Книга: Угрюм-река
Назад: XIII
Дальше: XV

XIV

«Нет, слава Богу, ничего... Все обошлось на этот раз будто бы благополучно: Прохор Петрович поправляется».
Так думала Нина, навсегда утратившая, как и большинство людей, звериный инстинкт правдоподобного предчувствия. Причиной психических срывов мужа она считала запойное его пьянство; ей и в голову не приходило, что здоровье Прохора в серьезнейшей опасности; она не знала, что ей грозят беды, что и она ходит во тьме по острию бритвы.
Федор Степаныч Амбреев, исправник, сбрил свои пышные вразлет усищи. Исправника почти невозможно теперь узнать. Если вы сегодня встретите в тайге спиртоноса в соответствующем костюме с седыми плюгавыми усишками и пегой бороденкой, будьте уверены, что это сам исправник. Если завтра вам повстречается гололобый татарин Ахмет в тюбетейке, с серьгой в ухе, с тючком товаров за плечами – это исправник. Послезавтра вы можете увидеть на каком-нибудь постоялом дворе при большой дороге, среди всяческого сброда, крупную фигуру беглого каторжника в черном лохматом парике – это все тот же исправник Федор Степаныч Амбреев.
О подобном маскараде никто не мог догадаться, об этом знал лишь Прохор Громов. Исправника на предприятиях больше нет – полицией заведует новый пристав Сшибутыкин. Исправник же, согласно официальным данным, уехал в отпуск, в Крым.
Всюду, по всем работам, в каждой деревушке, на перекрестках дорог, в любой человеческой берлоге пестреют объявления:
«С согласия г. начальника губернии фирма „Прохор Громов“ назначает за голову бежавшего разбойника Ибрагима-Оглы 10 000 (десять тысяч) рублей. Приметы разбойника: возраст и т. д.
Подписал: Прохор Громов.
Скрепил: Пристав Сшибутыкин».
По всем заводам и на приисках усилена стража. Дом Прохора Петровича тоже охранялся шестью вооруженными мужиками из бывших унтер-офицеров. В качестве телохранителя иногда водворялся к Прохору Петровичу денька на два, на три воинственно настроенный дьякон Ферапонт. В придачу к неимоверной силе он захватывал с собой пудовую железную палку с набалдашником: ударит – коня убьет.
На другой день после возвращения мужа Нина призвала ямщика Савоську, беседовала с ним взаперти, дала ему двести рублей и заклинала никому не говорить о ночных таежных страхах...
– Так точно... Спасибо, барыня... – сиял осчастливленный парень.
Доктор и домашние всячески старались оберегать Прохора Петровича от этих, по их мнению, вздорных слухов.
– Какая ж может быть вера вислоухому дураку парню? – старался доктор успокоить Нину Яковлевну. – Он же находился тогда в совершенно невменяемом состоянии. Что называется – душа в пятках. Ему Бог знает что могло прислышаться и показаться. Полнейшая нервная депрессия. Да до кого угодно доведись...
Нина охотно с этим соглашалась. Но вот на имя Прохора стали получаться (подметные и почтой) ругательные письма. В них неизвестные авторы называли его «разбойником и предателем своего верного слуги-черкесца», «с большой дороги варнаком», «убийцей»; некоторые советовали ему «объявиться суду: убил, мол, безвинную Анфису, желаю пострадать», другие увещевали «уйти в строгий монастырь, чтоб постом, молитвой и смирением загладить свой грех перед Богом».
Эти письма в руки Прохора не допускались. Нина и переселившийся в дом Громовых отец Александр лично прочитывали всю корреспонденцию. Домашний доктор Ипполит Ипполитович Терентьев тоже всячески старался «ввести Прохора Петровича в оглобли».
Но вся беда в том, что симпатичнейший, тихий и немудрый Ипполит Ипполитович никогда не интересовался душевными болезнями и давно забыл все то, что слышал о них в университете. Он, старый, пятидесятилетний холостяк, сватался к трем девушкам – отказали, сватался к двум почтенным вдовам – тоже отказали. Он азартно любил играть в картишки, не дурак был выпить и, пожалуй, от запоя сам был не прочь в этой дыре сойти с ума. Поэтому, не доверяя себе, он рекомендовал Нине экстренно выписать из столицы для Прохора Петровича опытного врача-психиатра.
