотен ногаев да союзники их... Надобно врасплох захватить, с двух сторон – и с реки и от крепости.
– Как же крепости знак подать? Чтобы к вылазке изготовились.
– Чай, сами не спят! Видишь, фитили тлеют у пушкарей. Наготове там все.
– Добро. Сейчас на якоря станем.
– Пушки наводи загодя. Чтобы, как знак подам, без промедления стрелять. Светать вот-вот начнет. И дождь перестает.
Еще с полчаса люди на стругах прождали в напряжении. Потом на смутном небесном полотне стали все яснее обозначаться очертания крепостных стен; татарские костры затухали, все внимание татарской стражи обращено было на крепость, за рекой никто не следил... Семен Строганов уже различал на воде всю цепь своих судов, стоявших над мелководьем. Он вынул саблю и пронзительно гикнул.
Тотчас со всех стругов грянули пушки и пищали. Ядра разметали уголь и горячую золу костров, били по шатрам и палаткам. Переполох поднялся страшный.
С крепости уже разглядели подкрепление на реке. Катерина узнала Семенов струг, поняла его маневр, приказала открыть огонь из пищалей и пушек, готовиться к вылазке.
На это Семен и рассчитывал!
Как только у крепости растворились ворота и защитники ринулись на врага, Иванко Строев атаковал татар с реки. Семен еще издали заметил высокого предводителя кергеданского отряда и угадал в нем своего племянника Никиту Строганова. Рядом с Никитой рубился, действуя одной рукой, старый Гринька Жук. Ордынцы заметались между двух русских цепей.
В пылу боя, когда на стругах остались одни пушкари, бившие по толпам бегущих к переправе ордынцев, Семен Строганов углядел татарскую военачальницу Игву. Ее золотой шлем и светлые латы мелькали в гуще самых отчаянных рубак, медленно отступавших к реке под ударами кергеданцев. Видел Семен, как сын Катерины, сопровождаемый Жуком, устремился к этой группе противника, намереваясь отрезать ей путь отхода к переправе. Маневр ему удался – увлеченные боем, спутники Игвы дали себя окружить. Последнее, что успел различить Семен, был отчаянный выпад татарской княжны против русского предводителя. Потом золотой татарский шлем Игвы и острый русский шишак Никиты исчезли из виду, будто утонули в дыму и прахе битвы.
Разбитый противник бежал в беспорядке. Со стругов и на берегу ратники довершали разгром врага, ловили татарских коней, носившихся без всадников между грудами мертвых тел. Лишь остаткам ордынцев удалось перейти близ Яйвы на тот берег Камы и спастись в лесах.
Немалый урон понесли и строгановские дружинники. Семен получил рану в плечо, а Никита, после боя с Игвой, был унесен в крепость с несколькими ранениями.
Свою отчаянную противницу он победил один на один. Татарская княжна была мертва. Когда Иванко Строев, оставшийся в бою невредимым, перевязал Семену раненое плечо, оба они подошли к шатру Игвы, куда ратники успели отнести ее тело. Семен велел пленным воинам Игвы хоронить ее по татарскому обычаю, с почестями. Игву погребли в боевых доспехах, на высоком берегу Камы. Над могилой насыпали курган. Золотой шлем воительницы, украшенный черным султаном, ее щит и меч Семен Строганов велел отнести на струг – он решил отослать при случае эти трофеи сибирским сородичам храброй татарской княжны.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Отплытие Семена Строганова на выручку Кергедана окрылило ордынцев, осаждавших Нижний городок. Они стали готовиться к решительному штурму крепости, но старый воевода Голованов, разгадав их намерения, ночью сам вышел с дружиной из городка и напал на врага. Битва была кровопролитной, и воевода, не отогнав ордынцев, вынужден был уйти обратно за стены крепости. Татары подожгли на горе монастырь, оставленный монахами, но пожар залило дождем. Пришельцы обложили город. Свой стан они расположили на берегу Чусовой, прервав сообщение между обоими городками: Верхним и Нижним. Все же гонец от Голованова прокрался к Досифею, рассказал воеводе Верхнего городка, что гарнизон Нижнего может не устоять против нового натиска: после ухода Семенова отряда и ночной вылазки у воеводы Голованова осталась горстка защитников – на каждого ратника приходится теперь полтора, а то и два десятка ордынцев. Замысел противника ясен – разбить русские крепости поодиночке. Сперва разделаться с ослабленной Нижней, затем обложить Верхнюю, чтобы русских на Чусовой не осталось.
Досифей собрал верхнегородских сотников на совет. Говорили на совете разное: предлагали сидеть в осаде, не затевая никаких решительных действий против татар до возвращения хозяина. Таких советчиков Досифей от души обругал. Решено было готовиться к походу на татар к Нижнему городку. Досифей отобрал испытанных дружинников, прибавил к ним сотню вогулов-лучников, уже доказавших свою верность Руси. Охранять городок воевода оставил пушкарей и пищальников.
В поход пошли на лодках. Верстах в четырех выше камня-бойца, по прозванию Илья Муромец, Досифей с дружиной высадился, попрятал лодки в кустах и пошел лесом. Высланные вперед дознатчики сообщили, что главная сила ордынцев стоит под крепостью, а в стане находятся только кони под надежной охраной. Дружина скрыто подошла к татарскому стану. Досифей велел своим людям залечь в укромных местах и ждать темноты.
После полуночи дружинники ворвались в расположение лагеря, перебили оставленных в нем воинов, увели в лес коней и без промедления пошли к крепости, где татары уже приготовились к штурму. Нападение верхнегородцев в тыл штурмующим было внезапным, но защитники городка, заслышав под стенами шум битвы, тотчас вышли за стены и соединились с воинами Досифея. Взяв врага в кольцо, ратники погнали ордынцев к обрывистому берегу реки. Битва затянулась до восхода солнца. Большой татарский отряд, прижатый к берегу, уже стал было сдаваться, но какой-то военачальник в шлеме с перьями вопил на своих воинов, заставляя их продолжать безнадежное сопротивление.
Досифей, придерживая возле себя старую волчицу, наблюдал за тем, как дружинники обеих крепостей обезоруживали врагов, разбирали клинки и щиты, кучками отводили в крепость пленных ордынцев. Лишь отряд на берегу, прижатый вогулами к самой кромке обрыва, еще дрался, ежеминутно редел, но не сдавался. Вогулы взяли отряд в клещи, постепенно сжимая их. Вогульские стрелки точными выстрелами поражали ордынцев, расплачиваясь за сожженные селения и бедствия осады. Уже не одна стрела настигла и высокого предводителя отряда, но его доспехи были неуязвимы: стрелы бессильно падали к ногам латника.
Досифей взял волчицу на сворку и приблизился к месту сражения. Он набрал полные легкие воздуху и крикнул отчаянному латнику по-татарски:
– Пожалей своих! Сдавайся! Нечего после драки кулаками махать!
Что-то знакомое почудилось Досифею в злобном ответном выкрике. Да и вогулы подбежали к Досифею, возбужденно крича:
– Не татарин это! Русский он!
Неужто изменник Костромин? В татарском обличии? Нет, этого перебежчика упускать нельзя и взять надобно живым!
Видимо, и латник узнал Досифея. Метательный дротик, пущенный кем-то из телохранителей латника, задел воеводу, и в ту же минуту латник исчез с кромки обрыва. Остальные воины удвоили сопротивление. Куда же девался тот? Вогулы уже бросились к береговому обрыву. Возбужденно указывая вниз, они давали понять Досифею, что чужой латник отважился на отчаянный спуск с обрыва к реке. Там, у берега, лежал опрокинутый челн. Уйдет враг!
Досифей сам подбежал к уступу, глянул вниз, спустил волчицу с привязи, показал на человека, уже спешившего к челну.
– Выручай, Находка!
И то, что было почти невозможно для человека, сделал зверь: волчица по немыслимой крутизне, цепляясь когтями за малейшие шершавины почти отвесной тропки, выбитой в скале рыбаками и охотниками, спустились к берегу столь быстро, что оказалась у челна почти одновременно с беглецом в латах. И началась на берегу жестокая схватка матерого зверя с человеком, закованным в железо.
Но и вогулы уже спускались с утеса! Время, драгоценные минуты, необходимые для спасения, латник терял в схватке с волчицей! Той вдобавок удалось вцепиться мертвой хваткой в руку человека, не защищенную доспехом. Свободной рукой человек нанес волчице смертельный удар кинжалом, но было поздно. Набежавшие вогульские воины настигли латника, навалились на него, сорвали с него крылатый шлем и позолоченные наплечники...
Когда сам Досифей добрался наконец до места последней схватки, волчица Находка уже издыхала. А рядом с челном, так и не послужившим для побега от возмездия, понурился окровавленный и избитый вогулами, связанный по рукам и ногам боярский сын Алексей Костромин, ставший пленником воеводы Досифея!
