Книга: В горах Тигровых
Назад: Часть первая БУНТАРИ
Дальше: Часть вторая ССЫЛЬНЫЕ

6

Заполошный крик и сильный стук в переплет рамы разбудил Феодосия. Поднял Силовых на ноги. Десятский орал что есть мочи:
— Эй, Силовы, поднимайтесь! Урядник кличет свой покос косить!
— Вашу бабушку! Такой сон спугнули! Господи, эко хороша там землица-то! Глаз радует, а уж душу — и не обсказать! Все млеет в тебе, будто впервой бабу полюбил. Сволочи! Не дали во сне пожить там.
И сразу навалилась вязкая лень, скука, безразличие. Отрешенно посмотрел на своих, бросил:
— Вставайте!
Меланья уже хлопотала у печи.
— Вот на кого напасти нет, так это на нашего урядника. Не успели дух перевести, тут же понадобились ему робить. Свои травы сохнут на корню, а тут за спаси Христос чужие коси. Ему что — оттяпал у нас заливные луга, и душа не болит, а тут… — Встал, отряхнул с холщовых штанов солому, подошел к рукомойнику, плеснул в бороду пригоршню воды, вытерся рукавом. Сел к столу. Репа была напарена еще с вечера, чуть разогрела ее Меланья — и на стол.
— Дал бы нам бог вместо репы блины! — со вздохом бросил Максим.
— Замолчь, щанок, ишь растявкался! — посуровел Феодосий — Бога не замай, еще мал. Не будь его, совсем бы зачахли.
Андрей усмехнулся. Непонятный человек отец. При нем клянет бога на все корки, ft при других сынах за бора горой. В подземелье тоже бога, кроме — как матом, и не поминал.
— Квас и вода — богатырская еда, — продолжал Феодосий.
— Ага, однако бог судит и делит люд не по-божески. У божьего человека — попа от свинячьего визга в ушах звенит, а у нас тишь. У него и свиньи лучше едят, чем мы.
— Сказано молчать в застолье!
Солнце еще где-то блуждало у горизонта, будто не могло найти себе окна, чтобы выйти в чистое небо, а мужики уже были на ногах. Хоть и говорил Феодосий: мол, кто встает с росами, те не будут босыми, — присказка не вязалась с жизнью. Реденький туман курился над рекой Осиновкой. Жидкая роса упала на травы. Конечно, легче косить даже по такой росе, но надолго ли она. Косить придется весь день, смахивая пот с лица. Правда, в ночь травы будто приободрились, повеселели, приподнялись, расправились. В день снова поникнут.
Первыми из косарей вышли Силовы, это Андрей и Феодосий. Братья ушли косить богачам. Феодосий оглянулся на ворота, а, черт с ними, за воротами не спрячешь свою нищету. Пусть уж все видят, что мы захирели.
Вышел на урядницкий покос и Иван Воров с сыном Степаном. Человек «довякий», так говорил об Иване Феодосий. На отходах он чаще молчит, грустит по своей хохотушке и красавице Харитинье. Боится, как бы не соблазнили ее богатей, которые как мухи к ней тянутся. А Харитинья — баба-заводила: если кто из баб повесил нос, бросит терпкое слово, подбодрит — и, смотришь, ожила грустяга.
Сам Иван Воров, когда дома, не уступает хозяйке: весельчак, хват. Выпить не дурак, но только на чужое, говорит, мол, со своих меня рвет, голова болит, спасу нету, а вот на дармовщину — никакой болести. «Такое уж у меня нутро распаскудное…»
Иван Воров редко чешет волосы и бороду, разве что по престольным праздникам. Бородища — ком шерсти. Волосы на голове — суслон неугоенный. Светловолос, рыжебород. Двухмастный. О таких говорят, что они счастливые. Нос крючковат, лицо сухое. Походка веселая и упругая. Катится по земле, будто колобок. Часто смешит мужиков своими комедиями. Только вышел, глаз не продрал, а тут же кричат:
— Иване, а Иване, а ну поломай комедь! — кажется, Феодосий: знать прошла обида на мужиков.
— Счас… Вот все сойдутся, так и поломаю.
Начали подходить мужики, Иван начал свои комедии.
Вот поп Викентий, он крадется вдоль забора, прелюбодей, от Параськи бежит. А тут попадья затаилась у калитки и ждет с поленом в руке. Все это в лицах, понятно каждому. Попадья схватила попа за бороду и давай волтузить поленом по спине.
А вот урядник: расправил бороду-мочалку, пузо вперед, ноги вкривь, осанка по чину. Заорал: «Подайте царю на пропитание! Живо, нехристи вы этакие! Лопотину, холст на ярманку! Деньги царю!» — «Как же, ваше благородие, ить у меня последние портки, их тожить на ярманку? Боле ничего нетути. Ить грешно голяком-то ходить. Поп Викентий предаст анафеме. А потом бабы узрят мою красотищу, ить не отбиться» — «Розг захотел, собачья твоя душа!» — орал урядник. Ивану Ворову ничего не оставалось, как снять штаны под смех мужиков и визг баб и бросить их воображаемому уряднику. «Пусть их царь-батюшка носить. Ниче, еще крепкие, чуток зад протерт, так царица могет и подлатать…»
Вот Трефил Зубин считает деньги, сильно слюнявит пальцы, воровато оглядывается на окно.
Вот Фома Мякинин: ведет подгулявшего золотаря, позволяет лапать и целовать свою бабу Василису, потом бьет колуном по голове, жадно выгребает золото из карманов, несет мертвеца к речке.
Ивана Ворова ненавидели богачи за представления. Поп Викентий дважды отлучал от церкви за богохульство, предавал анафеме. Но Иван хоть бы что. Любят его мужики, — знать, в дело его комедии. Он пошел еще дальше: купил сыну Степану гармонику и заставил учиться играть, чтобы давать представления под музыку. Грех великий!..
Сын и отец очень похожи друг на друга, только бороды разны: у Степана пушок по лицу, у отца кочка болотная.
— Эй, Феодосий, чего это ты сегодня, как конь усталый, спотыкаешься? — скалил широкие зубы Иван.
— То и спотыкаюсь, что иду робить на вражину.
— Э, поробим, потом пивка Попьем, чебачком закусим, Люблю дармовое пиво.
— А хрен с квасом не любишь?
— Приелся. Чебачок, пивко, водочка — откуда и сила возьмется.
Хлопнул калиткой Ефим Жданов, закатил глаза под лоб, гнусаво запел:
— Ненавидящих и обидящих прости, боже милостливый… — Подоил козью бородку. Поправил на плечах холщовую рубаху, поддернул штаны, которые плохо держались на тощей заднице.
— Эй, Ефиме, штаны не потеряй! — хохотал Иван Воров.
Ефим беден, как и большинство осиновцев: коровенка, кляча-кобылица, все они худущи, как и сам хозяин.
— Твою бабушку, твою мать, чтоб вас всех громом расколотило! Изгои! Тати! Отберут у Ефима последнюю коровенку, еще для острастки высекут розгами! — заорал Воров, будто его шершень ужалил. Крик свой оборвал отборной матерщиной.
Ефим поперхнулся. Ведь только вчера он читал Ивану святое писание, там ясно сказано, что ждет грешника на том свете. Ефим дал обет, что костьми ляжет, но спасет душу заблудшего Ивана, вернет его в лоно божье.
— Окстись, Иване, ить смрадно в аду-то. Говорю тебе, а ты все свое тянешь, держи тело в поете, а беса от ся гони молитвой.
— Держу. Додержался, что вчерась выгнала Параська, слаб стал, мало духом, так и телом. Без блудных баб я никто. А с такой едомы к бабам не ходи, тем паче к Любке, враз в гроб загонит такая кобылища.
— Дурак ты, Иване, заглавная жисть на том свете. Там рай…
— Пошел ты в ж… со своим раем, дай здеся пожить в сладость.
— Срамник, нечестивец, спелись с Феодосием, предадим анафеме, в кострище бросим.
— А я на вашу анафему чихать хотел! Эх, Ефим, Ефим, ну какая жисть без баб? А? Ты ить своих сопляков не пальцем же исделал?
— Но ить то с законной подружней, а ты с блудницами.
— А что же делать вдовам и невенчанным? Ась? Не слышу, громче скажи?
— Дэк ить…
— Вот те и дэк ить. Мужик на то и рожден, чтобыть всех жалеть. Знамо, свою больше, чужих чуток меньше.
— Бога побойся, сына посрамись!
— Хэ, сына, он тоже уже бывал у Любки, пришел домой, ажио под глазами сине.
— Тятя, ну…
— Ладно, нишкни, дело земное. Женишься и не будешь знать, с какого конца бабу распочать. Вот на то и создал бог вдовушек-то.
— Подумай, Иване, о старости, ить она не за горами, а за плечами.
— О старости думай, а о бабах не забывай. Бог тоже был хорош. Когда явился на землю в образе Христа, блудил ладно. Магдалину на руках носил. Богородица тоже хороша, сама в девках зачала, да еще непорочная. А мы ее во святые. От святого духа… Ну потеха!
— Зрю, гореть тебе в геенне огненной! Будешь лизать блудливым языком сковороды. Изыди, сатано!
— Ладно, Иване, не кощунствуй! Сегодня во мне столько зла, что чую — натворю беды, могу дать тебе по сопатке! — сорвался ни с чего Феодосий — Я от бога не отрекся, просто мы е ним поссорились. Одно знаю, что не сидеть мне в раю с царями, не сдюжат они мужицкого пота. Однако не лайся!
— Не лаюсь, а просто говорю. Ефим сделал из сына попа, из Андрея второго, оба боятся баб — как огня. Боятся, а сами нет-нет да под подол заглянут…
Митяй прервал ссору. Мужики увидели Митяя, закричали:
— Митяй, скорей сюда!
— Вот идет, не идет, а пишет.
Косари подождали Митяя. Митяй шел, будто подкрадывался. Ростом в сажень, но тонкущий, поэтому гнулся, горбился, ноги тоже подгибались в коленях, словно им тяжело было нести Митяя.
Но Митяем Плетеневым гордилась вся Осиновка. Не в каждой деревне был такой Митяй. Сельчане помнили все, что случилось за эти годы с Митяем. «А помнишь, на Ивана Купалу Митяя бодал зубинский бугай?» — «Помню, тогда еще дочка Фомы Мякинина утонула» — «На Мануила его девки крапивой пострекали, потому как подглядывал за их купанием».
По Митяю равняли свой достаток, свои неудачи, просто людей:
«Ты идешь, как Митяй»; «Ты смешной, как Митяй»; «Ты жрешь за троих, как Митяй»; «Не везет, как Митяю»; «Ты беден, как Митяй».
Пришлого человека узнать было просто, стоило спросить его о Митяе, — если не знает, значит, дальний. А Митяя знали и в волости и по обоим берегам Камы. Его любили во многих деревнях — в Больших и Малых Гальянах, Мурашах, Комарах, Лаптях.
— Откель, мужик?
— Из Заполья.
— Знаешь ли Митяя?
— Какого Митяя?
— Э, ну-ка слазь, бегляк ты, может, каторжный, хлобыстнешь кистенем по затылку и был таков. Слазь, слазь, не наш.
Потом добавилось еще одно сравнение: «Ты умер, как Митяй».
Однажды вышли на медвежью охоту Феодосий, Иван Воров, Ефим Пятышин да Митяй. Обложили зверя. В руках рогатины, за поясами топоры. Забили елкой пролаз и давай шуровать. Медведь проснулся, завозился, а потом с ревом выпихнул елку и бросился вон. Но на пути сбил Митяя, как трухлявый пень. Митяй сломался вдвое и рухнул на снег. Упал и ноги вытянул. Умер. Постояли мужики, почесали парные затылки, охотники-то они были плевые, начали гоношить носилки. Какая жалость, не уберегли деревенскую гордость. Заест их Марфа, проклянут сельчане. Но делать нечего, надо выносить усопшего. А далеко, а снег выше колен. Эко не вовремя испустил дух, да и не у места.
— Сердце оказалось хлипким. Медведь только плечом тронул, а он… Быдто букашка. М-да! — жалел Иван Митяя.
— Не отпущала его Марфа-то, будто ее сердце чуяло беду. Будет нам!..
Сгоношили носилки, несут Митяя, тонут в снегу, взмокли. Хоть и худ Митяй, а оказался тяжелым непомерно. Внесли в деревню. Давайте, мол, передохнем перед Марфиной бурей-то да погорюем чуток. А тут Митяй открыл глаза и говорит:
— Вот что, братия, умер я — это точно, но прошу вас, не бросайте Марфу, пусть ее Иван второй женой назовет…
Мужики даже присели, глаза навыкат, а Митяй ровно продолжает:
— Мы из чистых пермяков, у нас можно две жёнки иметь. Марфу Иван знает. Правда, его Харитинья красавица, а моя страхолюдина, но ниче. Харитинья хрупка, а моя одна плуг потянет. Сдружатся.
Мужики чуть подались от Митяя.
— Похороните меня на берегу речки, потому как любил я за девками подглядывать. Хороши они, че говорить. Хочу и с того света их прелестность видеть. Хошь и стрекали они меня крапивой, но я не в обиде. На Марфу я тоже не в обиде, но рад, что хоть на том свете отдохну в тиши и спокойствии. Марфа ить кобылища, замурыжила меня. Ночами маяла, днями покоя не было. Зверь, а не баба — по бабской части. Медведь супротив нее ангелочком покажется.
Первым бросился в бега Ефим, только лапти замелькали. За ним Иван: правда, перед тем как дать тягу, он спросил Митяя:
— А рази мертвые говорят?
— Говорят, потому как я, Митяй, вона вижу ангелов, архангелов, а дьявол манит своей лапищей меня в ад. Не хочу в ад, жарко там, поди. Так, Иване, ты уж сделай все честь по чести.
Но Иван уже не слышал Митяя. И верно, от Митяя всего можно ожидать. Остался при Митяе Феодосий. Наклонился и говорит:
— Как же понимать тебя, Митяй? Мертвый и говоришь?
— А как хошь, так и понимай.
— М-да! Ну и Митяй. Вставай-ка, да пошли домой, хватит тебе прикидываться-то. Ить мы рады, что ты жив. Жив ты, Митяй. Ну вставай же.
