XV
В этот вечер у Нины Яковлевны сидело с десяток гостей. Вошедший Андрей Андреевич Протасов сообщил, что Ибрагим-Оглы действительно убит в перестрелке между приисками «Новый» и «Достань». Отец Александр облегченно перекрестился: «Слава Богу»; Нина же, опечаленная, быстро скрылась в спальню и там положила перед образом три земных поклона за упокоение души убитого: Нина чувствовала к черкесу неистребимую признательность. Когда она вышла вновь к гостям, коварный инженер Протасов, сметив, зачем выходила Нина, добавил:
– Но дело в том, что Ибрагим-Оглы жив. По крайней мере час тому назад его видел Илья Сохатых, спешивший на почту отправить в столичные газеты какие-то свои собственные тайные объявления. Будто бы Ибрагим с шайкой проскакал по улице.
– Ах, нет, – сказала Нина, отирая рот платком. – Это в наш сад ворвалась пьяная ватага спиртоносов. С ними – безносый Тузик. Они мстят нам за то, что стражники преследуют незаконную торговлю спиртом.
Священник сообщил о смерти в селе Медведеве отца Ипата:
– Второй удар, за ним третий, и... душа праведника отлетела в страны неизреченные.
Потом завязался словесный бой священника с Протасовым. Бой был в полном разгаре.
– ...Ничуть нет. Напротив... – кончал свои возражения Протасов. – Социализм стремится темные силы природы сделать, так сказать, сознательными, справедливыми, а борьбу за существование обратить в братство народов. Отсюда, при некоторой доле фантазии, нетрудно вообразить, Александр Кузьмич, будущее устройство социального государства...
– Мне совсем не улыбается быть в вашем будущем строе фортепианной клавишей, чтоб в меня тыкали пальцем и разыгрывали на мне собачий вальс, – засунув руки в рукава рясы, возбужденно вышагивал взад-вперед отец Александр. – Да я, может быть, вашего вальса не желаю, я, может быть, «Дубинушку» хочу петь. Я, может быть, молчать хочу.
– Да, да, – поддержала Нина священника.
– Вы и не будете клавишей, – спокойно возразил ему Протасов. – Вы будете колесом колоссального механизма, великого коллектива людей, может быть, самым полезным колесом.
– Да, да, – поддержала Нина и Протасова.
– А если я не хочу быть никаким колесом, даже и полезным? – капризно повернулся к Протасову священник. – Отчего вы желаете засадить меня за какую-то золотую решетку благоразумного благополучия? Но позвольте, в самом деле, мне остаться хоть птицей, хоть грачом и вить свое гнездо на том дереве, на котором я хочу, и в той местности, которую я облюбовал с высоты полета. Или вы и на природу, во всяких ее проявлениях, желаете посягнуть? Скажите, могу быть грачом, могу я хотеть?
– Вы начинаете говорить по Достоевскому, и притом в период его наивысшей реакционной настроенности, – раздражаясь, старался уколоть священника Протасов. – Ваше возражение есть философский плагиат.
– Может быть, может быть. Но раз я принял мысли Достоевского, они этим самым становятся моими мыслями. Ну да, по Достоевскому. Но ведь Достоевский – Монблан, мировая гора, которую не обойдешь. О ваши же кочки можно только спотыкаться. А к Монблану подойдешь, ахнешь и обязательно задерешь вверх голову... Обязательно – вверх! Хочешь – лезь на гору, чтоб увидать горизонты. Хочешь – обходи болотом, спотыкайся о кочки современности.
– Ну-с, ну-с? – сбросил пенсне Протасов и сломал три спички, закуривая папиросу. – Но имейте в виду, милостивый государь (священник поморщился), что во время геологических переворотов ваш Монблан может кувырнуться вверх тормашками, и где он стоял, там будет озеро, болото. А вчерашнее болото может внезапно стать новым Монбланом (Нина, таясь от глаз священника, поощрительно улыбнулась Протасову). А мы как раз подходим к тому времени, когда должны наступить в пластах человечества грандиознейшие перевороты духа. Тогда все ценности будут переоценены и теперешняя ваша правда погрузится в трясину невозвратного. – Протасов поднялся и стал бегать, то и дело выкидывая вверх руку с поднятым пальцем. – Тогда встанут новые горы, откроются новые горизонты, широчайшие, невиданные!