2
Семен Строганов поспешил назад, на Чусовую: от пленных ордынцев он уже знал, какие крупные силы осаждают Нижний городок; нелегкая участь выпала воеводе Голованову!
В самый день возвращения Семена в крепости Нижнего городка Досифей и Голованов закончили допрос пленного изменника Костромина. Он показал, что передался хану Махмет-Кулю, получил в управление часть княжества, взял в жены ханскую дочь, поклялся хану в верности и обещал изгнать Строгановых сначала с Чусовой, потом и с самой Камы.
Суд вынес приговор: казнить перебежчика, изменника Руси, утоплением в реке Чусовой с камнем на шее.
На следующий день Семен Строганов, Голованов и Досифей смотрели с высокого утеса за исполнением этого приговора, а на берегу столпилось все уцелевшее население Нижнего городка.
На плоту, сбитом из обгорелых балок монастырской стены, крещеные вогульские воины, участники битвы, выплыли на середину реки с приговоренным. Трифон Вятский тоже находился на плоту. Видно было сверху, что коленопреклоненному связанному преступнику дали поцеловать крест... Потом сильно булькнула вода у плота, и вогулы поплыли к берегу, толкая тяжелый плот шестами.
После свершения казни Трифон Вятский отслужил панихиду на свежих могилах по всем павшим защитникам, отдавшим жизни за други своя...
Досифей отправился восвояси к себе в Верхний городок с радостным для Анны Муравиной известием о победе, благополучном возвращении Семена и наказом возвращаться домой не ранее чем через несколько дней, потому что разбежавшиеся татары и пришлые с Сылвы вогулы еще хоронятся в прибрежных лесах. Семен просил невесту переждать, пока отряды ратников прочешут леса и урочища по Чусовой и поездка по бурной реке с ее тесными стремнинами и крутыми поворотами, где за каждой скалой может затаиться вражеский лучник, станет такой же безопасной, какой была до татарского нашествия.
Томительными и длинными казались эти дни ожидания Анне Муравиной. Не меньше ее томился и тосковал Семен Строганов. Но дознатчики и дружинники, среди них Спиря Сорокин, возвращались с дурными вестями: то тут, то там встречали они на берегах остатки вражеских отрядов и одиночные группы. Иных удавалось брать в плен, иные ускользали в глухие дебри чусовских лесов. Спиря уговаривал Семена отложить приезд Анны до зимней поры – ему открыли знакомые местные вогулы, что вогулы сылвинские до тех пор не имеют права вернуться на родину, пока жива вторая осквернительница острова. Но никаких следов этих вогулов с Сылвы ратники Семена и сам Спиря найти в лесах не могли. Анна слала любимому отчаянные письма с просьбой разрешить ей приезд. Опасения Спири казались Семену преувеличенными, и он, наконец, послал Досифею приказ снарядить для Анны струг под надежной охраной.
3
Обрадованная девушка собиралась недолго. День отплытия был ясным и теплым. Струг, приготовленный для Анны, покачивался на воде, согретой утренним солнцем. Охранять Анну было доверено шестерым дружинникам. Боярышню сопровождали еще четыре сенные девушки, двое лучших чусовских кормчих и промерщик с багром. Путь до Нижнего городка был недолог.
Река Чусовая здесь красива, как в древних былинах: скалистые утесы, стремнины на перекатах, вековые сосны над ущельями, диковинные камни-бойцы, торчащие из-под воды.
Любуясь этими красотами, Анна следила, как седобородый кормчий уверенно направлял легкий бег судна между едва заметными подводными камнями-ташами, обросшими зелеными бородами тины.
Чусовая заметно обмелела, но течение ее было по-прежнему стремительным.
Впереди показался крутой поворот. Река здесь сузилась, сжатая каменистыми берегами. Лесные чащи подступали к самой воде. Анна переводила взгляд с реки на кормчего. Тот как раз подозвал к себе своего помощника. Чусовая шумела и злилась, струг закачало сильнее.
– Шест готовь! Веслами с правого борта табань! – подавал команды кормчий.
– Дедушка, пройдем ли? – испуганно крикнула Анна рулевому. – Может, к берегу пристанем, посуху перекат обойдем?
– Не бойсь, не бойсь, касатка-боярышня! – успокаивал ее кормчий. – Не такие перекаты проходим! Стань к мачте, держись и не робей. Дело минутное – сейчас опять на чистое место выплывем!
И правда, самое опасное, казалось, уже позади. Только два больших утеса еще торчали на пути струга; течение с ревом обтекало эти скальные преграды, но обойти их уже казалось легко – слева открывалась свободная от камней просторная водная стремнина...
Уже и кормчий вздохнул было с облегчением. Он уверенно готовился к последнему повороту. Справа дружинники опустили весла, чтобы помочь рулевому безопасно развернуть судно. Все внимание людей было обращено на воду, на скалы. Девушки, подружки Анны, со страхом попрятались в рубленой избушке струга. Никто не следил за лесной зарослью на близком берегу...
А там, укрытый среди пушистых еловых лап, уже припал к напряженной тетиве лука опытный вогульский стрелок. Его оружие – заговорное, заповедное! Древесина этого лука выдержана кудесниками три года в особом зажиме, тетива свита из ножных жил горного козла, а острия верных стрел смочены соком островного корня... Это оружие не на простого врага, не для обычной охоты. Это – священный лук охранителей корня!
Не промахнется лучник, не навлечет позор на себя и весь свой род! Еще ночью тайно приплыл из Верхнего городка вогул рыбак, обещавший следить за приготовлениями к отплытию на низ Анны Муравиной. Вот и струг ее уже минует место засады... Вот и сама она стоит у мачты струга, золотоволосая осквернительница вогульской святыни! Третью неделю караулят ее здесь верные сылвенские мстители; наконец-то час расплаты настал...
На струге и не расслышали за шумом воды певучего свиста легкой вогульской стрелы. Все повернулись лишь в следующий миг, когда различили слабый, будто удивленный возглас боярышни у мачты:
– Смотри, дедушка, что со мной! Кровь, кровь!
Боярышня еще держалась на ногах, но в плече у нее торчала стрела. На белой ткани ферязи быстро расплывалось алое пятно.
А струг несло прямо на утес! Но кормчий не бросил руль, дружинники разом опустили весла. Поворот удался, струг вылетел на широкий, весь седой от пены плес и еще летел сотню сажен, пока бег его по сердитым волнам замедлился.
К боярышне тем временем бросились со всех ног ее подружки и служительницы. Они перенесли ее, уже обессиленную от раны, в избушку, уложили на скамье, но не отваживались вынуть смертельную стрелу из раны.
Плечо было пробито навылет, острие стрелы вышло наружу. Потревожишь такую рану – истечет боярышня кровью. А до крепости еще десяток верст. Старший ратник охранного наряда велел кормчему высадить шестерых дружинников на берег: пусть обшарят лес, сыщут из-под земли тайных злодеев.
И лишь только все шестеро исчезли в чаще, на струге подняли парус. Быстро пролетел он последние версты до Нижнего городка, где сам Семен Строганов уже дожидался встречи с Анной.
Верно, предчувствие беды зародилось в сердце Семена еще до того, как белопарусный струг подошел к причалу: не увидел он, как ожидал, приветного взмаха руки и девичьего кокошника своей суженой. Еще издали, по тому, как двигались на борту люди, спускавшие парус, как у дверей избы толпились на струге девушки-подружки, даже глазом не ведя в сторону берега и пристани, Семен уже понял, что случилось нечто страшное.
А когда струг на веслах подошел к пристани и Семен, не ожидая ничьих рассказов, перепрыгнул на борт, он увидел неподвижную Анну на скамье в окружении заплаканных спутниц, услышал сбивчивые слова...
Боярышню, уже обеспамятевшую, Семен перенес в ее покой, послал за бабкой-знахаркой и вогульским лекарем из соседнего селения.
Стрелу удалось извлечь из раны, но надежды оставалось мало.
...Вечером пришли в городок и дружинники со струга, привели двух пленных вогулов. Они сознались, что присланы были главным сылвенским кудесником. Их сородич недавно зарезал монахиню Алевтину; сами же они свершили нынче месть и над второй осквернительницей священного острова...