— Ежели просишь, могу и встать. Жалко мне что-то стало Марфу. Ить слезой изойдет. Любит она меня, страсть как!
Марфа любила Митяя. Но женился не он, а она его на себе женила. Поймала в переулке, сгребла в беремя и сказала:
— Завтра будем венчаться.
— Это для ча же? — удивился Митяй.
— Будешь моим мужем.
— Не хочу.
— Тогда я тебе все косточки переломаю и собакам брошу. Внял? Так что не шуми, руками не маши, завтра поведешь меня под венец.
Пришли в церковь, все как надо, на невесте фата. Поп обвел их вокруг аналоя и спрашивает: «По любви ли берешь в жены рабу божию Марфу?» — «А ты попробуй ее не взять, живо хребет-то сломает. Сказала — надо жениться, вот и женюсь. Венчай, батюшка, чего уж там, баба при силе, а я хлипок, все где заступится».
Над Митяем, еще ко всему, будто божье проклятие висело: если потравят кони овес, то обязательно у Митяя, если пооборвут в саду яблоки, то тоже у Митяя…
Митяй еще гордился очками немецкой работы, которые сидели на его куличьем носу. Марфа сама выписала из Германии. Но очки он носит не как все люди: один окуляр висит влево, второй вправо или на самом кончике носа.
Митяй с широкой улыбкой на тонких губах подошел к покосчикам.
— Митяй, как Марфа? — подмигнул Иван.
— Марфе че, заездила, едва ноги волоку. Все одно, грит, на урядницком покосе будешь робить, сила, мол, там не для ча, хоть разок меня ублажишь.
— Кормила-то чем? — жалостливо спросил Иван.
— Репой. Сокрушалась, что сала нету, а без сала кака сила. Вся мужицкая сила в сале.
— Оно гак, — сдерживая смех, продолжил Иван — С травы и сила травная. Сало есть сало. Сегодня била аль нет?
— Нет, жалела, дажить волосы расчесала. Ить она от любви меня бьет. Но только больнее ее кулакам, чем моему телу.
Хохот, как обвал с гор, сыпанул на восходе солнца, из-за заборов потянулись бабские головы: любопытно, с чего мужики ржут, как кони? А, Митяй! Все понятно, можно додаивать свою Буренку.
Смех смехом, а на душе тягостно, душу точат черви.
— М-да, смеемся, плакать бы не пришлось, голодуха висит над нами, как небо, — проворчал Феодосий. Его сегодня Митяево ребячество не развеселило.
— Дела плохи, последние штаны сымут, голяком будем ходить, фиговым листом грех свой прикроем. Только игде достать те листы? — посерьезнел и Иван — Растут только в жарких странах, у нас нетути.
— Боже, помилуй и отпусти грехи Феодосию и Ивану! — закатил серые глаза Ефим.
— Хватит, не юродствуй, надоело! — Крутнул на плече косу Феодосий, еще сильнее насупил брови-лишайники. По лицу сполохи, кипень в сердце. Быть буре. Из рос собирается она, сколготится в тучи, не унять грозы.
Урядник ждал мужиков на покосе, хмуро бросил:
— Бона уже солнышко всходит, а вы все прохлаждаетесь! Ясно, не свой покос, потому тянетесь. Чтобы за день весь луг скосили! — Вскочил на коня, хотел уехать.
— Не понятственно, мы что, твои работники аль полюбовные косари? — вспыхнул Феодосий — Рази мы обязаны тебе косить?
— Обязаны ли? Вот об этом спросите себя, — усмехнулся урядник.
— Ах так, тогда мы не обязаны тебе косить! А раз не обязаны, то и не будем! — загремел Феодосий.
— Терпящие — в рай, а нетерпящие — в ад, — закатил глаза Ефим.
— Цыц! Не будем! Хватит! Сел нам на шею и погоняешь!
Над заливными лугами туман, с голубинкой, не сочный, какой-то квелый. Но травы здесь сочные, так и просятся на косу. Ждут косарей. Но косари стоят у кромки луга и молчат. Эх, будь это свое, тогда бы зазвенели косы с радостью, места бы не хватило широкому размаху! Молчит Феодосий. А Митяй, он везде Митяй, бросил свой латаный-перелатаный армячишко, упал на него и тут же захрапел.
— Начинайте с богом косить! — тихо проговорил урядник.
— Чевой-то не хочется, ваше скабродие! Вон свои травы на корню сохнут, а ваши еще могут подождать, — в раздумье сказал Феодосий.
— Это, эт что? Бунт?
— Какой там бунт, просто надоело, господин хороший, задарма травы косить. Неделю тут провошкаемся, а у других можно заробить гривну серебром. Деньга, надо думать, немалая. Платите, тогда и почнем. Вы не по закону творите!
У мужиков глаза навыкат, мечется в них страх. Такое сказать уряднику! Царю и богу на этой земле!
— Ты что сказал, сермяжья твоя душа? Повтори!
— Могу и повторить, ваше скабродие, что за спаси Христос косить не будем!
— Шутит он. Чего уж там, покосим, — снял с плеча косу Ефим.
— Знамо, покосим, а его благородие снова даст нам слабинку, — поддержали Ефима мужики, но не дружно.
— Каждый год косим, уже привыкшие.
— А нонче не будем! — гаркнул Феодосий — Хватит задурняк горб ломить. Сломан и без того. Пошли по домам, свои покосы ждут.
Большая половина мужиков встала на сторону Феодосия. Одни кричали:
— Покосим, чего уж там, ваше благородие!
— Не будем косить, а кто почнет, тому головы косами снесем!
Проснулся от крика Митяй, вскочил и закричал:
— Не будем! Пора и честь знать!
— Ну, ежли Митяй сказал, что не будем, тогда пошли, мужики! Все! Звиняйте, ваше скабродие!
— Ах так! Ну погодите, вы увидите у меня кузькину мать! — взъярился урядник, хлестнул плетью коня и ускакал в деревню.
— Ну, теперича держитесь, мужики, съест нас урядник.
— Пошли на свои покосы. От всех чертей не открестишься.
Слух, что осиновские мужики отказались работать на урядника, быстро расползся по деревням. Урядник, мужики звали его уважительно Фролыч, бросился в одну деревню, другую, но везде получал отказ. Не прямо в лоб, а с мужицкой хитринкой: «Оно бы и надо покосить, люди свои, да еще наши травы не тронуты. Ить тут такое дело-то, спина третьеводни разболелась и досе не отпускает. Да и денег на подать надо заробить. А намедни баба сказала, что рожать будет, не бросишь. Жду, кто будет — бычок а ль телочка. Оно конечно, косить бы надо, перестоят травы, сено будет не так духовитое. Свои уже перестаивают. Может, чайку изопьете, ваше благородие. Не побрезгуйте. Божий у нас чай-то».
Это уже был молчаливый бунт. Урядник метался, кипел злобой, но ничего не мог поделать с мужиками. Пришлось нанимать работников со стороны. Грозил: «Ну, погоди, Силов. Не я буду, если не упеку тебя в Сибирь!..»

7

А солнце палило и палило иссушенную землю. В небе ни облачка. Жаром курились соломенные крыши, одна искра — и сгорит деревня. По улочкам бродили кудлатые собаки, похожие на осиновских мужиков: взлохмаченностью, независимостью, валкой походкой, собачьим достоинством, а уж злобой — это точно. А терпеливы были те собаки, дальше некуда: бей в три палки — не заскулит, только будет стараться броситься обидчику на грудь, чтобы хрип перехватить. Собак осиновских, как и мужиков, не тронь — все за одного и один за всех.
Не помнят экзекуторы, чтобы под розгами хоть один осиновец застонал и та пощады запросил, только покряхтывает, бывало, будто в печи парится. Недаром говорили мужики соседних деревень, мол, один осиновец трех сосновцев стоит…
Но все же собакам жилось лучше и легче, чем мужикам: хоть они и голоднющие бродили по деревне, могли целый день валяться в пыли, ловить блох, в речке искупаться, когда от жары невмоготу. Мужик же и этого лишен. И не понять было, для чего держат мужики этих собак. На охоту они уже давно не ходят, сторожить нечего. Может быть, лишний раз облают урядника, помещика — и то радость. Самим-то мужикам «лаять» опасно, а собакам можно, на то они и собаки…
Силовы, Воровы, Ждановы с давних времен косили травы сообща, Митяй тоже с ними, не оставишь, а потом, отец, умирая, просил Феодосия не оставлять сына одного. Да и покос у них общий, не стали делиться. Чего уж там, у всех по лошаденке да коровенке. А у Силовых и лошади не осталось. Лишнее сено, когда были хорошие травы, продавали, а деньги делили честно.
Косари гребли сено и метали стога. Все бабы на греби, только Марфа-богатырша подает сено на стога. Навильник — и нет полкопны. Митяй в гребщиках. Хотя у Митяя силы тоже не занимать, несмотря на его худобу, но Марфа не пускала его на тяжелую работу, говорила: «Надорвется, тогда что мне делать без Митяя?» А два года назад, когда все село секли за недоимки, то вместо Митяя легла на лавку Марфа и сказала: «За Митяя, он у меня хлипкий». Экзекуторы старались во всю силу, ладно расписали широченный зад Марфы. Марфа поднялась с лавки, одернула сарафан, бросила: «За-ради любви терплю такие муки, Митяй. Слышишь?»
Митяй плакал, обнимал и целовал Марфу, так в обнимку и ушли домой.
Работа шла дружно, споро. Стога росли, как на опаре. Это вам не вятичи, когда семеро на возу, а один внизу и кричат еще — не заваливай!
Время к полудню. Травная сила на исходе, пора обедать.
— Бабы, кончай грести, заваривай хлебово! — крикнул Феодосий.
Воткнули бабы черенки граблей в землю и пошли к табору, девки пусть гребут. Их в этой ватаге за два десятка. Парни почти все ушли на заработки. Бабы на скорую руку заварили борщ из лебеды в огромном котле, опустили кусочек сала, все мясным будет пахнуть, нарезали черного, как земля, хлеба, тоже больше, чем наполовину с травой и корой сосновой, стали звать мужиков.
— Надо бы еще один стожок подметать, Феодосий, ить число-то у нас бесовское, тринадцать, — боязливо заговорил Ефим.
— Пустое, небо синь синью, дождя не жди, а чего еще нам бояться?
— Всякое могет быть.
— Не каркай! Пошли полдничать. Будя себя стращать.
Пермяки народ суеверный: кошка ли дорогу перебежит, собака ли завоет, курица ли петухом запоет — жди беды. А уж числа тринадцать боялись — чертова дюжина.
Вон и Андрей пересчитал стога, подошел к отцу и сказал:
— Тятя, а ить стогов-то тринадцать. Может, еще один распочать? Не надо беса дразнить.
— Ничего, сынок, тринадцать ли, двенадцать ли, какое дело. Пошли есть.
Андрей замолчал, спорить с отцом тоже грех немалый. Дометать бы к ночи стога и убежать к Варьке. Отец упреждал сына: мол, орешек не по зубам. Зубин не отдаст Варьку за тя.
Зубин наметил в зятья Лариона Мякинина. Однолетки они с Андреем. Но таких, как он, девки не любят: руки почти до колен, рыжий, сутулый, челюсть тяжелая, лоб покатый, глаза маленькие, как у кабана, нос по-утиному плоский. Но Зубин подбадривал Лариона: мол, мужику красота не надобна, были бы сила и деньги. Бабы таких любят. А деньги у Мякининых водились, кубышки с золотом далеко были спрятаны. На дворе три десятка коней, столько же коров, сотня десятин пахотной земли да покосов: Всего не пересчитаешь в чужом кармане, однако можно было прикинуть, как туго набита мошна у Фомы Мякинина.
Ларион чуждался Варьки. Возиться с девкой? На кой ляд. Бегал к приветливым лихоимицам Параське и Любке. Обе любили Лариона — сильного и жадного в любви. Но больше нравилось ему ходить к Любке, когда дома не было урядника. Любка — красавица, первая красавица на деревне. Она говорила Лариону: «Чем страшней мужик, тем больше в нем силы, потому как не с кем ему ее истратить…»
Ларион чувствовал правоту Любкиных слов. Сам страшен — избегал чужой красоты. Андрея люто ненавидел. Но ненависть свою глубоко прятал. Понимал мужик, что женись он на Варьке, да при их достатке, не удержать Варьку в узде, заблудит, как Любка. И нашел в себе силы, чтобы сказать Варе: «Ты, девка, меня не боись. Не женюсь я на тебе, шибко красивущая. Не полюбишь, как жить будем?» Варя ответила: «Ежли поженят силой нас, то утоплюсь, а с таким страхолюдом жить ре буду. На улице с тобой не покажусь» — «Спасибо за правду, живи, милуйся с этим лапотником. Мне есть кого любить, и есть кто любит меня. Прощевай!»
Так и благословил Ларион Варьку на добрую, тихую любовь. Верить или не верить Лариону?
Об этом думали Варя и Андрей. Ведь согласись он жениться на Варьке — женится. Зубин прикажет Варе быть женой Лариона, и никто его не отговорит.
Стоит Андрей посредине покоса, а перед глазами Варя. Вот берет он ее на руки и несет в сгепь. Там он под вскрики ночи и шепот трав будет с ней до зари миловаться. От этого под сердцем тепло, на душе радостно.
Варя рослая, гибкая, как лозинка прибрежная, а глазищи будто у дикой оленухи, голубее неба, чище уральских озер. Молчаливый смех в тех глазах затаился. А засмеется, будто золото сыпанет по избе. Собирай, не ленись, всем хватит. Песню запоет — вся деревня слушает. А когда начнет миловаться и целовать — голова кругом, будто жбан медовухи выпил. Упадет на руки, пойманным стрепетом забьется. Губы — пьявки. Руки — змеи. Вся на виду, вся в горении. Но не смеет Андрей впасть в грех. Только после венца…
Бывает, что и поддастся порыву Вари — забыв бога, все на свете, зароется в ее душистые волосы, поцелуями защекочет шею. Трогает руками сильное тело, трепетное, податливое. Бесовское томление и духота степная. Но стоит ему вспомнить Софкину любовь, как он тут же приходит в себя. Опустит Варю в травы, притихнет, замкнется. Обидно Варе, что недоласкал, недомиловал. Бросит злое слово:
— Все знают, как ты соблазнил Софку. Меня тоже хочешь соблазнить.
