Книга: В горах Тигровых
Назад: 6
Дальше: Часть третья БЕГЛЫЕ

Часть вторая
ССЫЛЬНЫЕ

1

Осень…
Случается еще теплая погода, но чаще бушует холодный ветер. Ветер сильный, рукастый, давит силушкой неуемной на грудь. Отдохнул лето за голубыми горами, отстоялся. Треплет мужицкие бороды, рвет армяки, холодными иглами пронизывает тело, летит, летит из Сибири, далекой и загадочной. Ветру что? Он крылатый, сегодня перекатил через Урал, завтра вернется назад. А вот пермяки уходят навеки, навсегда. Не видать им больше своей земли. Дорога назад заказана. Просторами Сибири закрыта. Разве когда-нибудь внуки или правнуки принесут поясной поклон родной деревне. Все может быть…
— Мдааа! Уходим вот, — протянул Феодосий — Прощай, земля-матушка — Обнял старика ветер гулевой, окатило солнце чистыми лучами. Не шелохнется старик, долгим взглядом смотрит на осеннюю безрадостность, будто хочет увидеть свое негаданное Беловодье, что родилось в мечте.
Печаль и радость рядом. Душа разбита надвое. Одна половинка успела уже прирасти в мечтах к неизвестному краю, вторая продолжает репейником цепляться за землю и старый дом. Землю-мачеху, землю-обидчицу, обильно ее смочили мужики потом и кровью. И болит душа, мечется, и нет ей покоя. Боится, что в том краю тигровом нет того мужицкого царства и не было, не найдется места для счастья. Не полюбит мужик ту землю, холодную и чужую. Не научится ласкать ее вот таким же теплым взглядом, как ласкает сейчас. Лелеять грубыми руками, как лелеет ее сейчас. Без любви к земле — нет мужика. Без мужика — не" земли. От этого снятся сны клопастые и нудливые. Примеряется пермяк во снах к новым землям, как цыган к косой кобыле, чтобы купить ее за полтину, а продать за пять рублей. Но все будет не так, много дороже придется платить мужику за ту кобылу. А вот за сколько продаст, то бабушка надвое гадала. И каждому хочется думать, что все будет хорошо, приветит их неведомая земля. Полюбится. Но здесь прошла их молодость, первая любовь, пора зрелости, и в ней, трудной, нашлись минуты для теплых воспоминаний.
А тут еще Митяй ворчит сбоку:
— На своей земле и вода была скуснее. Что будет там?
— Что будет, увидим, молчи!..
У Андрея все проще, молодость; хотя и у него тяжесть на душе, но он улыбается. Вчера видел Гришу и Варю. Варя дала зарок бежать с ним. Так просто не убежишь, договорились ехать к тетке в Кунгур, там она и будет ждать Андрея с обозом. Оттуда и побегут. Тетка, родная сестра Зубина, ненавидела своего брата. Обещала во всем помогать Варе. Гриша тоже на их стороне, пусть хоть Варька поживет счастливо. Сам-то он выгнал свою жёнку, теперь ему никто не указчик. Безродна, пять лет живут, а детей нет. Хотел бежать со всеми вместе, но раздумал: скоро делиться будут, не хочется своего надела упускать.
Улыбается Андрей. Лицо опушила первая бородка. Молодость — сестра дальних дорог. Совет переселенцев тоже решил во всем помогать Варе, портки, мол, сымем, но девку вырвем из рук Зубиных. Старики знают, что такое любовь, когда-то сами ее выстонали, недолюбив, разошлись в разные стороны, кому бедность помешала, кому солдатчина, а кому и богатство. У каждого своя причина.
Вчера Гриша отвез Варю к тетке. Хорошо Андрею. С ним Варя. Они разломят на две половинки черный хлеб, разделят пополам дорожную соль, судьбу дальних скитаний на свои плечи взвалят и пойдут в неведомое…
По одному, по двое сходились мужики, будто случайно завернули на пашни. Но ясно Феодосию, что это не простая прогулка, а прощание с землей. На лицах темень, брови сурово насуплены, дыхание неровное. То ли хотелось людям надышаться родным воздухом, то ли от волнения так тяжко дышат. Дома не сидится, тоска, метание. К отъезду все готово: ждали снега, санной дороги. Понимает Феодосий, что тяжко мужикам, ему тоже тяжко, но он — голова обоза, должен взбодрить людей, встряхнуть, чтобы у каждого хватило сил идти в дальнюю дорогу.
— Ну что сникли, мужики? Радоваться надо. Подать сняли, в рекрутчину не будут брать наших детей, дают чуток на пропитание, так что куда ни кинь, там и радость.
А что было здесь? Изгал и розги. Оплевали нас и нашу землю, там будем сами себе хозяева. А ежли доберемся до Беловодья, то и вовсе заживем. Там тожить нашинская земля. Расейская. Солнце везде одно, подсветит нашей нужде. Это хорошо, что нас гонят, пермяк ленив умом, все ждет, когда его турнут под зад, а нет, так будет держаться за свой рваный треух до смерти. Теперича мы сами себе цари и бояре.
Лица потеплели. Правду говорит старик, чего уж держаться за свои гнилые дома, за землю чахлую и неурожайную. В Сибири земли свежие, молодые, родят будто бы по двести пудов с десятины, здесь же едва наскребалось тридцать.
Шаркают мужики лаптями по примороженной земле, пламенеют их бороды на шалом ветру.
— Вот только ради вольности и идем, так ни за что не пошел бы, — тянет Иван.
— Кто тебя просит, молчи уж, клейменый.
Притих Иван, уже не показывает свои представления; когда просят, вяло отмахивается рукой и отворачивается.
— Есть слух, будто царь готовит вольную мужикам.
— Чудак, пусть хоть сто вольных будет, но царь и помещики себя не обидят. Так и так их карман будет полон, а наш — пуст.
— Пока дадут вольную, мы уже сами будем вольными, — проговорил Ефим — Царь ить не милостив к своим мужикам.
— Вот это да, Ефим. Ить ты за всю жисть первый раз сказал разумное слово. Вот уж не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Дали добрую порку — и заговорил, а ить порот был сто раз!
— Энта оказалась особой, — засмеялся Ефим. Повеселели мужики. Заживает спина, чешется.
— Сходят коросты, зарастает все, вша их заешь!
— Не ждите, мужики, послабления, равными мы можем быть с царем и помещиками только на погосте. А там, в том краю, мы можем зажить весьма хорошо.
— Не дадут нам пожить, найдут нас жандармы.
— Дотянется царская лапа и туда.
— Не дотянется, ежли бы я знал, что дотянется, рази бы я пошел туда. Там мы будем жить как у бога за пазухой. Сибирь велика, найдем место, где спрятаться.
— Детей растеряем по Сибири, — вздыхали мужики.
— Это да, жалко, а может, обойдется?
— Марфа боится, что Митяя потеряет.
— Митяю надо давно быть хозяином, а он под Марфой ходит.
— Хозяин я, вот сегодня же поколочу Марфу.
— Слабо!
— Поколочу.
— Ладно, посмотрим.
— И как я влип в это дело? — сокрушался Фома.
— Судьба, Фома, судьба! Нам хотел бока намять, а намяли тебе. От судьбы, как от комара, не отмахнуться.
— Чтобы тому Зубину в гробу перевернуться, чтоб его черти в аду смолой горячей обливали!
— Вместе грабили, а теперича враги. Чудно жисть устроена!
— Житуха штука крученая, как береза на ветру, не поймешь, куда и завернет. На дрова не расколешь, на сто рядов все перевилось, ничего, не печальсь, вместях будем стынуть на ветру, знобиться в снегах. Денег-то хоть чутка оставил про запас?
— Оставил, не все же мне валить в общий котел.
— Не силуем. Дал ты, ладно, больше не требуем. Хорошо, что согласился идти общиной. Один бы не дошел. С пашен размеренным шагом шел кузнец Пятышин.
— Чего головы повесили? — спросил он мужиков.
— Да так, нудновато что-то, — ответил за всех Ефим.
— Зря нудитесь, все будет ладно.
— У тебя всегда все ладно, живешь в достатке, ни разу не порот…
— Дак ить я с вами иду. Чудилищи. Вот сходил на Свою землю, промерял ее шагами, вроде не убавилось. Продаю Зубиным. Хочу посмотреть Сибирь. Беловодское царство.
Ахнули мужики:
— Не гонят ить. Ошалел! Умом трекнулся!
— Когда погонят, то радостев будет мало.
— Детей пожалей.
— А у вас рази не дети? Пожалею. Может, они вольную жисть увидят. Этим и пожалею. А кто умрет, то, значит, судьба.
— Одумайся, Сергей Аполлоныч. Кузнец, свои земли…
— Все продумал, благо ночи стали длинны. Кошевенку сварганил, в ней дети и перезимуют. А потом, куда. вы без кузнеца? Тяжко будет, все хоть коня подкую, полозья новые под сани подведу. Берете ли?
Молчат мужики. Жаль им Пятышина. Хороший человек, отличный кузнец. А уж мудрости не занимать. Если Феодосий огонь, то Пятышин — вода. Один другого будут дополнять. Два таких вожака приведут в любое царство.
— Ну, чего молчите? Аль не рады, что с вами иду?
— Спаси тя бог, кланяемся в ноги, Сергей Аполлоныч, Примам, ходи с нами! — обнял Пятышина Феодосий.
— Ну, ну, ладно, ить я не баба. Знатчица, иду. Мало ли что, кузнец под рукой — заглавное дело. Будем пытать счастье на одной дорожке.
Приободрились мужики. Вернулись в деревню.
А тут еще Митяй дал представление, подскочил к Марфе, свистнул ее в ухо, та улыбнулась и непонимающе посмотрела на Митяя.
— Тю, шатоломный! Чего это драться вздумал? Вот возьму и завяжу узлом, всей деревней не развязать.
— А то и затеял. Кто хозяин в доме, я или ты? — Ударил Марфу по щеке, Марфа усмехнулась и бросила;
— Мужиком стал. Хорошо. Думала, так дитем и останешься. Побил, иди к мужикам, вона стоят, хохочут над тобой. Иди, не мешкай, делом занята.
Митяй, гордый от сознания, что побил Марфу, вернулся к мужикам. Приняли без улыбки, хотя Иван корчился от внутреннего смеха. Пошли в кабак Знобина, чтобы выпить по чарочке водки, души встряхнуть. Тяжело им — душам-то…

2

Упали снега, встали реки, даль прикамская подрумянилась. Тишь и мороз, но зябко телу, не греют зипуны и даже шубы, дрожь в душе, под сердцем неуют. Над обозом, который растянулся по улице, повис густой пар от дыхания людей, коней, коровенок. Был день чудотворной богородицы Казанской. Не зря выбрали этот день пермяки, авось чудотворная будет охранять их в дальнем пути. Пойдет обоз ссыльнопоселенцев по Казанскому тракту, затем за Пермью выйдут на Сибирский. А там… Там путь не изведан, путь долог. Плакали люди, ржали кони, мычали коровы, выли собаки. Все говорили быстро, взахлеб, спешили досказать невысказанное. У всех страх перед дальней дорогой.
Больше ста коней были впряжены в сани; там дети, скарб, хлеб, сено. Хотя брали с собой главное — ничего лишнего. Не забыли и про плуги, бороны. Сгодится в Сибири. Пермяки, продав дома, смогли купить лишних коней.
Пар, крики, плач и стон… Прятали отъезжающие глаза от докучливых глаз провожающих. Прятали, чтобы скрыть боль. Но разве ее скроешь? Горечь расставания всегда тяжка. Все видно, как переспелое яблоко на ладони. Не скроешь.
Щурит смешливые глаза Иван, а из них нет-нет да и упадет слеза, радужно блеснет на солнце и закатится в бороду-лохмань. Зло теребит свою бороденку Ефим, будто хочет ее оторвать и бросить людям под ноги, пусть топчут. Ругается:
— Ножа те в горло, с чего это нонче слеза катится? Вроде ветра нету…
С трудом отрываются пермяки от родной пуповины. Заливают бабы родные очаги слезами. Кто теперь будет загребать жар в загнетки? Кто будет сажать хлеба в печи? Кто мыться и париться будет?"
Словно потерянные бродят бабы по дворам, где каждый вершок земли утоптан их ногами, скорыми, босыми. Здесь было все — радость, горе, веселье и плач надрывный. Роняют головы в беззвучном плаче на косяки окон, слезы уж все выплакали, гладят скрюченными пальцами лавки, все, к чему притрагивались. Горе бабье, горе неутешное.
Сбились в снегириную стаю парни и девушки, там смех, там песня. Говорили все враз, никто никого не слушал, никто ни у кого ничего не просил. Всем понятно, что эти уходят навсегда, кто недомиловался, теперь уже недомилуются, оборвется все и позабудется.
Феодосий Силов еще и еще раз втянул в себя горечь родного дыма, обжег морозным паром широкие ноздри, поднялся на сани и крикнул:
— Тиха, други! Присядем перед дальней дорогой!
Враз смолкли стоны и крики. Даже собаки выть перестали. Притихли коровы и кони, подняли головы и насторожились. Люди сели кто на что. Феодосий присел на завалинку, прислонился затылком к окну и затих, застыл без дум. Но тут же вздрогнул, круто обернулся: об стекло с тихим жужжанием билась муха. Последняя муха, уцелевшая в тепле, будто хотела вылететь, чтобы проводить хозяина. Родная муха. Волосатый ком застрял в горле, потекли слезы, не удержался.
— Муха! Мушенька! — с трудом выговорил старик — Прощай! Дурочка, не стучись в окно, сдохнешь на морозе. Вона наша детва, тожить как мухи начнут умирать от холода и голода. А что делать? Акромя зимы, нам другого времечка нету.
А муха жужжала и звенела по стеклу, нагоняла страх. Руки мелко дрожали. Уняв дрожь, Феодосий стылыми глазами посмотрел на детишек, которые жались к коленям своих матерей, радовались дороге. Жёнка Максима держала на руках Гаврилку, Иванова — Семку, Васькина кутает в одеяло Еремку. Эти едва ли дотянут до первых деревень Сибири. Умрут от простуды. На морозе не подашь грудь ребенку, что поделаешь, бог дал — бог взял.
Вскочил Феодосий и сорвался в заполошном рёве:
— Чего вздыхаете, как коровы? Радуйтесь, новую Расею идем ставить! Ну!!!
— Дэк ить, Федосушка, родной, хуже, чем на погост, отправляем, на погосте-то хоша могилушка ба поправила, крест прямее поставила, ить больше не свидимси. Не отыскать нам в Сибири ваши кресты. Разве в думках помянем. Не будем знать, молиться за упокой или за здравие. Одна надея, что сойдутся наши тропинки на том свете…
Феодосий хмуро смотрит на свою сестру. Усмехается. Она увидела этот смех в глазах, смолкла.
— На том свете, гришь? Хоша и сойдутся, то все одно не захочу признать твою поганую душу. Ить плачешь-то не от души. Комедь ломаешь, стерва ты старая. Рада.
— Поеекет вас стужа лютая, растаскают ваши косточки волки, а тебя, черта косматого, сожрут в первый заход; Сгинь ты с моих глаз, хоша и брат, а ненавижу тебя от чиста сердца.
— Вот теперича ты мне ндравишься, правду глаголешь. Молодчина! Утри свои змеючъи слезы и катись от меня, пока не дал по шее. На вот пучок соломы и заткни свою лживую глотку! Поганый рот закрой, сова вылетит!
— Закрою, но буду молить бога денно и нощно, чтобыть тя черти в ад сволокли, там бы на аебе дрова возили, смолой поливали заместо воды студеной, бугай ты распроклятый.
— Спаси тя бог, сестричка. Брысь! Поехали!
— Тронули!
— Но, милаи!
Скрипнули полозья, всхрапнули кони, тронулась лапотная Расеюшка за землей и свободой.
— Простите, Христа ради, ежли что не так! Зло забудьте.
— Не поминайте лихом!
— Прощайте, милаи!
— Мамааааа! Боюсь!
А бабы бились в надрывном плаче, голосов не жалели. Рты в диком оскале, губы наперекос, душа наизнанку. Молчало небо, молчала земля. И враз заиграли дудошники, затренькали балалаечники, растянул свою гармонь Степка. Скрип саней, скрип шагов в неизвестность, в вечность… Прячет от своей суженой глаза парнище. Остается его любовь, остается.
— Уходишь, покидаешь меня, сиротиночку! — плачет Устя — Не уходи! Или возьми с собой!
— Но ить, ить мы не венчаны, да и это самое… Другого полюбишь.
— Точно, не плачьте о нас, других полюбите! — орет Ларион, Сам же жмется сильным плечом к Софке Пятышиной. Грудастая, задастая Софка принимает ласку Лариона. А че, он парень что надо. На губах Лариона злая усмешка, у Софки довольная улыбка девки-победительницы. Ори, ори, соперница, а Ларька, ежли захочу, будет мой.
Андрей чужой. Даже за розги не поклонился, а ведь делала от чиста сердца. Ну и пусть его.
Все меняется: вчера тосковала и убивалась по Андрею, сегодня назло ему будет целоваться с Ларькой. И Софка готова раскрыть объятья хоть сейчас. У Софки губы сочные, змеистые и отравные губы. Да и глаза у обоих горят, что-то ищут. Похоже, споются, приглянутся друг другу. И ничуть не стыдно пытливых глаз провожающих. Наплевать. Ларька не Андрей-слюнтяй, не убежит.
Жизнь продолжается.
Вот и Стешка Силова тож ведет своим монгольским глазом на Романа Жданова, а следом плетется ее вчерашний дружок. Звала — не пошел, чего же теперь! Ловит Ромка жаркий взгляд Стешки, но отводит глаза. Ромка еще не созрел для любви. Созреет, главное — сразу застолбить дружка, а там свое сделает время. Жизнь не терпит промедлений, потому зря отводит глаза Ромка, надо делать все сразу, все вдруг, не то прыгнет зайцем в сторону и новый поворот в судьбе сделает.
Жарит на тулке Степка Воров, между делом чмокает в щеку Секлетинью, остается она, тут же ловит на себе искрометный взгляд Любки Плетеневой. Взгляд, как крученая вода. Все, и Степка застолбенел. Любка тоже своего не упустит. Девка что надо, ко всему смышленая, задиристая и певунья. Губы ее налиты страстью, обжечься можно, глаза огромные, как плошки. Тонет в тех глазах Степан. Скоро забудет свою Секлетинью. Молодости свойственно многое забывать. Лишь старость все помнит.
Провожали до околицы. До того места, где рос дуб-клятвенец. Дуб языческий. Под этим дубом все мысленно или вслух, перед дальней дорогой, дадут клятву нерушимую, клятву верную.
Дуб, раздетый ветрами, закуржевленный морозом, тихо плыл среди облаков, чуть покачиваясь в небесной голубели, просил небо помочь пермякам.
Помнит Андрей каждое слово, что говорила под этим дубом Варя: "Пусть покарает меня небо, посекут молнии, оглушат громы, ежли я изменю своему слову. Ты, дуб-правдивец, все видел, все слышал, накажи, ежли что…"
Помнит и такие Варины слова: "Пусть покарает меня дух земли и неба, пусть вечно я буду бесплодной, пусть загрызут меня звери, закусают гады ползучие, ежли я изменю Андрею…"
Под этим дубом не упоминают бога. Не нужен здесь. бог. Гудит дуб, будто кто тронул его морозные сучья-струны, напоминает пермякам о клятвах, которые слышал, которые ему доверили люди. Качнул перевитой кудрявостью и затих, будто сделал глубокий вздох. Слушаю, мол, говорите. И люди упали на колени, стали просить дуб, чтобы он был их заступником.
— Клянись и ты, что верен будешь до гроба, — толкнула Софка Лариона локтем.
— Рано, поди, требовать с меня клятву. Суженым не назвался.
— Назовешься, клянись. Вижу, куда клонишь.
— Ладно, буду верным до гроба.
— Смотри, могу и убить, мы, Пятышины, тожить бываем круты.
— Отчего же не была крутой к Андрею?
— Не твоего ума дело.
— Прости, господи, им согрешения, вольные или невольные. Веруют они в отца и сына и святского духа. Страшатся они дальней дороги, вот и впали в язычество, — тихо говорил Ефим поодаль от ссыльных.
А над обозом уже кружилась стая ворон. Феодосий кивнул на ворон, бросил с горькой усмешкой:
— Этим будет пожива.
Кричали вороны. Одно их беспокоило и смущало, что не слышно было бряцания оружия, ружейных выстрелов. Они-то помнят походы Пугачева. Грохот боев и запах крови — все помнят. Здесь не то, но знали, что и тут будет пожива. Быть пиру! Они долго будут лететь вслед обозу, криком своим напоминать о смерти и превратностях судьбы, страх нагонять. Быть пиру!..
Этот обоз не из тех, который везет хлеб, соль и всякую всячину. Этот обоз плачущий, а там, где плачут люди, быть смерти. Быть пиру!
Судьба бежит впереди, а за ней идут люди.