Вскоре получилось известие из Петербурга, что врач выезжает.

 

Прошла неделя. Прохор Петрович никуда не выходил. Каждое утро, просыпаясь, он прежде всего спрашивал:
– Что, не поймали?
Все мысли его сосредоточились теперь на сумбуре той дикой ночи. Всякий раз, когда эти тяжкие воспоминания нахрапом, как палач с кнутом, врывались в его душу, он снова и снова переживал лютую смерть свою. С необычайной четкостью, превосходящей реальность самой жизни, он обостренным внутренним чувством видел повисшее в воздухе надвое разорванное свое тело. Он всеми силами тужился пресечь это видение, кричал: «Враки это, виденица! Я в кабинете... Я дома!..» – вдавливал пальцами глаза, грохал по столу, бил себя по щекам, чтоб очнуться, перебегал с дивана к окну, на свет, – но мертвое тело продолжало корчиться и разбойники – хохотать над ним, над мертвым. Тогда кожу Прохора сводил мороз, и пальцы на ногах поражала судорога.
Но вот гортанный крик черкеса: «Смерть собаке!» – и черное видение вдруг исчезает. В душевной деятельности Прохора наступает тогда мгновенная смена ощущений: он выше головы захлебывается жесточайшей злобой к Ибрагиму-Оглы; все лицо его наливается желчью, волосы шевелятся, и от приступа этой звериной ярости он уже не в силах ни кричать, ни ругаться, он до обморока, до холодной испарины лишь весь дрожит.
К концу недели, под влиянием брома, теплых ванн (а может быть, и тайной выпивки), эти мрачные галлюцинации значительно ослабли. Понюшки искусно припрятанного им кокаина давали некоторое успокоение его душе, а стакан уворованного коньяка бросал больного в мертвецкий сон.
Так шли часы и дни. Волосы Прохора Петровича наполовину побелели. Теперь не сразу можно было признать в нем недавнего богатыря-красавца. Ну что ж... Все идет так, как надо.
Однажды, когда доктору сквозь дымчатые очки почудилось, что нервы Прохора Петровича окрепли, он пожелал испытать на больном старинный способ лечения по пословице: «Клин клином вышибай». Доктор сказал:
– С вами, Прохор Петрович, хочет повидаться ямщик Савоська.
– Какой вы вздор несете, Ипполит Ипполитыч. Савоська убит.
– Как убит? Это вам приснилось. Уверяю вас.
В дверь просунулась глуповатая улыбающаяся физиономия Савоськи.
– Здравствуй, барин! Это я.
Прохор соскочил с кушетки и, поджав руки в рукава, внимательно прищурился на парня: у Прохора за эту неделю притупилось зрение.
– Это я, барин. Вот свеженьких грибков принес вам, рыжички. Сам сбирал. А папашка мой кланяться приказал вам. И мамашка тоже. Вы не сумлевайтесь.
– Дурак... Ведь ты ж убит.
– Кем же это убит-то я? – распустился в улыбку мордастый парень. – Что-то не припомню...
– Кем, кем... Дурак... – стал бегать Прохор по комнате. Походка его была порывиста: то ускорялась, то замедлялась. Иногда его бросало вбок.
Доктор подошел к нему.
– Успокойтесь, сядьте. Савоська, садись и ты. Расскажи барину, как было дело. А то у барина приключилась горячка от простуды, и он все позабыл, все перепутал, – сказал доктор и подумал: «Притворяется Прохор Петрович или нет?» За последнее время доктору влетела в голову навязчивая мысль, что Прохор Петрович дурачит всех, «валяет ваньку».
Прохор грузно уселся за письменный стол, закурил сразу две трубки, стал закуривать сигару. Сел на краешек стула у дверей и Савоська. Он в красной рубахе, в жилетке, при часах. Льняные волосы смазаны коровьим маслом, расчесаны на прямой пробор. Ему девятнадцать лет, но выражение лица детское.
– Сказывать, что ли?
– Сказывай. – И на плечи Прохора доктор набросил халат.