– А если я не хочу этих ваших новых геологических переворотов? – сердитым голосом, но с деланной улыбкой в ожесточившихся глазах воскликнул священник, остановился и, приподнявшись на цыпочках, крепко стукнул каблуками в пол. – Если я не желаю переворотов?
– Отойдите к сторонке, чтоб вас не задавило...
– А если я не хочу отходить? – И священник, еще больше укрепившись на полу, упрямо расставил ноги. – Могу я хотеть или нет? Вы мне не ответили...
– Если ваше хотенье не идет вразрез с интересами масс, оно законно. – Протасов быстро подошел к вазе и бросил в рот шоколадку.
– Ха, масс!.. А что такое масса? – подошел к вазе и священник и тоже бросил в рот шоколадку, но она, застряв в усах, упала. – Масса всегда идет туда, куда ее ведут. – Отец Александр поднял шоколадку, дунул на нее и положил в рот. – У массы всегда вожди: сначала варяги – Рюрик, Трувор, потом доморощенные Иваны. (Протасов сердито сел, схватился за правый бок и болезненно скривил губы; новый, приехавший из столицы врач-психиатр затягивался сигарой; Нину бросало то в жар, то в холод.) Думает гений – осуществляют муравьи. Я гения противопоставляю массе, личность – толпе. Меня интересует вопрос: куда бы человечество пришло, если б у него не было своих Колумбов?
Священник тоже сел и нервно стал набивать себе ноздри табаком.
– Человечество обязательно придет туда, куда его зовет инстинкт свободы, – усталым голосом ответил Протасов. – Оно родит своих кровных гениев, придет через упорную борьбу к раскрепощению – физическому и нравственному. Оно придет к своему собственному счастью.
– А что... а... а... а что такое счастье? – весь сморщившись, чтобы чихнуть, и не чихнув, спросил священник.
Протасов потер лоб, ответил:
– Пожалуй, счастье есть равновесие разумных желаний и возможности их удовлетворения.
– Так, согласен... – Священник опять выхватил платок, опять весь сморщился, но не чихнул. – Но, позвольте... раз все желания...
– Разумные желания.
– Раз все разумные желания удовлетворены, значит, я нравственно и физически покоен. Я – часть коллектива. И все остальные части коллектива, а стало быть, и весь коллектив в целом нравственно и физически покоен. Ведь так? А где же борьба, где же ваш стимул движения человечества вперед? Все минусы удовлетворены плюсами. В результате – нуль, стоячее болото, стоп машина! – сытая свинячья жизнь. Так или не так? – Священник выудил из вазы две шоколадки, разинул рот, чтобы бросить их на язык, но вдруг, весь содрогнувшись, неожиданно чихнул. Шоколадки упали на пол. Все засмеялись. Фыркнул и Протасов.
– Нет, милостивый государь, – подавив вынужденную веселость, сказал он сухо, – вы совершенно не правы. Какая свинячья жизнь, какое болото? Вы забываете, что мысль, воображение, фантазия неудовлетворимы. Пытливый дух человека вечно жаждет новых горизонтов.
– Ага! Мысль, фантазия?.. А я все-таки не могу признать вашего будущего социального устройства, – резко чеканя слова, сверкал глазами священник, – потому что в нем будет отнята у человека свободная воля.
– Но, батюшка! – воскликнул все время молчавший врач-психиатр Апперцепциус. – Вы упускаете из виду, что свободной воли вообще в природе не существует.
– То есть как не существует?
– Свобода воли человека всегда условна, – поспешил вставить Протасов. – Она зависит, Александр Кузьмич, от борьбы страстей с рассудком и от тысячи иных причин... Но как же вы этого не знали? Еще Вольтер об этом говорил...
– Мы, батюшка, живем в мире причин и следствий, – подхватил Апперцепциус не терпящим возражений тоном.