— Не права, Варя, сама чуть до греха не довела.
— Иди к Софке, она ждет тебя, глазищами рыскает, как голодная волчица. Или сбегай к девкам Мякининым, тоже с тебя глаз не спускают.
Девки у Мякинина — перестарки. Не берут их парни, на Лариона похожи. Кто такую возьмет? Находились женихи, ради приданого готовы были взять, но Фома начал нос воротить, мол, рвань, лапотники, а потому не пара. Гнал в три шеи. Теперь бы рад выдать своих блудниц за любого, но уже никто не берет.
Пойдут, бывало, в церковь Мякинины, впереди Фома Сергеич кривоного семенит, за ним дородная Василиса, следом девки; Ларион не ходил с семьей. Девки нарядные, нахально крутят ягодицами, совращают мужиков. Похохатывают мужики, крякают, судят, какая из них норовиста в любви, которая — холодна. Эти девки не натружают работой свои руки, вяжут кружева, шьют, бездельничают, как сказали бы в деревне. А между делом одного за другим приносят в подолах младенцев. Все от прохожих молодцов. Рычит и смертным боем бьет Фома своих дочерей, но унять блуд не может.
Андрей пристыженно сожмется в травах, уставит большие глаза в даль ночи и надолго замолчит. Неправда его больно ранит. Варя протянет руку и начнет тихо наматывать его кудряшки на палец. Извиняется за сказанное. Примиренные, задремлют под скрип цикад, крик ночных птиц, с росой проснутся…
У пермяков такое допустимо, когда девка может вернуться на рассвете, лишь бы работала во всю силу, не дремала бы на покосе. А если приспит мальца от безвестного молодца, то все это богово, все от бога. Поэтому Варя могла свободно встречаться с Андреем, пока об этом Зубин не узнал.
Согласился с отцом Андрей, пусть будет по его слову, лишь бы не нудиться еще одну ночь без Вари. Готов работать и без обеда.
Все сошлись к табору. Встали на молитву, повернув лица на восход солнца.
— Богородица дева, радуйся, благодатная Мария… — запричитал Ефим, остальные ему вторили.
Молились с усердием. Иван Воров назло Ефиму крестился лениво. После молитвы Ефим заворчал: — Завтра же скажу попу, пусть снова наложит на тебя епитимью.
— Десятый раз пужаешь меня попом. Так знай, что сегодня поп пребывает в болести, ему Ларька хребет колом перебил. Параську не поделили. Кровями мочится, ноги отнялись. Отходил старый кобель по бабам. Видел я, как он блюдет тайну исповеди, сам шепчет молитву, рука же под подол лезет.
Хмурится Феодосий, грозился он выгнать Параську из деревни; хоть он не староста и не поп, но по его слову выгнали бы! Но куда? Ей тоже, вдовушке, хлеб есть надо, жить надо. Вот и принимает, кто побогаче. Любке и мякининским девкам обещал завязать подолы на головах и голяком пустить по деревне, но все недосуг. А жизнь шла своим чередом.
— Мы и без попа можем сделать тебе судилище, каленым железом грехи изгоним, очистим твою душу от скверны.
— Слушай, Ефим, ты грамотей средь нас, многажды читал скитское покаяние, там написано: «Отпусти мне, боже, беззакония моя: зависть, сребролюбие, славолюбие, гордость и непокорение…» Скажи, что у меня есть: серебро, славолюбие? Неужли ты не поймешь, что это ладно для того, кто правит нами. Не быть гордым, быть покорным. А я мужик, я рожден быть гордым и непокорным. Ты хочешь исделать меня другим? Не выйдет, Ефим, потому нишкни и не пужай меня. Могу осерчать и выдрать бороденку.
— Тяжко спорить с тобой, зловредный ты мужик.
— Не зли, Иване, раба Ефима, — притворно запричитала Харитинья, повела глазами, а в них задор, смешинка — Пропадем мы тогда, ить спать вместях не дадут, у попадьи в подполье будут держать, — дрогнули брови-дуги, потянулась гибким телом.
Крякнул Ефим от греховных мыслей, хохотнул Иван, усмехнулся Феодосий. Харитинья, когда надо, любого в соблазн введет, и потянется за ней мужик, как бычок на поводке. Зубин большие деньги предлагает за короткую любовь. На то же подбивает и Мякинин. Но Харитинья горазда подразнить мужиков, а дальше не подпустит.
— Придется бегать к Зубину аль, на худой конец, к Фоме — рыжему. Не люблю рыжих, а что делать?
— Будя молоть языком, — оборвал Феодосий — Нашли время чесать языки, нужда в дугу гнет, а они про блуд. Кормите.
Ели шумно, ели долго, набивали животы травой. Запили квасом. Жить можно. Не грех и подремать чуток, кто горазд, а кто хочет говорить о деле — пусть говорит.
— Есть у меня думка шальная, бродяга ту думку заронил, душу сволновал. Бежать нам надо в Сибирь и еще за Сибирь. Там где-то есть Беловодское царство, вольные земли, вольные люди. Земли пустошные, ничейные, знать, наши, мужицкие. Ни царя там, ни разных живоглотов.
— Хэ, спятил, старик, — хохотнула Меланья, — в Сибирь за долги гонят, а он сам готов бежать по сказу бродяги.
— А че, пошли, Меланья, может, хошь раз наемся досыта, — подмигнула Харитинья.
— Я хошь завтра готов чапать, — потянулся Митяй.
— Сиди уж, по дороге свои мосталыги растеряешь, — цыкнула Марфа.
— И все ж подумать надо, мужики и бабы, здесь дожили уже до ручки.
Феодосий долго рассказывал о неведомом царстве, своего добавил, и выходило так, что хоть сейчас снимайся и убегай в ту страну.
— Антиресно, — крутнул лохматой головой Иван.
— Может, и антиресно, но рази можно оторваться от родной земли? Не было бы солоно? Как здесь ни тяжко, но свой дом, свои дороги. Не подходит! — взвился Ефим. Было с чего.
— А может быть, подходит? Подумать надо, — подала свой голос Марфа — Рази здесь мы живем? Не живем, а сырой головешкой шаем.
— Пошли, Ефиме, доделаем мы тебя нашим святым, — захохотала Харитинья.
— Можно и здесь стать святым, молись и бога не гневи.
— Нет, Ефиме, здесь тебе не быть святым, здесь палку брось и в святого попадешь.
На сук села сорока. И ну трещать, свистеть, мешать душевному разговору.
— Киш! Затараторила! Шугните ее, парнишки! — крикнул Феодосий.
А парнишкам того и надо. Надоели им разговоры о нужде, о голоде, бросились гонять сороку. Митяй тоже не отстал. Сорока, разморенная жарой, метнулась в кусты, затем в лесок, на покос. Не отстает ватага. Загоняли сороку, упала в куст. Митяй выхватил ее из куста, шепнул мальцу:
— Сбегай принеси просмоленную веревку, мы ей счас комедь устроим.
Привязали к лапкам кусок веревки, подожгли и под свист, улюлюканье отпустили сороку. И понесла она за собой огонь, понесла пламя. До такою мог додуматься тоже только Митяй. Кругом сушь, одной искры хватит, чтобы сжечь всю округу.
— Ехать надо, — доказывал Феодосий — Терять нам нече.
— Нищему пожар не страшен, подпоясался и пошел дальше.
— А наших сопляков с собой возьмем али здесь оставим? — похохатывает Харитинья, не верит она в эти задумки. Осиновского мужика сковырнуть с места, от своей земли оторвать? Нет. Вперед Кама вспять потечет, чем пермяк свой угол оставит.
— Коров тоже с собой возьмем, привяжем к хвостам сено и пошли искать то царство, — улыбается Меланья.
— Нишкни! — насупился Феодосий.
— Да подите вы, пустомели. Затеяли пустое, людям мозга засоряете, — отмахнулась от мужа Меланья.
Харитинья знала мечту Ивана — разбогатеть. Но не получалось: ловил рыбу — прогорел, плавил лес — денег не прибавилось, а на углежогстве и вовсе нищим стал. Ведь копейка к копейке липнет, а рубль к рублю, а у Ивана все богатство, что полон дом детворы. Вот если бы Иван вышел на разбойную дорогу, как это сделал когда-то Фома, то можно было бы и разбогатеть. Честный человек богачом не станет: либо разбой, либо обман. А у Ивана — душа чижика, не приемлет разбоя, а обмана с детства не терпел. Такому не разбогатеть.
— Меланья, ты не серди меня, я ить правда той землей живу в думах и во снах.
— Ну и живи, без нас-то вы все равно не трекнетесь. Мелете языками, как псы хвостами, — бросила Харитинья и прилегла на сено.
— А как ты, Марфа, про то думаешь? Ты голова семьи, Митяй… — Феодосий не договорил, поперхнулся, глаза полезли из орбит, вскочил, закричал: — Караул! Горим!
Что ни говори, а веселущий человек Митяй. Даже когда сорока села на первый стог, с горящей веревкой за хвостом, он, вместе с мальчишками, хохотал, приседая на журавлиных ногах, бил себя по бедрам. Только дикий крик Феодосия оборвал его смех и хохот.
Сорока сорвалась с пылающего стога, полетела на другой стог. А стога выстроились рядком возле леска, знай поджигай. А их тринадцать.
И загудел огонь, заревели люди, заржали кони. Тугое пламя метнулось в небо, туда же искры, черный дым. К стогам на двадцать сажен не подступишься. Те, что уже горят, — не спасти. Надо спасать остальные стога. Но огонь полыхнул по засохшей траве, перекинулся на лес, охватил кольцом еще цельте стога…
На помощь бежали соседи, ведь огонь мог перекинуться и на их покосы. Бьют, сбивают огонь ветками, но они горят, армяками, чем только можно. Но… Загорелась даже земля. Теперь уже горели все стога. Однако общими силами удалось укротить огонь, что ходко бежал по травам. Стога спасать и думать нечего.
Крики, стоны, бабий плач. Ефим подскочил к Ивану, схватил его за бороду, дико закричал:
— Вот где твое богохульство отрыгнулось! Антихрист! Бейте его! — и первым ударил в скулу.
Иван не остался в долгу, хрястнул Ефима в челюсть, тот откатился на горелые травы. На Ивана бросился сын Ефима Роман. Тоже был сбит. Но вскочил, а тут на Романа метнулся Степан Воров. Куча мала. Горшковы, Пятышины, Пырковы бросились разнимать драчунов, но, получив по удару, тоже влезли в драку. Дрались за прошлые обиды, дрались, что не могут вырваться из нужды. А стога догорали. Пятышины взяли сторону Воровых, Пырковы пошли за Ждановых. Втянули в эту драку и Андрея. Все смешалось. Дрались бабы, таскали друг друга за волосы, дрались мальчишки, они тоже что-то не поделили. Гудел пожарище.
Марфа подозвала Митяя, сняла с него осторожно очки, в очках она его никогда не била, слишком дорогая вещь, можно и разбить, начала бить и приговаривать:
— Охлопень! Это ты мальчишек надоумил веревку поджечь! Ты сжег сена! Ты в разор нас пустил! — Била ритмично, наотмашь, будто вальком по белью. Голова Митяя моталась из стороны в сторону, не кричал, не сопротивлялся, а только мычал. Шибко била.
И вдруг крик:
— Митяй поджег сена! Пошли бить Митяя! Бить Митяя!
От крика драка распалась, хотя кое-кто напоследок дернул «недруга» за бороду, но все повернулись в сторону Митяя. Затем бросились к нему. Но Марфа загородила собой Митяя, раскинула руки, закричала:
— Не подходи! Зашибу! Не дам забижать Митяя! Всех в узел свяжу!
Крик не остановил, пришлось защищать Митяя силой: схватила за руку Ивана Ворова, полетел в сторону, будто пушинка, подвернулся Ефим, того поймала за ногу, на десять саженей отлетел. И пошла воевать. Кого хватит кулаком, — волчком завертится, а кого сведет лбами, — искры из глаз. Митяй за спиной, да еще подсказывает, кто откуда заходит…
Феодосий не дрался. Он стоял на угорье и смотрел куда-то за огонь, за дымы, еще более взлохмаченный, пламенел на солнце, на огне, щерил зубы, ноздри трепетали. Ветер надул его рубашку колоколом, сейчас улетит старик.
Драка, как и огонь, начала затухать. И вдруг над этим затишьем повис мощный голос Феодосия:
— Гроба мать! Смотрите, видение зрю! Вона на небеси показалось!
Люди вздрогнули и замерли, вскинули побитые лица в небо, зажимая расквашенные носы, смотрели туда, куда показывал Феодосий.
А в небе действительно плясали Иисус Христос и черт с рожками и хвостом, такие коленца выделывали, что любому плясуну на зависть.
Мираж был настолько четким, видимым, что казалось, завис над покосами. Ахнули люди, кто-то упал ниц, закрыл голову руками, другие бросились в деревню. Ефим Жданов часто-часто крестился, читал молитвы.
— Зрите, люди! — гремел Феодосий — Христос с дьяволом «Барыню» отплясывают. Вот как наш бог радеет о людях! Вот почему нет на земле радости и сытности! Отрекаюсь! Будь ты проклят! — грозил в небо волосатым кулачищем Феодосий, еще, более могучий, страшный.
— Сатано! Сатано! Феодосий — сатано! Дьявольское наваждение ниспослал нам. Душу дьяволу продал, чтобыть он сомустил наши!
— Зрю рога на его лбу! — завизжал Ефим и в ужасе бросился бежать.
Мираж растаял. Феодосий устало сказал:
— Вставайте, люди. Не я сатано, а наш бог сатано. Вставайте, подружки наши. Теперь мы стали боле того нищи. Теперь нам одна дорога — в Сибирь. Больше не на че надеяться: хлеба высохли, сена сгорели, денег нет. А там голод, розги, болесть душевная.
И встали люди, кудлатые, побитые, ошалевшие, в глазах боль, страх, тоска.
— Как же ты смог показать нам бесовское игрище?. — закричала впервые в жизни на мужа Меланья.
— Не показал, а само показалось. Откель оно пришло — не знаю.
— Бога проклял! Отрекся от бога. Господи, прости ему согрешения вольные и невольные.
— Мне однова, простит аль нет, у нас нужда, а он с чертом пляску затеял.