– Ибрагим, конешно, ничего вам, барин, не говорил. И вы ничего ему, конешно, не говорили. И ни к каким елкам разбойники не подводили вас. Это, барин, вам все, конешно, пригрезилось. А только что разбойнички пели песню «Там залесью, залесью». А вы дали Ибрагиму, конешно, денег. И разбойнички, никакого худа ни мне, ни вам не сделавши, отпустили нас в живом виде. – Парень запинался, двигал бровями, потел; то чесал за ухом, то потирал руки и все поглядывал на доктора, как бы спрашивал: верно ли он, Савоська, говорит, не сбился ли?
Прохор, казалось, слушал внимательно, поддакивал парню, кивал головой, все быстрей и быстрей барабанил в стол пальцами, попыхивал то трубкой, то сигарой. Потом сдвинул брови и страшно глянул в упор на сразу испугавшегося парня.
– Ты лучше эти басни расскажи моей бабушке-покойнице. Болван! Что ж, разве не слыхал, осел, слов Ибрагима: «Езжай, Прошка, домой, – сказал он. – Теперь рано тебя убивать. Когда-нибудь зарежу после». Эти его речи огнем в моей башке горят. Дурак! Не слыхал их, не слыхал?
– Никак нет, не слышал.
– Пошел вон, дурак! (Савоська схватился за ручку двери.) Стоп! На три рубля. Спасибо за грибы.
Савоська, вывертывая пятки, подошел на цыпочках к столу, с опасением взял деньги из руки напугавшего его хозяина и стоял столбом, позабыв, что надо делать с трешкой.
– Клади в карман и – ступай, – сказал ему доктор.
Савоська ушел. Прохор спрятал затылок в широкий воротник халата и зябко поежился.
– Нет, прямо-таки вы с ума сведете меня, Ипполит Ипполитыч. Что за чепуха?.. Ну, разве это Савоська? Ведь я ж собственными глазами видел, как ямщика ударили по голове чем-то тяжелым. И собственными глазами видел, как кровь из его затылка полилась.
Прохор вдруг ощутил во рту вкус крови. Он быстро сдернул руки с кресла, крадучись осмотрел кисти рук под столом и, подозрительно взглянув на доктора, засунул их в карманы брюк. Прохор тоже подумал про доктора: «Интересно бы знать, догадывается доктор, что я убил Савоську, или ему на самом деле про это неизвестно?»

 

Прошло несколько дней. Прохор Петрович поехал на работы. Проезжая мимо башни «Гляди в оба», он спросил сопровождавшего его доктора:
– Вы не находите, что башня покривилась?
Доктор обернулся, взглянул на башню, пытливо поглядел в глаза Прохора, опять подумал: «Притворяется», – и ответил:
– Да нет. Кажется, башня прямо стоит. Да, да, совершенно прямо.
– Ага. Ну, значит, я покривился.
Но действительно незримая башня гордых замыслов Прохора Петровича дала большой крен, как и сам себялюбивый Прохор: все дела его затормозились, а некоторые начали ползти раком, вспять. Над всеми его предприятиями отныне стала витать угроза внутреннего разрушения.
Инженер Протасов помаленьку распускал свои паруса: он не хотел больше играть с нелепой бурей, он теперь выискивал на компасе своей судьбы новый румб и новый азимут, чтоб навсегда покинуть этот берег. Он не так уж часто посещал теперь работы и не так уж сильно болел душой за ту или иную неудачу. Такой потускневший его интерес к работам удивлял подчиненных и вместе с тем тоже будил в них чувство внутреннего равнодушия к чужому делу. И, угадывая общее настроение начальства, впадали в расхлябанную леность и рабочие: хозяин обманщик, хозяин зверь, хозяин живорез, убийца, сам Ибрагимовой шайке признался об этом будто бы... да поговаривают, что хозяин с ума сошел; ну, стоит ли для такого ирода пуп надрывать?
Меж тем Прохор Петрович в общем чувствовал себя неплохо: прекрасно ел, курил, украдкой выпивал и был уверен, что он совершенно здоров, нормален, но окружен сумасшедшими людьми, ханжами, злодеями, ожидающими его скорой смерти, давшими клятву убить его.
– Вы, Ипполит Ипполитыч, я вижу по всему, считаете меня помешанным. Не так ли? Напрасно.