– Удивляюсь... Но как же так? – смущенно развел священник руками. – Свобода воли – это корень всего, это кит, на котором зиждется весь смысл вселенной. Вы, молодой человек, не ошибаетесь ли?
– Во-первых, я уж не так молод: мне сорок восьмой год, – улыбнулся, блестя крупным, начисто выбритым черепом, чернобровый, с юными бледно-розовыми щеками доктор. – А во-вторых, я, как психиатр, должен вам, простите, разъяснить, что так называемая свобода воли – это иллюзорность, это лишь субъективно-психологическое понятие.
– Как так?
– Да уж поверьте! – И психиатр с многоумных высот специальных своих знаний глуповато посмотрел на священника, как на простофилю. – Во-первых, представление о свободе воли ограничивается самой физиологией головного мозга, как субстрата душевной деятельности! Во-вторых, от нашего сознания скрыты все истинные мотивы и весь механизм процесса, который...
Нина ничего не понимала. Ей становилось скучно от этой ученой болтовни.
– Да и вообще, – перебил психиатра инженер Протасов, – ваши мысли, Александр Кузьмич, теперь чрезвычайно устарели. Они, может быть, когда-нибудь и имели свой резон д'этр, а теперь они, поверьте, никому не нужны.
Разговор иссяк. Вогнанный в краску священник в раздражении поводил бровями и чуть улыбался.
Вошел домашний врач в дымчатых очках, показал психиатру ведомость со странной резолюцией Прохора Петровича.
– Можно больного посмотреть? – спросил психиатр, раскланялся с Ниной и направился вместе с доктором в кабинет хозяина.
Скрылся в свою комнату и священник. Гости тоже разошлись.
– Нина Яковлевна, дорогая моя, близкий друг мой, – тихо, как тень, подошел к ней взволнованный Протасов. – Чрез три дня, как вы знаете, я должен уехать. Мне это очень тяжело.
Нина низко опустила голову и, вытянув белые оголенные руки, обвила ими колени. Стального цвета бархат ее платья лежал печальными складками. Грустно поник на ее плече цветок пахучего ириса.
– Я еще раз хочу позвать тебя с собой, Нина, – едва сдерживая гнетущее чувство тоски, произнес Протасов и взял Нину за руку. В ее глазах мелькнула радость, но тотчас же померкла. – Можешь ты быть моей женой?
Нина продолжала сидеть молча. Она чуть поводила плечами. Ее подбородок вплотную прижался к прерывисто дышащей груди. Пальцы подергивались. Усыпанный алмазами большой изумруд в кольце сиял под снопами электрического света. Ей было стыдно глядеть в глаза Протасову. Тот заметил это и тоже опустил глаза.
– Я жду ответа, – склонив голову, каким-то обреченным, с трагической ноткой голосом проговорил Протасов.
Изумруд в кольце мигнул огнями и погас. Пространство пропало. Воздух отвердел.
– Нет, Андрей, – через силу сказала Нина.
После крепкого сна Прохор Петрович, подогнув под себя левую ногу, сидел в кабинете у стола, читал книгу, крутил на пальце чуб.
– А, здравствуйте! Вы – лечить меня? Вот и отлично. Вы пьете? Давайте выпьем. Этот не дает, мой-то, Ипполит-то... Как вас зовут?
– Доктор медицины Апперцепциус, Адольф Генрихович.
Широкоплечий, в белой фланелевой паре, психиатр заглянул в книгу:
– Ага! Гоголь? «Вий»? Бросьте эту ерунду. Лучше возьмите, ну, скажем, «Старосветских помещиков». Пить нельзя... Ерунда!.. Завтра исследую. Вы – здоровяк. А просто поддались. Нельзя быть женщиной. Надо душевный иммунитет... Морфий к черту, кокаин к черту. Пусть бродяги нюхают.
Прохор проглотил накатившуюся слюну, улыбнулся виновато.
– А я все-таки, доктор, болен. Навязчивые идеи, что ли... Как это по-вашему? Черного человека сегодня видел. Вон там, возле камина, раза три.
– Чем занимались?
– Ведомости вот эти самые просматривал. Часов пять подряд.