3

Обоз вышел на Сибирский тракт. Над обозом тугой пар. Заиндевели бороды, задубели лица. Начали дубеть и души. А люди шли и шли, переставляли ноги, а куда шли, сколько им идти — никто не знал. Сибирь земля широкая, десять лаптей на карту не уложится, если кто видел ту карту, прикидывает. Монотонно скрипят полозья саней, подошвы лаптей, шаги, шаги и шаги в бесконечность.
Вот одного уже нашла смерть. Затем второго, третьего. Мрут дети-мухи. А поход только начался. Первого похоронили с молитвой и крестом, второго и третьего так же. А двадцатого?..
Все бы ничего, но когда дело доходило до ночлега, то хоть плачь. Не пускали на ночлег мужики таких же, как и они, мужиков. Обрыдло нескончаемое ночлежство. А если и пускали, то драли с людей три шкуры: за тепло, за охапку соломы на полу. Но главное — детей пристроить, а взрослые и молодежь — для них хватит звездного неба, ущербного месяца и ветра шалого. Сдюжат и такое бабы и мужики. Россияне во всем терпеливы. Разбивали палатки за околицей, у леска, растапливали печурки. Курились дымы. Цыганщина. В палатках молодежь не унывает, там звучит смех, перелив гармоники, песня. Эти еще не научились скорбеть и печалиться над усопшими. А что печалиться, когда сами матери молили бога, чтобы он прибрал мучеников.
Занимался рассвет, трескучий, туманный от морозища; лагерь шумно сворачивался. После него оставались дотлевать головешки, солома, мусор, следы от лаптей и копыт.
Лучше всех приспособился в походе Митяй. Как только обоз трогался, он цеплялся рукой за воз, засыпал на ходу и так шел и шел десятки километров. Однажды парни подшутили над Митяем, оторвали его руку от бастрыка, а вместо него дали палку и повели в лес. Митяй шел следом, тонул в глубоком снегу, но так и не проснулся. Его завели в лес, притулили к дереву, спит Митяй.
Проснулся Митяй и не может понять, где он. Заговорил вслух:
— Эко диво, это игде же я? Гля, сосны, березы, чьи-то следы… Неужели на тот свет попал, черт затащил? Может, не довел, бросил посередке? Вот холодище-то, ить пропасть можно! Эй, кто тут есть, пошто завели меня сюда? Выводите. Пошто же я торчать посередке-то должен!
Марфа хватилась своего любимого. Крик подняла: "Митяй пропал!" Парни признались, жалко им стало Митяя, стыдно за свою глупую проделку, вернулись, приволокли полузамерзшего мужика. С тех пор Марфа привязывала Митяя к своему возку: с веревки не уведут. Парням пригрозила, что уши оборвет, ежли еще так сделают. Митяю дорога не в тягость, хватило бы лаптей.
Обоз подходил к Кунгуру. На душе у Андрея неспокойно: скоро к их обозу должна пристать Варя. Заволновались и другие: пойдет ли девка с ними или изменит своему слову?
День отдыхали в Кунгуре. Не обманула Варя. Гриша все ей приготовил: крытый возок, обитый кожей, в ноги медвежью полость, два тулупа, пару гнедых рысаков.
— Это все ваше, Андрей. Денег на дорогу вам должно хватить, За зиму добежите до Иркутска, ежли все будет адно. Бумаги выправлены. Теперь ты крестьянин Шагитаров, едешь на вольное поселение в Сибирь. Запомни, что по своей воле едешь. Обоз бросайте. Гурьян хватится — пошлет погоню. Остерегись.
— А ежли с обозом? Одним страховато. Разбойниками Сибирь полна, — отшатнулся Андрей — Могут ограбить, убить. На обоз же напасть не посмеют.
— Гурьян будет пострашнее тех разбойников. Соберет казаков, переворошит обоз, и вас схватят. Варю в монастырь, чтобы приданое ей не давать, а тебя, как вора, на каторгу. Одним придется бежать! Вот тебе два пистоля, ружье, запас пороху и пуль и скачите! Шибко скачите! Да не по Сибирскому тракту, а сворачивайте на Челябу. Я там бывал, тракт добрый, есть дворы постоялые. Добежите до Кустаная, там воротите на Омск, тоже есть дорога. Дотель руки Гурьяна не дотянутся.
Андрей не послушал Григория Зубина, остался с обозом, а через день на обоз напал Гурьян. Ватага его дружков открыла пальбу из пистолей, ружей, приказали остановиться.
— Вертайте нам Варьку, всем худо будет! — хмуро проговорил Гурьян — Она у вас.
— А, Гурьян Трефилович пожаловал! Рады вас видеть. Поклоны нам от своих привезли? Спасибочко!
— Хватит языком молоть, кажи, где Варька? А бабы и мужики уже выхватили вилы из возов, из-за поясов топоры, окружили ватагу.
— Ежли что, то всех переколотим!
— С тебя станет, отец был разбойник, ты тоже… Один Гришка оказался человеком. Не замучил ты его ишо?
— За такие дела надо бы в прорубь головой. Но мы это еще успеем сделать! — пригрозил Гурьян.
— Варьки у нас нетути, зря шумишь.
— Силой брать будем!
— Не обмишулиться бы. Нас вона сколечко, а вас горстка. Денег пожалел — нанять казаков-разбойников? Дуйте отселева! Мы вона промерзли, как раз пора бы и разогреться. А ну, мужики, а ну бабы, парни, навались, погреемся! — рыкнул Феодосий.
Гурьян сдернул с плеча ружье, но Марфа метнула в него дубину и сбила с ног коня. Скатился Гурьян. Шарит ружье под снегом. А тут навстречу вилы, рев, стон.
Гурьяновы дружки вздыбили своих коней, пошли наутек. Вскочил и Гурьян на коня, забыл ружье искать, тоже бросился следом.
Отбились.
— Ну что будем делать, мужики? — спросил Фома, — Один раз отбились, отобьемся ли вдругорядь?
— Гурьян своего не упустит, родова настырная, — подал голос Иван Воров.
— Значит, надо Андрею с Варей бежать. Я даю им в пристяжку еще одного коня, будет тройка, раз вольный мужик — должен быть и вид, — ровно говорил Фома.
— Хватит им двух коней! — зашумел Ефим.
— Заткни хайло! — оборвал Феодосий.
— Молчи, Фома знает, что делать. Отвернитесь бабы, надо портки спустить, золотишко добыть. Дай им чуток в долг, слышите, в долг!
Фома распорол ошкур штанов, начал вытаскивать золотые монеты.
— Не надо нам денег, у нас есть, — засмущалась Варя.
— Не помешают. Десять рублей золотишком — и чапай. Коней береги, Андрей.
— Андрюха, ищи нас на Усть-Стрелке. Туда причапаем.
Лихая тройка запряжена. Рванули кони с места в галоп. Долго смотрели вслед утеклецам переселенцы, утирая слезы.
— Должно все обойтись. Главное, чтобыть промеж них разладу не было, в остальном переможутся, — проговорил Феодосий.
— Не должно. Любовь — не молоко матери, не скоро перегорает. Дружбой и миром отведут беды, — вздохнул Пятышин.
— Дай бог им счастья, — шептала Меланья, крестила след беглецов.
Фома оказался прав: на второй день Гурьян с казаками догнали обоз. Обоз перерыли, но Андрея и Варю не нашли. Вернулись ни с чем.
Гурьян напал в Кунгуре на тетку, потребовал рассказать правду.
— Венчаны они, бумага на то есть. Коней им купила я, потому не мурыжь Гришу. Андрей и Варя едут под другими именами, так что не словить вам их. Подашь на сыск? Дурак! Сходи спроси полицию, как и что.
И Гурьян спросил. Ему ответил словоохотливый полицейский:
— Ловить твою сестру — все одно что искать иголку в стоге сена. По Сибирскому тракту бегут тысячи, особливо летом, и пообочь бегут: каторжные там, ссыльные, бродяги, не помнящие родства. Но вся энта орава бегит сюда, а кто бегит отсюда, так и ловить их никто не будет. Бегут, ну и пусть себе бегут. Почитай, на каторгу бегут. А сыск тебе дорого обойдется, и сестру не найдут. Охолонь и забудь. На кой она тебе нужна?
"И верно, — подумал Гурьян, — баба с возу — кобыле легче". Махнул рукой и пошел пить в кабак.

4

Еще в кои веки была учреждена сибирская ссылка, затем чтобы не держать под боком неугодных людей. Пусть обживают сибирскую глухомань, обихаживают студеную землю, строят города и дороги. А непокорных на Руси не счесть. Прошли столетия — они же построили Сибирский тракт. Построили на костях людских, построили со стоном и хрипом.
Тракт, тракт — дорога смерти.
Не молчит тракт, живет тракт.
Дзинь-трак-трак! Дзинь-трак-трак! — звенят цепи кандальников. Далеко слышен их мелодичный перезвон в морозной тишине. Сжимается сердце от этих звуков, как от печальной песни. Дзинь-трак-трак! Тесен Сибирский тракт. Тесна дорога слез и горя.
Дзинь-трак-трак! — маячит у обочины четырехконечный крест. Под ним лежит никонианец. Кособочась, на взгорье приютился восьмиконечный крест: там покоится раскольник. Кресты, кресты, кресты, а сколько спит в сырой земле без крестов! Кто по ним справлял панихиду? Да и нужна ли она? Все всуе, все суета сует… Все так или иначе канут в безвестность, породнятся, сольются с землей Сибирской. Тракт. Сколько верст он тянется? Пройдешь — узнаешь. Только ногами можно измерить его истинную длину, ноги за все в ответе, они же все и запомнят.
Обоз набрал шаг и идет, и идет уже второй месяц. Реже слышится детский плач, стон матерей. Смерть угомонила многих. Рукам легче. А сердце и душа переболели день-другой и угомонились.
Дзинь-трак-трак!
Заглушая звон цепей, завопила старуха Жданова. Умер младшенький сын. Двенадцать годков было. Смерть начала подбираться и к таким. Ефим денно и нощно молил бога, чтобы бог не прибирал его Васятку. Не внял молитвам. Но люди молчат, люди не плачут. Они привыкли к смертям, как к этой стуже и ветру. Выветрилась из их сердец жалость, выдул ее ветер Ишимских степей. Одно тяжко, что снова надо долбить в каленой земле могилу. Для Ефима надо порадеть. Но Ефим машет рукой, пустое, мол, не надо глубоко рыть. Суть в душе, а не в теле. Надломился старик. Пошатнулась вера в бога…
Настя Пятышина умерла! Стойте, люди-и-и-и!
Ревет Пятышиха. На то она и мать, чтобы реветь, сердцу станет легче. Нехотя тянут со своих парных и всклоченных голов шапки мужики. Холодно. Утопая в снегу, бредут к возку Пятышина, шумно сморкаются в три пальца. Берут Настеньку и несут в лес, без гроба и креста, там разрывают снег под выскорью, кладут трупик и засыпают снегом. Ефим торопливо крестит отроковицу, идет к обозу. Ежли богу угодно такое — примет, а нет, то ляд его забери!
А уже через полмесяца, то и вовсе просто хоронили усопших: сунут трупик в снег — и поехали дальше. Молчит Ефим, молчат вожаки.
Дзинь-трак-трак! — поют цепи. Напряжены и заветрены лица каторжников, злой хрип из глоток, гремят цепями, престол царя клянут, царя богдыханом обзывают. Это бунтари, хорошие люди.
— Не реви, тетка! Ха-ха-ха! Радуйся, что одним сопляком стало меньше. Твой муж коль постарается, то красивее исделает. Го-го-го! Ежли он не могет, то забегай к нам на каторгу, вместях богатыря сварганим. Мало одного, могем и десяток настрогать…
Это уже разбойные люди, этим все нипочем.
— Уходи с моих глаз, видеть тебя не могу! — кричала Пятышиха. Добрая и тихая в прошлом Парасковья.
— Не кляни, это перст судьбы, — прятал глаза от супруги кузнец: виноват, чего уж там. Не гнали, а пошел.
Тракт, тракт, земля задубелая, промороженная. Чего же плакать-то? Смерть уберет все хилое, слабое, оставит сильное и жилистое племя. Род обновится.
— Вона глубокий сугроб, суй туда!
— Слышь-ко, волки воют за лесом и эту сожрут.
— Знамо, сожрут, всех сожрали, и эта не святая. Загребай, и побежали. Нас бы не слопали!
Волки давно пристали к обозу, заменив ворон; так и идут следом, идут на расстоянии, ждут добычи. Могилы… Могилы в волчьих животах. Безвестие и забытье. Все трын-трава.
Воют волки, стонут ветры, трещат морозы, умирают люди.
А тут робкий голос Романа Жданова:
— Тятя, благослови, Стешка от меня забрюхатела! Жениться надыть. Срамотно будет ей перед людьми.
— Сдурел, парнище! Тута люд мрет, все устали, едва на ногах держатся, а он прелюбодействует! Вона у Фомы кобыла загуляла, женился бы на ней.
— Не дури, Ефим! Благословляй, чего уж там! — вмешался Феодосий — Моя дочь, твой сын, пусть их повенчает сибирский мороз. Так крепче, так навсегда.
— Вот те тихоня, — во все горло ржал Иван Воров — Устроил дело Ромка, ну и ну! И верно говорят, что в тихом озере все черти водятся. И где только приспособитесь? Благословляй, Ефим!
— Пропасть бы вам! Я за дорогу свою бабу не тронул, а они? Когда успели?.
— Не тронул, потому староваты мы стали. Свою то я тоже хотел было благословить вожжами, но потом пожалел. Мы их сорвали, они несут через нас эти муки.
— Мать вашу! — выругался Ефим, может быть, за всю жизнь впервые. — Этих хоронить не успеваем, а уже новые на свет божий спешат.
— Не ярись, Ефим, волки следом идут, приберут и этого, — махнул рукой Феодосий в сторону волчьего воя.
— Благословляю и катись от меня! — прошипел Ефим. Отвернулся. Господи, что деется на земле? Уж Ефим ли не воспитывал Романа в духе божьем, а он что отмочил? — Бог им судья, — высморкался Ефим и ушел вперед обоза.
Все просто: парни и девушки живут в своих палатках. Гудит печурка. И под этот гул, среди этих смертей — все спешат жить. Умирать неохота. А раз смерть рядом, чего же любви бояться. Может быть, она завтра кого-то из них выхватит? День, да мой!
Греет свои руки Степка Воров в коленях Любки Плетеневой. Жарко рукам. Хорошо и сладостно. Смотришь, и еще одна пара "повенчана", под звездами у костра, под волчий вой и треск мороза.
А Ларька Мякинин давно живет с Софкой как муж. Они в пятую ночь страшного похода "повенчались". Одного боялась Софка, как бы это венчание на нос не полезло. Но все сходило.
Зло кусает пунцовые губы Лушка Ворова, тоже спешит жить. Но нет для нее путящего парня. Хорошие все заняты, а сопляков и на дух не надо.
Маются мякининские девки. Дорога прибрала их малышей. Остались одинокими. Для них и вовсе нет парней, да что парней, мужики-то настоящие вывелись. Разве когда-никогда нескладный Митяй занырнет в палатку, чуть порадует. Но за ним следит Марфа. Иван было начал поглядывать на них, но Харитинья быстро поставила ему голову прямо…
Так и проходят ночи, так и бредут ссыльные за мечтой и надеждой… Была бы вера — пройдут, свое найдут.
Забредали ватагой в деревни, вставали на ночлег у ссыльнопоселенцев, таких же бедолаг, как и сами, слушали безрадостные рассказы.
— Наша житуха не лучше, чем была дома. Ить живем-то без прав гражданского состояния, вроде никто и ничто. Раскрепили нас по сибирякам-старожилам, а те рады рвать с нас до костей. Жандармы им в помощь. Дали нам самые худые земли, хоша здесь хорошей земли край непочат. Денег дали в залог, хлеба в долг, вот и стали мы кабальными. Батрачим, ажно спина трещит. Из нужды не можем вырваться. Вам наш совет: сами пашни закладывайте, не берите в долг, свою деревеньку стройте. Ежли нет, то погибель. До седьмого колена не расплатитесь. Как получается: земская подать здесь плевая, взял ты деньги в долг, зерно в долг, пришло время пахоты, надо свою пашню подымать, а тут тебя кличет твой мироед. Пока пропашешь справщику, весну ему отдашь, а свои пашни уже пересохли, трава в рост пошла, майся. А там неурожай, и снова в долги лезешь. Так и мыкаемся. Бежать хотели в другие места, нас жандармы не отпустили. Так что бойтесь этих добреньких сибиряков. Околпачат — и не моргнете.
Чешутся мужики. Слушают. Верят. Без веры здесь нельзя. Чего врать-то. А ежли кто и врет, так сами видят, что и почем.
Холодная и неприветливая Сибирь — страна. Знобкими звездами смотрит она на переселенцев, засыпает их снегами, жжет ветрами.
Плывет по небесной реке луна, ей одной ведом путь, не собьется. А вот переселенцы своего не знают. Льет она холоднючий свет на тайгу, на степи неоглядные, морщит в горестной ухмылке свое оспенное лицо, будто что-то хочет сказать людям. Ведь ей сверху виднее. Но что?
Идут ссыльные, слушают тягучие песни кандальников, звон цепей. Идут, хоронят, венчаются, любят и ненавидят. Все обычно, как на "сей земле, во всем мире…