4
Анну Муравину пытался спасти от смерти первый, лучший знахарь чусовских земель, вогул по прозвищу Паленый Пенек. Он боролся за жизнь девушки, вкладывая в свои заговоры и снадобья таинственную силу, которой наделили его добрые духи. Он вступил в этот поединок со смертью ради уважения к хозяину Камы и Чусовой, ибо воочию видел горе этого могучего человека. Но знахарь понимал, что девушка погибала не только оттого, что из нее вылилось много крови. Знахарь отдал бы за спасение невесты Строганова даже свою кровь, если бы он умел перелить ее в жилы умирающей, но как преодолеть действие островного корня, действие страшного сока, медленное и неотвратимое? Против этого сока-яда мудрый вогульский знахарь не знал никаких лекарств. Помочь может только воля верховного бога Чохрынь-Ойка, если он смилуется над русским хозяином этой земли и сохранит на радость ему жизнь прекрасной златовласой невесты. Ведь знает же бог вогульского племени, что смерть этой девушки умертвит в русском всю радость его существования, хотя сам он и будет двигаться по земле: такова непонятная власть того странного чувства, что оживает в душе мужчины к избранной им женщине. Оно, это странное чувство, не может перейти на другую женщину, а потерявши избранницу, оно испепеляет сердце, оставшееся на земле в одиночестве...
Двое суток прошло в борьбе со смертью. Но действие тайного яда было сильнее заклинаний и молитв! И старый знахарь не стал таить от хозяина правды. Он не произнес приговора вслух, но собрал все свои снадобья и амулеты, убрал их в свою котомку, решительно отверг деньги и подарки, приготовленные хозяином.
– Уходишь? – спросил Строганов.
Паленый Пенек только беспомощно развел руками, вышел на улицу и сел на завалинке, обратив лицо на запад. При умирающей осталась мамка Евдокия. Семен Строганов заметил, что по лицу Анны разливается бледность, горячечное дыхание слабеет, на лицо ложатся синие тени.
– Попа! – приказал он старухе. Та утерла слезу и торопливо вышла из покоя.
...Трифон Вятский соборовал Анну, велел положить ее под образа. Семен Строганов слушал слова священника о жизни вечной и прощении грехов земных и думал о том, почему бог покарал именно ее, так мало жившую и так мало согрешившую перед ним!
Сама она не приходила в сознание и не слышала ни пения, ни молитвы. Трифон Вятский, в последний раз благословив умирающую, стал читать Священное Писание.
Строганов во время чтения следил, как отсвет лампад мерцает в полуприкрытых глазах Анны. Неужели никакой надежды удержать этот слабеющий дух, не дать ему вовсе покинуть молодое, прекрасное тело? Неужели нет спасения? И будто в ответ звучали слова Екклисиаста:
«...ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы... И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к богу, который дал его...»
Начиналась тяжелая агония. И лишь поздней ночью Анна затихла, перестала содрогаться, стала дышать ровнее: синие глаза обрели ясный блеск; в них снова засветилось сознание.
Анна узнала Семена, глядела на него ласково и светло, даже попыталась приподняться. Он склонился к ней, позвал но имени. Спросил:
– Аннушка! Ты слышишь меня?
И в ответ едва внятно уловил слетевшее с ее холодеющих губ слово:
– Родимый!
Анна сказала его так же ласково, как и в лунную ночь на холме, когда впервые они сознались друг другу в своей любви. Только как тихо она вымолвила его! Семен опять наклонился к ней. Она зашептала в полубреду:
– Завтра солнышко взойдет. Вместе в луга пойдем. С тобой не страшно. На солнышке согреюсь. Студено мне... Сеня, спаси меня...
Веки девушки начали медленно западать, гасла ясность взора; любимая ускользала от него... Он снова позвал ее по имени, но ответа уже не было: Анна отошла.
Когда Семен своей рукой совсем прикрыл уже омертвевшие веки, из-под его пальцев скатились по холодеющему лицу две слезинки. Семен быстро наклонился, осушил их губами, припал лбом к плечу Анны и замер неподвижно, будто в обмороке.
Очнулся он, потому что кто-то тронул его за плечо. Семен опять увидел перед собой старого вогульского знахаря. Старик помог Семену встать с колен, потом низко поклонился ложу с усопшей и, не отрывая от нее взгляда, отступил от постели к дверям. Взял в руку веник, распахнул двери настежь и, нашептывая заклинания, стал тщательно обметать порог: старик, желая оградить Семена от злого духа смерти, старательно заметал за порог следы этого духа.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Ледоход 1573 года снова раскалывал ледяной панцирь на Чусовой. Прошедшая зима была опять снежной и буранной.
В Нижнем городке перезимовал затворником в своей избе Семен Строганов. Но до наступления зимы была ненастная осень. Она стала памятной для вогулов на Сылве.
Через неделю после похорон Анны Муравиной Строганов простился с ее могилой на высоком холме близ крепости и обрядил струги в большой поход. Брал он в него только охотников-добровольцев. Поднявшись по Чусовой до Сылвы, он прошел по ней от устья до истока и по ее притокам, уничтожая вогульских и черемисских кудесников, жрецов, шаманов, все мольбища и капища. Молва об этой расправе на Сылве и на Вогулке-реке разнеслась по округе. Шаманы соседних племен стали уговаривать вогулов-язычников уходить в леса по ту сторону Каменного пояса, в Сибирское царство.
Строганов же вернулся из похода перед самым ледоставом, занялся делами своих крепостей, но уж никто не видел на его лице улыбки.
С наступлением весны, когда благоухание ландышей оживило в памяти Семена события прошлого года, на хозяина Камы с небывалой силой напала гнетущая тоска.
Струг Семена Строганова бороздил воды Чусовой и Камы, будто их хозяин искал врагов, чтобы схватиться насмерть, отстаивая покой и мир всех поселений на дарованных землях. Однако всюду было тихо, природа радостно и щедро праздновала пору своего обновления.
Но едва успели наступить июньские дни, как до Строганова дошли тревожные слухи: будто сын сибирского хана Кучума, воинственный хан Махмет-Куль, с большой ордой напал на Чердынь. Разграбив окрестности, он не смог спалить эту крепость и подался к Соли Камской. Воевода Запарин не рискнул принять сражение и... откупился от хана золотом и оружием. Опьяненный этим успехом, хан двинулся по Каме к двум главным строгановским оплотам – Конкору и Кергедану, чтобы наказать их за прошлогодний разгром татар и за смерть своей невесты Игвы.
Весть о движении орды Махмет-Куля, о новых грабежах и разбоях на Каме, о трусливом поступке воеводы Запарина застала Строганова в косьвенском остроге. Он немедля подался в Кергедан и, забрав в нем часть дружины, поплыл навстречу татарам. Первое столкновение с силами Махмет-Куля произошло недалеко от Конкора. Строгановские дружинники с такой яростью налетели на ордынцев, что они бежали и донесли хану о несметной силе Строганова. Поверив этой небылице, хан поспешно отступил с Камы в родные места, чтобы набрать новые орды. Тогда Строганов пошел в царскую крепость Соль Камскую, чтобы навеки отбить у Запарина охоту к предательству. Запарин было заартачился – не пожелал открыть ворота крепости перед строгановскими дружинами.
После такого приема Строганов подъехал на коне под самую воротную башню и громко закричал, обращаясь к жителям города и ратным людям воеводы:
– Эй, горожане! Воевода Соликамский татарскому хану ваши деньги и оружие царское ордынцам выдал, чтобы им сподручнее было русских людей тем оружием бить. Я, Строганов, хана татарского прогнал, оружие и ваше золото назад отобрал. Желаете все отбитое назад получить – откройте ворота! Невинных ничем не оскорблю, а воеводу Запарина за измену буду вместе с вашими лучшими людьми честным судом судить всенародно. На том крест вам целую!
Запарин, услышав его обращение, дал приказ усилить стражу у ворот и даже открыть стрельбу по строгановским дружинам, обвиняя их в самоуправстве, своеволии и разбое. Однако приказ этот даже его ратники выполнить не пожелали; горожане легко оттеснили воротную стражу и распахнули ворота. Дружины Строганова вошли в город, заняли воеводские хоромы и посадили Запарина под замок.
На другой день Семен Строганов приказал звать жителей города на вече и велел выбрать от всех сословий лучших людей для суда над воеводой-изменником.
В суде этом участвовали и сотники строгановских дружин, и даже старший корабельный мастер с Чусовой Иван Строев – участник многих военных походов.
Два дня судьи выслушивали ратных людей крепости, подсчитывали, сколько русских людей и мирных вогулов лишились жизни, загубленные оружием, которым Запарин вооружил хана Махмет-Куля.
Воевода Запарин в свое оправдание смог лишь сказать, что он гадал по звездам о судьбе крепости, и созвездия подсказали ему действовать откупом. Однако ссылку на созвездия судьи не приняли во внимание и вынесли приговор, по которому строгановские люди и Соликамские жители решили отправить воеводу под стражей к царю с прошением наказать по заслугам сего неверного царского слугу, а в назидание прочим нерадивым военачальникам и на вечный позор трусу подвергнуть бывшего воеводу Запарина наказанию розгами на площади при всем народе.
И когда наутро горожане уже готовились к небывалому зрелищу на площади, оказалось, что приговоренный не стерпел позора и сам наложил на себя руки.
Случай этот мог дорого обойтись Семену: родственники покойного Дементия Запарина били челом царю, прося наказать Строганова за самовольство.