– Ага, понятно. Закон контраста. Об этом законе еще Аристотель говорил. Если я буду пучить глаза не пять часов, а только пять минут на белую бумагу, а потом переведу взгляд на изразцы, на потолок, – обязательно черное увижу. Закон контраста. Ерунда.
– Значит, коньячку хлопнуть можно? Стаканчик... – опять сглотнул слюну Прохор.
– Нет, нельзя. – Психиатр внимательно перечитывал на ведомостях резолюции Прохора Петровича. Его взгляд споткнулся, как на зарубке, на подчеркнутой синим карандашом фамилии «Юрий Клоунов». Он спросил: – Ну, а, скажем, клоуна вы не видели сегодня?
Прохор ткнул в психиатра пальцем и, радостно захохотав, крикнул:
– Видел! Ей-Богу, видел!.. Голубого... Да ведь я с ним знаком. От Чинизелли. Мы с ним в прошлом году в Питере у Палкина кутнули. Но как же вы... – Психиатр в упор, не улыбаясь, смотрел ему в глаза. Прохор смутился. Робко спросил: – Откуда вы знаете про клоуна?
– Очень просто... Закон ассоциации. Негативчики. А вот – Синильга? Что это за птица?
– Да просто так... Чепуха, – опять смутился Прохор и почему-то взглянул под стол. – В юности еще... Шаманка. Гроб ее встретил.
– Так-с, так-с. Негативчики, позитивчики.
– Какие негативчики?
Психиатр, глядя ему в глаза своими серыми глазами, поводил возле его носа вправо-влево пальцем и строго сказал:
– Никаких иллюзий, никаких иллюзий. Это я – врач. Да, да! Перед вами врач, а не черт, а не дьявол, не Синильга. Возьмите себя в руки. Ну-с!
Прохор сдвинул брови. Оба смотрели друг другу в глаза, пытались запугать один другого. У Прохора задрожал язык, и левое веко чуть закрылось.
– Я никого не боюсь. – Прохор крутнул усы и вновь заглянул под стол. – Но слушайте, Адольф Генрихович!.. – И глаза Прохора забегали с предмета на предмет. – Меня крайне удивляет подобный метод исследования сумасшедшего. Простите, вы не коновал?
– Дорогой Прохор Петрович, – взял его за руку психиатр. – Какой же вы, к черту, сумасшедший? Вы ж совершенно нормально рассуждаете. Вы гениальнейший человек.
Прохор вырвал свою руку из руки психиатра, встал, распрямился, подбоченился.
– Очень жаль, доктор, что вы не были на моем юбилее. Очень жаль... – И важно сел.
– Ну, а зачем вы к пустынникам ходили?
– Да по глупости, – завилял глазами Прохор. – Хотел... Да я и сам не знаю, чего хотел. Тяжело было. С женой как-то всё, с рабочими. С финансами у меня плоховато. От меня скрывают, но я вижу сам... Ну а что ж все-таки означают эти ваши негативчики?
– Вы в естественных науках что-нибудь маракуете?
– Да, кое-что читал, – с запинкой ответил Прохор.
– Ну вот-с, – затянулся психиатр папироской и уселся поудобнее. – Центральная нервная система, в том числе и главным образом серое корковое вещество головного мозга, содержит миллиард двести миллионов нервных клеток и пять миллиардов нервных волокон. Вот вам деятельные элементы, если хотите – негативы. В них отпечатки впечатлений, библиотека памяти. Понимаете меня?
– Конечно, понимаю. И очень внимательно слушаю вас.
– Великолепно. Весьма рад. – Психиатр сделал себе в книжечке отметку. – Они, эти отпечатки, эти негативчики, молчат до тех пор, пока связанный с ними психический процесс не поднялся выше порога сознания. Тогда начинается оживление памяти, разные Анфисы, Синильги. Вообще – мир ложных представлений. Это я приблизительно говорю, в грубой форме, для наглядности. Что же касается...
– А вот гнев, злоба?.. – неожиданно перебил Прохор Петрович, и меж сдвинутых его бровей врубилась продольная складка. – Вдруг ни с того ни с сего...
– Понимаю. Вдруг ни с того ни с сего разъяритесь? У меня есть прекрасное лекарство...