Люди, осеняя себя крестом, расходились по своим покосам. Остались погорельцы, кто не убежал в деревню. Присели на кочки, головы опустили.
— Вот оно, явление Христа народу! Все видели?
— Тогда не судите меня за отречение. Доходил я душой давно, что бог и дьявол — едины, счас глазами узрел. Все, отрекаюсь от бога, совсем отрекаюсь, — неуверенно говорил Феодосий.
— Не спеши, Феодосий, отрекаться, может быть, дьявол в лик божий превратился, чтобыть нас сомустить, — проговорил Иван, сморкаясь кровью.
— Я тожись отрекаюсь от бога! — с плачем бросил Митяй — Марфа бьет, жрать нече, жисть дохлая. Отрекаюсь!
— Я те отрекусь, на одну ногу встану, за другую дерну и сделаю из тебя двух Митяев, — прохрипела Марфа, прикрыла толстые колени изодранным в драке сарафаном.
— Уходить надо. Это уж точно, жисти здесь не будет.
— Отрекаюсь! — хныкал Митяй, поправляя очки.
На колокольне загудел набат.
— Неужли где еще горит? — завертел головой Феодосий — Ну беда.
— Это Ефим полошит народ. Дурак старый! Пошли в деревню, — поднялся Иван — А ить славно подрались. Мне так звезданул Горшков, что досе скула ноет.
— В Сибирь уходить надо, — тянул свое Феодосий.
— Нет, на месте и камень обрастает.
— Нашей нуждой.
— Бабы тожить ладно дрались, хоть чуток вшу из голов повыскребли. Пошли быстрее, может, и не Ефим полошит… А вы, бабы, приберите грабли, что не сгорело, несите домой, — наказал бабам Иван.
Ефим влетел в церковь грязный от сажи, в крови, в поту и тут же запнулся за дьяка, который валялся в блевотине. Бросился в клетушку звонаря, тот тоже лыка не вяжет. К попу, но его шугнула поленом попадья. Влетел на колокольню и начал бить в колокола. Очнулся дьяк, полез на колокольню. Ефим заорал:
— Силов бога проклял, отрекся от бога! Анафеме предать надобно.
— Неможно, на то надо разрешение епископа аль еще кого. Проклял бога? Эка невидаль, я давно его проклял и отрекся. Все мы от него отреклись, а батюшка еще раньше меня. Нет бога. Все то дым, туман, — пьяно говорил дьяк — Зелье — это бог, дажить лучше, тьма, но не вечная. Бог — тьма вечная.
Ефим влепил дьяку затрещину, закричал:
— Ты что глаголешь? С ума спятил от зелья? В губернию пожалуюсь! Цыц, дьявол!
— Погодь, погодь… Гришь, отрекся от бога! Анафема! Гони звонаря сюда, я пороблю. Анафема!
Ефим облил звонаря холодной водой из колодца, тот очнулся, понял, что от него хотят, пополз на колокольню, сменил дьяка и ударил в колокола веселую «Барыню». Так и слышалось: «Барыня с перебором, ночевала под забором…»
Сбегался народ. А дьяк уже стоял на паперти и могучим басом орал:
— Анафема! Грешнику и богоотступнику рабу Феодосию — анафема!
— Анафема! — визжал Ефим Жданов.
— За что Силова предают анафеме?
— Не знаем.
— Анафема! — орал дьяк.
— Анафема! — прокричал звонарь с деревянной колокольни и свалился под колокола досыпать.
— Тиха, Ефим Тарасович говорить будет.
— Такие дела, братья во Христе, значитца, у нас был пожарище. Потом Феодосий показал нам сатанинское видение, будто Исус Христос с дьяволом «Барыню» плясали. А как отплясали, Феодосий тут же отрекся от бога. Сатано он, давно в его душе дьявол сидит. Он меня не однова подбивал отречься от бога, — забыв о старой дружбе, о том хлебе и соли, что съели вместе в мытарствах по земле, рассказывал Ефим.
— Анафема! Отлучить от церкви и сжечь на кострище колдуна.
— Анафема! В омут нечестивца! Зовите попа, пусть отлучит от церкви!
— Поп не могет, намедни он крался от Параськи, а Ларька его перестрел и колом хлобыстнул. Анафема!
— Пымать Феодосия и на судилище! Сюда его, сатано!
— В церковь нельзя, осквернит святыни! Анафема! Анафема…

8

Косоротились мужики, изрыгая проклятия, а из синей дали накатывалась Дробь барабана.
Трам-та-та-та-там! Трам! Трам! — барабан гремел, густела его дробь. Это Никита Силов шел со службы царской. Двадцать пять лет отбарабанил, за это получил ружье, амуницию и барабан. На груди Георгиевские кресты, медали.
Трам-та-та-там! Трам! Трам! Трам!..
Феодосий и Иван, не зная, что творится у церкви, подбежали к толпе. И их тут же вытолкнули на паперть. Не успели и слова сказать, как скрутили руки, прижали к стене. Больше всех старался Зубин, между делом дал Ивану под дых. Тут же крутился Фома Мякинин. Хотел было торскнуть по сопатке Феодосию, но сдержался.
Звенят на груди кресты и медали. Все это добыто в бою, через свои раны, кровь людскую. Может быть, впервые в свое удовольствие тянул носок Никита. Радовался, что еще в силе. Артикулы ружьем выкидывал. Что есть мочи бил тяжелыми ботинками по пыльной дороге. Все позади. Впереди жизнь, какой-то она будет?..
— Анафема! Несите дров на кострище! Колдуна сожгем, а Ивана плетьми выпорем!
— Сжечь и Ивана! Анафема! Он давно воротит нос от бога!
На паперть поднялся Митяй. Встал рядом со связанными друзьями, вскинул голову, крикнул:
— Коли их жечь, то и меня жгите!
— Не трогать Митяя! Гоните его прочь!
— Я тожить отрекся от бога! Анафема! — невпопад закричал Митяй. В толпе захохотали — Не уйду, они мои побратимы, я до последнего издыхания с ними.
— Чего с дурака взять? Гоните его! Где Марфа, пусть бы она наклепала ему по загривку.
— Еще с покоса не вернулась, сейчас придет. Анафема!..
Шел Никита по ровной дороге, его всюду встречали доброй лаской, с той же грустью в глазах провожали. Дети махали ручонками вслед, а он им на потеху бил в барабан, будил сонных собак…
Анафема!..
Шел Никита и широко улыбался родной земле, солнцу палящему, небу, все это будто увидел впервые. Млел от песен жаворонков, хмелел от трелей соловья. Но и тревожился, видел, как горит земля, неурожай… Падал в нескошенные травы и тут же засыпал. Засыпал под говор пересохшего ручейка, с теплом в душе и радостью в сердце. Знал, что больше не закричит на него служака-фельдфебель: «Подымайсь! Стройсь! Мать вашу поперек!» Спит Никита где захочет, радуется тишине, к сердцу прислушивается. А оно трепещет, дом близко, дом чует…
— Анафема! Читай, Феофил, очистительную молитву, и с богом почнем. Да пусть примут покаяние, ить были христианами.
— Детей и жёнок в огонь!
— Анафема!..
…Загрустил Никита при виде родных мест, прошлое темной тучкой накатилось, грустью наполнились глаза, на сердце камень. Отяжелели ноги, не спешит Никита в родную деревню. А зря. Зубин и Мякинин уже подбили народ, чтобы сжечь всех трех еретиков. Уже Митяя связали. Давно, конечно не считая Митяя, стоят эти двое у них рыбьей костью в горле. Урядник тоже спешит к церкви. Он не будет вмешиваться в дела церковные, но все же приятно посмотреть, как будут жечь врагов.
— Анафема!
— Сжечь еретиков и бунтовщиков, царя бунтуют, бога отвергают. Анафема! — визжит Мякинин.
Тяжко народу. Голод страшной тенью маячит впереди. Убить Феодосия, а случись бунт, ведь без Феодосия они стадо баранов. Он всегда даст совет, может встать в голову бунта. Ошалел Ефим — супротив друга пошел. Дурит старик. Рвет путы Феодосий, хочет что-то сказать, но рот кляпом забит. Уже слышны голоса:
— Наложить епитимью!
— Отлучить на чуток от церкви, а потом спросить сызнова, что и как.
— Пусть каются!
— Их бес попутал!
— Анафема! — глушат эти голоса сытые глотки богатеев.
Иезуитство, время жестокой веры, пусть все это не так сильно выпячивало на Руси, но сжечь в срубе могли. Тем более колдуна. Анафема! Хотя без разрешения верховной власти церкви — это уже самосуд.
А люди все бегут и бегут на крики. Бегут бабы, дети, всем интересно, как будут жечь колдунов.
Выли собаки. Быть беде.
— Анафема! — громче всех орет Зубин, гоношит костер, мужики копают ямы под столбы, сам же косит глаза на Харитинью, которая только что подбежала, в немом испуге прикрыла рот платком, часто дышит, еще не знает, что делать: броситься ли на выручку мужа или закричать истошно. Может быть, это шутка, может быть, новое представление дает Иван — Анафема! — «Теперь не уйдешь ты от меня, — думает Зубин — Моя будешь…»
Смолк барабан. Никиту захлестнули воспоминания. Вот мостик, совсем развалился, не чинят, а тогда был новым. Вон озеро, и оно уже заросло камышом. На этом озере Ефим и Никита ловили карасей. Тогда Никита был верткий, как щуренок. Все ушло, все мимо прокатилось. Стал сед, неповоротлив. Служба укоротила жизнь. Годы, годы, вернуть бы их назад! А вот здесь Никита спасал Ефима. Ефим врухался в болотину и начал тонуть. А через год — Ефим Никиту.
— Поди, забыл, что я есть на свете, — выдохнул Никита — Как они живут? Скоро увижу. Должно быть, как все мужики расейские.
Еще один мостик, еще один ручеек. Скрипнули под ногами бревна, защемило сердце, туман застлал глаза.
— Ксина, любушка! Жива ли ты? Вот и я возвернулся. Отзовись!
Нет, не проскочить голосу из прошлого, через двадцать пять лет. Не сможет крикнуть из небытия Аксинья Стогова. Забил ее вожжами суровый и ревнивый муж Трефил Зубин, замурыжил. Двадцать пять лет! Ничего назад не возвращается, даже вчерашний сон…
— Анафема!..
Вся деревня провожала рекрутов, тех, кому выпал тяжкий жребий идти в солдатчину. Никто не виноват, сам Никита вытянул из шапки свою судьбу, трудную и горькую. Могла оказаться там бумажка, что быть ему дома, не оказалась… Плакала жалейка Петрована Пятышина. Умел старик выводить на ней дивную музыку, да такую, что за сердце брала. Ох, как брала, что и слез не удержать! Голосили матери, никли их головы, как травы под ветром, к пыльной дороге. Чуть потише плакали невесты. Уходили суженые, уходили, можно сказать, навсегда. Кто же будет ждать солдата двадцать пять лет?
— Ждать ли тебя, Никитушка? — спросила, рыдая, Аксинья — Скажи слово, до седых волос буду ждать.
— Неможно ждать. Ежели не убьют на войне, то вернусь стариком. Ты тоже уже будешь не молодицей. Не томись. Вей гнездо. Всякая птаха вьет гнездо смолоду, птенцов выводит, чтобы земля не скудела. Прощай! Даст бог — свидимся. От судьбы не убежишь, от судьбы не спрячешься. Вернусь, хоть детьми твоими порадуюсь. Прощай!..
Люди, толпа, неразумность. Зубин спешил, в глазах нелюдской блеск, руки в тряске, тело в переплясе дикой радости, что наконец-то освободится от врагов своих. Толпа тоже напряжена. Толпа тоже готова бросить в огонь старых друзей…
Один из всех, кого взяли в рекрутчину, Никита возвращается домой. Несет плохие вести матерям и отцам. Только живы ли они? Братья должны быть живы. А что братья? Они за нуждой забыли, кто ушел, а кто остался дома, кого любить, а кого ненавидеть.
Здесь Аксинья целовала и миловала Никиту. Двадцать пять лет берег солдат на своих губах тот поцелуй. Здесь вот они присели. Помолчали, повздыхали… Все это уже стало вечностью. Аксинья вот у этого дубка, теперь уже дуба, целовала Никиту, обвивалась гибкой лозинкой, людей не стыдилась…
— Анафема! Смолья несите…
Зря она это делала, ведь ей здесь жить, ей быть чьей-то женой. Никита ушел под ружье солдатское, все за собой оставил. Ад войн выбелил его волосы, вынул душу. Любому прохожему отдал бы Никита свои кресты и медали, чтобы хоть день побыть в прошлом. Да что там кресты!..
Сейчас поведут Феодосия и Ивана к столбу, скрутят их одной цепью, так-то надежнее. Митяя не хотят сжигать.
— Люди! Кого вы слушаете? Эти кобели старые, псы вонючие давно зубы точат на наших! — наконец-то закричала Харитинья. Сбила с паперти Зубина, подскочила к Ивану, вырвала кляп изо рта — Зубин и его свора хотят сжечь самых праведных мужей. Люди!
Позади рев Марфы:
— Эт кто моего Митяя спеленал? Кто его забижает? А? Митенька, я счас. Разойдись! — Марфа взмахнула тяжелой дубиной над головами, и толпа подалась в сторону, расступилась — Митяя мучить? Убью!
Едва увернулся от дубины Зубин, кубарем скатился с паперти Мякинин. Марфа поддала дьяка ногой, тот улетел к столбу. Она же схватила Ефима поперек и бросила на головы людей…
— Вот я и пришел, — грустно сказал Никита, тронул корявой рукой почерневший угод чьего-то дома, загрустил. Но тут же расправил плечи и ударил в барабан, да так, будто солдат вел в бой. Без его барабана — не бой… Бьет кленовыми палочками по тугой коже, гудит барабан, поет барабан. А впереди и верно бой, здоровенная баба разгоняет толпу, машет над головами дубиной. Но не бьет, только пугает. Заспешил Никита, борода на две стороны, заслужил бороду. Услышал барабан народ, затих. Опустила свою страшную дубину Марфа, остановилась. А то уже деревня разделилась на две стенки, быть бою.
— Вяжи стерву! — закричал Зубин, но сам не подходит близко, чужими руками хочет укротить Марфу.