Царь послал в камский край думного дьяка чинить розыск. Посланец побывал в Соли Камской, Чердыни и Кергедане, побеседовал там по душам с Семеном Строгановым и отбыл в Москву с целым поездом подарков московским боярам от радушного камского хозяина.
После того как дьяк доложил государю итоги розыска, поток доносов и жалоб на Строганова приослаб, но не прекратился.
Царь выслушивал их с редкостным терпением, но медлил с решением.
Осенью 1573 года из Москвы прибыл на Каму гонец с известием, что Яков Строганов заболел, напуганный происками против Семена: старшего из братьев Строгановых разбил паралич.
2
Поутру сеялся мелкий осенний дождь.
В Нижний городок приплыл навестить Голованова воевода Досифей, чтобы узнать, нет ли у него вестей от хозяина с Камы.
Голованов угощал гостя паренными в бруснике глухарями. Говорили о житье-бытье на Руси, стольной Москве, которую Досифею не приходилось видеть. Запивали ядево хмельной брагой. Оба не знали, что в эти самые минуты к городку причалило судно Семена Строганова.
Дверь в избу отворилась, и сидевшие за столом увидели своего хозяина. Строганов от души обнял обоих друзей.
– Примечаю, не ждали?
– Таиться не станем! О тебе толковали: мол, где-то сейчас летает орел камский?
– Чем богаты?
– Глухари вот. И чусовская бражка. Что бог послал!
Строганов взял с блюда кусок жареной дичи.
– Думали, позабыл про вас?
– И в этом таиться не стану. Всяко думал. Даже, что разгневался ты на нас, – сказал Голованов.
Семен обглодал мясо с костей и бросил их на стол. Напился браги из ковша Досифея.
– Пустое думал, боярин Макарий! Не наведывался сюда, потому что душа от тоски немела. Не могу забыть покойницу.
– Издалека сейчас? – осведомился Досифей.
– Из Кергедана. В Москве брата Якова хворь доняла. В постели больше месяца. Не жилец, сказывают. Занемог от страха за меня. Задумал я кое-что. Послушай, Макарий, про задуманное. Ежели не прав, вразуми.
– Сказывай.
– Мне, знать, лучше вас одних оставить? – спросил Досифей.
– Сиди! Пошто тебе уходить? Чумеешь от старости... Ответствуйте оба: почему ноне Махмет-Куль свою орду с Камы увел?
– Как почему? Строганов прогнал! – сказал Досифей.
– Согласен, – подтвердил Голованов. – Со страху ушел татарин.
– А с чего на Москве на меня доносы царю? Так понимаю, что тоже со страху. Как, мол, осмелился на царской земле наместника к порке приговорить? Этак, мол, любого слугу царского Строганов на позор выставит, коли кто не поладит с ним.
– У Запарина на Строгановых злоба давнишняя. Недаром он опричным двором сюда прислан был; чать, сам не забыл, как ты его в Конкоре приветил. А время подходящее, чтобы тебя клеветой замарать: Яков – хвор, Григорий – слаб. Распалить царя против Семена – и можно делить тогда строгановское добро.
– Так не бывать этому! – Строганов ударил по столу кулаком. – Решение возымел самолично ехать в Москву да царю челом ударить, спрашивая дозволения войной на Сибирское царство идти.
Голованов перекрестился.
– Крестись, боярин Макарий, а потом и меня благослови к Ивану Васильевичу в гости наведаться. Чего молчишь? Ты, Досифей, тоже слово свое о задуманном скажи.
– Что ж говорить? Задумал не худо – каково-то задумку выполнить!
– Объявлюсь перед государем сам нежданно, пока нет из Москвы повеления меня туда на допрос представить. Как думаете, дойду до царя? Хватит ли сил локтями дорогу расчистить среди опричников вчерашних, дьяков да окольничих? Допустят меня бояре к царю?
– А ты загодя не сомневайся. Царя я знаю, – проговорил Голованов. – Не любит он, когда его боятся. Разговаривая, смело гляди ему в глаза. Разгневается – не отступай, коли в своем уверен и Руси-матушке на пользу оно. Начнет на тебя кричать, ты сам кричи. Посох на пол кинет – не поднимай, даже если велит. Хватит духу?
– Хватит.
– Тогда езжай. Только слово мне дай: спросит обо мне – не утаивай, что у тебя живу. Скажи, ушел, мол, с Руси не от страху перед смертью, а оттого, что стало стыдно за государя, поверившего клевете на верного слугу. Скажешь?
– Скажу.
– Не позабывай также, что царь на нового человека исподлобья глядит. Взгляд неласковый! Когда в путь тронешься? И с собой кого берешь?
– Послезавтра поутру, даже если попутного ветра не будет. А с собой думаю Строева Ивана взять. Пусть свет божий поглядит.
– И то, пусть Москву поглядит. Надо, стало быть, коней готовить?
– На струге доплыву до Костромы, а то и до Ярославля, а там на конях до Москвы.
– С богом. Может, доживу, когда на Чусовую воротишься?
– Но ежели, паче чаяния, не ворочусь, оба доглядывайте за всем строгановским на Каме и Чусовой. Ты, Досифей, здесь не прозевай, кто и на какой лад без меня песни супротивные напевать станет...
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Стольную Москву засушливая осень обильно засыпала желтым листом. Над первым городом Великой Руси по утрам и вечерам особенно ядрены в такую пору запахи выпеченного хлеба, древесной смолы, а в засуху примешивается к ним душок пыли, вызывающий слезливость и чихоту.
Московские сады – в багрянце осенних красок. Каменный Кремль высится над деревянным городом, будто белое облако, осевшее на холме, и блестят над ним золотые главы соборов, шатры царских теремов, луковичные купола церквей и храма Спаса на Бору.
И в эту осень Москва все еще залечивает раны от поскоков красного петуха. Напустил его на город крымский хан Девлет-Гирей при нежданном, дерзком набеге. Царь виноват в этом. Затеянная им ливонская война, страшный погром Новгорода и излишняя вера царя в ратную пригодность опричников ослабили в государстве воинскую усторожливость. Распознав об этом, крымский хан осмелился нарушить все клятвы и принести в град Москву меч и огонь, пока сам Иван IV отсиживался в надежных стенах Кирилло-Белозерского монастыря на Севере.
Весной 1571 года народ московский сызнова, как в Батыевы времена, услыхал топот и ржание татарских коней. Пролилось на родную землю немало крови защитников, и тысячи полонянок – московских боярышен, посадских девушек, дочерей и молодых жен купеческих увели ордынцы в свои жаркие, сухие степи.
Два года минуло с той страшной весны, а плешины пожаров в Заречье, в Загородье, за рекой Неглинной еще знатки то тут, то там среди бревенчатых срубов, то новых, под воском тесовых крыш, то позеленевших, уже замшелых. Опричный двор на Арбате, близ Троицкой башни Кремля, на радость людям сгорел дотла. Год доходит, как не стало и самой опричнины. Обласканная царем, она сгинула от его же рук, полив свою дорогу большой кровью. Опричнина приказала долго жить, но в памяти народной на века остались глубокие зарубки о неисповедимых для разума делах ее, сотворенных с дозволения царя.
Живет Москва, вздрагивая от набатов, залечивая раны от плетей и пыток опричнины. Обучена Москва царем Иваном жить в страхе, потому что и сам он вечно в лапах суеверного страха. Московский народ всегда в тревоге. Даже сполох на базаре из-за уворованного пирога пугает насмерть. Кидаются люди очертя голову к своим дворам, крестясь и вспоминая всех святых.
Живет в Москве и царь при свете лампад, как будто на время утихомирив в себе злобу. Москва не верит в царское смирение. Любой человек, будь он черный мужик либо знатный вельможа, всякий час ждет напасти, кою может учинить над ним царь из-за вспышки гнева или по доносу недругов.
Живет Москва трудом и стоном народным, живет праведно и грешно, прислушивается к злой распре царя с его боярами. Ведет она степенную, ленивую, сытую, голодную, блудливую, хмельную и крикливую жизнь.
И, увидев ее, купец Семен Строганов и мастер Иванко Строев, ошеломленные и оглушенные, поняли, что в ее тысячеликости и выражена полной силой великая душа Руси, собранная воедино Иваном III и Василием Ивановичем, дедом и отцом нынешнего, по счету четвертого Ивана в челе государства.
Пожив всего несколько дней у брата Якова, Семен Строганов много наслышался о московской жизни. Все, начиная с брата, сказывали о ней по-разному, хвалили и хулили на всякие лады. Семен понял, что зависть ходит по Москве в парчовой одежде, страдание же народное пророчествует и кликушествует на папертях, а правда, взыскуемая всеми, но никем не виденная, далека, как звезды небесные. Зато жадность людская бродит и в парче, и в лохмотьях; неугасимая ее искра тлеет в любых человечьих очах, только погасить эту искру можно порой копейкой, а в ином взоре не истребишь ее и мешком золота!