– Голубчик! Пропишите.
– Просчитайте до десяти в минуту гнева – и ваш гнев пройдет. Важно перебить настроение.
Вдруг Прохор вскрикнул: «Ай!» – и отдернул ногу. Психиатр засмеялся, сказал:
– Благодарю вас. Ничего не видите?
– Ничего. – И Прохор, поджимая отдавленную ногу, заглянул под стол. – Очень больно вы на мозоль наступили мне. Чтоб вас черт побрал!..
– Великолепно, – потирая руки, сказал психиатр. – Я наступил вам на мозоль, и вы только и всего, что вскрикнули. А сумасшедший обязательно увидал бы змею, которая ужалила его. Вы здоровы.
– Ха-ха, – рассмеялся Прохор. – Вы меня с маху ударите по зубам и опять скажете: я здоров.
– Ну, нет, – засмеялся и психиатр. – К таким грубым методам исследования пусть прибегают пьяницы в кабаках. А вот с мозолью запомните: ежели увидите голубого клоуна или чертика с хвостом, топните каблуком себе в мозоль, и клоун пропадет.
– Да?! – обрадовался Прохор. – Спасибо. Обязательно...
– Попробуйте, попробуйте. А теперь разуйте правую ногу. Разуйтесь, доктор, и вы. И я разуюсь.
Все трое сидели босоногие. Запахло вонючим сыром.
– А ну-ка вы первый. – Психиатр крепко схватил ногу доктора повыше пятки и стал щекотать подошву.
Ипполит Ипполитыч закричал, задрыгал ногой, болезненно захохотал и в хохоте едва не упал со стула.
– Воля слабая, – сказал психиатр. – А ну – мне, – и вытянул ногу.
Доктор стал щекотать ему подошву. Психиатр стиснул зубы, надул розовые щеки, весь вспотел.
– Щекочите, щекочите, – выдыхал он через ноздри.
– Тренировка, – сказал Ипполит Ипполитыч. – Совершенно притуплены нервы у вас.
– Ничего подобного. – И, тяжело дыша, психиатр опустил ногу. – У меня хорошо укреплена воля. А ну, Прохор Петрович, вы.
Прохор положил свою огромную, грязноватую, покрытую волосами ногу на колени психиатра. Психиатр нежно провел концами пальцев по голой, в мозолях, подошве Прохора.
– Ой, черт! – отдернул Прохор ногу. – Щекотно. А нуте еще... – Он вцепился руками в кресло, выпучил глаза и сдвинул брови.
Психиатр с минуту на все лады изощрялся в щекотании, сказал:
– Обувайтесь. Все в порядке. Молодцом. А завтра исследуем вас разными финтифлюшками: хроноскопом, тахитоскопом – словом, разными психометрическими штучками. А впрочем, все это ерунда. Вы почти здоровы.
Адольф Генрихович прошел к Нине.
– Ничего особенного, – сказал он ей. – Склонность к галлюцинациям благоприобретенная. От пьянства, от наркотиков. Так называемый запойный бред, делириум тременс... Яркость представления. Но это пройдет. Вашего мужа необходимо отправить...
– Куда? – трепетно замерла Нина.
– Не бойтесь. Не в дом сумасшедших. Его нужно отправить в длительное путешествие, обставленное с комфортом. Ну, скажем, в Италию, в Венецию, в Испанию. Надо его беречь от потрясений.
Прохор ужинал со всеми. Он разговорчив, неестественно весел. Нина же необычно мрачна. Прохор никак не мог развеселить ее.
Предстоящая разлука с Протасовым покрыла непроносным туманом весь горизонт ее жизни. Предчувствие полного одиночества, болезнь мужа, нелады с рабочими, внутренний разлад с самой собой – все это ввергало ее в мир скорби и отчаяния.
Все чаще и настойчивей подступали обольщающие минуты – все бросить, отречься от богатства, взять Верочку и на всю жизнь протянуть Протасову руку.