– Помилуйте, Прохор Петрович, что вы!
Прохор с утра до вечера объезжал мастерские и заводы. В присутствии доктора он делал разумные замечания, выговоры, детально осматривал работу станков и механизмов. «У тебя, Коркин, форсунка шалит. Слышишь – перебои? Подверни гайку! Эх ты, механик!» Проверял счета и книги. Быстро находил ошибки, фальшь, мошенничество. Распекал вразнос. Служащие и рабочие трепетали. А когда уезжал, крутили головами.
– Какая ерунда!.. – говорили они. – Надо идиотом быть, чтоб только подумать, что он сумасшедший. Дай Бог каждому так с ума сойти.
Да, Прохор Петрович довольно ясно видел стоящие пред ним задачи, знал пути к их осуществлению. Ему казалось даже, что он имеет в себе силу все преодолеть, все покорить под свои ноги, стать властелином полной славы и полного могущества.
«Нет, врешь, врешь, – грозил он пространству пальцем и глазами. – Ни я, ни башня и не думали кривиться. Мы прямо стоим!»
Однако вся душевная деятельность Прохора, наполовину переключенная из деловой сферы труда в болезненный мир галлюцинаций, ослепляла его, как яркий прожектор, направленный из тьмы в глаза актера: он не видел, не чувствовал, что главные устои его коммерческих удач колеблются, сдают. Богатейший прииск «Новый» вот-вот должен уплыть, вновь открытые инженером Образцовым богатые сокровища, на право владения которыми Прохор позабыл подать заявку, перехвачены врагами, на работах непорядки, промедления, и весть о болезни его перебросилась в столицы. Одним словом...
У Прохора Петровича было до сорока торговых отделений по городам и богатым селам. Мануфактурная, колониальная, галантерейная торговли приносили ему большие выгоды.
Пред ним лежали полугодовые отчеты нескольких его торговых отделений. Внимательно просмотрел второй отчет доверенного Юрия Клоунова, мещанина. Проверил на счетах баланс, подсчитал прибыль – 5782 руб. 31 коп.
– Вор, сукин сын! Клоунов... Дурацкая фамилия какая: Клоунов... Клоунов, а жулик.
Он позвонил в бухгалтерию.
– Кто? Дежурный служащий? Справься в книгах, какой доход был за второе полугодие прошлого года по селу Встречные Воды.
Положил трубку, выпил микстуры два глотка – бром.
– Алло? Ну? Двенадцать тысяч? Спасибо.
Написал резолюцию на отчете:
«Произвести ревизию. Доверенного Юрку Клоунова выгнать. Посадить на отчет Касьяна Пирогова, мельника, ежели пожелает».
Посидел несколько минут в спокойном состоянии. Подумал. Отложил отчеты. Почувствовал истомную вялость. Передернул плечами, выбросил обе руки вверх-вниз, вновь взбодрился.
Вдруг, совершенно неожиданно, пришло желание проверить свой мыслительный аппарат, чтобы, вопреки микстурам, каплям, двусмысленным вздохам врача и Нины, лично убедиться в том, что он, Прохор Петрович Громов, как всегда, находится в полном уме и твердой памяти. Он отыскал давно заброшенный дневник, раскрыл на чистой странице. Затем, обмакнув перо, напряжением воли бросил поток крови в голову, чтоб освежить деятельность мозга, сдвинул брови и прислушался к ходу мысли, направленной им не на сухие цифры отчетности, а на иные, сложные пути. Мозг заработал вовсю. Мысль рождалась ясная, острая, тонкая. Но на человеческом языке имелись лишь грубые, примитивные слова. Прохор быстро водил пером по бумаге, однако получалось пресно, глупо, совсем не то. Прохор подмигнул кому-то, улыбнулся, сказал себе:
– Ага! Ну, конечно же. Правильно говорится: «Мысль изреченная есть ложь». Помню, помню. И еще... Кажется, отец Александр, поп: «Мы не можем видеть солнца, мы видим лишь отблеск солнца». Помню, помню. Поп мудрый, но длинноволосый. Да, да... Волос долог. И мысли мы не можем изобразить, мы можем начертать лишь отблеск мысли.