Строганов щедро одаривал нужных людей, чтобы поскорее дойти до царя. Всякий, оказывая ему в том помощь, не гнушался принимать куши и подарки. Дороговато стал Семену Строганову его путь с Камы до тронных ступеней в царском дворце! Досужая молва тоже не спала, разнесла по всем углам весть о приезде Строганова. О нем судачили бояре в хоромах, плели небылицы торговые люди. Все гадали, зачем он пожаловал вдруг, и не верили, что, кроме свидания с царем, у Строганова нет иных дел в Первопрестольной.
2
Пошла вторая неделя после приезда Семена и Иванка в Москву. Над городом, пряча солнце, плыли в небе серые тучи. Хмурое утро! Ветер сдувал листья с деревьев; шелестя и шурша, они переметывались по земле, засыпали канавы и колеи, вдавленные в пересохшей грязи. Листья грудились возле заборов, птичьими стайками слетали в Москву-реку и плавали возле берегов.
В кремлевском дворце уже все знали, что царь повелел Строганову быть этим утром перед его очами, что камский хозяин удостоен столь великой чести. Многие видные сановники государева двора, желая повидать Строганова, спозаранок собрались в дворцовой палате.
Когда Строганов вошел в эту просторную палату, гудение десятков голосов на минуту стихло. От скопления людей здесь было душно, как в бане, и пахло ядреным потом. Под взглядами любопытных Строганов встал в стороне, у открытого окна. Слышал, как придворные шептались, вполголоса спорили, и даже тихонько переругивались. Строганов ловил настороженные, порой даже явственно недружелюбные и колючие взгляды. А сам он был как-то странно спокоен и испытывал чувство гордости за то, что стоит здесь, среди первых людей страны и приближенных царя, среди именитых бояр. Нравилась ему пышность их одежд и холеность бород. Рядом две такие выхоленные бороды зашептались о том, что-де царь-батюшка отстоял обедню, но воротился в покои не с красного крыльца. Где-то впереди шептались о том, что царь с полуночи занемог бессонницей, а потому хмурым, в рясе монаха, отправился на молитву. Еще на крыльце, мимоходом, Строганов уловил чей-то разговор о том, что, придя из собора, государь разгневался на сыновей за спор и потом позвал их побеседовать, как надо жить в братском согласии.
Слышал Строганов, как в толпе поминали и его имя – дескать, тоже доступа к царю ищет.
Время тянулось. Шепоты не затихали. Только теперь меньше поминали государя и его семью, а больше перетолковывали московские сплетни.
Неожиданно в конце длинной палаты раздался заливчатый смех с выкриками:
– Бояре московские, дьяки и подьячие, стольные и окольные, у кого тут из вас загривки чешутся? Торопитесь к самому, как раз в пору и окажетесь!
Толпа придворных зашумела сильнее. Строганов уловил, как соседние бороды шептались:
– Шут явился! Царский шут чудит!
По палате бегал, хохотал и даже игриво хлопал ладонями животы иных царедворцев пестро одетый государев шут. Он взвизгивал, позванивал бубенчиками, нашитыми на его странный наряд. Его хватали за руки и за полы, подтягивали к себе, пытались выспрашивать про царя и царевичей. Шут отделывался грубыми, часто непристойными прибаутками, а некоторым шептал что-то мимолетное на ухо, отчего те люди заметно бледнели, таращили глаза или сердито отмахивались от шута. В одном из углов палаты шут угодил к седому царедворцу, но вырвался из его рук, ловко отскочил в сторону, погрозил старику кулаком:
– Не лапай, Афанасий, чай, не сенная девка! Тебе-то ничего не скажу, уж знаю тебя, сквалыгу. Задарма хочешь у меня царские тайны выведать!
Продолжая свои торопливые прыжки и зигзаги в палате, шут вдруг закричал пронзительно:
– Ведайте, московские люди, что батюшке царю сегодня к вам нет интересу! Он станет на Строганова глядеть да обучать его уважению к толстопузым воеводам! А то вдругорядь вас на Каме пороть прикажет, как Сидоровых коз! Что? Притихли? Не поглянулась моя присказка?
Шут растолкал целую кучку придворных и освободил себе на полу кружок. Он кувыркался на этом кружке и со смехом выкрикивал:
– Где тута Строганов? Кажите его мне! Повеселить его хочу, чтобы со страху слезами не изошел.
Кто-то пальцем указал шуту на Строганова. Скорчив плаксивую гримасу, шут подбежал к Семену, приставил ко лбу пальцы в виде рожек и заюлил, кривляясь и приговаривая:
– У, какой! Бука, бука, Строганов!
Но в этот миг где-то впереди прозвучал твердый спокойный голос:
– Не докучай людям, Алексеич!
Шут недовольно отскочил и смотрел на Строганова исподлобья. Семен взглянул на подошедшего рослого, молодого боярина, с едва заметной татарской раскосостью глаз.
– Не ошибусь, ежели тебя за Семена Строганова признаю?
Строганов поклонился, как сумел. Толпа в палате тем временем раздалась, освобождая проход царскому любимцу. Строганов различил шепот: конюший царский... боярин Годунов... Борис Федорович.
Статный боярин Годунов ободряюще кивнул Семену:
– Немало слыхивать про тебя, Семен Иоаникиевич, приходилось. На Каме государству Московскому радеешь. Коли будет охота, гостем жду тебя в своих хоромах.
– Благодарю за сей почет, – Строганов еще раз поклонился молодому вельможе.
Годунов пошел по палате. Иные седые головы клонились перед ним, но и он затерялся среди царедворцев. Тотчас же к Строганову стали подходить знатные вельможи, называя с поклоном свои громкие имена, о которых знала чуть ли не вся Московская Русь. Они расспрашивали Семена с благожелательными улыбками, как доехал до Москвы, не пристал ли с дороги, лютой ли была прошлая зима на Каме и грязна ли там осень в непогоду.
И смолкли разом все голоса, когда один скрипучий дискант государева слуги нараспев начал выговаривать:
– Строганову Семену с камской земли дозволено идти к царю Московскому и всея Руси...
3
Зажав рукоять посоха и опершись на него подбородком, царь Иван Васильевич, сидя в кресле, пристально рассматривал Строганова. Друг от друга их разделял только шаг. Строганов впервые видел царя. Его смуглое лицо исчерчено морщинами. Темные глаза – в глубоких впадинах глазниц. Кустисты нависшие над ними брови. Во взгляде суровая пытливость и недоверие. Рыжеватые, сильно поредевшие волосы спадают на плечи, как у попа. Борода клинышком с прошвой седины. Щеки бледные, заметен на них отлив желтизны. Царь высок и дороден, но сутулость снижает рост, и с виду он даже не кажется полным. Во всем облике – усталая понурость. Одежда царя – из зеленой парчи с выпуклыми узорами аканта, золотых трав, листьев и цветов. На голове – монашеская скуфейка. После богомолья переоболокся, а скуфью не снял. Строганов смотрел на царя, и помазанник божий казался ему исступленным монахом вроде Питирима, только наряженным в пышную царскую одежду. Страха в себе Строганов не ощутил.
Заговорил царь негромко. Хрипота в голосе. Говорил, а глаз с собеседника не отводил.
– Родителя твоего помню. Праведно жизнь на земле завершил, с богом в разуме. Ты с ним чем-то схож. Кажется, лицом.
Царь поднялся с кресла, прошелся и, внезапно обернувшись, ощупал Строганова с головы до ног настороженным взглядом. Сделал еще несколько шагов, остановился у столика с шахматами. Прислонил к нему посох, задумался, оперся руками о столешницу. Помолчал, а затем, переводя взгляд то на Строганова, то на шахматы, проговорил:
– Челобитную твою мы зачли! Замыслил воевать царство Сибирское? С Русью моей мнишь его воссоединить? За хребтом Каменного пояса Русь видишь? Купец, а мыслишь о ратном?
Вскинул голову, будто вопрошая. Снова взял посох в руку, вернулся от столика к Строганову. Спросил настойчиво:
– Здраво ли подумал обо всем? Зачнешь спор с татарами о Сибири, а что ежели не осилишь? Подумал, что они могут смять тебя на Каме и Чусовой? Что тогда?
– Великий государь, тревогою о том себе не докучаю.
Царь покачал головой.
– Ишь ты, каков! Я тоже перестал было докучать себе думами о татарах. Уверился, будто они навсегда утихомирились. А они, глянь, и объявились перед Москвой с ханом Давлет-Гиреем. С крымской земли пришли на русскую. Видал, поди, как палили город? До сей поры об огне знаки. Ни Казань, ни Астрахань не отбили у татар охоту русскую кровь проливать.
– Строгановых татары на землях камских и чусовских не сомнут. И Москву не спалили бы вражины, ежели бы твои воеводы у ратных людей в доверии были.