5

Бежали кони, бежали через дни и ночи, через снега и бури, мчали беглецов через города и села, деревеньки и аулы. Разные люди встречались на их пути: русские, башкиры, казахи, киргизы. Одни добры и приветливы, другие подозрительны и злы. Но светлые улыбки Андрея и Вари многих обезоруживали. Отвечали улыбками и хмурые люди. Желали ровной дороги и счастья, за которым они бегут на край света.
Андрей пристально смотрел на Сибирь и народ сибирский; Пытался познать людей и землю эту. Если приходилось встречаться с купцами на постоялых дворах, заводил с ними разговоры. Шумные это люди, хваткие мужики. Было чему у них поучиться. Купцы говорили:
— Сибирь для умного человека — это золотое дно. И земли здесь не паханы, и горы здесь не тронуты. Ум есть — ищи золото, скупай соболей, паши земли. Вези сюда железо, ружья, мануфактуру, и жить будешь не хуже царя.
Орали, пили стаканами водку, распаривали себя чаем. И сколько видел Андрей купцов, никто из них и лба не перекрестил. Спросил и об этом. Ответил могучий купчина:
— Здесь на бога надейся, но и сам не плошай. Этим заняты раскольники, нам недосуг. Мы должны ставить Сибирь на ноги, а не набивать на лбу синяки. Бог нам надобен, как занавеска при торге, а боле он не нужен. С богом мы0 торгуем, с богом и обманываем. А ты мне нравишься, — обнял Андрея купец — Пошли со мной, и сделаю из тебя человека!
Скоро понял Андрей, что в Сибири и бог и царь — не в почете. Молятся больше по привычке, а вот клянут царя во всякое время: в молитве и после молитвы.
Перед Кокчетавом Андрея предупредили купцы, что, мол, на дороге шалит большая разбойная шайка. Даже осмеливается нападать на царские обозы. Правда, простой люд не трогают, а купцам от них житья нет.
И гнал, и гнал коней на восход солнца Андрей, гнал через леса и перелески, через степи. Коней кормил досыта. Никто у них бумаг не спросил. А чего спрашивать: едет человек в добровольную ссылку. Пусть едет, здесь всякие люди нужны. А Сибирь широка, места всем хватит. Летят кони-птицы. Морозный пар на мордах, иней на крупах.
А вот и разбойники, которых так боятся купцы. Позади пальба. Пули плюхаются в снег, чавкают.
— Разбойники! — сжалась Варя.
— Вижу, авось убежим, до Кокчетава недалеко.
Андрей достал пистолеты, ружье, но тут же снова спрятал. Жаль гнать коней, могут запалиться. Натянул вожжи и пустил их трусцой.
Окружили кибитку разбойники.
— Выходите, господа купцы, приехали! — ржал рваная ноздря.
— Вижу, — степенно ответил Андрей — Но только вы во звании ошиблись чуток, мы просто крестьяне, едем на вольное поселение в Сибирь.
— Крестьяне и на тройке. Ха-ха-ха! Ну что, борода, к атаману поволокем аль здесь прикончим?
— Знамо, к атаману, его приказ — каждого волочь для опознания, знать, и этих туда же.
— Дался ему тот купчишка. Раньше куда было проще: уторскали, деньги по карманам и в лес.
— А баба у тебя хорошая, купец! Ха-ха! Може, хлопнем молодца-то, а бабу атаману. У меня так и зудит рука.
— Я те хлопну. Сказано — каждого доставлять "атаману, он ищет того предателя-купца, может, энтот и есть.
— Какого купца? — спросил Андрей.
— Не твоего ума дело.
— Атаман стал много мудрствовать лукаво. Разбойники, чего уж там, надо и жить по-разбойному. Чего удумали, народ спасать. Ха-ха-ха! — заржал рваная ноздря — Значит, по-вашему, я должен головы под пули подставлять, а потом награбленное у купцов — беднякам? Не выйдет. Этого хочет чудило атаман, да еще ты, грамотей.
— Мы ведь тебя и других не держим. Раз задумали, то свою задумку исполним.0
Ехали по целику, ехали долго, кони вязли в снегу, а бородач лениво переругивался с рваной ноздрей. Но вот послышались голоса. Кони встали.
— Примай гостей, атаман! Да смотри шибче, может быть, это и есть тот предатель, коего ты ищешь?
— Веди сюда!
Голос Андрею показался знакомым. Он вышел из возка, помог выйти Варе, она вздрагивала и от мороза, и от страха. Атаман повернулся. Это был Никита Силов. На плечи наброшена дорогая соболья шуба, высокие унты плотно облегли ноги, в красных шароварах, голубой куртке. За широким поясом натыканы пистолеты, сбоку шестопер. Настоящий атаман, каких видел на картинках Андрей.
Никита шагнул к гостям, незваным конечно, крикнул:
— Господи! Андрей!.. Варя!.. Каким ветром вас сюда занесло? Ну, спужались? — обнял ошеломленных Андрея и Варю.
Ехали умирать, а тут дядя атаман. Надежды на спасение не было, и вдруг свой человек. Варя заплакала.
— Пошли в мои хоромы. Ну, будя! Ладно, что на нас нарвались. Под Иркутском шурует другая шайка, та никого не милует. А мы не такие.
— Не такие? Разбойники вы, а не люди, — наконец смог заговорить Андрей, когда они вошли в землянку, где полы, стены были застланы и завешаны коврами — Это ведь тоже не от работы, а с разбоя нажито.
— Значит, осуждаешь. Об этом после поговорим. Грейтесь и к столу. Варя, не бойся, ты у своих, отходи и будь нашей хозяйкой. Я на племянника посмотрю. И года не прошло, а уже не узнать. Глаза стали строже, лицом суше. Пока не спрашиваю, как вы здесь и пошто. Спрошу потом.
Поужинали. Андрей коротко рассказал о себе и Варе, о своем побеге, о помощи со стороны сельчан и Вариной тетки. После чего спросил:
— Поначалу скажите, какого вы купца ищете?
— Одного прощелыгу. Хоть мы и разбойники, а торг-то ведем. То хлебного надо, то водки, да мало ли что. Вот я и держал связь с таким дружком. Хорошо платил. А потом он хапнул наши деньги и бежал. А тут прошел слых, что он появился на этих дорогах. Вот и дал наказ каждого купца сюда волочь.
— А если бы не этот наказ, то нас бы убили?
— Да, ради таких коней убили бы, тем более там был рваная ноздря. Зверь, а не человек.
— А разбойник не может быть человеком, — вырвалось у Андрея.
— Это так. Тут ты прав. Но куда податься нам? За мою голову после бунта давали пятьсот рублев, сейчас дают двадцать тыщ.0 Чуток дальше будут давать еще больше. Я ведь шел в Сибирь не для того, чтобыть стать разбойником. Думал землю пахать. Не дали. Бумаги нет, схватили и на каторгу, беглый, не помнящий родства человек. Бежал. Собрал ватажку, начал баловаться на дорогах. Чуть оклемались. Летось еще приняли двадцать человек, сейчас за две сотни, с того и пошло. Грабежом и живем.
— Бородач и рваная ноздря ругались, мол, ты хотишь сделать шайку спасительницей народа. Бородач за тебя, рваная ноздря супротив. Можно ли такое сделать?
— Думаю я над энтим, но, кажется, нам такого не сделать. Так и останемся разбойниками. Еремей и я — хоть завтра, но остальные против.
— Страшным ты стал человеком, дядя Никита. Видно, правда, что солдату человека убить — это раз плюнуть.
— Не говори такое, солдат никого не хочет убивать, его заставляют. Я тоже не хочу, но и мне жить надо.
— Пошли с нами, дядь Никита. Наши через год-другой остановятся на Усть-Стрелке, оттуда мы побежим в Беловодье.
— Не зови, меня тут же схватят и вас со мной. Меня на виселицу, а вас на каторгу. Вот денег я тебе могу дать, много дать. А может быть, ты останешься у нас с Варей? — усмехнулся Никита.
— Никогда! Людей убивать! Нет! Нет, дядя Никита!
— А разве царь и его ярыги не убивают людей? Еще как убивают. Не убьем мы, то нас убьют. Нонись мы грабанули царский обоз, нагребли полные сумы казенных денег, наших сорок человек полегло, но и за то ихних всех мы перекрошили.
— Но ежли бы ты не нападал, разве бы они в вас стреляли?
— Пустой этот разговор, кончим его. Мне быть, мне жить, мне умирать разбойником. Но что делать с вами? Боюсь я за вас. С кем вас отпустить?
— Вы просто отпустите нас отсюда, а там мы уж сами доберемся до Усть-Стрелки, будем ждать наших.
— Ладно, утро вечера мудренее. Будем спать.
Но Никита не спал, как не спал и Андрей. Тягуче выл за дверью ветер, морозно скрипели сосны. У Никиты большое прошлое, у Андрея совсем короткое, но каждый в отдельности был в прошлом.
Утром начали заходить помощники атамана, что-то спрашивали, уходили, получая наказ. Никита хмуро посмотрел на Андрея и Варю. Сказал:
— Растравили вы мне душу. М-да! Урядник, бунт… Не будь всего этого, то жил бы я в родной Осиновке, копался бы в земле, доживал бы мирно. Возьмешь ли денег, Андрей? Нет. Разбойные, отказываешься? А зря. Это0 ваши деньги, которые отобрал царь. Ваши, понимаешь, ваша подать, ваш оброк, все тут.
— У нас есть деньги, а больше нам не надо.
— Честен. Таким и я был когда-то. Не мыслил быть разбойником, а вот стал им. Будь по-твоему, силком не навяливаю. Уезжайте. Может быть, недельку погостите?
— Нет, ни дня. Зачем же нам надрывать друг другу души? Ты нам, мы тебе… Простимся и в путь.
— Может быть, сменишь коней? Замотаны кони-то. Отдохнуть бы им надо. Подберу самых сильных. Ну? И коней не хочешь. Ну что же, собирайтесь, сам провожу до тракта.
Тройка выскочила на тракт. Кони ходко понесли Андрея и Варю по накатанной дороге. Никита долго смотрел им вслед сквозь слезы, застлавшие глаза.
К вечеру показался Кокчетав. Здесь Андрей решил дать большой отдых коням, себе, чтобы с новыми силами ехать дальше, порасспросить дорогу и пробиваться на Барнаул, Томск, а там выйти на Сибирский тракт.
Неделя отдыха, и снова в путь. А тут завыла метель, закрутила беглецов в непроглядную тьму, перемела дорогу. Кони встали. Снег тут же начал заметать возок. Но Андрей, уже наслышанный о здешних метелях, быстро распряг коней, спрятал их за возок, оглобли поднял вверх: если заметет, то, может быть, кто-то найдет их по оглоблям. Завернулись в тулупы и задремали сладким сном. И видят они, что бредут по пашням, трогают руками налитые колосья пшеницы. Наконец-то добрались до Беловодского царства. Свои пашни, свои табуны коней. Бредут не спеша по сказочной земле, свободной и благодатной…