Никто не решается вязать Марфу. Не по силе многим. К тому же она метнулась на паперть, порвала веревки, освободила пленников. Силы прибавилось. Эти будут драться насмерть. А за спиной Марфы дружки Феодосия уже начали хватать поленья, что приготовили на костер, Зубин своих дров не пожален, готовы дать бой.
— Что вы творите? Сами вы колдуны, еретики, винище хлещете, скоромное в постные дни едите. А ты, Зубин, среди раскольников вьюном ходишь. Все знаем, свидетелев можем привести! — кричала Харитинья.
Трам-та-та-та-там! Трам! Трам! Трам! Трам-та-та-там!
— Анафема! — очнулся дьяк, поднимаясь из пыли. Остановилея Никита перед ошеломленной толпой, руку бросил к шапке, отдал рапорт:
— Бомбандир Измайловского полка, третьей роты, первого взвода Никита Силов прибыл после прохождения службы царской! — Сам же себе приказал: — Смирно!
Все стоят, и никто не может признать служивого, — может, и правда Силов, а может быть, из другой деревни, там тоже есть Силовы? Даже Феодосий нахмурил лоб, что-то силится вспомнить. Батюшки, так это же родной брат, Никита!
— Никита, годок! Вернулся! — бросился к Никите Ефим Жданов, облапил служивого, ткнулся грязной бородой в бороду дружка, прослезился. Но Никита и здесь солдат, он оттолкнул дружка, выбежал на паперть.
— Что происходит, миряне? — зычно крикнул.
— Колдунов собрались жечь. Твоего братца. Он видел видение на небеси, — ответили из толпы.
— Како тако видение?
— Бог с чертом на небеси «Барыню» отплясывали.
— Ну, — притворно удивился Никита, — знать, и здесь такое появилось?
— А че, рази еще где бывает?
— Бывает, мне не мене как сто раз видеть такое доводилось. Особливо в пустынях. Жара, а там, гля, озеро в небе висит. Другой раз будто и на песках, мы к нему, а оно все дальше и дальше. Перса мы воевали, так я видел в пустыне, как корабель плыл по небу, потом видели всем полком, как Христос шествовал по облакам, тожить чутка приплясывал. Это все от духоты. Потому зряшно вы забижаете людей.
— Феодосий от бога отрекся, как посмотрел, что Исус Христос с дьяволом заодно, тут же и отрекся.
— Хе, пустое, наш полковник тожить не однова отрекался от бога, а как глянет смертушка в глаза, так снова за бога. Это он не отрекся, а поругался с богом.
— А рази же можно ругаться с богом, ить он не баба?
— Знамо, лучше не ругаться, а ежли такое привиделось, то можно и ругнуться. Потом Феодосий не знал, что это бесовское видение, кое чаще бывает в жару, обманное видение. Миражой оно называется.
— Вот ядрит твою бабушку! Сразу видно, солдат, все знат, все ведат, — загудела толпа — А не врешь, служивый?
— Вот вам крест, не вру! — перекрестился Никита — Ефим, ты дружок, тебе и скажу еще чето на ухо. Иди, не бойся, ружье мое не заряжено, — усмехался Никита.
Ефим влетел на паперть, Никита что-то зашептал на ухо. Ефим тут же отпрянул, закричал:
— Врешь! — Глаза его полезли из орбит — Не могет того быть, чтобы царь не верил в бога!
— Да не ори ты! Ить я тебе только на ухо сказал. Слухай и не ори. Однова я стоял на часах в Зимнем дворце, был великий пост; гля, царь мимо прошмыгнул с княгиней Потемкиной, еще мне пальцем погрозил: мол, молчи, солдат, не то семь шкур спущу. В страстную неделю это было, потом ему пронесли курятину, вино и разные закуси. Я молчал. Снова такое же бы то, но уже перед самой пасхой, я снова смолчал. Царь за верность мне тотчас же поломойку свою подсунул… Чистых кровей баба, ить там дажить полы моют чистые бабы, белые бабы. Потешились мы…
— В пост? — снова вырвалось у Ефима.
— Знамо, в пост, как царь, так и я.
— Врешь!
— Вру, то дорого не беру.
— Никита, сказывай всем, чего же одному-то! — кричали нетерпеливые.
— А еще похабнее наш патриарх, — шептал Ефиму Никита — Я стоял у его покоев, так он понавел туда разного цыганья, заставил всех раздеться, а потом ходил средь голых баб и за сиськи дергал. Другое-то уже не могет, так хоть так поигрался.
— Врешь.
— Вру, тогда смотри, — Никита расстегнул мундир, выхватил нательный крест и смачно его поцеловал.
— Вот якри тя в нос, что деется.
— Везде одна шайка-лейка. А вы тут за миражу людей в костер.
— Не верю!
— Отсохни у меня язык, ежли что.
Ефим скатился с паперти, начал что-то шептать друзьям. И пошло. Мужики ругались, другие хохотали, бабы визжали. А когда сказанное Никитой дошло до последних, то выходило, что царь сам голяком по Питеру бегал, по иконам стрелял, баб черных к себе водил, даже срам с бабами в церкви творил.
И те, кто стоял стенка на стенку, начали смешиваться, переговариваться.
— Анафема! — снова пьяно завопил дьяк.
— Цыц, паскуда, дай послухать доброго человека. И царица у солдат спала. Эко повезло Никите, саму царицу тискал. А ить сказывали, что после одной ночи с солдатом она приказывала убить солдата. Глянуть бы на нее одним глазом, там можно и помирать.
— Дурак, то Катька убивала солдат, а энта добрее.
— Цари тожить люди, а у цариц все такое же, как у наших баб. Однако приятно…
— Царица рази баба?
— А кто же? Такая же баба, однако своя привышнее.
В толпе смешки, нервное напряжение спадало. Пермяки народ отходчивый, долго зла не помнят. Даже после драки могут легко помириться.
Урядник понял, что дело повернулось, не в его пользу, решил вмешаться, расталкивая людей, закричал:
— Анафема! Зубин, разводи костер! Колдуна в огонь! А навстречу Никита. Остановились друг против друга, Никита усмехнулся и сказал:
— Ваше благородие, вы чего полошите народ? Это дело церковное, а не гражданское. И другое: как вы стоите перед георгиевским кавалером? Устав забыли? Молчать! Мне сам царь-государь первым честь отдавал, пошто же ты не делаешь того же? Во фрунт!
Урядник опешил, откачнулся назад. Неумело вскинул руку к козырьку фуражки, левую положил на саблю, расправил грудь, правда впалую, и пошел мимо Никиты строевым шагом, люди расступились.
— Ножку!! Ножку тяни! Брюхо подбери! Грудь держи колесом!
Сельчане и рты раскрыли, глаза навыкат. Отдать честь мужику, такого еще на их веку не было. Тишина, строевой шаг урядника — и враз хохот, улюлюканье, победные крики, свист мальчишек. Урядник сбился с ноги, затрусил домой. Оглянулся, погрозил кулаком толпе, юркнул в калитку.
Зубин и Мякинин не стали ждать развязки, мышатами сиганули за угол церкви, убежали. Буря пронеслась. Никита отвел бурю. Шагнул к брату, обнялись, по-мужицки расцеловались. Никита спросил:
— Скажи по чести, сожгли бы аль только попугали?
— Сожгли бы, — выдохнул Феодосий — Сколько бы ни махались поленьями, а нас бы скрутили. А нет, то кто-то бы почил в бозе.
— Свиделись. Веди в дом, братуха. Соскучился по дому — спасу нет.
Обрел дар речи и Митяй, прокричал:
— Дурни, кого хотели спалить? Митяя? А вот вам, — показал кукиш толпе.
Сельчане облегченно захохотали. И верно, дурни — Митяя могли бы сжечь под запарку.
За Феодосием пошли друзья. Ефим хотел было увернуться, но Марфа схватила его, как котенка, за шиворот и повела на подворье Силовых. Вошли во двор. Марфа подвела Ефима к Феодосию, рыкнула:
— Пади в ноги! В ноги, пес бузой! Слезно проси прощения за облыжность и недоумие.
— Да уж каюсь, но ить Феодосий… Он отрекся от бога!
— Молчи! Веру у тебя в бога никто не отнял, но за-ради нее друга в огонь, можно и самому там очутиться! — гремела Марфа — Сжег бы наших, то и тебе бы не жить.
— То так, от бога можно отречься, но вслух об этом говорить нельзя, знай это, брат. Почти каждый солдат ненавидит царя, но об этом тоже молчит. Даже близкому другу не говорит.
— Отпусти ты его, Марфа, оба мы с ним хороши, — устало проговорил Феодосий — Садись, Ефим, прощен, чего же тебе еще надо! Садись же!
— Да уж сяду, но вы простите меня, бога ради! Все это от лукавого.
Сели на бревна. Никита заговорил:
— Прошел я много пешки, много видел, не сладка ваша жизнь, но и солдатская не лучше. Врал я Ефиму, что царю брат и сват. Дружками у нас были: мордобой, шпицрутены. Но знал, что таким наговором на царя можно остановить народ от драки. Но что бы ни было — солдат с солдатом редко дерется. До драк ли, когда день и ночь на взводе. А потом войны, а потом раны на теле, в душе. И вам не драться надо, а дружить, чтобы легче было беды от себя отводить. Где Аксинья? — вдруг спросил Никита.
— Умерла. Три сына и дочь после себя оставила. Трефила знал ли? Богач. Он-то и хотел нас сжечь, — ответил Феодосий.
— С чего же он разбогател?
— С разбоя, купцов с Фомой Мякининым грабили на Казанском тракте. Едва от каторги открутились. Деньги награбленные спасли. Потом, когда был картофельный бунт, они с башкирцами грабили шадринцев. Тоже прибавка к богатству. Солдаты тоже усмиряли.
— Был и я на усмирении. Жуткое дело. Когда воевал перса, турка, там все было ясно — это мой враг, он хочет убить меня. А мужик разве мне враг? В первые годы службы был на усмирении декабристов. Это офицеры. Хорошие люди. Хотели сковырнуть царя, дать послабление Солдату и мужику, но не вышло. Один проморгал, носом прохлюпал, другой струсил. Нас не позвали. Мужиков не К кликнули. А тут нас под присягу, и делу конец. Присяга не баба — ей не изменишь, а изменил, то голову на плаху аль прогонят через палки, все одно смерть. От палок нашего брата погинуло тыщи, кто выживал, тот умом трекался. Что говорить, в России сладко живется тем, кто правит.
— Как сам жить будешь?
— Дали пенсию. Женюсь. Земли прикуплю и буду жить тихонько, доживать век.
— Ну, други, по домам ходите, кормить будем служивого, хоть репой, да накормим, — отправил домой друзей Феодосий. Нехотя разошлись.
После ужина Феодосий рассказал о своей мечте. Никита пристально посмотрел на брата, пожал плечами, ответил:
— Не след о таком думать. Бывал ведь я и в Сибири. Каторжных провожал. Холоднючая страна, дикая страна. Но ежли честно, то воли там больше. Народ не так забит. Но как же свою землю-то бросить? Здесь могилы наших отцов, то да се.
— А ежли бы тебя убили на войне, то рази бы знали мы, где твоя могила?
— Нет, не знали бы. Но не верю я в то Беловодье. Нет его. Ежли бы было оно, то люд бы знал.
— Я тоже мало верю. Ежли его нет, то можно и свое поставить.
— Не поставить; чтобы было то Беловодье, должна быть армия, генералы, да мало ли еще что. Враг, он нигде не дремлет, чуть что, так и норовит чужой земли кусок прихватить.
— А рази вы не прихватывали чужие куски?
— Не без того. Всяк государь радеет о своих палестинах. Да и хватит, об этом, пустой разговор, лучше кажи мне свое семейство.
— Управятся с делом, и покажу.
Дети Феодосия понравились солдату. Особенно по душе пришелся Андрей. А когда узнал, что он дружен с Варей, дочкой Аксиньи, то просиял, при случае просил Андрея показать ему.
Вечером снова повели разговор про Сибирь. Андрей о Сибири тоже не раз думал. Понимал, что Зубин не отдаст Варю за него. Только Сибирь может их соединить. Варю спрашивал, побежит ли она с ним в Сибирь.
— Побегу. Куда хошь побегу, только скажи когда. Гриша нам бежать поможет. Он один любит и жалеет меня. Боится, что отец просватает меня за Ларьку. Самого ведь отец женил на нелюбимой. Страховата. Зла. Признался мне, мол, не лежит душа, к жене. Даже притронуться гадко, будто к жабе холоднючей! Брр! — зябко повела плечами Варя.
— Отец зовет своих в Сибирь.
— Дай-то бог, да побыстрее бы гоношились.
Шепот в ночи. Шепот в травах…
Ночи, ночи, плачете вы звездами, катитесь бесконечной чередой над землей, несете с собой волны темени. Зачем вы рождены? Сказывал Андрею один бродяга, что ночи рождены для продолжения рода человеческого, для роздыха земного. Ночами милуются, ночами любятся.
Ночи, ночи, кутаете вы травы, туманами, умываете землю росами, звените луной, прячете под своим пологом тайны, а звезды что-то хотят сказать. А что?..
Травы, травы, ковер земной. Вы чуду подобны. Вы заменяете постель влюбленным, прячете их в своей густоте. Вы, как и все живущее на земле, спешите пустить буйные всходы, зацвесть, заполнив землю пьянящим дурманом, дать семя и увясть. Пролетело лето, а кто заметил? Пожухли травы, поседели, а кто приметил? Все скоротечно, все не вечно. Но вечна земля, вечна жизнь на земле, вечны люди.
Млеет ночь от шепота трав. Душно. Стонет ночь. Шепчут травы извечную сказку о радостях земных. Только полынь-трава горькая не любит радостей, радостных сказов. Так пусть простят ей люди, ведь она растет там, где прошло горе, умерла ли деревня, сгорел ли дом, бросил ли поле хозяин. Полынь горе людское в себя впитывает, оттого она и горькая, оттого она и молчаливая.