– Вон как! Может, и обо мне суждение имеешь? Небось слыхал: когда татары к Москве подошли и в Кремле озоровали, не было меня в ней? Слыхал? Говори.
– Ты царь, и твоя воля не осудна.
– Веришь в себя! Но ведаешь ли, что в ратном деле кроме веры и искусство надобно? Давно ли думы о Сибирской земле стали тебя одолевать?
– С той поры, когда Русь у порога Сибири объявилась. Строгановы ее к тому нелегкими тропами привели. Перед порогом Кучумова царства Руси стоять зазорно. Ведомо мне, что не по нутру кочевью наше соседство. Беспокоят они наше мирное житье, мутит их разум запах нашего хлеба. Пока они нас только прощупывают и легонько покалывают, но и эти пробы мы кровью оплачиваем. Надо Руси идти в Сибирь доброй наставницей. Пора обучить сибирских кочевников оседлости, вразумить их бросить разбой и трудиться по-мирному. А Кучуму все это – не по нутру. Лелеет он мысль – спятить Русь с Камы. Русь же пятиться не умеет.
Царь слушал, прищурившись, а порой совсем закрывая глаза, как будто видел перед собой то, о чем говорил Строганов. Вдруг громко сказал:
– Дело говоришь! Не смеет Русь пятиться!
Опираясь на посох, прошел к окну, собственноручно ткнул в створки посохом и распахнул их. Потом вернулся и снова сел в кресло.
– Слыхал я, что хан Кучум силен.
– Дозволь, великий государь, вести о сем считать зряшными. Кому его сила ведома? С русскими ратями он ею не мерился. Страх перед Кучумом в разуме не пригреваю.
– И про это дельно судишь. Может, скрытничаешь? Чую, что про силу Кучума тебе многое ведомо. Своим умом норовишь обходиться? Одно слово – купец!
– С кем же мне, великий государь, в камских лесах велишь советоваться?
– Аль не разумны мои воеводы?
– С купцами Строгановыми не все дружбу водят. Иные чураются.
– А может, окромя их, есть и еще кое-какие советчики? Кои не гнушаются дружить с тобой? Может, признаешься?
– В чем, великий государь?
– Что скрытничаешь передо мной.
– До сей поры не искал я советников, великий государь, для решения заветных помыслов. По правде сказать – боюсь чужих советов. Не все они добром оборачиваются.
– Ответы держать ты изрядно поднаторел. Я про тебя многое слыхал. Всяким тебя передо мной выставляли. За многое надо бы люто наказать. Но мне было недосуг о тебе думать. А нынче вот решил, что не поперешник ты мне, а слуга. Многие тебя не больно жалуют. Не по душе и боярам моим тот, кто мне мил. На Руси давно так водится, что ко всякой правде досужая молва налипает, как грязь на колесные спицы. Понял ли, о чем толкую?
– Спасибо на истинно царском слове.
Царь сощурился, склонил набок голову.
– А Кучума воевать надо войском обученным, храбрым и не малым. Это памятуешь?
– Ежели дашь дозволение, войско соберу храброе и обучу его дельно.
– Стало быть, пойдут твои холопы на сей подвиг?
– За Русь они на любой подвиг пойдут.
– Крепок ты в замысле. Год тебе отпускаю на раздумье. Не отступишься – дам дозволение к будущей осени. Принимаю твой довод, что татары Кучумовы могут Русь бессильной почесть, ежели мы сами разбою потакать станем, не обучая их мирному житью. Могут и на Каму, и даже на Волгу сызнова позариться... Думай, Строганов! Оплошаешь – падет из-за тебя позор на все государство. За оплошность милосердия от меня не жди. Выручать из беды тебя своими ратями не стану. Они у меня другим заняты. Когда рассчитываешь в поход на Сибирь людей своих двинуть?
– Да мыслю годов эдак через шесть, великий государь. Сперва острогами надобно все подступы укрепить, опоры себе создать, взять Кучумову силу исподволь в полукольцо крепостей, как бы сказать, серп, чтобы к стеблям подвести.
– А потом колосья под самый корень подрезать?
– Так мыслю.
– Коли за гуж взялся – мне в залог голову оставишь! Оступишься – не помилую. Честь и гордость Руси нам превыше всего. Верить хочу, что не уронишь звание русского, что достанет в тебе разума и смелости ради покоя Руси сибирские земли замирить и плодоносными сделать. Знаю, что помогаешь Русь в глухом краю утверждать и возвеличивать.
Царь медленно поднялся, подошел к аналою с раскрытым требником, положил на него руку и спросил вкрадчиво, с лукавинкой, будто бы добродушной:
– Правда ли, что в твои вотчины бегут с людишками иные бояре, спасаясь от моего суда?
– Случалось и такое, великий государь.
– Стало быть, пособничаешь им? Крамольников укрываешь?
– Укрывать не укрываю, но иным жить подле себя дозволяю для пользы Руси. Не все они повинны перед тобой, великий государь. Иные от одного страху в бега пустились.
– Судишь, стало быть, так, будто царь всю Русь запугал гневом своим?
– Разве Русь не должна перед царем да перед богом страх иметь?
– А ты имеешь?
– Нешто я о двух головах? Только и страх разный бывает. Царя, по разумению моему, бояться должно, а врагов Руси – нет. А среди слуг твоих в камском крае и такие случаются, что гнева твоего меньше страшатся, нежели наскока татарского. Летось вот Соликамский воевода...
Правая бровь на лице царя задергалась и изогнулась дужкой, а глаз стал большим и остекленелым. Он прервал Строганова выкриком:
– Слыхал! – И сразу же подобие судорожной улыбки на мгновение мелькнуло в сведенной линии рта. – Бояре мои жаловались, как ты его выпороть велел за то, что золото и оружие русское Махмет-Кулю со страху отдал. Но я тебя не осудил за сей дерзновенный шаг. Не наказал тебя, купца, поднявшего руку на государева слугу.
Выражение царского лица ежеминутно менялось, становилось то выжидающим, то напряженным, то хмурым.
Что-то вспомнив, он вдруг переспросил:
– Стало быть, беглые бояре возле тебя Руси пользу приносят? Чем? Дозволь полюбопытствовать?
– Верной службой Строгановым.
– Больно высоко себя ставишь.
– Чай, твоей волей, великий государь, род Строгановых на Каме поставлен. Неужли неправильно рассудил?
Царь отмахнулся.
– Погоди! Что-то голову жаром обнесло. Опять в ушах трезвон. Это у меня от розмыслов тревожных случается. Теперь чаще стало. Притомляюсь не по годам.
Царь переставил на шахматной доске несколько фигур, произнес в раздумье:
– Может, и не столь уж плохо, что ослушные бояре в камском крае хоронятся? Хуже, ежели за рубежи к ляхам да татарам переметываются. Но ведь и от тебя до татар – рукой подать? Ужель никто из беглецов к Кучуму не перекинулся?
– Был такой. Только не боярин, а беглый опричник.
– Кто?
– Костромин Алешка.
Царь ударил по столу, и шахматные фигуры рассыпались.
– У татар он?
– Нет. Лонись с ордой на наши чусовские городки набег учинил. Мои люди разбили кочевников, а Костромина полонили.
– Сюда его доставь.
– Судил я его и утопил в Чусовой.
– Судишь изменников?
– И на это Строгановым воля тобою дана. В нашем роду любой грамоту твою, великий государь, дословно в памяти держит. И слыхивал я от отца, будто сам ты ему велел не знать милости к изменникам Руси.
Царь, не слушая Строганова, произносил будто про себя:
– Алешка Костромин! Кобель. Ворюга подлый. В опричнину напросился не затем, чтобы царю служить, а чтобы сподручнее было лапу в казну запустить. Жечь его надо было живьем. За измену Руси, за один лишь умысел о сем казнить надо таких крамольников, самый след их с русской земли стирать. Слышишь? Царь тебе сие говорит.
Откашливаясь от приступа удушья, вызванного этой вспышкой гнева, царь таращил остекленевший глаз, ходил по покою и почти выкрикивал слова:
– Дознаться мне надобно, где боярин Голованов? Слух был, будто он к свейской земле побежал, да не добежал. Хочу вот королуса Эрика свейского поспрошать, не объявился ли там сей беглец.
– Напрасно королуса о сем спрашивать, государь!
Лицо Ивана исказилось, он закричал, стукая посохом об пол:
– Уж не в своих ли местах ты его видел?
– Слуга твой и помощник в покорении Астраханского царства Макарий Голованов у меня в чусовском городке воеводой стоит.