6

Метель, что перемела дорогу Андрею и Варе, другим крылом накрыла обоз пермяков. Враз свалилась на них снежная коловерть, ни зги. Буря и минуты не оставила пермякам на раздумье, заметалась дикой кошкой среди людей, коней, дьявольским смехом резанула по ушам, валила с ног. Пермяки растерялись.
Но Феодосий Силов и Сергей Пятышин не упали духом. Они видели перед бурей темную гряду леса, теперь приказали привязать коней к саням, коров, людям обвязаться веревками и двигаться за ними, к спасительному лесу.
Были уже на пути пермяков метели и бураны, но такого еще не было. Храпели кони, кричали люди, но все тонуло в реве ветра.
Феодосий и Сергей шли первыми, падали, проваливались в снегу, но тянули за собой обоз.0
Впереди мелькнул огонек. Обоз уперся в стену леса. Среди деревьев было светлее, здесь буря теряла силу, и скоро обоз втянулся в сосняк вперемежку с березами. А тут и костер пылает, вжикают пилы, звенят кандалы.
— Люди, пустите к огню! Погибаем! — орал Феодосий.
— Прочь! Не подходить! Здесь каторга! Стрелять будем!
— Пошто же стрелять-то? Мы ить тоже почти каторга! Эй, давайте детей к огню, потом свой сгоношим! — кричал Сергей, борода его превратилась, как и у всех, в ком снега.
— Подходите, его благородие зря грозится, всю Россию не перестреляет. Эх, бедолаги! — звал к огню кто-то из кандальников.
— Не подходить! — Прозвучал выстрел, похожий на хлопок в ладони — Именем его императорского величества, не подходить!
— А мы хрен положили на его императорское величество. Он ножки сидит греет у камина, а мы туточки замерзаем! К огню, люди-ии! К огню! — ревел Феодосий.
Дети потянули ручонки к огню. Спасены. Не все еще вымерли. Не все… Этим уже не страшен ветер и сибирский мороз.
— Мама, я боюсь каторжника! — метнулся от костра мальчонка.
— Дурачок! Мы больше каторга, чем они, только без кандалов. У них есть няни, а у нас нет. Их не съедят волки, а нас могут. Ты каторгу не бойся, а бойся вон тех дядей с ружьями. Они страшнее всяких разбойников.
— А почему они не в цепях?
— Придет время — и их посадят на цепи. Кроме них, вся Расея в цепях. Грейся, дурашка.
Молодой жандармский поручик продолжал кричать:
— Ружья к бою! Стрелять!
— Как можно, вашество! Нас с гулькин нос, а их за сотню. Сомнут, и не пикнем.
— Кулагин, выполнять предписание о конвоировании политических каторжан.
— Можно и выполнить, только дело-то необычное. Метель! К любому предписанию надыть иметь голову, ваше благородие. Нас перебьют и каторгу распустят. А ить это опасные враги царя и отечества. Доволочь бы нам до Томска, а там сдать — ив баньку. И чего их гнать в зиму, пусть кормили бы вошату в Расее! — ворчал усатый жандарм, спасая офицера от опрометчивого шага.
— Прочь от костров! — по-петушиному горячился офицер.
— Не гоните, ваше благородие, счас сами уйдем, — увещал его Пятышин — Люди, кто согрелся, пошли валить дерева, свои костры разведем.0
— А для ча? Тут погреемся! Грейтесь, люди? — ревел свое Феодосий, сам же косил глаза на малую охрану. Чешутся руки! Схватить бы этого сосунка за глотку, но сдерживает себя старик. Опасная мыслишка засела в голове. Феодосий подозвал к себе Фому Мякинина, громко сказал на ухо:
— Фома, давай каторгу ослобоним. Оружье заберем у жандармов… А? Как смотришь?
— Надо бы, но дай согреться. Ослобоним. Ради коней и ружей можно. Наши клячонки уже повыдохлись, а эти ниче.
— Нельзя, Феодосий, то дело разбойное! — вмешался Пятышин — Наживем беды, не дай бог. Люди отогрелись и заговорили.
— Куда вас гонят? — спросил каторжный с русой бородой.
— Знамо куда, на ссылку. Не гонят, а сами идем, но разницы в том нет, гонят ли, сами ли. Губернатор дал добро самим идтить, вот и топаем. Идем подальше вот от таких псов, — кивнул Феодосий на охрану — Сказывают, там есть такая земля, где мужик сам себе голова. Там и найдем свое счастье и волю.
— Прекратить разговоры! — орал офицеришка.
— Не замай, паренек! Сибирь велика, тут легко потеряться, — хохотал Иван. Его бородища стала похожа на снежную кочку на болоте — Дай с хорошими людьми перемолвиться словом. За ча вас на каторгу-то?
— А вы за ча в Сибирь? Пошто детей-то знобите?
— Да за бунт.
— За то и мы. За вас, сирых, хотели порадеть. Теперь на каторгу.
— Молчать! Расходись, стрелять буду!
— Э, чего орет, ить суну в рыло кулаком — и окочурится. Знать, нам хотели помочь. Похоже, ты из бар?
— Из бар, но теперь каторжник.
— Расходись! Разводи свои костры, стрелять будем!
— А ить дурак, могет и пальнуть, — повернулся Пятышин к офицеру.
— Пальнет на свою голову, враз свернем, — рыкнул Феодосий.
— Подымайсь, каторга! Трогаем дальше! Садись на сани!
— Нет, нам здесь тепло. Стихнет буря, сами тронемся.
— Эй, мужики, ставь палатки, пили дрова. Пусть и каторга с нами передохнет.
— Бунтовать! Всех в карцер загоню!
— Сидите, ребята, пошумит и сам сядет на пенек… Откель в лесу карцер?0
— Слушайте, братцы, дэк это же Ермила Пронин, наш, заводской! Ермила, аль не признаешь?
— Давно признал, но молчу. Здоров ли, старик? Это, друзья, племянник пугачевского полковника. Значит, гонят в Сибирь?
— И тебя тожить словили? — спросил Феодосий.
— Словили. Хотел я поднять бунт, но вышел бунтишко. Вечную дали, — ответил Ермила.
— А нас посекли крепко, и все потому, что не дружны мы, от двух выстрелов как зайцы сигаем по кустам. А что делать, не знаем, — рассказывал о бунте Феодосий.
— Подымайсь! Стрелять будем! Пермяки дружно ставили палатки.
— Бабы, заваривай кашу, накормим сердешных! Не ори, ваше благородие, пусть с нами поживут чуток. Оголодали, поди?
— Харч у нас плохой, жандармы жрут мясо, а мы на одном хлебе. Они-то не замерзнут, а мы с голодухи можем, — сказал тощий студент. На нем висела ветхая форменная шинелишка, на голове фуражка, повязанная сверху платком.
Бабы споро заварили кашу. Жандармы осмотрительно отошли от костров. Ссыльные и каторжане не обращали на них внимания.
— Давайте ваши котелки, поделимся. А може, ослобонить вас?
— Не надо, Феодосий Тимофеевич, — остановил старика Ермила — Всех не освободишь. Потом словят, тогда уж смерть. Будь это летом, слова бы не сказали. А сейчас куда подашься?
Зазвенели кандалы, потянулись к мискам натертые, цепями руки. Бабы кормили каторжан.
— Надо бить царя кулаком, а не тыкать пальцем в него, — говорил Ермила.
— Нет, надо убить этого царя, а на его место посадить другого, чтобы он нас боялся, слушался! — тонко кричал студент.
— Значитца, убить этого, поставить другого? Доброго? — усмехнулся Феодосий — Може, и так, но игде найти доброго-то царя?
— Можно найти, можно. Только нашенского, мужицкого, — прогудел Иван Воров — И пошто тебе дали вечную каторгу? Вот Ермила — тот да, тот бунтарь. А ты просто пичуга, даже не знаешь, где искать доброго царя, — отмахнулся он от студента — Ермиле бы грамотешку, и дело пошло бы. Так я говорю, Ермила?
— Так альбо не так, а царя надыть менять, — ответил Ермила — Живем пока малыми бунтишками, а в них проку на грош. Но и из грошей получается рупь.0
Феодосий рассказывал, как его брат Никита убил кулаком урядника, посетовав при этом, что тот хлипче турка оказался.
Все захохотали. Ермила ржал громче других, задрав бороду.
— Значит, трах его по башке — и нету? Хлипче турка! — выкрикивал он сквозь смех — А? Да? Брыкнул ногами — и нету. Так бы царя — одним махом, трах — и нету! Ха-ха-ха! Потом и его ярыжек.
— Э, брось, Ермило, царская власть от бога, ей несть конца. Другой не могет быть, а ежли будет, то уже от антихриста, — заговорил Ефим.
— Молчи, дурак. Отогрелся, снова за свое. Мало тебе бог шлет испытаний. Погоди, пошлет такое, что волком завоешь. Так вечно не будет, выпрягется народ, как уросливый бычишко из ярма, и понесет, тогда держись Расея! — оборвал Феодосий.
— Умного и доброго царя поставим, — тянул шею студент — Своего царя!
— Своего. Это верно! Мужицкого царя, доброго, умного, нашенского, — согласился Пятышин.
— Цари, цари! Все они одного поля ягода, сядет тот мужицкий царь на шею народа и ноги свесит. Забудет, что жил в нужде, голоде и холоде. Плохое быстро забывается. Сытый голодному не товарищ. Вона Фома, пока был богатеем, так нам шеи крутил, смяла житуха — притих. Но коль снова вырвется в люди, то не будет нам поблажки от него. Затопчет и сомнет. Не царя надобно, а власть всенародную, как есть в Беловодье! — гремел Феодосий.
— Ивана-дурачка поставим в голову. Они в сказках завсегда вначале дурачки, а потом умными и красивыми делаются.
— Бороду ему вначале надыть расчесать, угоить самого, может, и выйдет из него царь, — начали похохатывать мужики после сытной каши — Но игде сыскать такой гребень, чтобыть его бородищу воровскую расчесать?
— Будет царем — найдется гребень.
— Убить надо этого царя! — тянул свое студент, отрешенно смотрел на людей.
— Студентов ставить надо в голову, они башковитые, книги шпарят, будто на коне несутся, — хохотал Иван.
— Нельзя студентов, оки в бога не верят, — гудел Ефим.
— Можно и без бога, была бы божеская житуха, — гремел Феодосий.
— Подымайсь, каторга, стрелять будем! Прекратить крамолу.
— А мы Пушкина в голову поставим, он знат мужика, читал я его сказку про Балду и попа. Ладная сказка. Знат тот Пушкин нашу беду.0
— Пушкина нет уже на свете, Пушкин погиб от руки убийцы! — выкрикнул студент.
— Не трогайте его, снова нашла блажь. В голове что-то перевернулось, — бросил Ермила — Забили его жандармы.
— Богохульник он, такое писать про попов. Ить тому Пушкину мало бы каторги! Богохульство и крамола! — шипел Ефим.
— Убит, значит, Пушкин… Жаль, хороший человек был. Головатый, душевно писал, — пожалел Феодосий — Хорошо написал про жадность поповскую.
— Царь убил Пушкина. Царь — злодей! Его слуги — сволочи!
Буря чуть приутихла. Бабы с детьми заползли в палатки, из труб над палатками вылетали снопы искр. Теперь никто не замерзнет. Спасли пермяков костры каторжан.
Из-за костров вразнобой охнули ружья, залп, будто простонав навстречу буре, принес смерть. Студент вскочил, зажимая рукой грудь, закачался, еле слышно промычал:
— Убивают… — и сунулся головой в костер. Но Феодосий выхватил из огня студента, выпрямился, подержал умирающего на руках, пристально посмотрел на жандармов, которые спешно заряжали ружья. Вскочили каторжане, сбились в кучу мужики. Феодосий положил умирающего на истоптанный и почерченный цепями снег, схватил топор и спокойно, но громко сказал:
— Боже, боже! Ну, сколько можно изгаляться над людьми? А? Бей татей! В бога мать!..
За метелью послышался звон колокольчиков. Лихая тройка подкатила к костру. Из кибитки выскочил морской офицер, на ходу сбросил тулуп и упругим шагом подошел к замершей толпе.
— Ваше благородие, бунт каторжные чинят, мужики им потворствуют, — подскочил к офицеру безусый убийца — Прошу вас оповестить тюремные власти в Томске о беспорядках. Пусть шлют подмогу!
— Господи, что творится на Руси? — простонал моряк — Лучшие люди гибнут! Произвол! Каторга! Когда этому будет конец?
— Не слушают приказа, вольничают. Что делать? — стонал жандармский офицер.
— Быть человеком!.. Разве они напали на вас?
— За неподчинение приказано стрелять!
— Мальчишка! Подлец! — Моряк резко отвел руку и влепил жандарму звонкую пощечину — Вот так-то Моя фамилия Невельской, можешь пожаловаться. Поехали. Хотели передохнуть, но…
Усталые кони взяли с места, и скоро затих перезвон колокольчиков за метелью.0
— Бей супостатов! — снова заревел Феодосий. Но его остановил Сергей Пятышин:
— Кончай, Феодосий, не время и не место. Не каждый бунт к ладу. Кто знает, что то был за офицер, доложит тобольским властям — и с ходу в петлю. У нас веревки вить умеют.
— Пошли, каторга, новые костры распалим! Этот дурак может еще что выкинуть, — сказал Ермила Пронин — Сдюжим, пошли.
Звякнули кандалы, послышалось привычное: дзинъ-трак-трак! Потянулись санки в белую мглу, на последних лежал убитый студент.
К утру буря стихла. Пермяки снялись, как стая припоздалых гусей, потянулись косяком к уже недалекому Тобольску.
Обоз полз, выпадали из серого кома люди, часто срывались с облаков февральские метели, но это уже был последний стон зимы, последний вскрик. Скоро весна. Надо успеть проскочить Омск и подыскать место под деревеньку где-нибудь на берегу реки.