Есть у осиновцев, может быть еще у кого есть, свой дуб-патриарх, дуб-венчалец, дуб-клятвенец. Стоит он на околице. Никто трав под ним не косит, желуди не собирает. Священный дуб. Пусть это опасное язычество. Оно давно забыто, но под этим дубом будто бы пировал Ермак с разбойной ватагой. Здесь, а это уже точно, дал клятву мужицкий царь, что будет служить верой и правдой народу. Под этим дубом клялись в верности Ефим Жданов, Иван Воров, Феодосий Силов, клялись друг другу, клялись своим будущим женам. Кто порушит клятву — того ждут тысячи бед и несчастий, а их и без того с избытком… Хуже того: кто нарушит клятву, тот не умрет своей смертью. А Ефим Жданов уже предал Силова, Ворова. Не случилась бы вскорости с ним беда…
Бьется подраненной уточкой в ознобе Варя. Звенит сучьями дуб. Опала от засухи с него листва. Душат Варю слезы, не поймет, какие они, то ли от радости, то ли от печали родились. Вчера была непорочной, а сегодня… Дуб-клятвенец повенчал. Страшно подумать. А если оставит ее Андрей, как оставил Софку? Нет, не оставит. Теперь можно сказать отцу и Ларьке, что повенчалась под дубом с Андреем. Должны отступиться. И все же не венчанные. Жутковато. Кто в этом виноват? Оба чуть виноваты, ночь виновата, травы виноваты.
Стучит, стучит тревожное сердце. А в груди непонятная, совсем неизведанная нежность к Андрею. Не такая, какая была минутку назад, другая, материнская. Грустно и радостно — бабой, стала. Теперь уж точно отвернется Ларион. Сам блудник, сколько девок обманул, а жёнку хочет иметь непорочную. Дуб-венчалец…
Несет Андрей на руках Варю, будто они вокруг аналоя идут, кружит под дубом и спрашивает: «По любви ли венчалась?» — «По любви, Андрей, по любви, родной» — «Будешь ли любить вечно и без обмана?» — «Вечно и без обмана». Небосвод — купол церковный, звезды — свечи. Несет Андрей Варю туда, где звезды дремлют, в травах путаются. Сила есть — донесет до края земли. До самого края. Молчит Варя, думает, что уже не запеть ей во весь голос, не засмеяться во всю силу. Теперь ей всегда будет казаться, что люди все знают о ней, об ее грехе, только в глаза не скажут. От всех надо будет таиться, но только не от ночи, не от луны-бродяги, не от звезд-плакальщиц.
Ночи, с вас началась жизнь, вами она и закончится.
Сомнения и страхи. Мятая трава под дубом. Стон застыл в его кроне. Там он и будет жить вечно, столько, сколько будут жить Варя и Андрей. Но рядом звенит в ушах и Софкин крик, долгий, зовущий. Как плохо!..
Ночи, ночи, осыпайте бисер звезд, заменяйте невенчанным то зерно, что сыплют на головы. У каждого своя судьба, свое начало жизни!..
Свои ночи и у Никиты Силова. Он, глуша боль в сердце, одиноким волком бродил по ограде, слушал голоса звезд, обонял запах полыни. В этой ночи он трогал тяжелыми руками мягкие волосы Вари, точно такие же, какие были у Аксиньи. Привел напоказ Андрей.
Днями не сидел без дела, брал в руки топор, рубил, тесал, правил: латал дыры в заборе, поправлял ворота, перестилал крышу. Работой тоску по утраченному гнал. Грустил. В то же время боялся за Андрея и Варю. Думал, как бы отвести от них беду?..
— Отдохнул бы после солдатчины-то, замаяли ить там, — жалела Никиту Меланья.
— На том свете хватит время для отдыха, — отмахивался Никита и снова работал — Вот помогу вам, потом свое гнездо вить буду. Надо свить, должен свить.

9

Время, как стон, вырвалось из груди — и улетело. Давно ли горели стога, уже пришла пора убирать хлеба. Но какие? Колос от колоса на два лаптя. Да и колосья жидки, десять зерен не наберется, тоже тощих. Не хлеба, а горе. Однако спешат жнецы в поле, молотят дорожную пыль лаптями, огрубевшими пятками. Лапти тоже денег стоят. Все на поля, ни одно зернышко не должно упасть на землю. Идут. А походка у всех безрадостная, не упругая. Разве так ходят люди при хорошем урожае, вприпрыжку бегут к хлебам. В глазах печаль. Она даже у детей. Они тоже не идут, а плетутся, тоже похожи на старичков. Им знакома цена хлеба, хлебной крошки. Им уже многое знакомо. Они и говорят приглушенно, будто уже в доме покойник. Серая пыль, земля, серая одежда, такие же думы. Смерть придет к детям, когда полетят первые снегири. Много будет смертей.
Не волнуются поля морем разливанным. Нет. Дрожат колосья жалкими былинками. Горе, горе неутешное. Тоска и страх неуемный. Будущее видит каждый, даже ребенок. Мужики уйдут в отход, бабы останутся дома. Им, бабам, придется возить на саночках сено. На этих же саночках отвозить гробики детей, а может быть, просто в рядне. Нет, здесь никто не поможет, никто не подаст куска хлеба. У каждого своя жизнь, свои беды. Потом, только потом узнает отец, сколько зерен выпало из его колоса. Сглотнет тугой ком, что застрянет в горле, смахнет сухие слезы, застынет серым кречетом над могильными крестами. А если дети и баба умрут, то бросит котомку за плечи и пойдет бродить по земле, толочь пыль дальних дорог разбитыми лаптями. Одним бродягой станет на земле больше. А уж с такого подати не возьмешь, можно только на каторгу упрятать. Но и там есть пути-дороги, которые снова вернут к жизни.
Первый и робкий хруст по ржаному колосу. Пока наберет жнец горсть хлеба, солнце уже сделает полшага по небу. Боже, помоги им! Ну, боже!..
Андрей не пошел на жатву, чего там делать, бабы с отцом управятся. Надо сруб в колодце заменить. Сгнил. Одному Никите несподручно. Меланья тоже хлопотала дома, готовила жнецам скудный обед. Потом надо было за Чернушкой присмотреть, похоже, на днях отелится. Будет молоко, будет махонькая радость.
Никита обтесывал бревна, Андрей рубил сруб. Пора все уметь, мужиком, стал. А Никита отвык от топора, неладно у него получается. Сердится, на свою неумелость.
— Ничего, дядь Никита, привыкнете.
— Знамо, привыкну. Ить привык только людей убивать. Счас сам себе противен. Но присяга, служба, куда денешься…
Над Камой полыхал закат. Большое красное солнце медленно закатывалось за угорья. Жнецы, усталые, потянулись домой. Неспешный гомон, приглушенный говор…
Во двор Силовых вошел урядник. Поманил пальцем Меланью, что бегала по двору, то за дровами, то в погреб за репой. Меланья, заискивающе улыбаясь, подошла к уряднику.
— Веди сюда корову, указ губернатора пришел, окот за недоимку забирать. На ярмарку сгоним.
Меланья не сразу поняла, о чем говорил урядник, глуповато улыбнулась, а когда урядник повторил, что забирает корову, она всплеснула руками, подалась назад, заголосила:
— Господи! Ваше благородие, дэк ить она у нас последняя, одна надея на Чернушку, скоро телиться будет. Повремените, сыны в отходе, вернутся, уплатим недоимку-то. Голопузая малышня высыпала на крыльцо и тоже заголосила вместе с бабушкой.
— Посмотри на них, голы, голодны, ить за зиму все перемрут! Вона, синими стали от голодухи. Их пожалей.
— У вас дети, а у меня щенята? Нет, Силова, вам я не прощу. Выводи корову! Ну!
— Оставь Чернушку, буду денно и нощно молиться за ваше здравие, — раскинула руки, чтобы не пустить урядника к сараю.
— Прочь с дороги! — сильно толкнул бабу в грудь, она упала.
Заверещали дети, закричал Андрей, Никита, отбросив топор, метнулся к уряднику.
— Пошто бабу бьешь, пошто не внемлешь беде чужой?! — загремел Никита.
— Уйди с дороги! Не мешай службу справлять! Георгиевский кавалер, я те припомню ту встречу! Отойди! — толкнул Никиту в плечо.
Потемнело в глазах у бывшего солдата, и оттого, что его толкнули, и оттого, что люди давятся нуждой, отвел руку и со всего плеча грохнул урядника под скулу. При этом выдохнул, выкрикнул: «Иэх!» — будто дрова колол. Удар испытанный, удар смертельный. Но не думал в тот миг Никита, что будет и как будет.
Урядник грохнулся на спину, брыкнул ногами и тут же испустил дух. Никита пожал плечами, будто чему-то удивился, сказал:
— А ить он совсем хлипок. Слабее турка будет. Из них не каждого за один раз убивал. Ужли преставился? А за оградой заполошный крик:
— Силовы убили урядника, Фролыча порешили.
— Никита, убегай! Пропали мы! Убегай, Никита! — закричала Меланья.
— Дядь Никита, беги! — вторил ей Андрей.
— Пошто бежать-то? Сумел согрешить — сумей и покаяться.
— Хватай колья, — слышался голос Зубина, — бей супротивников! Спытаем, так ли уж силен георгиевский кавалер, так ли смел!
На сторону Зубина встали его дружки и те, кто был у него в долгах, как барин в шелках, кто подпевал богатею, заглядывал ему в рот. Сбегались жнецы. Рев, а издали гул, будто надвигалась штормовая волна.
— Убегай, дядя Никита, — теребил рукав полюбившегося дяди Андрей — Убегай! Зубины убьют тебя! Никита поднял с земли кол, примерился, сказал:
— Турки не убили, персы не убили, а уж эти не убьют. Жидки. А потом, где ты видел, чтобы русский солдат убегал? А? Племяш? — Покрутил кол, отбросил в сторону, легок, не по руке. Вывернул сырой сосновый кол, пошел к воротам. А там уже трещали заборы, люди Зубина вооружались — Тиха, братцы! — прокричал Никита — Урядника убил я ненароком. Чуток тронул, а он тут же окапустился. Не затевайте драки. Ты, Зубин, не подбивай людей, бед и без того хватает. Я убил, я и буду один в ответе.
— А, струсил! Трусит георгиевский кавалер! — заорал Зубин. Двинулся на Никиту, замахнулся колом, но Никита легко отбил удар. Вышиб кол из рук Зубина. Солдат, дело знакомое.
Загудел тревожно колокол, полыхнул по сердцам людей. Зубинцы начали наседать на Никиту, он спокойно отбивался. Сбоку крик Феодосия:
— Наших бьют! Навались, мужики, бей гужеедов! Бей шкурников!
И началась коловерть. Трещали колья, хрустели кости, смачно прилипали кулаки к окровавленным носам. Драка раскручивалась"
Над Камой догорал закат. Чуть посвежело. Далеко, за угорьями, за латками леса, может быть у Уральского хребта, погрохатывал гром, гроза тянулась за солнцем. На Каме прогудел пароход. Жизнь, обычная жизнь перед засыпающей землей.
А здесь шел бой, не просто драка, а бой, уже стонали раненые, хрипели умирающие. Бой не кулачный, бой смертельный. Мякинина взяли в кольцо бедняки, сейчас раскрошат кольями голову. Закричал:
— Ларион, убивают, выручай!
Мякинины дрались на стороне Зубина. Дружки, за кого же больше драться? Ларион, обладая звериной силой, пробивался к отцу. И покажись ему, что Трефил Зубин замахнулся на отца, убьет. Опередил, со всей силы опустил кол на шею Зубина, хрустнули кости, мотнулась голова, Зубин откатился к забору. Дернулся и затих.
— Трефила убили!
Хрипы. Стоны. Крики.
— Трефил отошел! Тикайте, братцы! Бегите!
И жуткий ком распался. Зубинцы дружно бежали. Остались среди победителей Фома и Ларион Мякинины. Остались, сами не ведая почему. Кровь убитого не отпускала, как позже скажет Фома.
— Бей и этих! — закричали бедняки.
— Не трожь, они Зубина ухайдакали. Молодцы! Одним разбойником стало меньше. Ну, Фома Сергеевич, на чьей ты будешь стороне?
Молчал Фома. Окровавленный, и в своей и в чужой крови, стоял над Зубиным.
— Запутались дружки, смешали левую руку с правой рукой. Каторги кое-кому не миновать. За урядника мы в ответе, за Зубина вы, Фома Сергеевич, а за убитых бедняков отвечать некому, — тихо говорил Феодосий.
Закат потух, начали наползать сумерки. Тихие и осторожные.
И эту тишину разорвал звонкий голос Харитиньи:
— Бабы! Пошли рушить дом урядника! Там все, наши долговые записи. За мной, бабы! Мужики повоевали, а чем мы хуже их!
Бабам тоже захотелось отвести душу, на ком-то сорвать зло.
И двинулась бабья рать в сторону волостной управы. Побежала. Подолы широких сарафанов в руках, в глазах решимость. Бежали бабы, несла их невылитая ревность к Любке-уряднице. Редкий мужик не побывал в ее постели, мягкой, чистой. Любка всех привечала, даже Митяй побывал там, — правда, Марфа об этом не узнала. Узнай, то давно бы не жить Любке. С Марфой не шути.
Бегут бабы, стонут и ревут от ревности и злобы. Страшись, Любка! Падай на тесня и убегай в уезд, под штыки инвалидной команды. В ревности баба — зверь!
Мужики смотрят вслед бабам, еще не отошли от драки, сняв картузы, застыли над мертвыми, не останавливают баб.
— Вперед, бабы! Бей! Круши! Пожгем долговые бумаги, Любку за космы оттаскаем!
Бабы дикой оравой ворвались во двор урядника. Все здесь чисто, дорожки песком посыпаны. Живут, как баре.
Любка уже знала о смерти супруга, стояла на крыльце с ружьем в руках. Даже в сумерках видно, как она красива: коса висит толстой змеей до пояса, не носит, блудница, шамшуры, не прячет волос от мужских глаз, белеет чистое лицо, кажется, что глаза ее горят, в них полощется гнев, дрожат ноздри тонкого носа, трепещут, а сочные чувственные губы изрыгнули страшную брань:
— Назад, паскудины! Стойте, ополоски! Стрелять буду! Пошли вон отсюда, вонь мужицкая! — Вскинула двустволку и выстрелила дробью, из обоих стволов, в лица озверевших баб.
— Убила-а-а-а-а-а! Мама-а-а-а-а!