Царь умолк, отвернулся, поиграл посохом, будто прицеливаясь в Семена. Слышно было его тяжелое, хриплое дыхание. Протекло несколько минут молчания. Иван взвешивал, не чрезмерна ли дерзость стоящего перед ним человека. Потом заговорил, как будто с облегчением:
– Так, значит, у тебя мой воевода Голованов? Стало быть, и про него мне соврали. Враньем я опутан, как тенетами. Таких, как Голованов, возле меня не больно много. Сгоряча старик кинул Москву. Спор у него с Годуновым Борисом Федоровичем вышел. Ощерились друг на друга. Макарий – новгородец. Гордец! Куда там! Оправдываться не стал, правоту доказывать отказался. Вот и оплели его передо мной, будто он со свейским королусом дружбу супротив меня завел...
Царь склонил голову, задумался, вздохнул.
– Знаешь ли, пожалуй, даже и хорошо, что Голованов ушел в тот год. Кругом злая крамола ковалась, слуги мои порой не имели времени правого от виноватых отделять, правду вовремя углядывать. Каюсь в том за них и за себя теперь перед Всевышним в молитвах. За упокой души грешных вклады делаю и сам молюсь. Ты не ведаешь, как тягостно царствую! Царем над боярами быти страшно. Путают они передо мной правду с кривдой. В преданности мне клянутся, а сами на сторону смотрят, козни строят, замышляют меня смерти предать. Русь велика, а я один должен всю крамолу в ней углядеть. Кабы не божья воля, давно бы снял шапку Мономаха и в монастырь укрылся от мирской суеты. Бог велел мне Русь беречь! Он меня на царство помазал, чтобы Русь возвеличить. Значит, боярам меня со свету не сжить! Презрение их презрю. Гляди на мои руки: видишь, трясутся! Не от страха, а от усталости. Устали они измену и крамолу на Руси изводить. Боярам не люб был мой замысел об опричнине, но службу свою она сослужила мне! Грозным меня прозвали в устах молвы. Как собачий лай, слышится сие прозвище по всему государству. И все за то, что помысел единой Руси превыше распрей боярских корыстолюбцев поставил. Ох как тяжко судьбу народную на раменах нести!
Удушливый кашель заставил царя замолчать. Кашель сотрясал всю его грудь, вырывался со свистом. Иван дергался всем телом, пока приступ не кончился. Строганов следил, как расправилась сутулая спина царя. Вдруг неожиданно царь засмеялся громко и естественно.
– Что ж приумолк, купец? Напугал я тебя ненавистью к боярам? А вот погляди-ка теперь на мои руки: видишь, не трясутся? Сила в них вливается, когда у меня в ней нужда! Не дотянутся, Строганов, руки ворогов до моей жизни, пока сам Христос меня не призовет.
И снова нет уже на лице царском недавней улыбки, и снова его немигающий взгляд устремлен в упор на Строганова.
– Не молод ты! Кому на старости отдашь свою власть на Каменном поясе?
– В племянниках вижу преемников. Боюсь за сохранность края.
– А я за все государство страхом охвачен. Все думаю, хватит ли в руках сына силы для сбережения Руси. Только в молитвах нахожу утешение от тягостных дум. Ступай на Каму, думай о моем повелении. Находи верных людей, начинай постукивать в ворота Сибирского царства. Не пустит нас хан добром – сам сгони его, как дед мой согнал татар со святой земли Руси.
Строганов отвесил низкий поклон и, пятясь, пошел к двери. Царь остановил его.
– Поглянулась ли тебе Москва?
– Сердце государства углядел в ней, великий государь.
– Великое сердце! Вечером на Москву погляди! Неисчислимые огни ее – знамение силы, коя Москву в первопрестольный град обратила. Для народа Москва – святыня и символ. Москва – третий Рим, четвертому не быти. Доколе стоит Москва нерушимо, дотоле нерушимым пребудет все государство... Не гоже мне отпустить тебя без одарения. Но чем одарить тебя? Шуба с моего плеча для тебя не диво. Свои небось теплей моих носишь. Однако надумал! Есть для тебя подарок! Перстень сей с сапфиром индийским.
Царь снял с пальца перстень и отдал Строганову.
– Носи его, не снимая, до самой смерти. Но ежели почуешь неотвратность смертного часа, сними и в Каме утопи. Только тебя признаю достойным его носить. Покойнице царице Анастасии он глянулся. Она сама его мне на руку надела, в год, когда первенца царевича родила. Брату Якову снеси мое благословение. Плохо он занемог. Лекаря моего, немца, к нему досылал, тот нерадостные вести принес.
– Ежели брат помрет, сына его, Максима, на Каму позову.
– Зови, ежели пользу в нем чуешь. После Якова нового защитника от доносов больше в Москве не заводи. Отныне у Строгановых в том нужды нет. Ступай с богом!
4
Вернувшись из Кремля, Семен Строганов долго просидел у постели больного брата, пересказал ему всю свою беседу с царем.
Неузнаваемо изменился от тяжелой болезни Яков. Он даже говорил теперь запинаясь и коверкая слова. Болезнь Якова, его обреченность сблизила братьев, заставила их лучше понять, как дороги они друг другу.
Нерешительный даже в расцвете сил, брат Яков теперь и вовсе присмирел, напоминал Семену отца в последние месяцы монастырской жизни. Неужели же все Строгановы перед концом находят утешение в душевном покое, отрешенности и покаянии?
До приезда в Москву Семен никогда не видел жены брата, Серафимы, а увидев, не мог отвести от нее взгляда. Не красота ее поражала его, а тот теплый свет, что лился из ее глаз. Семен не сразу понял, от чего он, этот лучистый свет. Не оттого ли, что Серафима благодарно любила жизнь, душевно радовалась людям, сочувствовала им и умела даже испытания переносить без всякого ожесточения, твердо веря, что после непогоды опять проглянет солнце!
Серафима вносила радость и покой в московский дом Якова. Купеческий по складу, во многом похожий на родительский дом в Соли Вычегодской, он все-таки был по-столичному наряден и хлебосолен, а вместе с тем отличался уютностью, хорошо заведенным порядком и неханжеским благолепием.
Глядя на Серафиму, Семен с новой силой ощущал холод собственного одиночества, ненадолго обогретого любовью Анны Муравиной.
В доме брата Семен вспоминал одну из сказок, слышанных в детстве от деда Федора. Сказка была про царевну, что теплом глаз своих оживляла оледеневшие цветы и замерзших птиц. Серафима казалась ему очень похожей на ту сказочную царевну.
* * *
Ветреный день переходил в сумерки.
Старые березы в саду теряли последние листья.
Под деревьями по опавшей листве шли Семен и Серафима. В свои сорок лет Серафима сохранила почти девическую стройность и легкость. Она зябко куталась в платок, спрятав под него и руки.
– Не сумела я уберечь Яшеньку от хмельного, в делах была ему слабой помощницей, не то что Катерина Алексеевна, супруга Григория Иоаникиевича. Только вот дом вела, как умела, и сына растила. Не могу на него пожаловаться, из послушания материнского до сей поры не выходил... Одну к тебе просьбу имею, Семен! Яшенька давеча велел мне Максима с тобою на Каму отпустить, а самой мне в Москве остаться. Это, понимаю, он уже на случай кончины своей такую волю изъявил. Только сам подумай, как останусь я одна в московских хоромах? Я одинокому житью не обучена. Может, ты, Семен, отговоришь Яшеньку? Дозволишь Максиму в Москве остаться, дело торговое ему в руки дашь? Подумай о просьбе моей на досуге. Без Максима жизнь для меня безрадостна будет, если, не дай бог, Яшенька нас покинет.
– У меня тоже просьба есть к тебе. Максим мне на Каме нужен. Ведь и я не вечен. Надо обучить его, как строгановское дело на Каменном поясе в руках держать. Максим и Никита скоро вместо меня хозяевами на Каме станут. И тебя вместе с сыном на Каму пожаловать прошу. Хоромы здешние запри или в наем отдай да и приезжай в наши края. Что скажешь?
– Стало быть, не разлучишь с сыном?
– Если вместе с ним на Каме будешь – кто же вас разлучит?
– Подумаю об этом с радостью. О житье в камском крае давно помышляю, с тех пор как Строгановой стала, да только меня туда не звали.
5
Листья почти совсем облетели с московских дубов и кленов, когда Семен Строганов закончил обратные сборы в камский край.
За день перед отъездом явилась к нему монахиня, посланница из женского монастыря, и передала просьбу игуменьи, чтобы Семен Иоаникиевич навестил обитель.
В вечерний час, когда на осеннем небе вызолотился молодой месяц, Семен поехал в монастырь. Путь лежал сосновым лесом, в излучине Москвы-реки, к месту трех переправ – у Крымского брода, Дорогомилова и Воробьевых гор. Там полстолетия назад и поставил отец царя Ивана обитель-крепость. На ее каменных стенах и башнях несли дозорную службу стрельцы, а внутри этих стен стоял пятиглавый Смоленский собор и малые храмы. Там замаливали грехи своих отцов, супругов и сыновей молчаливые затворницы из самых знатных княжеских родов Московской Руси...