7

Сладкий сон досматривал Андрей. Хотел открыть глаза, но веки слиплись от усталости, тяжелые, не поднять. Услышал голоса, незнакомую речь. Это Абугалий что-то говорил женщине.
А он говорил:
— Жить будут. Джигит крепче женщины, той будет плохо, долго болеть будет, кумысом надо поить будет, долго поить, а то пропадет. Совсем молодые. Куда бегут? Зачем бегут?
Наконец Андрей открыл глаза. Повел глазами по жилью. Они были в кибитке казахов-кочевников. Абугалий склонился над ним с кружкой в руке, улыбнулся, сказал:
— Жить будешь, джигит, сильный джигит, кумыс пить надо, много барашка есть надо, горькой травы пить надо. Жить будешь. Бабушка Мариам вылечит вас.
— Как Варя? — резко поднялся Андрей.
— Женщина шибко больной. Мороз, жар, тебя зовет, еще многих зовет, совсем красное лицо. Жить будет, джигит не потеряет свою красавицу. Пойдет с ней, куда задумал идти. Кумыс излечит. Он все излечит.
— Где мы? Кто ты?
— Зачем спрашиваешь, у людей, я нашел вас в степи. Долго отрывал. Коней нет, пропали кони. Долго вез. Вы крепко спал. Большой была метель, шибко большой.
— Спасибо! Мне уже совсем хорошо, ноги и руки чуть болят.
— Ты сильный, ты джигит, а он женщина. Но жить будет. Мариам хорошо лечит, много лечит.
Андрей нахмурился, силясь что-то вспомнить… ах он, сказал, что пропали кони.
— А где кони?
— Пропали кони, плохой человек украл, след видел.
— Сгинем мы без коней! — вскричал Андрей — Господи, кони пропали.
— Зачем кричишь, зачем зовешь бога, не поможет, казах поможет, бог не поможет. Пей кумыс. Много пей, снова спать будешь, здоровый будешь.
Андрей через неделю был здоров. Но Варя после сильной простуды еще не вставала с постели, хотя уже могла говорить. Была бледна, сильно осунулась. Тоже жалела коней. Абугалий сердился, говорил:
— Казах бедный, казах работает на бая, казах тоже мужик, тоже сердце болит, когда один много есть, другой мало. Русский, казах, киргиз, узбек — все дети одной земли. Как казах не поможет русскому, русский бежит в хорошую землю, поможет казах русскому.
— Но боги разные, — отвечал Андрей.
— Богов мы сами себе взяли. Ваш бог не помогает вам, наш аллах тоже не помогает. Но казахи дадут вам коней, бежите в хорошую землю. Ты русский мужик, я байский работник, бай один, нас много, найдем денег, купим хороших коней.
— У нас тоже деньги есть, — вяло отвечала Варя.
— Когда казах помогает гостю, он не спрашивает у него деньги. Это ваши деньги, мы найдем свои, вы будете помнить казах. Тоже люди и вы и мы.
Варя медленно поправлялась. Наконец она начала ходить, придерживаясь за войлочную стенку. А через две недели вышла на улицу. Ахнула. С юга уже накатывалась весна. Снег порыжел, сползая в овраги. Тонко звенели ручейки, наполнялись водой сухие русла. А скоро послышался в небе стон журавлиный, гоготание гусей, гомон уток. Снег сошел. Столбиками стояли на холмах суслики. Запахла земля полынной горечью, весенними травами. Варя здорова, можно было трогать дальше.
Абугалий привел коней. Это были сильные, чуть диковатые казахские кони. Сказал:
— Казах дарит вам коней, мы дарим, — показал он на своих друзей — Провожу вас до дороги, а вы убегайте в свою страну. Ружье есть, конь есть, проедет любую дорогу джигит. Хорошие кони, быстрые кони, от разбойника спасут, от русского казака спасут, он тоже разбойник.
Андрей и Варя земно поклонились казахам. И в этом было все: и любовь, и благодарность, и вера, что все люди — человеки. Мир не без добрых людей.
Абугалий вывел друзей на дорогу, рассказал, как пройти до Барнаула, оттуда в Томск. Андрей обнял нагаданного судьбой друга, по-русски трижды поцеловал. Расстались, чтобы больше никогда не встретиться. Андрей еще подумал: "А ведь мог бы Абугалий плюнуть на нас, выбросить нас из саней, забрать сани, продать нашу лопотину, деньги выручить. Лишнее продал, деньги вернул, друзья подарили коней. Чудно. Кто я ему: ни сват ни брат".
Сказал о своей думке Варе. Она ответила на его вопрос:
— Человек — наш Абугалий. Сколько буду жить, столько и помнить его. Ты ведь тоже сделал бы как он?
— А кто ее знает? Может быть, и сделал бы! — пожал плечами Андрей.
Нет, это не в кошевке ехать, а ехать верхами с непривычки тяжело, но ехали, ехали неделю, вторую, третью. Полые воды часто преграждали путь, где либо надо было ждать спада воды, либо искать брода.
А вот и росстань, здесь две дороги, одна шла круто на Омск, вторая на Барнаул. Свернули на Омск. Скоро Сибирский тракт. Людный, — значит, более спокойный и безопасный, так думали беглецы. А там, может быть, своих встретят. Они тоже далеко не могли уйти…
Сбоку выстрел, пуля обожгла щеку Андрею и с воем ушла в перелесок. Из леска вылетели всадники. Кто они? Разбойники или казаки? Раз стреляли в человека, то, наверное, плохие люди. Что говорить, Сибирь — страна разбойная, особенно летом.
Кони рванули и понесли: Барин меринок, Чалый, мчался в распластанном беге, стлался над землей, легко уносил хозяйку от преследователей. Спасибо Абугалию! Не отставал и Серко, тоже нес Андрея в широком намете. Андрей выстрелил в преследователей, — кажется, убил коня, он вместе со всадником покатился по земле.
Еще сильнее заорали, заулюлюкали преследователи, хлестали коней нагайками, стреляли вслед.
Копыта простучали по твердой дороге, может быть по Сибирскому тракту, Андрей не приметил в пылу скачки. Кони уносили всадников по проселочной дороге. Но проселочной ли? Дорога становилась все уже, глуше. Лес, который сначала был светлым, начал темнеть, густеть. Дорога превратилась в тропу. Уже нельзя было гнать коней. Да и разбойники отстали. Пустили шагом, в надежде, что эта тропа приведет к тракту. Где-то он должен быть рядом.
Тропа оборвалась. И повернуть бы Андрею коней назад, но он побоялся разбойников. Пришла ночь. Беглецы остановились, развели костер. Задали коням овса. В тайге еще трав не было.
С рассветом Андрей попытался определиться, где они. Пошел на восход, чуть забирая на север. Местами тайга была чистой, но чаще приходилось прорубаться через нее. Теперь Андрей и рад бы повернуть назад, но они заблудились. Даже несколько раз выходили на свои следы. Кружили. А небо было хмурое, определиться было трудно. Но показалось солнце, и Андрей пошел ему навстречу, забирая чуть севернее.
Шли дни, складывались в недели. Тайга стала непроходимой. Кони вязли в болотинах: утонул в реке Чалый, а скоро и Серко — засосала трясина. А с ними утонули ружье, снедь, осталось у Андрея два пистолета и нож. А скоро он и пистолеты выбросил, порох отсырел. Чего же железины таскать с собой?
Все чаще и чаще попадались ельники, где трудно было даже плечо протиснуть. Наступала ночь, падали на моховую подстилку и тут же забывались в тревожном сне, без огня, без оружия. Кого бояться? Сколько идут — ни зверя не встретили, ни голосов птиц не услышали. Пустая тайга, не любит такую тайгу зверь. Но комарья и мошки было много. Опухли лица, в расчесах руки. Заблудившиеся посерели и осунулись.
Первым начал сдавать Андрей, духовно сдавать, сел на пень и сказал:
— Пропали мы, Варюша, теперь я дохожу умом, что мы проскочили Сибирский тракт, идем к Студеному морю. А стоит ли идти?
— Стоит! И не пропали мы, — твердо заговорила Варя — Бог спасет. Пошли, чего раскис? Молиться будем, и спасет.
— Молюсь, ежечасно молюсь, а он ведет и ведет нас по тайге, тропу не укажет. Так же я молился в подземелье, но спас меня не бог, а убивец-горбун, да еще Ермила с заводскими, они будто бунт ради нас хотели устроить.
— Пошли! — приказала Варя, пошла первой.
Андрей вяло плелся за ней, голодный, разбитый. Рубашка в клочья, от штанов одни ремни остались. Варя была еще более ободрана, будто ее медведь драл и превратил сарафан в полосы. Ноги в царапинах, опухли.
"А может быть, и верно, есть бог", — подумал Андрей, когда к вечеру они вышли на тропу, широкую, торную. Горько усмехнулся. Тропа эта может увести за сотни верст. И куда идти? Налево, направо? Присмотрелся к следам на тропе. Конский след шел налево. Он был совсем свежим.
Молча сели у тропы. Устали. Развести бы костер, воды горячей напиться, отогнать бы этот гнус, полегчало бы. Прижались друг к другу, набросив на себя еловых веток, чтобы не так точил гнус, да и теплее, задремали. Чуть свет на ногах, заспешили по свежему конскому следу. Должен он куда-то привести. На берегу речушки нашли черемшу. Поели, тронулись дальше…
И вот тайга расступилась, стало светло. Перед путниками лежала широкая долина. А на ней пашни, за пашнями дымы, которые шли из-за потемневшей крепостной стены.
Андрей посмотрел на Варю. Она была почти голой. Она была страшной. Вместо глаз — щелочки. На теле десятки ран, одни кровоточили, другие гноились. Но Варя смеялась, смеялась опухшими губами, показывая белые ровные зубы.
Теплый ветерок гулял над тайгой, раскачивал ее, гнал по небу сиротливые тучи. Тучки тянулись на север. Цвела по пойме широкой реки черемуха, ее терпкий запах приносил ветер. Здесь цокали облезлые белки, свистели рябчики, заливались на все голоса пташки.
Добежали до пашни и замерли. Пришли. Улыбаются. Да, это была крепость. Деревянные стены из бревен в два обхвата, башни, а на них пушки. По стенам ходили дозорные с ружьями. Чудно! В такой глухомани и крепость. Уж не попали ли беглецы в другое царство-государство? Донесся крик петуха. Залаяла собака. Наплыл людской говор.
— Может, все это блазнит, как поблазнило на покосе? А?
— Нет, там все было немо, а здесь мы слышим голоса. Мы пришли к людям. Передохнем чуток, я сарафан полатаю, хоть свяжу ремни в узлы.
По берегу шел старик: лыс, горбат, борода замочалена, на плечах едва держалась изопревшая рубаха, штаны тоже рваны, руки и ноги закованы в цепи.
— Это верижник, блаженный, такие водятся у раскольников, — прошептал Андрей — Дураковаты, как один.
Верижник увидел людей, остановился, долго, каким-то отсутствующим взглядом, смотрел на пришельцев, вдруг истошно закричал:
— Зрю Адама и Еву! Голешенькими снизошли с облацев! Сошла блудница, чтобыть сомущать люд, коий погряз в грехах неотмолимых. Бей блудницу, бей совратительницу святого Адама! Ёей!
— Очумел старик, — подалась за спину Андрея Варя.
Из землянок, что были вырыты отшельниками в откосом берегу Иртыша, начали выползать верижники. У одного цепь прикована к ноге, тяжелая, пудовая цепь, другой носил чурку на шее, как ярмо, третий тянул такую же чурку за собой. Все косматые, страшные. Оскалили гнилые зубы и начали вторить старику:
— Зрим! зрим, святой Исайя, зрим Адама и Еву! Выходи, предадим блудницу огню!
Всходило солнце, над пашнями курился туман. Пахло землей, всходами. Туман наплывал на пришельцев, кутая разбитые ноги.
— Бежим в крепость, Андрей, должны же быть там умные люди! — крикнула Варя. Побежали в крепость. Но им навстречу выскочили верижники и преградили дорогу.
— Бей блудницу, лихоимицу! Бей змею-искусительницу.
— Стойте, аль разум у вас помутился, ить это же приблудные люди, аль не видите, что через тайгу они продрались! — нашелся верижник, который хотел заступиться за пришельцев — Разум у тя помутился, Исайя, рваны, заедены гнусом. И не могет сойти Адам и Ева с небес, такое можно только Исусу Христу. Стойте!
— Перечить! Исайе не верить!.. Бейте супротивника, он давно здеся воду мутит! — приказал Исайя.
На старика набросились верижники. Он был худой, высокий. Его били цепями, чурками, но он не сопротивлялся, скрестив руки, брезгливо смотрел на беснующихся отшельников. Но вот кто-то сильно ударил его цепью по голове, старик упал. Его тут же затоптали, он, дважды икнув, забился в агонии, испустил дух.
— Бей блудницу! — повернулись верижники к пришельцам.
Вонючие, гниющие, они тянули свои костлявые руки к Варе.
В крепости загудел колокол, тревожно и часто. Распахнулись ворота, из них выплеснулась толпа, с нарастающим гулом приближалась. Андрея и Варю не пускали в крепость несколько верижников.
Андрей выхватил нож. Но верижников и это не остановило, они шли, ползли, надвигались, источая смрад.
— Бей, вся наша маета пошла через Еву! Бей! — орал Исайя, но на нож не шел, трусил.
Толпа все ближе, толпа нарядная, — значит, сегодня воскресенье, мужики в красных, зеленых, синих рубахах, бабы в разноцветных сарафанах, в глазах рябь.
— Это раскольничий скит, пропали мы, Андрюша! Из огня да в полымя!
— Может быть, обойдется? Может, те не будут нас убивать? Эти вот обалдели, — отступая перед верижниками, говорил Андрей.
Варя и Андреи прижаты к реке. Либо надо заходить в воду, либо защищаться до последнего вздоха.
Исайя поднял обеими руками камень и бросил его в Варю. Камень угодил в живот. Варя упала.
Андрей едва ли помнил, что творит: он прыгнул вперед, коротко взмахнул ножом, всадил его по самую рукоятку в тщедушную грудь Исайи. Тот охнул и завалился набок…
Подвалила толпа. Вперед выскочил высокий старик, могуче закричал:
— Остановитесь, братья! Стойте, святые отцы!
— Бей Адама, он убил Исайю! Бей!..
— Остановитесь! — теперь уже грозно рявкнул старик. Длиннущая его борода развевалась по ветру. Голубые, еще не вылинявшие глаза зло вспыхнули — Сказывайте, че случилось?
— Святой Амвросий, Исайя узрел Адама и Еву, как они спущались с небеси, восхотел побить блудницу камнями, Адаме же убил Исайю.
— Поделом сукину сыну, он уже второй год вносит смуту средь нас и пришлых людей. Ошалел старик! А вы все шасть по норам и чтобы у меня не гудели. Ведите приблудных в скит, там все решим! — говорил Амвросий, четко, будто дрова рубил.
— Мы заблудились, третью неделю бредем по тайге. Коней потеряли. Сами не знаем, куда и забрели, — говорил Андрей.
— Да уж вижу, что не с неба свалились. Такое только Исайе может поблазнить. В прошлом году по вине Исайи был убит наш посланец, нонче снова. Похоронить Исайю без отпевания. Аида в скит.
Варю взяли под руки и повели. Она стонала от боли в животе. К остальным болям уже привыкла.
Вошли в крепость. Варю увела с собой лекарка. Амвросий кивнул на Андрея, приказал:
— Хоть и грешно в воскресный день мыться, но помыть надо. Шумни Ипата, его баня долго жар держит, пусть помоет. Лопотину подберите, эко, одни ремни. Ипат, да смажь тело-то травным отваром.
Пошли на совет. Совет был краток, Амвросий предложил изгнать верижников, пожили, мол, у нас, пусть ищут себе другую пустынь.
Михаил Падифорович, один из старейших учителей, сказал:
— Мудрые старцы не истязают тело, не гноят его заживо, а мудрость детям свою передают, душу свою очищают от скверны. Эти же — блевотники и псы алкающие. Изгнать надо из скита.
Пришла лекарка и сказала:
— Баба была в зачатии, скинула плод. Убил его Исайя. Святой Амвросий, надыть гнать верижников, бо от них всякий срам и болести. Средь них есть прокаженные.
— Решено гнать. Лечи бабу, хватили горя под завязку. Андрея даже в бане трясло. Ипат спросил:
— Чего тебя лихоманка бьет?
— Дэк ить человека убил, унять себя не могу. Страшно видеть его ошалевшие глаза.
— А ты на них не смотри. Потом, какой там человек Исайя? Гниль, гнида, рыба снулая. Доведись мне такое сделать, тут же бы забыл. Ежли б ты убил деда Михаилу, нашего учителя, то не жить бы тебе. Нашим нужна была еще одна зацепка, чтобы изгнать эту вонь отселева. Теперь уж изгонют. Точно.
Слова Ипата чуть успокоили Андрея, но перед глазами долго еще стояли вылезшие из орбит глаза, разверстый рот в немом крике и эти тощие руки, которые и после смерти продолжали тянуться к Андрею.
Андрей пришел из бани посвежевшим. Ипат ладно похлестал его березовым веником, а потом долго и осторожно растирал тело.
Андрея провели в келью Амвросия. В открытое окно врывался прохладный ветерок. По стенам кельи были расставлены книги, тяжелые, в кожаных переплетах. Амвросий листал книгу, поднял на Андрея глаза, спросил:
— Чей будешь? Ответствуй!
Андрей без утайки рассказал о себе, о бунте, ссылке, побеге с Варей, разбойниках… Амвросий выслушал, проговорил:
— Полюбовное дело и богом не воспрещено. Все мы бунтари, все мы беглые. Добре, будем снедать, а уж потом говорить. Эй, люди, гоношите застолье! Медовушки можно подать, — крикнул из кельи Амвросий.
Встали на молитву. Андрей растерялся: как ему молиться — двуперстием или щепотью. Амвросий заметил это, бросил:
— Ты не криви душой, вижу ить, что из никонианцев. Не сужу. Не крестись, а просто постой, сотвори с нами молитву, и будет.
Ели долго, ели молча, запивали едому медовухой, крякали, шумно обсасывая усы.
Снова молитва. Затем долгий разговор, где Андрей рассказал, что один из каторжан-раскольников поведал им о Беловодье, которое будто бы лежит где-то у моря.
— Наши туда идут.
— Праведно делают; может быть, и нам будет туда дорога. Теснят нас ярыги царские, наушников засылают, грозятся сжечь нашу крепость, — в раздумье говорил Амвросий — А теперича пошли в молельню, тебя судить будем, ить человека убил, — коли что, то грех этот снять надо. Уж там как народ скажет.
В молельне шепотки, шорохливая тишина. А когда вошли Амвросий, Андрей, еще тише стало. Встал у иконостаса, поднял руку с крестным знамением, заговорил:
— Сей муж убил Исайю, вам ведомо. Но Исайя убил в утробе матери дитя… — тихо начал Амвросий.
И Андрей подался назад, он об этом еще не знал.
— Несть больше греха, чем убить утробного ребенка! Несть и не будет! — сильным голосом продолжал Амвросий — Исайя провонял и загнил, ако недобитый волк, — уже гремел Амвросий.
В молельне были даже слышны вздохи, когда Амвросий замолкал.
— Исайя муж ста десяти coгрешений! А болезные люди возвели его в святого. Не святой он, а грешник и убивец. Только полоумец может сказать такое, что узрил сошедших с небес Адама и Еву. Вот он, Адам. Смотрите. Человек, наш, земной, а его порешили убить, жёнку удушить руками, как это сделал Исайя три года назад, удавил бабу, увидев в ней дьяволицу. Надо Исайю осудить, а мужа молодого, гонимого и мучимого, — оправдать. Михайло, тебе слово.
— Оправдать!
— Оправдать!
— Оправдать! — отвечали раскольники один за другим.
— Еще одно слово мы должны сказать — изгнать верижников из нашей крепости, дабы они не разносили заразу среди людей наших.
— Изгнать, ибо наши люди уже болеют проказой, от них перешла.
— Изгнать!
— Изгнать!
Андрей было рванулся вперед, чтобы сказать слово в защиту верижников, мол, они старцы, они по зову Исайи напали на них. Но дед Михайло остановил:
— Не за-ради того изгоняем, что они напали на вас, а за-ради спасения людей своих. Потому молчи и в чужой монастырь со своим уставом не суйся.
— Отпустим сего мужа в Палестины своя? — задал еще один, вопрос Амвросий.
— Отпустим, бумагами снабдим, дабы их не признали за бродяг, не помнящих родства. Коней бы надо дать, лопотину, денег, и пусть идут в свою землю обетованную, — предложил дед Михайло.
— Ну тогда добре, можете гулять. Степка, иди сюда… Это мой внук, — повернулся Амвросий к Андрею, — бери сего мужа и отдыхайте.
Андрей попросил Степана сводить его к Варе, поговорить еще с лекаркой.
Лекарка встретила Андрея на пороге, пропустила, тихо сказала:
— Водила ее в баню, не шумите, спит. Оклемается. Молодая. Дитя жаль. Первенца скинуть — можно и без детей остаться. Но будем молить бога… Погуляйте, чуток позже заходите.
— Как вы в этой глуши живете? — спросил Степана Андрей.
— Как все, ежли не лучше. Пушнину, хлеба, мясо возим на ярмарку. Правда, все тайком, через других людей. Но не жалуемся. Воевать, то сила не та. Сдаваться на милость царю — тожить душа не лежит. Так и крутимся.
Зашли к Варе. Она всплакнула, но Андрей ее остановил:
— Не плачь, живы, и ладно, остальное приложится. Поправляйся, и пойдем дальше.
— Боюсь я дороги, Андрей! — выдохнула Варя.
— Пройдем, должны пройти, — не совсем уверенно ответил Андрей.
Две недели провели Андрей и Варя у раскольников.
Живут не в пример другим — чисто и богато. В крепости до полсотни домов, каждый дом — это тоже крепость: толстые стены, узкие окна. В домах чистота и прохлада. Полы застланы половиками, на окнах вышитые занавески, и, конечно же, у всех иконы старого письма. Есть и новые, но их писали ученики Михаилы Падифоровича. Да и люди ходили прямо, не горбились, как пермяки на своей земле. Сытые, уверенные в себе.
— Живете ладно, — уронил Андрей.
— Как бог пошлет, пошлет мира, еще будем жить лучше.
Андрей между тем думал: "Ежли и не будет Беловодья, то можно поставить свое, по образу и подобию раскольников. Но при этом надо жить общиной, как живут раскольники. Тогда можно и подняться на ноги".
Гостей провожали Амвросий, дед Михаиле, напутствуя быть осторожными и мудрыми. До тракта их проводят Степан и Евстигней. Они уже ждут в отдалении.
— Прощайте, даст бог, увидимся, коли что! — поклонился Амвросий.
— Трогайте, да с молитвой, да со светлой улыбкой на устах. Ежли человек улыбается, то и стрелу грешно пустить. Прощайте!
Ехали молча, таежный народ не любит разговаривать в тайге. Ехали долго, почти пять дней, да все по тропе, которая забегала в такую глухомань, что и солнца не было видно. Все вооружены. Даже у Вари пистолет. Не зверя боялись путники, а человека лихого, жандармов.
У деревни ждали, когда припадет к тайге солнце и закатится за нее. Стемнело. Степан постучал в высокие ворота кнутовищем. Из-за ворот спросили:
— Кто шествует?
— Дух святой, — ответил Степан.
— Въезжайте, — распахнул старец ворота.
— Евстигней, а ты чего же отстаешь? — повернулся Степан к провожатому.
— Забегу к своим, счас вернусь.
Расседлали коней, задали корм, дед провел гостей в дом, быстро сгоношил застолье, и не успели сесть гости к столу, как по ступенькам застучали сапоги, звякнула сабля.
— Урядника бог несет. Прячьтесь в клеть! — крикнул старик, но уже было поздно.
— Этот вот убил Исайю! — показал Евстигней на Андрея — Он и жёнка его беглые с каторги.
— Евстигней, ты с ума сошел! Замолчи! Не лги! — закричал Степан — Как ты посмел пойти супротив братии? Ведь ты тоже говорил, что Исайя убит праведно?
— Исай мой дед родной. Говорить говорил, но простить не простил. И не прощу! — орал Евстигней. Урядник усмехнулся и сказал:
— Исайю я знаю, человек р придурью, но ежли вы признаетесь, что убили, должен, арестовать. Закон, а его нельзя переступить. Руки! — надел наручники на руки Андрея.
— Погоди, Поликарп Романович, не дело творишь. Ты ить приставлен здеся нашими, чтобыть при случае знак подать, тебе за то деньгу платят, — быстро заговорил старик.
— А ваших я не трогаю, пусть себе шествуют своей дорогой. Эко дело. А этих, уж не обессудьте, должен передать по начальству. Евстигней-то грозил мне, что, мол, смолчу, то он меня на чистую воду выведет, а мне мундир и должность терять не с руки. Не с руки. Потом, я за каждого беглого получу по пятерке. Деньга, и не малая. Пошли, господа. А ты, Евстигней, дурак. Себя под нож подвел. Дед дедом, но о своей голове подумал бы. Попала птичка ноготком, пропасть всей птичке. Ха-ха-ха! Подай-ка сюда руки. Вот так и ты закован.
— Но ить я хотел тебе помочь, ить ты тожить мой дядя? Рази же так можно?
— Как тебе было можно, так и мне. Супротив кого пошел? Супротив Амвросия? Да наш Исай давно мозгами и телом сгнил. Висеть тебе на суку. Вот так в кандалах и передам Амвросию. Xa-xa-xa! Племянничек!
— Боже, не успели одну напасть отвести, вторая сваливается, — простонала Варя, упала на колени перед иконами, но урядник ее поднял.
— Пошли, пошли, не мешкайте. А ты, Степан, передай Амвросию, что я службу веду справно, за Евстигнея, коий посидит у меня в каталажке, пусть шлет десять рублей золотом. Тогда отпущу на все четыре стороны. Племяш ить, дешево отдавать не собираюсь.
— А мы дешево брать и не будем, — посуровел Степан — Вот тебе пятнадцать рублей золотом — и Евстигней наш! Согласен?
— Как не согласиться? Согласен.
— И вот за наших гостей тебе по десятке золотом, и тут же отпускай на все четыре стороны.
— Тут и по десять не продам. Давно я беглых не ловил, начальство косится на меня. Этих не продам! — загородил собой Варю и Андрея урядник. Он почувствовал силу этого паренька. Пожалуй, будет похлеще Амвросия наставник. Его на место Амвросия метят — Пошли, пошли, Евстигней ваш, а эти мои. Прощай, Евстигней! Познаешь крест предателя! Ха-ха-ха!