Сердце ее качалось, разум горел. Бог, религия, отец Александр, богатство – уходили в туман, а на скале, над туманами светлым призраком маячил Протасов. И вот душа ее раздирается надвое: судьба вгоняет в душу клин, как бы силясь или убить Нину, или вывести ее на просторы вольных человеческих путей. Минутами ей становилось страшно.
– У тебя такое настроение, Ниночка, как будто ты решила сегодня ночью покончить с собою, – громко, подчеркнуто, чтоб все запомнили эти слова, произнес Прохор.
– Да, пожалуй, – глубоко передохнув, безразлично ответила Нина. – Адольф Генрихович, налейте мне коньяку...
...Поздно вечером из конторы сообщили Прохору Петровичу, что четыреста землекопов с лесорубами заявили об уходе с экстренных, не терпящих отлагательств работ: все они собираются к Нине Яковлевне на ее новые графитные разработки.
– Не пускать, не пускать!! – вне себя заорал в телефон Прохор. – Я собственноручно расстреляю из пушки всех их, мазуриков, вместе с Куком, вместе с графитным прииском!..
И Прохор Петрович, отшвырнув трубку аппарата, в изнеможении повалился в кресло.
– Нет, что она, проститутка, со мной делает?! Что она делает?!! – стонал он, надавливая на левый глаз ладонью: ему казалось, что глазное яблоко выкатывается из орбиты, а хохлатая бровь неудержимо скачет вверх-вниз, вверх-вниз. Действительно, нервный тик передергивал мускулы его лица.
– «Итак – бритва...»
Прохор Петрович вздрогнул, вытаращил глаза на узывчивый, такой неприятный голос. Возле камина темнел клоун в черном подряснике с наперсным крестом и в голубом берете.
– А-а-а, ты? – выдохнул Прохор, и видение рассеялось.
Прохор попробовал бритву на ноготь. Бритва острая. Сунул ее в карман. Вышел в сад, прошелся. Голубела ночь. Холодновато было. Лунные тени расплескались по песчаным дорожкам. Георгины в росе. Холодновато. Месяц желт. Небо бледное, звезды белые. Холодновато. Холодно... Бррр... Дом спит, огней нет. Спит Нина. Вернулся в дом на цыпочках. Часовых на крыльце, по!углам, у ворот не заметил. Вспомнил о них, когда входил в кабинет. Дверь чуть скрипнула. Ему показалось, что скрипит зубами черкес. Надо бы спросить караульных. Где же они? Надо бы осмотреть беседку в саду: не притаился ли там Ибравим.
– Да нет же! Ибрагим убит, – облегченно сказал сам себе Прохор.
Он сел под окном, приоткрыл портьеру, глядел на месяц. Месяц желтел и подмигивал ему. Прохор пощупал карман. Бритва там, в кармане. Он мог бы задушить жену, но нет... Он лучше ей, сонной, перережет горло, а бритву вложит в руку. Очень естественно. Сама. Ее душевное состояние за ужином – мрачное, унылое, и его ловко, кстати произнесенная фраза, которую все слышали, – и отец Александр, и оба врача, – отводят всякие подозрения от Прохора. И ее ответ: «Да, пожалуй», – ответ тоже все слышали и каждый расшифровал: «Да, пожалуй, я этой ночью покончу с собой». Великолепно, очень естественно. Во всяком случае, он, Прохор, не дурак, он не сумасшедший, он обдумал все здраво. Он делает это сознательно, трезво. Он готовился к этому целый год. Жаль Нину? Да, жаль, но не очень...
– Но я иначе не могу, не могу, – говорил он желтому месяцу. У месяца улыбка шире. – Самый главный «Новый» прииск, знаю, скоро отберут. А может быть, и отобрали уж, только не говорят мне. Всюду убытки. Протасов уходит. Нина разоряет меня. Хочет развивать самостоятельное дело. Она спустит в прорву весь свой миллион. Почему она, дура, думает, что миллион принадлежит ей, а не мне с Верочкой? Когда мы женились, она, дура, стоила три копейки. Я мысленно взял тогда принадлежавший ее отцу миллион и ее, дуру, в придачу к миллиону. Вот и все. Миллион мой. Мне сейчас страшно нужны деньги... Нет оборотных средств... Дура, отдай миллион!