В покоях матери-настоятельницы сводчатые потолки высоки, а двери низки, как лазы. Входя, Строганов даже пригнулся. Строились покои тому назад лет сорок, еще при царе Василии.
Стены в иконах. На образах-складнях отсветы лампадных огоньков, будто трепет мотыльковых крылышек. От них в покое – мерцающая полумгла. Воздух жарок, пропитан легким запахом ладана. На зарешеченных окнах клетки со щеглами и синицами.
Игуменья стара, но сановита, важна, ростом высока. Груз нелегко прожитых лет не сгорбил ее плеч. Она приветливо встретила Строганова. Усадила на лавку против своего кресла и повела разговор, перебирая пальцами горошины четок.
– Спасибо, Семен Иоаникиевич, не погнушался моим зовом, не обидел старицу и пожаловал. Не попусту я тебя потревожила, но о деле моем после скажу. Дай-ка покамест поглядеть на себя. Ведь редкий ты гость на Москве у нас. Без семьи, слыхивала, жизнь коротаешь? Тяжело, поди, одинокому-то? И слова ласкового услышать не от кого, и сказать некому. Ну конечно, всяк человек лучше знает, как ему сподручней. Темна людская жизнь, ох темна! Я вот осьмой десяток на нее смотрю, а не отважусь похвалиться, будто тайны житейские разгадывать научилась.
Узнать мне от тебя понадобилось вот о чем: есть ли в землях твоих женские обители?
– Нету их там, матушка!
– Плохо сие, сын мой! Бабья доля там не больно легка: где же сироте-девице, или обиженной жене, либо горькой вдовице голову преклонить, ежели в страдании или с отчаяния захочет от мира уйти и душу спасти? Думаю вот испросить у тебя землицы под женскую обитель где-нибудь в тишине на Каме-реке.
– Землицы-то не жалко, матушка. Только опасно женскую обитель заводить. Прости мужицкое просторечие мое, только баб у нас мало, любая на виду. Мужиков голодных толпы, иные и на монахинь зарятся.
– Думала и об этом. Милостив господь, не даст в обиду смиренниц-инокинь. Дашь, стало быть, землицы для обители? Ведь на первых порах немного требуется. Поначалу бы пахоты десятин сотню да место благолепное, горнее...
– В этом отказа не встретишь.
– Спасибо и на этом. Стара стала, приустала, не под силу править сей обителью. Уж разуму не хватает мирское с божьим мирить. В схиму собралась. Сам повидал, что в Москве деется.
– Озолоти меня – не согласился бы здесь, на месте брата Якова, и трех годов прожить. Душа простору просит, а руки дела.
Монахиня вздохнула, перекрестилась на образа, показала в окно на кирпичную стену.
– Всякий соблазн и об эти стены колотится. Слишком сия обитель к маковице Руси близка. Вон, главы кремлевские видно... Скажу тебе не тая: не люб мне новый обычай супруг опальных по обителям рассылать. Еще царь Василий эту пагубу начал, сыну и всей Руси пример показал: венчанную царицу Соломонию в суздальский монастырь заточил. И у нас здесь, особливо после опричнины проклятой, святость места омрачена: божью обитель в тюрьму превращают, всех знатных боярынь за грехи чужие здесь в заточении держат. Уже поговаривают, что и четвертой государыне, Анне, тоже предстоит монашество, чтобы в обители за грехи грозного супруга богу молиться. Полно у меня в кельях княгинь заточенных, и в помыслах у них божье с вражьим, святость с греховным перемешиваются. Мирская суета покой монахинь соблазняет, а это, поди, пострашней того, о чем ты молвил, упреждая про камский край. Иные из моих затворниц ни за что не хотят с мирским расстаться.
– Не мне тебя, матушка, отговаривать обитель в наших местах завести. В таком светлом деле любую тебе помощь окажу.
– Благодарствую. К весне, ежели бог дни мои продлит, землицы приготовь. Приедут к тебе монахини мои, а ты помоги обитель срубить, место же сам выберешь, по разумению твоему... Слыхивала, что ты человек большой, у царя в почете и милости. Перстеньком, слыхала, тебя одарил? Так уж сделай милость, и вторую просьбу выслушай да уважь.
– Сказывай, матушка.
– Сейчас скажу. Осередь узниц мирских в обители второй год объявилась боярыня-вдовица. Томится, сердешная, в монастырской келье, словно в каменной тюрьме. Непосильно ей сие, а ослобонить некому. Полюбилась она мне, обещала я ей помочь, из заточения вызволить.
– Чего велишь сделать?
– Денег дать, чтобы выкупить боярыню у хитрых приказных.
– Знаешь ли, мать, кому выкуп сунуть? А то ведь можно денег лишиться и горю не помочь.
– Знать-то знаю. Сунуть надобно приказному псу жадному, и будет боярыня опять вольной птицей. Не пожалей золотишка на такое дело, если не обеднеешь от сего!
– Из-за чего в заточении оказалась?
– Тайны и в этом от тебя нету. Престарелый родитель и брат ее перед царем оклеветаны. Будто они измену задумали. Родителя уже запытали. Он помер, а брат утек куда-то. Боярыня в пору розыска в Москве оказалась, ее и схватили вместо брата. Заточили ко мне в обитель.
– А может, она в измене повинна?
– Какая там измена! За чужие грехи страждет. Разве стала бы я для изменницы выкуп хлопотать? Помилуй бог, такого греха никогда на душу не приму. Попала мирская женщина в монастырь не по доброй воле, потому и холодна к молитве; сам знаешь: невольник – не богомольник. Поможешь?
– Пусть будет по-твоему, мать.
– Завтра утречком пошлю к тебе черницу. Она скажет, сколь надо золотишка, а ты уж и отсыпь.
– Ладно.
– А теперь погляди на узницу.
– Не надо, матушка.
– Обязательно погляди, кому вольность даруешь. Должна и она тебя отблагодарить.
Игуменья поднялась с кресла и, отворив дверь, сказала:
– Входи, боярыня.
Наклонившись, вошла статная женщина в темной ферязи. Она низко поклонилась гостю, а когда выпрямилась, Семен ахнул. Перед ним стояла Анна Орешникова в своем прежнем облике, будто и не прошло семи лет со дня их последнего расставания.
– Признали друг друга? – спросила игуменья и тихо вышла из покоя. Анна Орешникова и Семен Строганов остались вдвоем, с глазу на глаз.
– Дозволь мне, Семен Иоаникиевич, к тебе на Каму вернуться. Свободна теперь, ежели вызволишь из заточения.
– Из заточения вызволю. Ни золота, ни стараний своих не пожалею. Но чтобы ноги твоей на наших землях впредь не было! Уходила когда, даже словом прощальным не помянула. Другое на уме было. Теперь обо мне вовсе позабудь, как я тебя позабыл.
– Нешто уж вовсе и позабыл?
– Из памяти своей выжег тебя и позабыл.
– Значит, невзначай меня и имя мое в другой отыскал, в той, что в землю легла?
Семен шагнул к Орешниковой.
– Молчи! Святого касаться не смей! Не тебя я в ней искал, а, напротив, только она причиной тому, что имя, тобою опозоренное, для меня вновь чистым стало.
– Не прав ты ко мне, Семен! Не по своей воле после смерти мужа Чердынь покинула. Силой меня увезли оттуда, по приказу из Москвы.
– Нет мне нужды знать про это. Позабыл тебя, как царапину, следа не оставившую. Младенцем считаешь? Думаешь, не дознавался я об отъезде твоем?
– Семен! Солгала я. Каюсь тебе. Другое в уме тогда держала. Грешно я поступила, но ведь как наказана! Хоть ты-то меня прости!
– Не за что мне тебя прощать. Ласки запретной ждали друг от друга, в души не заглядывая. Теперь ступай той дорогою жизни, кою в Чердыни придумала и коей меня стращала. Постучись в кремлевские ворота. Царицей грозилась на Руси быть? Красоту не утеряла! Даже в заточении зима тебе снегу в волоса не надула.
– А все-таки ежели объявлюсь на Каме?
– Разве что монахиней! Чтобы даже имя твое мирское мне души не щемило. Ибо не по тебе от сего имени сердце печалью отзывается. Нагадала мне однажды в юности ворожея, что суженую мою Анной звать будут, да взяла мать сыра земля не тебя, а истинную невесту мою.
– Кто знает, Семен, как то гадание обернется. Ведь ты мне по-прежнему дороже всех.
– Не разучилась ты, боярыня, красивые сказки сказывать. Знать, за семь лет было кому их слушать, раз не отвыкла повторять. Здорова будь! Прощай!
– Семен! Не уходи так!
– Чай, не за глаза, не тайком убегаю! Прямо, без лжи говорю: умер он для тебя, тот Семен, коего предала. А этот – и знать тебя не хочет!