8

На берегу Иртыша полоскались густые дымы. Покатые крыши землянок, что прилепились к горушке, мирно дремали под солнцем. Бурно катила свои воды река. Мало пути прошли переселенцы. Пришлось рано встать на постой, строить временную деревню. Построили и лишь тогда рассмотрели, как широка долина Иртыша, как далеко голубеют горы. А в долине буйно растут травы, пахотной земли непочатый край; Паши, не ленись. Под боком тайга… И невдомек Меланье Силовой, что перед их носом проскочили на конях Андрей и Варя. Она стоит вечерами на крутом берегу, где свили свои гнезда стрижи, и из-под ладони смотрит вдаль, не покажутся ли ее дети. Сердце-вещун не раз подсказывало, что с ними случилась беда, а вот какая, не говорило. И так каждый вечер. Однажды она сказала Феодосию:
— Сгинули наши дети! Видит бог, сгинули!
— Дура! С чего это ты взяла? Живы они. До Даурии, может быть, и не добежали, но где-то рядом. Там и встретимся.
— Нет, не встретимся… Болит и нудится сердце, вещает, что в беде они. Ночами плохие сны вижу, будто они в кандалах.
— Ты говоришь такое, как будто сама с ними идешь.
— Ежли бы шла сама, то ведала, что с ними. Может быть, и беду бы отвела. Молоды ведь. Здесь целые обозы пропадают, казачьи отряды исчезают, а эти двое, пра, сгинули. Знать бы все о Сибири, то так далеко бы не отпустила. Шутка сказать — встретимся в Даурии, будто в деревне соседской.
Переселенцы не волновались, как волновалась мать. Раз есть уговор встретиться на Усть-Стрелке, там и встретятся. Если нет, то и верно сгинули. Конечно, здесь пропасть — раз плюнуть. Но все в руце божьей.
А мимо шли этап за этапом, только и было слышно это сосущее сердце: дзинь-трак трак! Дзинь-трак-трак!..
Права была Меланья, мимо их деревеньки в ночь прошел этап, где был закован в кандалы Андрей, а на жандармской телеге ехала Варя…
Первое время забегали к пермякам мужички-сибирячки, они рады были дать в долг пшенички, картошки, овса и сена, но Феодосий и слышать не хотел о долгах. Отвечал за всех:
— Обождем в кабалу лезть. Мы ить дальше будем топать.
— Неужели не надоело вам мерзнуть? Ставьте здесь деревню и живите, — удивлялись сибиряки.
— Знамо, надоело, но ить мечта не кошка, за окно не выбросишь. Будем идтить дальше — и весь сказ, а кто не хочет, тех не неволим, — усмехаясь, отвечал старик — За нас не полошитесь, сами нужду отведем. Кабала — дело нудное.
— А что то за мечта? — пытали сибирячки.
— Пробиваться в Даурию, там ставить свой завод, торговлей заниматься. Мы ить не так уж бедны, как вы думаете, — смеялся Феодосий.
Сибиряки ушли и больше не приставали к этому табору. А в таборе жизнь шла своим чередом. Ожила ребятня под жарким сибирским солнцем — купаются, греют себя, набирают сил для еще более дальней дороги. Над рекой шум и гомон. Пищат, квакают, барахтаются на мелководье.
Но поредела чуток силовская ватага. Первым отделился Максим. Завел строительство; дом рубит громадный, высокий, с размахом. Не хочет идти дальше Максим с отцом. Отец стал ему противен: каждое слово раздражает, каждое дело неумным кажется. Не могут ужиться два медведя в одной берлоге. Максим рвется к семейной власти, отец стоит у него на пути. Да и сила, да и ловкость есть у Максима и его жены. Дети вон уже подрастают, помощниками будут. Развернется Максим на вольной сибирской земле. А Феодосий даже рад, что Максим отстанет от обоза. Уже дважды дрались, хватит. Многие отделились. Жаль, но что поделаешь?
— Зачем ловить журавля в небе, когда уже в руках синица, да жирнущая?
— А затем, что здесь, у тракта, вы не останетесь вольными. Подать и рекрутчина — все будет ваше. А мы свое, Беловодское, царство построим!
— Пусть, пусть живут, Феодосий, не уговаривай, — останавливал горячего мужика Сергей Пятышин.
Пятышиха орала, что тоже останется. Хватит и того, что половину детей растеряли в зиму.
— Те умерли, — значит, так надо, судьба. Умрут эти, тожить не кляни меня и бога, тожить судьба. Но думаю, что эти выдюжат. Окрепли, ко всему притерлись.
— А чем здесь не жисть, а? Рыбы полно, земли жирнущие, зверя много, были бы ружья и сила охотничья.
— Нет, Параша, я дал слово Феодосию и от него не отступлюсь. Много прошли, еще больше пройдем, но чтобыть была полная воля, а не заячий хвостик…
Споры до хрипоты, но споры без драки. Спокойнее стали пермяки. Каждый знал, что при силе и желании можно здесь стать крепким мужиком. Не жалели, что их изгнали из дома. Так каждый и говорил: "Славно, нет худа без добра".
Колосились хлеба. Богатейший выдался урожай. Те, кому ехать, радовались; те, кто оставался, тоже были рады-радешеньки. Ведь все земли достанутся им, и хлеба на зиму хватит. Можно приработать у богачей, но без залога.
Феодосий с Пятышиным покупали телеги. Порешили за осень и зиму дотопать до Байкала. Продать и купить сани. Телеги покупали старые — так дешевле. Пятышин обшивал колеса ободьями, чинил передки, ковал новые шкворни и оси. Помощников было много, дело спорилось. Все шло к тому, чтобы сниматься с насиженного места, а тут бабий стон, плач:
— Не будем трогаться, детей жалко. Остатние умрут.
— Цыц! Мокрохвостки! Мы их-то жалеем, вас, дур, жалеем, чтобыть все могли пожить вольно, широко, как живали наши в старину. Еще одна зима — и дома. По-дюжат!
Подюжить еще одну зиму. От этих слов озноб по телу, тоска на сердце. Снова придется малышам вспоминать теплые ночи, шорох тараканов, писк мышей под половицами… И запах, терпкий запах хлеба в печи, теплый запах теленка в доме и парного молока…
Везли пшеницу на мельницу к сибирякам. Дороговато они брали за помол, но что делать, много не намелешь ручной мельницей — мутовкой. Мололи, пуще прежнего готовились к самому дальнему переходу, к палаткам подшивали еще одну подкладку; покупали, если не дорого, шубы, пимы вместо лаптей. Хлеба здесь в цене, лишнее продали, вот и можно немного вздохнуть, выбросить лапти. Но главное — дети: их одели теплее, чтобы сохранить. Им жить, им продолжать строить то царство, в которое вел мужиков Феодосий Должны пройти без урону.
Весело постукивали колеса телег по Сибирскому тракту. Оставались позади деревни и города. Бежал обоз навстречу зиме, все дальше на восход.
— Погоняй! Вона, всходит, навстречь ему идем! Хошь на вершок, да ближе будем к солнцу! — шумел Феодосий, подгоняя лошадей.
Тряслись детские головенки, улыбались мордашки. Не будь зимы, можно бы ехать. Но коротка сибирская осень, скоро подули ветры, загудела тайга, пошли снега. Зима застала пермяков под Барабинском. Дотянулись до ярмарки, продали телеги, купили сани. Впереди Томск, а дальше Иркутск, а дальше Даурия, а там и до мечты рукой подать…
Зимы… Зимы… Сколько вас простонало над обозами ссыльных! Сколько слез материнских упало в ваши снега, застыло на ветру и морозе! И еще будет много, очень много. Задубели от морозов души людские. Задубели. Выбелились снегами бороды. Выбелились.
И снова, как в прошлый год, за обозом пристроилась волчья стая, выла ночами, порой и днями, нагоняла страх и тоску.
Думали пермяки, что этот переход будет легче. Но ничего не дается без утрат и труда. Даже летом идти по тракту тяжко и нудно, не одна рубашка сопреет от дождей и пота, десятки лаптей разобьются вдрызг. Однако в эту зиму детей умирало меньше…
Но вот волки наглели. Это были крупные сибирские волки. Они даже днем не боялись показаться людям на глаза. Норовили напасть на воз, который приотстал от обоза. Ночами ставили караулы. Караульщики стучали в тазы, доски — отпугивали зверей. С ночлегом так же было трудно, как и в первую зиму: на постоялых дворах не протиснуться. Снова ставили палатки у кромки тайги, где дров больше. Научились, старались ставить палатки за ветром, в затишье.
О стае волков — эта будто пришла с севера Сибири — говорили страшное: на пути своем разорвала мужика, зарезала коня, напала на обоз вятичей и тоже угнала двух коней.
Фома купил Лариону ружье. Ружье доброе — винтовка с восьмью нарезями, било на двести сажен с большой точностью. Но заряжалась та винтовка с дульной части. Хлопотное дело. Сначала надо было насыпать порох на полку, придавить его подушечкой, чтобы не отряхнуть, потом засыпать мерку пороха в ствол, забить пыж деревянным шомполом, затем смазать ствол изнутри маслом, забить пулю. Но не абы как: если прибьешь пулю к пыжу плотно, то ружье при выстреле обвысит, слабо — обнизит. Винтовка тяжелая, приходилось ставить на сошки.
Ларион несколько раз стрелял в волков, если они подходили на выстрел. И вот снова он долго и кропотливо устанавливал ружье, волки за сто сажен. Взвел наргонь, прицелился. Все замерли. Бабы даже уши пальцами позатыкали. Нажал на спуск, курок чиркнул по острому кремню, сыпанули искры. Но осечка. Поправил кремень, снова изготовился к выстрелу. Рыкнул выстрел, вонючим порохом обдал людей. Волк заметался на снегу, остальные бросились в лес.
С ревом, рыком бросились мужики к добыче, утопая выше колен в снегу. Наша взяла. Ларион не побежал. Не пристало охотнику бежать сломя голову за такой добычей. Гордый ждет, когда бросят к его ногам волка. Жаль, что отдали Григорию брошенное им ружье, теперь бы тоже сгодилось.
В Сибири винтовки в цене: самая лучшая стоит пятьдесят рублей. Где таких денег набрать. У Лариона винтовка средней цены, но тоже ладная.
Ларион важничал в своих охотничьих доспехах. Смотрелся внушительно — при своем малом росте. Широкий ремень через плечо, на нем подвешен рог с порохом, тут же заткнуты готовые заряды с порохом, есть заряды-"скороспелки", они уложены в костяные трубочки, эти на случай крайней опасности. Есть там же прокатные пули. Их не забивают шомполами, а просто опускают в ствол, тоже при крайнем случае. Такие пули, на охоте, охотники держат во рту. На том же ремне сумка с пулями, пыжами, запасными кремнями.
Доспехи не из легких, но Ларион не снимал их с себя. Ружье тоже нес на себе, сошки только лежали на санях. Спал в обнимку с ружьем, а не с Софкой.
Волки скоро поняли, на каком расстоянии их может достать пуля, близко не подходили, маячили вдали. Перестали они бояться грохота тазов и досок. Их глаза можно было видеть за кострами, две холодно светящиеся точки.
Однажды к вечеру сорвался ветер, порыжело солнце, застонала тайга. Пермяки свернули в лес. Начали готовиться к ночлегу. Феодосий приказал крепче привязать коней, коровенок.
— Чует мое сердце, — сказал он, — что нонче волки нападут. Ларька, тебе стоять на часах. Митяй тебе в пару, чуть что, стреляй. Мужики, готовьте больше смолин.
— Надо положить больше костров вокруг табора, — советовал Пятышин — Огня каждый зверь боится.
— Не всякий, — рассудил Феодосий — Голодный зверь — бешеный зверь. Потому примеряйте по силе дубинки и будьте готовы к бою.
— Братцы, отдадим на закусь волкам Митяя. Пусть они похрамустят его костями, — не унывая, хохотал Воров-старик.
— Лучше Марфу!.. В Марфе до восьми пудов будет. Вот уж погужуются.
— Марфу нельзя. Марфа, чуть что, нас же, сопляков, защитит. Одна сотню казаков разгонит. Да и на другое дело может сгодиться…
— А ну, нишкните! Без Марфы давно бы вы подохли, разлетаи, — рыкнула Марфа, вытесывая себе дубину чуть ли не из целой березы — Вот этим колом пройдусь по вашим хребтинам, сразу захрипите!
Лагерь притих, насторожился. А ветер выл, метался, шальной, между деревьями. Люди не спали: затаились бабы, мужики, у каждого дубина, под руками смолье для факелов. Бой будет, бой должен быть. Голодные люди — и злые волки. Чья возьмет? Ларион и Митяй поддерживали костры, зябко водили плечами, поглядывали в тайгу. За кустами и деревьями волки, пока невидимые, крались к огню.
Ларион перестал стучать в таз, сел на бревно, пытал Митяя:
— Степан Воров собирается ли жениться на Любке?.. А?
— Откель мне знать. На мой погляд, они уже давно оженились.
— Благословения еще не просил у тебя?
— Да нет еще.
— Смотри, кабы не случилось так, как со Стешкой Силовой. Ты уж не мешкай, нажимай на будущего зятя. Как? Скажи Марфе, она живо окрутит их. Хошь, позову Степана?
Ларион привел Степана.
— Ну, Степан, ответствуй нам, баловался ли ты с Любкой?
— Дык ить…
— Не дыкай, а дело говори.
— Отдайте за меня, дядя Митяй, Любку.
— Отдаю, — махнул рукой Митяй и насторожился: — Тиха, кажись, волки. Ларька, стреляй! Вона волки прут.
Ларька выстрелил. Захрапели кони, заревели коровы и начали рваться с привязей. После выстрела один из волков ткнулся головой в снег, остальные не остановились, лавиной шли на людей. А лагерь уже был на ногах. Люди совали смолины в костер, они тут же вспыхивали. И дружно, скопом бросились навстречу волкам. Впереди всех Марфа с дубиной. Волк прыгнул на нее, короткий взмах, и волк покатился с раскроенным черепом. Еще взмах — еще один серый с воем откатился к костру. Мечутся факелы. Стон, рев, вой, удары дубин. Волки прянули назад. Люди неслись за ними, угорелые, ошалелые от схватки, метали в зверей горящее смолье, тонули в снегу.
Ветер притих. Еще сильнее и жарче пылали костры. От дыма и огня стала красной луна, чуть поблекли звезды. Мычали коровы, храпели лошади — волновались. Люди радовались победе, пересказывали, у кого как было. Одна Марфа молчала, она смотрела на всех, как мать вселенская, и тихо улыбалась. Зачем хвастать, ведь убито всего три волка, два из них Марфины. Волки проучены ладно, не скоро нападут на табор, так думали победители…
Потрескивала от мороза тайга. Бурно гудели дрова в печурках. Ушли волки. Лагерь уснул, утомленный и спокойный. А зря. Забыли люди себя, забыли, как голод гнал их на смерть, на отчаянное безрассудство. Почему бы зверям не пойти на такое? Почему?
Вот хрустнул снег под лапой, волки зашли из-под ветра. Кони пока не чуют их запаха, не слышат даже осторожных шагов.
Митяй вышел до ветра. Караул-то сняли. Зевнул, перекрестил рот — и чуть не упал от страха. В нескольких шагах от него стоял волчина! Блестели глаза, скалились зубы. Костры притухли, лунный свет лениво бежал по снегу. Митяй прянул в палатку и заорал, что есть мочи:
— Волки! Волки снова пришли!
Загомонил табор, сонные люди выскакивали на снег. Ларион выстрелил, но промазал. Волки бросились на коней. Порвала привязь Митяева кобылица, метнулась в тайгу. Звери бросились следом. На крик людей они не обращали внимания. Свое взяли. Но и люди не хотели отдавать своего, бежали за волками, орали, гремели кто во что. Но все тщетно. Волки угнали лошадь.
Люди вернулись назад. Вздыхали, пожимали плечами, старались не смотреть в глаза друг другу. Пусть лошадь и считалась Митясвой, но работала она на всех.
Снова у костров караульщики, но волки теперь уже ушли насовсем.
Над тайгой занимался рассвет. Тихий, морозный. Ветер ушел за горы. Потрескивают кедры, шумно дышат люди.
— Такого я еще не видывал, чтобыть волки вдругорядь напали, — сказал Феодосий.