Кто-то из баб упал. Бабы бросились к Любке, сдернули ее с высокого крыльца, заревели:
— Бей суку! Бей бешеную кобылищу! Она мово Степана не раз привечала.
— Мово парня совсем заездила! Отбила жениха! Бей!
— Любку мяли, топтали, таскали за косы. Любка кусалась, визжала, брыкалась. Любка хотела жить! Но бабы не хотят этого понять. Где им понять, усталым и забитым. Любка всегда в неге, в сытности. Но, видно, отжила свое Любка. Отлюбила. Баба в гневе — злее дьявола.
— В людей стрелять! Бейте гадину!
Но уже бить некого было: Любка, разбросав руки, лежала на песке. С нее сорвали сарафан. Красивое у Любки тело, холеное, сбитое тело. Не урядницкой бы ей бабой быть, а барской. Хотя Любка — деревенская девка. Прибрал за долги у соседа урядник. Скоро забыла горечь полыни.
— Несите кипяток, шпарить будем!
— Грешно изгаляться над усопшей, — остановила баб Меланья.
— Грешно, а тебе приходилось всю ночь кусать угол подушки аль от злости жевать гнилую солому? Нет. Потому как твой Феодосий святой человек, а наши все кобели. И не смей перечить, жена да убоится мужа своего. Шпарить, пусть покорчится.
— Не дам. Уже отходит, без молитвы и покаяния, — сняла с себя передник и закрыла умирающую Любку — А вот бумаги ищите, в них наше горе, — приказала Меланья.
— Чего их искать, жги дом, все сгорит.
Кто-то вбежал в дом, выгреб из загнетки угли, другие вытолкали детей, и скоро вспыхнул дом, светло стало. Длинные языки пламени взметнулись в небо, может быть, дошли и до звезд.
Мужики сносили убитых к церкви, разносили раненых по домам. Пять человек убили.
— Теперь жди казаков, солдат. Ну, убил я урядника по оплошке, так зачем же было драку-то затевать? — сокрушался солдат.
— Не мы зачали, Зубин зачал.
— Пороть будут вас, а не Зубина. Правда всегда останется на их стороне…
Любка умерла. Кто-то из баб даже пожалел:
— Красивуща, язви ее. Зазря убили.
— А Параньке дробью глаз выбила, тоже зазря? Зуб за зуб, око за око. Праведно убили, еще надыть Параську потрясти, тогда нашим кобелям некуда будет бегать, ежли еще Дуську уханькаем…
— Вдовиц не трогать. Это божьи жёнки! Не трогать, говорю! — повысила голос Меланья.
— Верно, красивуща, но скоро бы завяла на нашей работе, — согласилась и Харитинья. Теперь у нее соперницы по красоте не будет.
— Детей разведите по домам, — командовала Меланья.
— На кой черт нужны нам эти выблядки. Вырастут, на наши шеи сядут.
— Стешка, веди детей к нам. Наша вина, нам ее и переносить, — распоряжалась Меланья.
— Бросайте Любку в огонь, чтобыть от нее и косточек не осталось! Взяли!
— Не надо, крещеная ведь, по-христиански и схороним. Несите в сад, до утра там полежит, пока придет власть наша.
— Айда на сход! Там что-то гомонятся мужики. Гулкое пламя освещало сходное место. Сход тоже ревел, Феодосий, весь в пламени, весь в кипении, орал:
— На Оханск! Поднимем бунт! Деревни пойдут с нами! Все сметем! Был бы огонек, а пламя будет.
Из соседних деревень, колотя лаптями по крутым бокам своих клячонок, скакали на помощь мужики, думали, случился пожар. А здесь? Здесь уже случился 0унт, маленький, но уже бунт.
— Будя, не надо подымать бунта!
— Поднимем, однова помирать.
— Перебьют нас!
— Больше хлеба другим достанется!
— В Оханске инвалидная команда, арестантская охрана, а там казаки приспеют и поколотят почем зря.
— И тех свалим, нас много, с нами вся Расея! — орал Феодосий — Гореть так гореть! Фома, гони сюда своих коней, сядем все на конь, и сам черт не страшен будет.
— Никиту в голову, он солдат, герой, знает все артикулы, команды.
— Никиту в голову! Феодосия подручным! — орали со всех сторон.
Зазвенели бунтарские колокола во всех деревнях, заколготились мужики, скачут на подмогу осиновцам.
— Веди нас, Никита Тимофеевич, припомним кое-кому Пугачева. Веди!
— Спасибо за честь, — поклонился сходу Никита — Но дозвольте слово молвить. Значит, так, охолоньте! Затевавте вы не дело! Подрались ладно, и хватит. Мне че, я один, как перст указующий. Возьму свое ружье и в Сибирь. А у вас семьи, подумайте, допрежь затевать бунт. Я сам усмирял бунты, не устоять вам супротив солдат аль казаков. Они обучены убивать, а вы землю пахать.
— Кончай глаголить, веди, веди, Никита!
— Ну что ж, перечить народу не буду, поведу.
— Дядя Никита, не надо! Воевать против царя — одно что воевать против бога! — закричал Андрей.
— Молчи, племяш, с меня началось, мне и кончать.
— Но ведь вас побьют?
— Побьют — это точно. Но пусть мужик перекипит, перебродит.
С конюшен Мякининых гнали коней, одни под седлами, другие без седел. Сам же Фома отказался ехать с, бунтарями, живот схватило.
— Взять сына в заложники! — приказал Никита — Ларька, иди ко мне! От меня ни на шаг! Понял ли?
— Понял. Мне и самому охота подраться, — усмехнулся Ларион.
— Веди, Никита, не медли, могут упредить оханцев.
— Тогда вооружайтесь, у кого есть ружье — несите ружье, нет — его топор заменит. Лавиной пойдем. Лавиной, только так можно смять врага.
"Эх, мужики, мужики! — грустно думал Никита — Ну куда вас несет? И где вы остановитесь?. — Не помнит Никита, чтобы солдат отказался стрелять в мужика-бунтаря. Присяга — Всех расколотят, скольких еще детей осиротят". Никита тронул рукой золотой нательный крест, подарок бунтаря-офицера, которого Никита с друзьями провожали в Сибирь, за душевность солдатскую и подарил. Никого не винил, что гонят в Сибирь. Только иногда говорил: "Дурни мы, позвать бы за собой мужика — не устоял бы Николай Романов…"
Никита был облит огнем пожарища. Дом урядника стоял на отшибе, пожар не мог переметнуться на другие дома, но Никита хмурил брови, будто пытался найти брод в этой сумятице, но его не было.
— Други, расходись и вооружайсь! У кого есть кони, все на конь! Расходись! — Наклонился к Феодосию? тихо сказал: — Братуха, будем биты; может, смогем остановить народ?
— Нет, пустое, и этот бунт, даже будем биты, все лишний вершок к воле — капля на голову неразумного царя, — ответил Феодосий, ушел выбирать коней для себя и командира-атамана.
Прискакала Марфа на пузатой кобылице. На плече дубина, как бревно. Митяй тоже хотел идти бунтовать, но Марфа его осадила:
— Сиди дома! За детьми досматривай, хозяйство блюди — може, не скоро вернусь, а може, совсем не вернусь. А потом, тебе могут на войне очки разбить, где другие возьмешь?
— Я их тесемками подвяжу — не сдадут.
— Молчи! В лоскуты испорю! Митяй остался дома.
— Дядь Никита, не ходите с ними. Они бунтуют от голода и нужды, а у вас пенсия, кресты. Все ведь сымут, пропадете, — говорил Андрей.
— Плохой ты советчик, Андрей. Мне в кустах сидеть не след, народ на росстанях бросить не дело. А потом, за урядника с меня так и так кресты и пенсию снимут. А ты пойдешь с нами или нет?
— Нет, бунт не божье дело.
— А Ефим-то Жданов идет. Он дрался на нашей стороне — знать" припекло?
— Это его дело.
— Ты, Андрюха, вставай-ка в голову парней, да проследите за деревней, чтобы зубинцы нас не подожгли, — тронул Ефим Андрея за плечо — Собирай погодков, вас пока втравливать в бунт не будем.
— Но ить… дядя Ефим, дело-то не божье?
— Все, что от люда да от души, то божье, — посуровел Ефим Жданов.
Иван Воров, который уже держал мякининского жеребца под уздцы, потеребил свою бороду-лохматень, усмехнулся.
— Благословляю, ежели что, и на бой, держитесь! — перекрестил Жданов Андрея.
Ослушаться своего наставника Андрей не посмел, собрал парней и по совету Никиты расставил их по всей деревне. Часовым запретил спать.
Бунтари ушли на Оханск. Андрей и Степан Воров проверяли посты. Андрей думал: "Убит Варин отец, в смерти его виноваты Силовы, через Никиту началась драка. Отвернется теперь от меня Варя. А потом как ей в глаза смотреть?" В голове звон, дышалось тяжело, будто перед грозой или в подземелье демидовских штолен. Убежать бы в степь, на угорья, упасть бы на травы и все продумать. Но нет, Ефим приказал, его он не ослушается, учителя не ослушается, как не ослушается и солдата.

10

Никита со стороны смотрел на свою армию, отъехав чуть с дороги. Нет, это не отряд солдат, даже не отряд разбойников, а истинная мужицкая толпа, с ревом, гамом идет на Оханск. И рев этот слышен за десятки верст, а потом гудят бунтарские колокола, а кое-где горят и помещичьи усадьбы, Нет, этой толпой управлять невозможно. Никто не слушает и не исполняет приказов атамана, все рвутся вперед, чтобы душу отвести, на ком-то сорвать зло, обиды, пролить кровь врага. Валит валом, на конях и пешком, пермяцкая вольница. От каждой деревни свой атаман, а каждый атаман сам себе голова.
Никита пытался создать хотя бы головной отряд, который бы первым влетел на конях в Оханск, перебил бы солдат, а днем, может быть, удалось бы создать подобие воинской дисциплины. Разбить бунтарей на отряды, поставить деловых командиров. Но где там. Втянутый в неистовый водоворот, скакал с этой толпой на Оханск. Рты набок, изо ртов злые матюжины, рубашки надулись колоколами, души настежь. В бой!..
Рядом скачет, тоже на добром жеребце, Ларион. За поясом у него два пистолета, сбоку шестопер. Чисто разбойник. Ларион знает, что их ждет где-то перед Оханском засада. Отец тайком послал туда нарочного. Поэтому нехотя втягивается в эту пучину. Уже не отмежеваться. Позади скачет Феодосий, тоже на мякининском коне, с боков Иван Воров, Ефим Жданов и Марфа. Страх сжимает сердце. Вот-вот рявкнут ружья из засады, скосят первые ряды, как коса траву. А если еще есть у оханцев пушки, то и вовсе беда…
Небо чуть посерело. На глазах ширился окоем рассвета. Бунтари вылетели на утяжистое угорье, здесь решили подождать пеших, потому что уже виден Оханск, уездный город. Он широко стекал с угорья к берегу Камы. Брать город всей оравой.
А навстречу залп, другой, визг пуль, стон людей, ржание испуганных коней. Но не побежали бунтари, как думал Никита. Пешие уже подтянулись и — вперед.
— Раааааа! — першит в горле от заполошного крика. Качаются притушенные рассветом звезды, еще сильнее качается на небесных волнах луна.
Из засады вылетели казаки, башкирцы, эти рубить умеют, но и бунтари тоже кое-что умеют, этому даже подивился Никита. Вон Марфа мечется на своей кобылице среди казаков, бросает на их головы свою страшенную дубину, падают кони, люди. Марфа рвется вперед. Рядом Феодосий, тоже с дубиной, так сподручнее, она дальше достанет, чем сабелька. Иван Воров, тот с кузнечным молотом на длинном черенке, тоже крушит и людей и коней. И другие бунтари тоже дерутся насмерть.
Однако не устоять мужикам перед обученными к бою солдатами, казаками. Солдаты со штыками наперевес, под барабанный бой, идут молча в наступление, отжимают к лесу Никитову "пехоту". Теснят казаки и башкирцы "конницу". Башкирцы ловко накидывают петли на шеи бунтарей, сдергивают их с лошадей. Рубят бунтарские головы казаки. Толпа дрогнула, подалась назад, затем круто повернула и лавиной бросилась к спасительному лесу. Разгром, полный разгром.
Бунт, будто камень-валун, скатился с крутизны и разбился на мелкое крошево. Нет больше бунта, а остались перепуганные и разбитые на мелкие отрядики бунтари. На один бой запала не хватило. Хотя бунтарей в десять раз было больше, чем солдат и конников. Пермский губернатор оказался дальновидным, послал по уездам отряды казаков, башкирцев. В деревнях гудят еще колокола, горят усадьбы. Но уже большого бунта не будет, главное ядро бунтовщиков разбито.
Никита с друзьями отбиваются от наседающих казаков. Тоже отходят к лесу. Да и казаки не очень рьяно наседают на них. Зачем напрасно подставлять головы под дубину этой бабы-богатырши, под молот этого косматого мужика. Все равно не уйдут дальше своей деревни. Всех сыщут, всех словят. Лариона среди отступающих нет. Он в числе первых бежал с поля боя. Он уже дома, спрятал свое оружие, забрался на печь и дрожит от страха, зубы почакивают. Лес вобрал в себя крохотный отрядик, казаки не преследовали. А зря! Знай бы они, что это уходили заглавные бунтари, — не отпустили бы.
Казаки устремились за пешей толпой, чтобы руки поразмять, чтобы кровью людской насытиться.
Мужики ручейками растекались по лесам и болотам, прятались в чахлых травах, в безлистых лесах. А потом, крадучись, бросая коней и дубины, пробирались домой, Кони придут, дубины теперь без надобности.
В деревнях грабеж. В деревнях небывалое насилие.
Прямо от солнца шли черные тучи. Оно, солнце, только что взошло и тут же скрылось за тучами. Наверное, чтобы не видеть на полях, дорогах изуродованные трупы людей.
Отряд башкирцев ворвался в Осиновку. Они, распаленные боем, врывались в дома, хватали что под руку попало, волокли за собой девушек, намотав косы на руку. Но на них бабы с ухватами, вилами, с топорами и косами мужики, кто успел вернуться первым, отбивают своих чад, не отдают их на поругание инородцам. Гудит и стонет колокол. Мякининские девки уже под башкирцами. А, черт, еще не хватало Фоме иметь внука узкоглазого! Но он не бросается на защиту своих дочерей. Ляд с ними, давно спорченные… Мается животом, штаны не успевает снимать.