У желтолицего месяца обвисли концы губ, улыбка прокисла, свет стал жалким.
– Ха, Нина... Какая-то Нина, проститутка, божья коровка. Я не верю ей. Я предупреждал несколько раз. Ну, что ж мне делать? Погибнуть самому?.. Но мне себя не жаль, жаль дела. И – быть по сему!..
Прохор шагнул к выходу, изо всех сил приподнял дверь за ручку, чтоб уничтожить скрип, и неслышно вышел в коридор. Прокрался пять шагов, сел на пол, разулся, пошел дальше. Стены коридора дышали на него сонным холодом. Каждое окно, выходящее в лунную ночь, билось, как сердце, ритмично, подпрыгивало в такт шагов Прохора. От стен шли какие-то «чертовы» токи.
Прохор пощупал карман. Бритва на месте. Враждебные токи, вибрации, плясы электронов кружились, плотнели возле входа в покои хозяйки. Потоки одуряющих волн опутали Прохора, влекли его к себе, за собою, в себя, манили в ту половину, где Нина. Он шел и не шел, он спал и не спал. Если внезапно топнуть на Прохора, если крикнуть «стой!» – он со страху упал бы, может быть, умер бы от разрыва сердца. Он был вне воли, не свой, он как лунатик...
Каждый мускул, каждый нерв Прохора подсознательно насторожен до предела. А в помраченную мысль вплеталась бессмыслица: «Врут, что Савоська жив, я Савоську убил ударом камня по башке». Прохор ощутил во рту пряный привкус крови: «Я привык... Убивать не страшно. Все зависит от цели. Если нужно – убью. Человек – животное. Мне не жаль ни одного человека в мире. И себя не жаль».
Прохор прошел столовую, прошел гостиную, миновал будуар, двигался, подобно слепцу, чрез тьму вечную. Он шел и не шел, он спал и не спал.
И вдруг ударило ему в душу, в густую тьму сознания великой силы пламя, очень похожее на стихийный пожар тайги. Прохор-слепец, под ударом огня, мгновенно прозрел и мгновенно вновь ослеп: столь ярко показалось ему тихое сиянье – в мышиный глазок – хвостика лампады.
Кровать и кроватка. Дыханье ребенка спокойно. Нянька дышала вприхлюпку, с бредом. Прохор весь сразу расслаб. «Комната Верочки». Снял со стула какую-то вещь, кажется, туфельки дочки, и сел, вытянув вдоль колен руки.
«Боже мой! Комната Верочки. Но как же я мог перепутать?» Он пучил глаза, пробуждался. Руки дрожали. Николай-чудотворец грозил ему с образа очень строго: «Уходи, наглец, уходи!»
– Кто тут?
– Я, няня, – расслабленным шепотом ответил Прохор и почувствовал – по щекам ручейки. – Я, няня, сейчас уйду... Я к Верочке. Показалось, что она заплакала...
– Нет, барин... Она не плачет. Это попритчилось вам. Она, ангел Божий, спит.
– Да, да... Мне показалось, что плачет она. – И, не утирая слез, а только поскуливая, Прохор тихо вышел.
Шел коридором. Озирался, как вор... Вложил руку в карман. Бритвы не было.
Прошел к себе, дал свет, отворил шкаф и отпрыгнул: из шкафа выскочил бородатый Ибрагим и тоже отпрыгнул в ничто.
– Фу, черт побери!.. – плюнул Прохор. – Себя боюсь. – И плотно захлопнул дверцу зеркального шкафа. Вновь отразился в плоскости зеркала. – Да, такой же бородач, как и черкес. Надо сбрить бороду. Да, да.
Выпил микстуру и лег. Все дрожало в нем и куда-то неслось.
Быстро вскочил, отыскал припечатанный сургучной печатью пакет, вынул записку. Строчки были как кровь:
«Поступаю в полном сознании. Похоронить по-православному. Мой гроб и гроб жены рядом. Гроб Верочки наверху».
Прохор Петрович взмотнул головой, весь сжался, весь сморщился и застонал, как заплакал:
– Нина... Жестокая Нина!.. Неужели не жаль тебе Прохора?