— Пото и напали, что Ларька убил суку. За нее отомстили. Без суки-вожака разбредется стая, — ответил Воров, показывая людям добытую волчицу — Помните мой сказ, когда дома на меня напали волки? Пошто я жив остался, а пото, что волчица жрать меня расхотела, лишь помочилась мне на голову, кою я закрыл руками, и увела стаю. У них всему голова — сука, — заливал Иван Воров, теребя заиндевелую бороду-лохматень — Нельзя было трогать волчицу.
— Откель мне знать, кто это был, волк аль волчица, — вяло отбивался Ларион — Может, поначалу надо было под хвост заглянуть, а уж потом стрелять?
— Ладно, утренничаем и трогаем. Иване, свежуй волков, шкуры купцам продадим, авось возвернем лошадь. Хорошие шкуры! Ночи, волчьи ночи! Светитесь вы голодными глазами зверей, прыскаете потерянной звездочкой одинокого костра среди тайги, катитесь по горбатой земле, несете холод и тревогу…
Обоз остановился в Рассошихе. Деревня большая, богатая, судя по крепким воротам и домам. Здесь жили семейские староверы. Они радостно приняли ссыльных. Да еще попричитали: мол, куда вас гонят, сердешных, померзнете, дальше еще лютей будут морозы, детей сгубите. Напоили чаем, духмяным хлебом угостили. Добрые люди, жалостливые люди.
Но Феодосий недоверчиво отнесся к такому приему, караулы у возов и коней не снял. Митяя, как самого дюжливого к морозу, поставил сторожить муку. Ее было пять возов на всю общину.
Митяй пришел к возам, завернулся в тулуп, лег в сани и скоро сочно захрапел. Спит крепко; если уж может спать на ходу, и стоя, то в тулупе и дурак выспится. Сторожит Митяй самое дорогое, что может быть у пермяков. Великое богатство сторожит. Это сытность, надежда. Заварят бабы затируху или болтушку, напекут лепешек, и душа не болит. В брюхе сыто, — значит, и телу тепло.
Митяй сквозь сон слышал, как скрипели чьи-то шаги, чувствовал, будто его куда-то везут. Проснулся, высунул голову из тулупа, сонно закричал:
— Кто тут балуется? Вот стану да как пыльну из ружья, то знать будете!
— Батюшки, дэк ить тута человек! Тикайте, люди!
Митяй долго соображал, где он. Понял, что случилась беда, муку прокараулил, поднял крик. А Феодосий уж ревел во дворе, что муку украли. Митяя тоже.
— Митя-а-а-ай! — громче испуганной коровы орала Марфа.
Митяй надсадно волок воз, единственный воз, чтобы упасть в ноги людям, выпросить прощение за оплошку.
Да что уж теперь, бей Митяя, ори на Митяя — не поможет. Бросились пермяки по дворам, начали расспрашивать, не видел ли кто возов с мукой, но хозяева пожимали плечами, откровенно усмехались в растерянные лица, замочаленные бороды.
Опустились плечи у пермяков, враз запали глаза: ведь без муки, без хлебного — смерть! А в Сибири зимой легче купить пять возов мяса, чем пуд муки.
— Поймите, люди-и-и-и, ить без хлебного пропали мы! Отдайте муку. Пошутковали, и будя.
— А каки могут быть шутки? Хлеб увезли всерьез, — смеялись рыжие, синие, зеленые, карие глаза.
— Как же нам быть?
— Чего не знам, того не знам. Худой сторож был. Побила Марфа Митяя. Броситься бы и мужикам на Митяя, излить горе в дикой злобе. Пустое…
— Боже, ну что теперича делать? Денег нет, на лопотину пустили, Фома, могет быть, ты раскошелишься?
— С чего? Тоже больше половины растряс. Дотянем до Красноярска, там и подумаем, — жевал рыжий ус Фома, хмурился.
— Э, зряшно вы мечетесь, мужики, пропала ваша мука, — на свой манер утешала пермяков старушка — Вона, нюхайте, от каждой избы блинами пахнет. Из вашей муки пекут. Наше село издавна славится воровским, хоша мы и молимся богу. У тамбовцев украли половину коней, у вятичей хотели украсть воз муки, но обмишулились и украли воз с лаптями да с железом. Одних оставляют без коней, других без обутков, вас без хлебного. Плохи наши люди. Шибко плохи. Украли, и пожаловаться вам некому, потому все здесь заодно, даже урядник.
— Бабушка, покажи нам воров!
— Ха-ха-ха! Да вот она, вся деревня, перед вами. Все воры. Это же не люди, а гужееды.
— А тебе-то дали аль нет муки?
— Как же не дали, знамо дали, две меры отвалили. Откажись я от той муки, то седня бы сунули головой в прорубь. Коль что, и свово не пощадят. Поезжайте, бог поможет…
Снялся обоз. Над обозом настороженная тишина. Не кричат на коней мужики, не судачат бабы, молчат и дети. Горе неутешное, горе-злосчастье. Остался возок муки, да и тот неполный, на полмесяца, врастяжку, хватит. А там хоть все ложись и помирай.
Фома ехал позади обоза на коне, злой, хмурый. Он и в доброе-то время редко улыбался, а тут и вовсе озверел, ушел в себя. Все беды его от мужиков, и бунты, и ссылка. А тут еще муку украли. И выходит, что мужик мужику не добрый дядя, а волк сибирский.
Поднял глаза Фома, зло прищурился, увидел у скирд соломы табун гулевых коней. Добрые кони. Стегнул плетью жеребчика, обошел обоз, догнал Феодосия, крикнул:
— Иди на час! Дело есть!
Показывая кнутовищем на табун, Фома в чем-то долго убеждал Феодосия.
— Нет, нет, ты сдурел, Фома! Нельзя такое творить! Там и сторож есть. Вона кибитка стоит.
— Чепуха! Чуть что, и сторожа торкнем. Они не пожалели нас, наших детей, пошто же мы жалеть должны. Не думай, мне не жаль своих денег для общего дела. Нет. Но эту свору надо проучить.
— Надо с мужиками посоветоваться. Так просто, с кондачка неможно решить, — начал сдаваться старик.
Собрались мужики на совет. Нечестивый то был совет. А что делать? Фома твердо сказал:
— На обиду надо отвечать тем же! Не погибать же нам в дороге. Ну наскребу я денег на воз-другой, а дальше че? У нас взяли, мы возьмем свое! — рубил Фома.
— Дело говорит Фома, — согласился Пятышин — Палка завсегда бывает с двумя концами. Собирай, Фома Сергеич, ватагу.
— Мне пяток смелых парней, и будя. Пойдет мой Ларька, Степка, Ромка, Ивана прихватим… Василиса, открывай мой сундук, доставай купеческий наряд. Сергей Аполлоныч, беру с собой твою кошевку, вид должен быть купеческий. До Красноярска нам осталось полтора дня ходу. Мы же налегке, то и за ночь добежим — Глаза у Фомы горели недобрым огнем. Помолодел, распрямился, от этого чуть вырос, крутит усы, оглаживает бороду.
— Ждать будете нас под городом! Ну, с богом! — махнул Фома.
Обоз ушел. Фома с ватагой зашли в лес, грелись у костров. Наблюдали за табуном. Ночью выехали из леса…
За горой выли волки. Копошились в небе звезды. Мела поземка.
— Почему волки не нападут на табун? — спросил Степан Воров.
— Ежли в табуне хороший жеребец, и сто волков не страшны. Кони их разгонят, залягают, затопчут. Пахнуло дымком.
— Ларька, ты держи сторожа на мушке. Зря не стреляй. Ежли вылезет из своей конуры, то пыльни, мать ему так! Ребята, отжимайте осторожненько табун к лесу. Я осторожно подъеду и заарканю жеребца.
— Тятя, я боюсь стрелять в человека! — загундосил Ларька.
— Не дури! Человек — это мошка, хлопнешь, и нет ее. Подведешь нас, голову сыму! Понял?
Кони тихо всхрапнули, подняли головы, насторожились. Жеребец заволновался, забегал вокруг табуна. Парни медленно отжимали табун к лесу. Фома метнул аркан, и жеребец забился в петле, заржал. Но ему на спину прыгнул Степан. Иван Воров ловко накинул узду, схватив жеребца за ноздри, чтобы не бился: жеребец притих. Фома бросил седло на спину вожака, оседлал, прыгнул в седло, толкнул под бока жеребца и повел табун к тракту. На тракте каждый поймал себе коня, заседлал. А позади грохнул выстрел, ветер отнес его звук к тайге, заглох в сугробах и мерзлой хвое.
Ларька догнал своих. У него тряслись руки, заикался, жалко кривя рот, говорил:
— Убил я его. Зарыл в снег. Не скоро хватятся…
Все молчали. Даже отец не ободрил сына.
Погнали коней. Ночью видели табор своих пермяков.3
Недосуг. Утром уже были в городе. Фома лихо подкатил на крытой кошевке к ярмарке. Ему помог выйти из нее Иван. Тут же набросился на ярмарочного смотрителя, что, мол, в загонах не чищено, приказал своим работникам вычистить загон, задать сено. Иван Воров, вот где пригодился его талант комедианта, гнулся перед Фомой чуть ли не до земли, заискивающе улыбался. Народ, видя такую уважительность к купцу, тоже начал кланяться Фоме. Кто знает, что это за купец и откуда он? Ярмарка кипела, толпы покупателей то наплывали к загону, то откатывались назад. Купца нет, о чем говорить, ушел для сугрева пропустить чарочку. И чего мешкает? А кони хороши, особливо жеребец. А, черт! Чего это он мешкает?
"Работники" чистили коней, чтобы вид был, товарный вид. Купец строг, за нерадение может и кнутом отстегать. Стараются.
— Откель пригнали?
— Из Барабинских степей, — отвечал Иван Воров.
— Далеконько, а кони быдто только с нагула. Добрые кони, из Барабы кони утяжистые. Да и табун-то молодой.
Наконец у загона собралась огромная толпа. Фома посмотрел в оконце, вышел из кабака. Потянулся. Разноголосье, как на любом торге: одни хвалят коней, потому что покупать не будут, другие хают, приглядываются, выбирают себе жеребчика аль кобылицу. Иван Воров орал во всю мочь:
— Куда прете! Вот прибудет Евстафий Маркелыч, тот все и обскажёт. Тады и торгуйтесь! Денег без егошного разрешения брать не можем, головы открутит, как курятам. Много ли у Маркелыча коней? Да мильен, а может, чуть больше. Этих для пробы сюда пригнали. Не напирайте, мать вашу, прясло уроните, кони разбегутся!
— Идет! Идет! Ишь ты, кривоногий, хватил сивухи, морду быдто огнем опалило.
— А ну, сермяга, отвали чуток! Счас почну торг! — молодо гремел Фома, будто вернулся в былое — Проходи, кто с деньгой, покупай. Задарма отдаю!
— Мне вона бы того жеребчика? А? Сколько просишь, господин купец?
— Аль цены моих коней не знаешь, лапоть? Наши кони по всей Сибири идут по пятнадцать рублев штука. Гони серебрянку и катись! Ну, сермяга, налетай!
— Дороговато; кажись, жеребчик-то подсеченный?
— Смотри, у тя глаза есть, все кони молоды, еще в плуге не были, а ты — "подсечен"! Прочь с глаз моих!
— За вожака сколько?
— Полета, и ни гроша меньше.
— Стой, купец! Неладно торг ведешь, и с кем ведешь! Сколько у тебя коней? — подошел мордастый купчина-барыга. Одет в волчью шубу, на голове такая же шапка.
— Сто, да еще один! — ответил Фома.
— Оптом беру. За сколь отдашь?
— Цена одна, по пятнадцать.
— Так не пойдет. По десятке за голову, за вожака, так и. быть, сорок дам.
— Проходи, такой купец мне не с руки!
— Десять с полтиной!
— Нет, четырнадцать!
— Одиннадцать с полтиной!
— Нет. Тринадцать с полтиной. Смотри, кони прошли тыщу верст, а досе лоснятся. Берег, жалел, зряшно не гнал. — Двенадцать! — прибавлял по полтине купец-барышник.
— Тринадцать! — так же сбавлял и Фома.
— Куплены.
— Проданы! Эй вы, криворотые, вот вам по полтине и идите греться, — бросил своим "работникам" по монете Фома — А ты, купец, ставь своим.
— Не учи! Эй, вы, хари пропитые, а ну сюда. Коням овса, тотчас же и уезжать будем, вот только чуток обмоем торг с купцом.
— Ай спешишь, могли бы и ночку посидеть в ресторации.
— Нет, купец, в Абакане поднялась цена на лошадей, по тридцатке сбуду твоих.
— Обошел, сволото! Ну погоди, нагоню я в тот Абакан тыщу коней, собью с тя спесь-то.
— Пока пригонишь, а я уже собрал тыщу. Готовь коней! Да смотрите у меня! — погрозил барышник своим работникам.
Пропущено по стакану водки, деньги пересчитаны, можно и распрощаться. Фома поклонился купцу и первым вышел из кабака.
На ярмарку уже втягивался обоз пермяков. Фома тут же сторговался с купцом-лабазником, купил у него шесть возов муки, десять ружей, разного припасу к ним. Богатый купец. Все это погрузили, поспешно тронулись дальше. Фома снова надел мужицкий полушубок, валенки, подвязался кушаком, сунул топор за пояс — и нет того купца. Да еще чуть бороду ему обхватал кузнец Пятышин, и не узнать.
К вечеру рассошинцы прискакали на ярмарку. С ними пристав, казаки. Шум, допросы, — мол, кто-то украл коней и угнал их сюда.
— Видели, ладные кони, купил их барышник и угнал будто бы на Алтай.
— Обличье купца, который продал коней?
— Дородный, бородища до пояса, голосище как иерихонская труба.3
А когда узнала ярмарка, что украли коней у рассошинцев, то вовсе завели следствие в тупик: одни говорили, что купец был толстый, рослый, ко всему красивущий — и не обсказать; другие — что малого роста, но черняв, как цыган; третьи, что будто купец был худущий, высокущий, водку жрал прямо из ведра, как воду.
— Поймите, — почти стонал пристав, — они человека убили!
— Рази рассошинец человек? Сволочь собачья, а не человек, — матерились мужики.
— Э, что говорить, эти рассошинцы моего брата убили, пустили под лед голенького. Не прознали, кто. Эти праведно наказали рассошинцев.
Пристав и его помощники запутались. Кого ловить? Где искать преступника? По подсказке бросились по следам пермяков. А те разбили лагерь у леска, спокойно готовились ко сну.
— Вы были в Рассошихе?
— Не минуешь, дорога одна. У нас там украли четыре воза муки. Воры эти рассошинцы. Мы слезно просили их вернуть нам ворованное, потому как далеко идем, — не вернули.
— Сколько у вас возов муки? — пытал пристав.
— Шесть с хвостиком. Погодите, погодите, братцы, дэк ить это же рассошинцы! Узнаете ли того, вона в собачьей шапке? — напрягся Феодосий.
— Они, — заорал Воров — Может быть, вернуть мучицу приехали? А?
— У них украли коней. Кто украл?
— Свекровка б… снохе не верит! — рыкнула Марфа — А ну хватайте дубье, мужики, отомстим им за наши слезы! — Первой схватила дубину и бросилась на рассошинцев — Ваше благородие, вы чуток посторонитесь, мы им счас начистим морды, чтобыть блестели, как тульские самовары! — размахивала Марфа страшенной дубиной, отчего пристав даже чуть подался назад. Опомнился.
— Стой, баба, или я тебя арестую! А вы, вы тоже хороши, — повернулся пристав к рассошинцам, — все на вас показывают, как на воров и убийц! Вон отсюда! Прибуду в Рассошиху, разберусь, как и что! — взревел пристав и двинулся на рассошинцев. Те вскочили на коней, пустили в галоп.
— Воры, разбойники! Сами воруют, а на других сваливают! — орали вслед пермяки.
— Смеялись над нашим горем, пришел час и нам посмеяться.
Пристав для порядка проверил бумаги у ссыльных, хмыкнул, козырнул и уехал со своими помощниками.
Долго в лагере звучал смех и разговоры, радовались мужики и бабы. Но в то же время косо посматривали на Лариона, убил человека. Это-то и приглушало смех.
— Спаси тя бог, Фома Сергеич. Теперича нам сам черт не страшен, мука, ружья, деньги. Дочапаем до Беловодья, Дотопаем…
И шли пермяки, узнавали Сибирь и народ сибирский, радовались и огорчались. Сгодился им и бывший разбойник Фома Мякинин, здорово выручил ссыльных. Конечно, приятного мало, что на их совести смерть неизвестного человека. Но и рассошинцы могли бы понять, что кража муки для пермяков — смерть. И смерть не одного человека, а большинства. Теперь, если придется бежать к морю, то будет на что купить железо, семена, картошку и разную мелочь.
— Живы будем — не помрем! Дуй, не стой, пермяки! — хохочет и молодо прыгает Иван Воров.
— Добежим до синь-моря, найдем свое царство! — гремит Феодосий.