Туча, погрохатывая, накатывалась, наползала. Солнца не видно.
Уральские казаки тоже, не отстают от башкирцев, грабят русских людей-бунтарей. И грабить вроде нечего. Но и не только бунтарей, они ладно пощипали братьев Зубиных, Фому Мякинина. Но скоро подъехало уездное начальство, подошли арестантская и инвалидная роты, и грабеж прекратился, насилие пресекли. Деревня окружена. Идут повальные аресты…
Феодосий Силов успел проскочить окружение, ждали прихода солдат. Андрей спросил:
— Где бросили Никиту?
— Порешили оставить в лесу, ему нельзя показываться на глаза. Сразу петля. Он просил нас, чтобы мы всю вину — и за бунт, и за убийство урядника, Зубина, наших бедняков — валили на него. Мы согласились. А он потом уйдет в Сибирь, а Сибирь велика, ищи-свищи.
Затем всё началось по закону, уже без грабежей и насилий, по царскому закону: следователи, прокуроры, адвокаты, от которых отказались бунтари, лишние деньги платить, судебная, коллегия, выездная, конечно. И все в один голос: "Никита затеял драку, Никита убил урядника, Никита подбил народ на бунт, Никита повел их на Охапок, чтобы все сжечь и разграбить, царскую власть порушить…"
— Но где ваш Никита?
— Никита в бегах. Никитин след уж простыл.
— Так почему же вы его сразу не арестовали, когда он убил урядника, повел вас на драку, потом бунт?
— Арестуй, ить у него ружо, да и герой он. Неможно Никиту заарестовать было. Грозился сжечь нас, ежли мы пойдем супротив него. О, Никита страшный человек, мы досе его боимся.
То ли тупоголов русский мужик, то ли настолько хитрый, что сто прокураторов не разберутся — кто же главный виновник бунта?
Хотели Зубины поставить во главе бунта Феодосия, всю вину на него свалить, отомстить за смерть отца, но сельчане сказали: "Ежли покажете на Феодосия — спалим вас вместе с домом. Показывайте на Никиту!" Братья Зубины струсили и тоже оговаривали Никиту как главного виновника бунта.

11

— "Именем его Императорского Величества, государя Всероссийского, короля Польского, великого князя Финляндского, Курляндского и прочая, прочая, прочая, — нараспев читал приговор судья, — Силова Феодосия, сына Тимофеева, сослать на вечное поселение в Сибирь, на правом плече поставить клеймо "СП", кое означает, что сей муж ссыльнопоселенец, ежели убежит, дабы опознан был. Также наказать Силова Феодосия, сына Тимофеева, розгами в приличествующих размерах — сто штук…"
Ложился сын Тимофеев на широкую лавку, крепкими ремнями вязали его, и началась порка. Со свистом впивались в тело просоленный розги, темные полосы вздувались на спине, а скоро брызнула кровь, сочная мужицкая кровь, неоплатная кровь. Феодосий тихо покряхтывал. Нет, он не закричит, не уронит своей чести перед народом и палачами. Да и пусть народ видит, пусть слышит, что не так просто выбить из Феодосия Силова бунтарский дух. А раз пощады он не запросит, значит, не покорился врагам.
В глазах темно, в памяти провалы. Но спокойно поднялся с лавки Феодосий, застегнул штаны, надел рубашку, поклонился народу, мол, прости, ежели что было не так. Чуть покачиваясь, пошел домой, чтобы отлежаться на печи, полечить спину лопухами. Заживут раны, но не зажить ране в душе.
Подошла к лавке Марфа Плетнева, поклонилась народу и сказала:
— Не стыдитесь наготы моей, бабоньки и мужики, сей срам падет на головы тех, кто изгаляется над нами. Не по своему желанию ложусь на лавку, а по приговору царскому, ему ведомо, сколько Марфе дать розг. Приму, чего уж там, — подбадривающе усмехнулась.
И засвистели розги, во всю силу старались экзекуторы-казаки. Они помнят эту бабу с дубиной, выкладывались. Уставал один, его тут же заменял другой. Расписывали широкий зад и спину затейливыми узорами. Спина стала похожа на кусок окровавленного мяса. Но не закричала Марфа, даже не застонала, стиснув зубы, кусая губы. до крови, ни звука не проронила. Упала сотая розга, можно вставать. Прощена, очищена от духа бунтарского. Xa-xa! Не очищена, а еще больше он укрепился в ней. Случись еще бой, то потяжелее возьмет дубину Марфа.
Секут осиновцев. Ждут их крика, стона. Пустое. Говорят же в народе, что дюжливей осиновцев нет. Только Фома Мякинин визжал и кричал. Может быть, не столько от Соли, сколько оттого, что отсудили все его добро Зубиным: кони, коровы, пашни, покосы и даже дом — все зубинское. Теперь Фома оказался беднее Феодосия Силова. Но не верят мужики в бедность Фомы, есть у него золото, что не нашли жандармы. Есть. Не таков Фома, чтобы все отдать! Можно бы все стерпеть, но ведь и Фому в Сибирь!..
Присудил" порку и Андрею Силову. Он наивно спросил:
— А меня-то за ча? Ить я не бунтовал.
— Не бунтовал, так еще забунтуешь. Пороть, чтобы другим не было повадно. Одного семя. Начинайте!
Андрея вызвался пороть Гурьян Зубин. Теперь он ж доме Зубиных за старшего. Здоровенный пермячина, космат, глаза рачьи, руки, как лады медведя, широкие, волосатые. Весь в отца. Сек Андрея и приговаривал:
— У меня ты заорешь! Запросишь пощады! За отца! За Варьку! Лапотник ты проклятый. Иах! Иах! Иах!
Варю бил мелкий озноб, она кусала губы, закрывала глаза, чтобы не видеть кровавых полос на спине Андрея. Рванулась, но Григорий удержал ее за плечо, обмякла. Пусть секут, пусть! Он тоже виноват в убийстве отца! Хотя отец полез в драку первым и убил его Ларион. Все, все виноваты!
Варя оцепенела, перед глазами темные круги. Истошный крик заставил ее вздрогнуть: неужели Андрей закричал? Но нет, это кричала Софка. Она нырнула под руки казаков, бросилась к Андрею. Прикрыла его собой. Но Гурьян, распалясь, хлестал Софку, от его ударов рвался сарафан. Софка визжала, орала, но не оставила Андрея.
— Убрать бабу! — гаркнул пристав — Порку продолжить! Нажимай!
— Гришка:, иди сюда! И ты побей злодея! Посеки супротивника, чтобы неповадно было ему за Варькой бегать! Ну!
Но Григорий Зубин взял Варю за плечи и повел ее через толпу. Расступилась, благодарно смотрела вслед Григорию. Не согласился творить грязное дело. Знать, и Зубины не все сволочи и брандахлысты.
— А Софка хороша! Молодец Софка! За дружка под розги? Ну и ну!
— Знать, люб, а за любого и под топор пойдешь. А он тожить, хорош, сменял беднячку на богатейку. За деньгой погнался.
— А може, не за деньгой, може, любит? Это жить не все, ежли Софка любит Андрея, надыть, чтобыть ее Андрей любил. Путаное дело любовь-то, — переговаривались те, кто еще не был сечен, кто вообще ушел от порки и Сибири, Нельзя же всю деревню гнать в Сибирь, всю деревню считать бунтарями.
Секли и Ефима. Тоже не кричал, а творил молитвы. Телом слаб, зато душой силен.
Никите присудили смертную казнь через повешение. Нарушил присягу, поднял мужиков на бунт. Осталось поймать бунтовщика и привести приговор в исполнение. Но как поймать? Где ловить? Никиту прячет земля и небо. Никиту прячет народ. За поимку преступника назначили премию, 500 рублей ассигнациями.
Ивана Ворова, Ефима Жданова, Фому Мякинина, Mapфу Плетневу, как и Феодосия, — на вечное поселение с клеймами. Тридцать пять семей тоже на поселение, но без клейма.
Зубины не прочь бы изловить Никиту и получить большие деньги. Они даже знали, где он прячется. Но мужики их снова предупредили:
— За розги мы вам простили, все одно кому-то надо было сечь, но за Никиту!.. Скажите начальству, что он убег в Сибирь, пусть там ищут.
Конечно, струсили Зубины и пошли на попятную.
В деревне стоял взвод солдат. И ушел он только через две недели. Солдаты объели и разорили мужиков.
Ссыльнопоселенцы написали прошение губернатору, чтобы он разрешил им выехать в Сибирь с семьями, скотом и скарбом на "вольные хлеба", без надзора полиции. Губернатор согласился. Пусть себе едут, так казне легче, а уж коль сорвутся со своей земли да с семьями, то назад не возвратятся. Чем меньше будет в губернии сорвиголов, тем легче и спокойнее губернатору.
Однако не было единодушия среди мужиков. Больше всех стонал и плакался Фома Мякинин, сторонился товарищей, на Феодосия ворчал:
— Через Никиту всё пошло. Ну увел бы коровенку урядник, че это, для нас впервой?
— Ну, ежели через Никиту, то ведь он тебя не звал драться, — усмехнулся Феодосий — Никто не звал. Сам пошел.
— Бунтарить ты приказал. Куда денешься. И закрутили, втянули.
— А ты посыльного в Оханск направил, вот и побили нас. Окажи спасибо, что мы отходчивы, а то давно бы голову свернули. Да и всяк знал заранее, что будем биты, потому и не трогаем тебя. Внял ли? Тогда не гуни, былинка ты полевая. Ежли хочешь заробить на Никите, то шуруй в лес. Ты знаешь, где мы медведя брали, он там хоронится в нашей закопушке. Ну, иди же!
— Нет. Дважды не изменяют. Можно и голову потерять. Вчерась видел сон, будто сам хожу со своей головой под мышкой и прошу сельчан, чтобы бросили в ту голову Деньгу. Нет.
— Тогда ладно. Мы тут порешили сбиваться в общину. Скот, лопотину, едому, тягло — в один котел. Будем гоношить для детей теплые возки, мастерить печурки, шить палатки — ежли не смогем встать на постой в деревне, будем спать в палатках. Печи обогреют. Решай. От смерти, как и от судьбы, не отмахнешься. Даже холсты, что уготовили на смертный час, тоже пустим в дело. Богу, поди, все одно, кто в какой лопотине предстанет перед его очми. Ну, как ты? Присоединяешься?
— Похожу. Подумаю, может, один пойду.
— Не неволим. Один так один.
Одна ночь сменяла другую. Спать бы надо, силы копить для дальнего перехода, но не спится. А зря. Кто осилит эту дорогу, что идет навстречу восходам, тому жить века.
В одну из темных ночей провожали Никиту. Пришли родные и друзья. Присели чинно на валежину, долго молчали. Огонь полошил тьму. С озер и стариц слышалось кряканье уток, гоготание гусей. Они тоже собрались в дальнюю дорогу, как и Никита. Эти пойдут к теплу, а Никита в холод и неизвестность. Пойдет по бесконечному Сибирскому тракту. Все общинами, а он в одиночку. Чуть горестно и сумно на душе. Но и он когда-то вольется в свою стаю. Все верят, что не будет Никита одиноким.
Одет Никита под нищего. Сума за плечами, в руках посох. Борода всклочена, волосы спутались под рваной шапкой — не узнать Никиту. И пойдет он топтать в ночи усталые звезды. Мерять землю ногами.
— Иди, братуха, с обережкой. Тянись до Даурии, есть такая страна, потом беги в Беловодское царство.
— Пустое. Далеко я не побегу. Соберу ватагу и буду подсыпать жару царю на хвост. Вспомнит он Никиту Силова. Вспомнит.
— В разбой пойдешь? Смотри, дело то неправедное, греховное, — пропел Ефим — Бунт — дело праведное, ежли весь народ. Знать, от бога.
— То так. Сегодня ихняя взяла, когда-нибудь должна и наша взять. Бунт не кобыла — не повернешь, куда хочешь.
— Потому и не везет мужикам, что нет у них головы умной, увесистой, чтобы всех в един кулак собрать. Вспыхнули порохом, покипели смолой и в бега. Еще нет у вас за спиной верных друзей. Прежде чем нам было выступать, надо бы месяц-другой людей подготовить. А так не войско, а куча горлопанов. Царь всех нас, солдат, собрал в кулак и тычет тем кулаком куда надо и где надо. Добивает строптивых. А вы растопыренными пальцами тычете, потому вас и колотят. Голова, умная голова нужна впереди народа. А я неподходящ. Не та у меня голова. Артикулы знать — этого мало, чтобы командовать народом. Конечно, артикулы тоже нужны, для боя и обороны. Но…
Андрей привалился плечом к дяде, слушая его ровный голос.
— Вы тут уж все сделайте, чтобы Варька ушла с Андреем. Ну, прощай, племяш! Что бы ни случилось — не стой в стороне от народа. А твою хлипкость душевную жисть излечит. Розги помогут, — усмехнулся Никита — Голова У тебя светлая, скоро понимаешь слово. Погоди вот… — Никита расстегнул зипун, снял золотой крест и повесил на шею Андрею — Носи и помни, что это крест бунтаря, Пришел к вам служивым, ухожу бунтовщиком. Сам усмирял, теперича меня усмирили. Смертник.
Потянулись мозолистые руки, чтобы обнять залетного вожака, пожать крепкую руку. Не отказался ведь, повел, хотя знал конец этой песни.
— Уходи с богом, от чиста сердца ты все делал. Прощай! Хотели сделать большую бучу, а вышел махонький огонек. Прав ты — пастуха бы нам хорошего, а то тычемся мордами, как неразумные кутята.
Шагнул Никита в ночь и растаял, будто его и не было. Будто он привиделся, как сон. Но болят спины от розг, гноятся до сих пор. Значит, был Никита, Но укатился приблудной звездой невесть куда.
Мужики долго смотрели во тьму. Молчали. Да и о чем говорить, без того уже все сказано, а что еще не сказано, Сибирь подскажет. Холодная и безлюдная Сибирь…
Назад: Часть первая БУНТАРИ
Дальше: Часть вторая ССЫЛЬНЫЕ