9

В Омск беглых пригнали ночью. Провели прямо в острог. В остроге шум и теснота, он вмещает всего двести человек. Но к весне набралось за триста. Это даже не острог, а казарма с махонькими, зарешеченными оконцами. Казарма поделена на две камеры. Каторжане, беглые, ссыльные — все спят на голых нарах. Спят на кулаках, отсиживают свои мослы. В одном углу режутся в карты, в другом кого-то бьют по животу — режут банки проигравшему, а посредине каторжник устроил пляску с кандалами. У него получается здорово, это не просто пляска дикаря, это музыкальная пляска. Кандалы подпевают в такт.
— Эй ты, свежак, а ну плясать!
— Не умею.
— Учиться надо, дура, здесь без пляски сдохнешь. Откель?
— Из Перми.
— Эй, Сурин, ты тожить вроде оттель? А ну, кажись, ищо одного пермяка заволокли. Раскольник?
— Нет.
— Ну и хрен с ней, абы был человек. А ну, мурло, подайся назад, не точи кулаки на свежака. Знаем мы тебя, дурня. Сурин!
— Ну чего базлаешь? Дай ложки получить, проиграл энтому шулеру. Карты передергивает. Кого ты тут мне сулишь!.. Э, Силов, Андрей! Во дела!.. Андрей! Для ча сюда влез?
Силов узнал каторжника, который рассказывал им о Беловодье,3
— Ты снова попал сюда?
— Попал, а че? Рази мне привыкать? Теперь снова погонят в Забайкалье. А там и рукой подать до Беловодья.
— Так ты еще не выбросил его из головы?
— Нет, Андрей, такое не выбрасывается. Такое на всю жисть. Пошли к нашим. Здесь воры, там у нас политика. С теми чуть живее, но однова — ложки, карты, ловля бекасов. Есть знатные охотники.
— Откель тут быть бекасам-то?
— Бекасы — это клопы, дружище, их здесь тьма. Клопы — наши вражины. Война им объявлена не на жисть, а на смерть. Братцы, примай своего!
Андрей повеселел. Своего встретил. Сунулся к нему бородач, космач, показал язык и, дохнув самогонным перегаром, бросил:
— Каторга! Гы-гы!
— Блаженный то, не боись, без вреда мужик.
Гудел, ржал мужицкими басами Омский острог. Утром всех повели в частную баню. В бане грязища, копоть, теснота, каторжане путались в цепях, матюгались. Хорошо, если кому-то удавалось вылить на себя шайку теплой воды, многие разделись, пообрали и снова вышли вон. Но Сурин — старый каторжник, он не спешил мыться, ждал, когда схлынет поток. Конвой кричал, чтобы быстрей кончали. Сурин орал в ответ:
— Дай вшу вымыть! Не боюсь я вашего карцера. Мойся, Андрюха! У них и карцера-то нет путящего.
После полудня разбили каторжан на три партии и погнали по Сибирскому тракту. На сто человек десять конвоиров. Жарило вовсю сибирское солнце, осыпало своими лучами голынь степей, лохматость сопок, зарывалось в сочных травах, расплывалось в речках.
Дзинь-трак-трак!
И так день и ночь, так все лето под дождями, жарой, нудьгой. Так до самой осени. А когда завыли ноябрьские метели, этап пришел в Акатуйскую тюрьму. Здесь содержались каторжане зимой, а летом мыли золото на прииске Карь. Содержались в той же скученности, холоде и злобе. Андрей однажды не сдержался и выматерил надзирателя. Его тут же бросили в карцер. Тот карцер считался самым страшным из всех тюрем Даурии. Андрея приковали цепью к стене. В такое же темное подземелье, какое было у немца на Урале. К нему часто спускался надзиратель и бил по лицу, наслаждаясь местью и безнаказанностью.
Варя жила в поселке. За постой стирала белье, пилила Дрова, выполняла всю черную рабрту по хозяйству у сурового кузнеца-нарымца. Часто мыла полы у надзирателя, даже у начальника тюрьмы. Всех знала в лицо и по имени-отчеству. Упорно копила деньги, откладывала каждую копейку, мечтала о побеге с Андреем с каторги. Варе разрешили раз в неделю видеться с мужем.
С сопок зазвенели ручьи. Робкая зелень показалась на их покатых боках. Каторжан перегнали на Карский прииск. Пригнали еще одну партию с Нерчинского cepe6pяного рудника, а с ней пришел и Ермила Пронин. Радостной была встреча! В лагере их теперь стало трое, не считая Вари. Андрей подружился еще и со студентом, который по ночам много рассказывал ему о петрашевцах.
Барак вмещая всего шестьдесят человек, но туда набивали до сотни. В каждой камере по тридцать. Нар на всех не хватало, многие спали под нарами, на холодном полу. Стонали от сырости во сне, проклинали тюремщиков, царя. Варя снова жила в поселке. Сюда же на лето переехал кузнец, который ковал кандалы для каторжан. Варя обмывала и обстирывала тюремщиков, старалась угодить самому преподлейшему человеку, чтобы не так жестоко измывались над ее мужем. Тюремщики говорили:
— Кто попал на Карь, живым не уйдет.
Каждый день кто-то умирал от цинги и ревматизма. Жили впроголодь: на день давали всего три фунта хлеба да чашку баланды в обед. Но места на нарах не пустовали: одни умирали, другие приходили. Чем больше умрет самых строптивых, тем спокойнее тюремщикам. Однако эти четверо пока держались, держались на одной надежде. Варя каждое воскресенье приносила вести:
— Кузнец дал согласие сделать ключи. Сто рублей просит. Но пока с подкопом не спешите. Нету лодки подходящей. Да и карымцы уже отсеялись, вышли охотничать за беглыми. Вот почнут сена косить, им будет неколись. Тогда и бежать — После этих слов Варя почему-то краснела.
— Ну чего он тянет, твой кузнец? — не замечал смущения Вари Андрей.
А все было просто: суровый нарымец полюбил Варю. Варя умоляла оставить ее: грешно обманывать нареченного… Да и душа не приемлет. А однажды, когда его приставания стали невмоготу, она схватила топор:
— Убью блудника!
— Ладно, охолонь. Спасибо и за такую ласку. Пусть ваши готовятся к побегу. Лодку присмотрел. Чего уж там, силой мил не будешь. А жаль. Зажили бы мы с тобой, Варюша!
Варя прибежала к Андрею, упала на грудь и расплакалась:
— Всё, Андрюша! Готовьте подкоп — в воскресенье бежим…
Андрей поднял голову и посмотрел на солнце. Вздохнул и широко перекрестился. Солнце еще было высоко.
Надо, чтобы до вечера сил хватило, чтобы и для ночной работы осталось. Подкоп уже почти готов.
Когда солнце сядет за сопку, их погонят в барак. Долго, долго будут звенеть в вечерней тишине железные цепи: до барака-тюрьмы три часа ходу. Обычно быстрее ходили, но сегодня друзья были наказаны "лисой" — полуторапудовой чуркой, прикованной к ногам. С ней не побежишь. Измученные каторжане ворчали на тех, кто плелся с этим грузом, грозили головы проломить, хотя и сами могли назавтра заработать такую же "лису".
Почти в полночь приволоклись к бараку. Надзиратель отомкнул "лисы", всех загнал спать.
Камера знает, что скоро будет побег. Молчат, ждут своего часа. Доносчику — смерть. А кому хочется умирать раньше срока?
Утром снова путь к карьерам. Туда гонят без "лис", чтобы быстрее люди начали работу. "Лису", свою милую, как называют ее каторжане, каждый несет на плече. Но сегодня друзья идут без "лис". Сегодня они не дерзили надзирателям, были смирны, как никогда.
Тачку заполнял илом Ермила, стоя по колено в холоднючей воде. Катил к промывочной машине Андрей. Мокрый халат хлюпал по коленям, чавкала вода в чувяках. Следом катил такую же тачку студент, здоровенный парняга, но по всему было видно, что он сдал: хрипит, кашляет, выплевывает кровь на гальку. Он уже больше не подтрунивает над Андреем, над его мечтой о справедливом Беловодском царстве. А совсем недавно кипеяи жаркие споры. Андрей и Сурин стояли за Беловодье, где все будет общее, чтобы каждый мог есть досыта, работать на всех, жить для всех. Студент высмеивал их, отговаривал, мол, нет такого царства на земле, даже Моисей не привел своих людей в землю обетованную, не дал им счастья. Надо по всей Расее ставить новое государство, а не бежать, как суслики от половодья.
Ермила тоже свое тянул: надо, мол, делать такое Беловодье, такую Выговскую пустынь на всей земле, среди всего люда. В одном все были согласны — надо бежать. Студент побежит на запад, чтобы снова нести правду в народ. Ермила тоже на свои заводы вернуться хочет, чтобы снова бунтовать, не давать житухи "богдыхану". Рассказывал, что сидел в Томске вместе с писателем-петрашевцем. Мужик хороший, падучей болен. А как заговорит — на душе жалость, дажить страх. Люд он знает как свои пять пальцев…
Завтра воскресенье. Завтра они должны бежать. Прав кузнец: время покоса, легче уйти. Карымцы не столь охотно будут их догонять, хотя им за каждого пойманного беглеца платят деньги. У них даже присказка такая есть: с сохатого одну шкуру сдерешь, а с бродяги две — рубаху и тулуп. Многие только тем и жили, что ловили, убивали беглых. Хотя и сами в недалеком прошлом были каторжанами, мыли золото и серебро для Кабинета Его Величества. Потом им дали свободу, назвали забайкальскими казаками. Карымцы — охотники, карымцы — меткие стрелки: в глаз белке, в глаз бродяге. Злы, жестоки, жадны до денег. И все оттого, что, убив однажды, человек становится душевным уродом на всю жизнь. Убитые страшными тенями стоят перед глазами, снятся ночами, и только новое убийство дает послабление душе.
Две недели назад бежало из первой камеры десять человек. Семерых убили карымцы, трое ушли вслед за солнцем. Завтра побежит эта камера. Пусть лучше убьют на свободе, чем маяться и умирать в кандалах. Завтра кто-то из надзирателей испустит свой последний вздох. Редкий побег обходился без убийства. Может быть, этот пройдет гладко?
Варя уговорила кузнеца продать ей ружье. Продал. Сказал только:
— Потому как люблю тебя, бабонька, продаю. Помни, что ради любви продаю. Убегайте, може, сердцу будет чутка легче. Все готово, я провожу вас немного. Все будет ладно, не горюй…
Косит бурятский глаз злой карымец-тюремщик. Поигрывает его рука бичом. Бич длиннющий, любого достанет. Вон у того силача сорвалась тачка с настила. Короткий взмах бича, резкий щелчок — и сыромятный ремень впился в спину Андрея. Вздрогнул Андрей, но сдержался: тачка покатилась дальше. Не время для бунта, не стоит заковывать себя в "лису".
— Эй, кончай лоботрясить! А ну, шевелись! Разбойники!
Чавкали лопаты, чавкали по грязи чувяки, карьер вздыхал и матерился. Наконец солнце коснулось края сопки, хмурой и горбатой, как и жизнь каторжника. Надзиратели начали отковывать каторжан от тачек, замыкать огромные замки ручных и ножных кандалов. Эти замки служили каторжникам и подушками.
Вышли на берег карьера, снова в вечерней тишине зазвучала грустная музыка цепей, заскучал ветер, заскучали сопки.
Дзинь-трак-трак! — напевали цепи нудно и протяжно. И так целую вечность, пока из темноты не покажется здание полугнилого барака.
На звезды надвинулась туча. Холодный ветер насквозь продувал камеру. Люди лежали на нарах во всем мокром, в чем и работали, чуть забывались в стонливом сне. Андрей повернулся к студенту, тихо спросил:3
— Скажи-ка, дружба, от ча человек дюжливее лошади?
— Это как понимать?
— Так и понимать надо, что ежли лошадь подержать в такой мокряди, у нее враз копытница приключается, простуда. А мы вот ниче. Второй месяц живем, и ниче. Лошадь бы копыты отбросила, а мы живы.
— Человек тысячи лет формировался, приспосабливался к трудным условиям, к жизненным невзгодам, — размышлял студент — Организм у него более совершенен, чем у лошади. Он разумен, пытается противостоять силам зла. Лошадь же не имеет разумного начала. Лошадь…
— Так, верна! Мы вот с Варей бродили по тайге, все лошади сдохли, а мы хоть бы ча. Ягодку, грибочки, сырое мясо ели. И мокрец-то нас давил, речки-то топили, а живы. Лягушек лошадь есть не будет, а мы с вами, господин студент, едим. Вы говорили, что лягушек едят, мать их корень, одни хранцузы? Вот и мы едим, и будто энто деликатес.
— Так, именно так, Андрей Феодосьевич.
— Эх, господин студент, светлая ваша голова! Все вы, грамотеи, люди без разума. Задашь вам вопросик позако-выристее, и вы почнете городить про совесть, человечность, зло и добро. Тьфу! Чепухенция все энто! Не оттого человек дюжливее лошади.
— Так отчего же, по-твоему?
— Когда бог имена разным тварям давал, он кое-где спутал, назвал лошадь — человеком, а человека — лошадью. И вышло, что лошадь существо нежное, а человек — грубое. Вот и вся недолга.
— Непонятно.
— Надо бы богу назвать человека лошадью, а лошадь человеком, вот и стало бы все на место.
— Но ведь это ерунда какая-то!
— Для вас ерунда, а для мужика заглавный вопросик. Сам додумался… Неразумный наш бог.
— Человек — лошадь, а лошадь — человек? Чудно! Но ты прав, пожалуй… Что-то истинное в этом есть. Русский мужик — себе на уме. Загадка.
— Проще простого — дай нам волю, землю, и мы без заумных слов поставим Расею на ноги, на завидки всему миру. Не даете, только словесами мусорите, потому и мужик не хочет признать вас, охломонов. И мы не прочь читать умные книжки. Мы-ста, мужики, не без разума люди, тожить не убогими рождены. А вы нам книжки под нос, — а нам бы сперва хлеба вволю, господин студент. Спи. Завтра в ночь бежим.
Сквозь щелку прошмыгнул первый лучик солнца, коснулся лица, Андрей звякнул кандалами, провел рукой по щеке, будто хотел снять липкую паутину. Проснулся с радостным предчувствием в груди: придет Варя, скажет, когда бежать. Стал ждать общей команды на подъем.
Начальник тюрьмы в сопровождении надзирателей начал обход.
— Встать! Смирно!
Каторжане замирали перед ним. Один неуважительный взгляд — и жди розог, "лисы", а то и "калача". Каторжане ели начальника глазами. Пятая камера в последние дни, как никогда, покладиста.
Андрей хорошо знает, что такое "калач". Однажды он имел неосторожность сказать начальнику тюрьмы, что их плохо кормят, надзиратели воруют хлеб. Его тут же завернули в калач: связали руки за спиной, к ним притянули босые ноги. Потом проволокли связанного лицом по полу, бросили на весь день валяться.
— Ну, кто хочет бунтовать? — измывался начальник.
Никто не хочет бунтовать в воскресный день: зачем лишаться удовольствия полежать на солнышке, перемолвиться с другом, побыть наедине с женой.
Ярится начальник тюрьмы, хочет вызвать пятую камеру на скандал, подозрительно смотрит в лицо каждому, тычет в носы перчаткой, авось кто взорвется. Но пятая камера, как никогда, смирна, кто-то миролюбиво бросает:
— Силов уж не будет бунтовать. Сила на вашей стороне. Отбунтовались. Плетью обуха не перешибешь.
— Ну-с, молодец, правильно сказал. Отдыхайте.
Запахло хлебовом. Принесли по фунту хлеба каждому, по черпаку мутной болтушки… Выпустили из камер во двор. Можно подремать, можно в карты срезаться, жену встретить.
Распахнулись ворота, в них начали входить женщины. Пришла Варя. Отвела Андрея в угол ограды, обняла, зашептала:
— Трудно будет бежать вам. На ночь начали ставить часовых за оградой. Карымцы спят на покосах в обнимку с ружьями, чтобыть тут же бежать за каторжными. Начальство чует, что кто-то хочет бежать, покладисты, мол, стали каторжники. Евдоким для всех замков отковал ключи. Но точны ли мерки, ить сымала на мыло. Возьми хлеб, ключи там. Не обвалился подкоп?
— Держится.
— Будем ждать у мельницы до полуночи, ежли не придете, то подождем до утра. Купила у надзирателя пистоль, сказала, мол, боюсь каторжных, пристают, да и бродяг тоже. Продал.
Пятая камера была готова к побегу. Ермила нашел крупный самородок и тайком передал его надзирателю, тот удивился и спросил:4
— За ча?
— За душевность. Вы меньше других порете людей, пожалейте и нас, сирых.
Этот? надзиратель дежурит у ворот. Убивать его не хотелось, он и правда лучше других. Может, пропустит за золото. Здесь и такое бывало. Третья камера тоже бежала недавно, но в кандалах, они позвали надзирателя, мол, нашли золотой самородок, хотели бы подарить за доброту. Зашел. Убили. Попутно еще трех караульщиков оглушили, ушли в тайгу. Там распилили кандалы, на это ушло много времени, поэтому их легко догнали и всех перебили карымцы. У пятой камеры не должно быть осечки. Выйдут без кандалов, для Андреевой компании приготовлена лодка, остальные убегут в тайгу.
Спит Карымская тюрьма. Тихо плывут над ней черные облака, изредка накрапывает дождь. Ночь — будто создана для побега. Из гнилого барака слышатся стон и хрип, безумные вскрики. Беспокойно позванивают цепи. Спит тюрьма, спят усталые надзиратели. Обрыдло и им, сторожить это стадо людей, завшивленных, злых, умирающих. Да и Варя сегодня была не в меру щедрой: принесла четверть самогону и угостила охрану. В мутный самогон был добавлен отвар маковых головок. Так, бывало, мать усыпляла ее в детстве, когда она раскапризничается. В пятой камере густой храп. Нарочно храпят каторжане, чтобы заглушить бряцание ключей: тюрьма дыровата, не услышали бы на улице. Двадцать каторжан — сорок замков, к каждому надо подобрать ключ. Никто не захотел оставаться. Все рвались на свободу. Ермила спокойно отмыкал тяжелые замки. Тихо звякнула последняя цепь, все свободны.
Ночь металась тучами, жрала звезды. Шумела тревожно река Карь. Тени скользили через двор. У ворот тихий говор. Удар по чему-то мягкому, вскрик — и снова тишина. Только ветер да рокот реки. По одному проскальзывали через ворота и растворялись во тьме. Расходились в разные стороны. Одни круто забирали в тайгу, другие бежали дорогой, до утра успеть уйти подальше от тюрьмы. Андрей с друзьями спустился к реке.
Тихо прошумели кусты, четыре человека шли к берегу. Евдоким поднялся, свистнул. Беглые пошли на свист.
— Сюда! Сюда! — шептала Варя — Ребята, сюда!
О борт лодки плескалась назойливая волна, сонно стонал куличок. Беглые прыгнули в лодку. Евдоким оттолкнулся веслом, течение подхватило лодку и понесло. Андрей тихо захохотал, обнял Варю. Евдоким резко качнул лодку, заворчал:
— Потом наобнимаешься. Сиди смирно.4
Евдоким греб веслами, беглые помогали руками, палками, лодка неслась мимо хмурых берегов. И все же казалось, что она еле ползет. Надо в ночь уплыть как можно дальше, чтобы остроглазые карымцы не подловили их на свои мушки. Убежать от проклятого места, от проклятых людей. От страшной тюрьмы, где человек — не человек, а козявка, которую всякий может растоптать. Только тюремщик здесь человек, карымец — человек. Они тоже любят своих детей, солнце и эту землю. Они тоже хотят жить. Убивать каторжан — это их профессия. Каждый зарабатывает свой хлеб, как может.
Лодка проскочила мимо сонной деревни, прилепившейся на прилавке сопки. Евдоким завернул к берегу, сказал:
— Здесь я останусь, а вы гоните к Шилке. Боюсь, не пошли бы вслед наши. Ну, прощевайте!
Евдоким прыгнул на берег и тут же пропал в прибрежных кустах. Сурин сел на корму, и лодка снова пошла вниз.
— Выдаст нас Евдоким. Чую, не чисто тут… — сказал Ермила.
Варя вспыхнула от этих слов, но тут же обмякла, стала еще сильнее грести обломком доски.
— Надо бы его хлопнуть.
— Неможно, ить помог всем, за ча же хлопать? — почти выкрикнула Варя — Неможно! Он слово дал!
— Ладно, ладно, Варюша, ушел ить, ну и пусть себе идет.
— Верно, Андрей, пусть! Навалимся, друзья, — окрепшим голосом заговорил студент — Вон и еду нам оставил. С чего бы ему быть подлецом?
— Э, студент, мало ты знаешь людей, мало. Над Даурией поднимался день. Беглые завернули в старицу и спрятали там лодку.
— Давайте подкрепимся и решим, как быть дальше, — сказал Сурин.
— Ты и решай. Ты не раз уже бегал, а мы новички.
— Тогда поедим поначалу.
Над старицей туман, приглушенный шепот волн, тучи уползали за хребты. День снова будет солнечным. Это плохо для беглых.
— Если Евдоким нас выдаст, карымцы бросятся следом. Будут искать на реке, потому как мы с лодкой. Нам же надо их обхитрить, лодку затопить в старице, самим бежать пешки. Бежать до Шилки, а там уж будем расходиться кто куда.
— Лады, быть по-твоему, — согласился Ермила.
— Жаль лодку, уж больно хороша, на ней можно бы в Беловодье сплыть.4
— Ты сначала убеги, а лодку, надо будет, завсегда украдешь, — бросил Сурин.
Беглые поспешно завалили лодку камнями, утопили у берега. Пошли через высокие травы на юг. Заныли простуженные ноги от холодной росы, но что роса в сравнении с холоднючей водой карьера! Вышли на сопку, здесь Сурин приказал всем сбросить арестантские халаты, надеть крестьянские сермяги, которые им дал Евдоким. Не столь приметно. Зарядили кремневку. Побежали тропой. Встречных пока не было. Хотя здесь часто проходят карымцы, разыскивая следы беглых.
Неплохо бы добежать до деревни, чтобы в ночь украсть лодку и уплыть на ней до Шилки. А уж по Шилке они уплывут куда надо. Река широкая, ночами плыть на ней не столь опасно, как по бурной Кари.
Андрей часто оглядывался назад, подозрения Ермилы передались ему. И вот увидел, как по тропе спешили трое. Их вел Евдоким. Прыгнул за куст, за ним остальные беглые.
Евдоким вел карымцев не таясь. Он знал, что беглые почти безоружны: кремневка не выстрелит, а о пистоли он не знал. Надеялся на свою безнаказанность. Он также разгадал маневр беглых: побегут по тропе, чтобы быстрее добраться до Шилки.
Ермила вздохнул, бросил:
— Кто живет здесь, у того не может быть чести.
— Чуяло и мое сердце, что Евдоким не чист, — сказал и Сурин, — но не думал, что он так подл. Дай-ка мне, Ермила, пистоль к этой ружаке, я их придержу. А вы уж дуйте во всю силу.
— А почему это вы будете их придерживать? Я хочу умереть за народ! — выпятил грудь студент.
— Успеешь, дура, успеешь умереть за народ, было бы хотенье. Для этого дела ты хлипок, стрелок дерьмовый. Андрей, жди меня на устье Кари, ежли выберусь жив.
— Понял. Буду ждать. Ну, с богом, — Андрей обнял и крепко расцеловал Сурина.
Сурин лежал за камнем. Он знал, что не отбиться ему от трех охотников. К тому же не вызывало доверия и ружье, которое продал Варе Евдоким. Неужели он такой дурак, чтобы продать хорошее ружье, а потом идти в погоню за беглыми? Пистолет, похоже, был хороший. Хотя и поржавел местами.
Охотники за беглыми миновали ложок, вышли на прилавок, прошли мочажинку и поползли в сопку. Евдоким шел впереди. Вот его голова показалась из-за скалы. Сурин прицелился из пистолета. Ружью он не верил. Вспыхнул порох на полке, тишину разорвал выстрел. Евдоким взмахнул руками, ткнулся носом в щебень.4 Сурин отбросил пистолет, схватил ружье, взвел наргонь, нажал на спуск. Осечка! Вскочил и побежал. Но пуля в спину оборвала его бег.
Охотники пошли к убитому, маленьким топориком отсекли голову, сунули ее в котомку. Постояли с минуту, вернулись к Евдокиму. Решили не идти в погоню за остальными. Может быть, у них еще есть оружие. Зачем рисковать?
Шуршала под ногами листва. Весеннее солнце жарило Лучами голынь даурских сопок, змеиной чешуей блестело на перекатах быстрой Кари. Вдали лаял гуран, пугал кого-то своим грозным криком, ярился на незримого врага. Бежала весна, спешило солнце.
Назад: 6
Дальше: Часть третья БЕГЛЫЕ