Так рассуждал вслух в пустом своем кабинете Прохор, в то же время пробегая глазами записи дневника.
«Жить надо не для себя и не для других только, а со всеми и для всех».
– Это слова какого-то философа Федорова. Ну и наплевать на них. Слова глупые.
Он опять обмакнул перо в красные чернила и дрожащей рукой неразборчиво написал в дневнике:
«Люди! Не живите для Фильки Шкворня, не живите для Ибрагима-Оглы, ни для слякоти человеческой: ничтожных рабов труда. Люди! Не живите со всеми, не живите для всех. Пусть живет каждый лишь для самого себя».
Прохор поднял голову: в углу, резко темнея на белых изразцах камина, стоял черный человек. Прохор загрозил человеку взглядом. Черный человек исчез.
Вошел лакей с седыми бакенбардами.
– Не прикажете ли зажечь свет? У вас темно, барин.
– Зажги. Где доктор? Скажи ему, что я сплю. Чтоб не лез.
При свете огней Прохор внимательно стал перечитывать дневник. По другую сторону письменного стола сидел голубой клоун; лицо его напудрено, румяно, глаза черны.
– Если не ошибаюсь, я вас видел в прошлом году у Чинизелли.
– «Совершенно верно», – приятно улыбнулся клоун.
– Я немножко болен. По крайней мере так доктор говорит – Ипполит Ипполитыч. Знаете? Придурковатый такой. Но я чувствую, что сейчас наступила для меня минута прозрения. Я чувствую, какая-то одухотворяющая сила осенила меня. И я сейчас могу умствовать в иной плоскости, чем та, к которой я привык... вы понимаете?.. Привык работать.
Прохор потряс дневником, прищурился на клоуна и вновь заговорил, заглядывая в страницы:
– Вот я всю жизнь отмечал у себя в книжке, в сердце, в мозгу то или иное событие. «20 марта надо приступить к ремонту плотины», «В начале июля у Нины должен родиться ребенок», «1 августа учет векселя в 150 000», «13 сентября 1908 года срок аренды золотоносного участка ь 3». Вот-с! И земля безошибочно, совершая кругооборот возле солнца, всякий раз подплывала к тому или иному событию, срок которого значился в памятке. Земля не могла не подплыть, потому что она плывет, и не могла обойти, не задеть этого события, потому что оно уже было во времени и пространстве.
– «Вернее, в пересечении координат времени и прос...»
– Да, да! Я математику знаю. Оно, это событие, родилось в тот момент, когда моя мысль родила его и поставила на определенное место во времени и пространстве. Но ведь все мои мысли, все мои поступки уже были в зародыше, в том семени, из которого я стал человеком. А зародыш моего зародыша был в зародышах моих отцов, дедов, прадедов, всех предков, вплоть до того момента, когда появился на свет первый человек. Ведь так? Так. Значит, все то, что во мне – и худое и хорошее, – все планы мои, которые рождены моей мыслью и осуществлены моей волей и которые еще будут осуществлены, были в мире всегда, от начала сроков. Ведь так?
– «Так», – поддакнул уже не клоун, а черный человек, вновь появившийся.
Прохор вскинул на него глаза, нажал кнопку. Вошел лакей. Черный человек пропал. Голубой клоун сказал лакею:
– «Можете идти».
Лакей ушел.
– Так почему ж, почему ж за все мои дела меня так преследует Нина?! – воскликнул Прохор, схлестнув в замок кисти рук, и глаза его наполнились слезами. – Нет, я ее должен умертвить...
– «Вы не чувствуете привкуса крови во рту?»
– Чувствую, – облизнулся Прохор.
– «Я так и знал. Так вот слушайте, что однажды произошло в нашем цирке. – Голубой клоун снял голубой берет с своей головы и надел его на лампу. Вся комната вдруг поголубела, а черный человек у камина окрасился в цвет крови. – Мистер Вильямс, известный укротитель львов, вложил свою голову в пасть льва. Публика насторожилась. Чрез тридцать секунд мистер Вильямс должен вынуть свою голову обратно. Ровно чрез тридцать секунд. А надо заметить, что мистер Вильямс в тот день неосторожно порезал свою щеку бритвой. Лев ощутил привкус человечьей крови, лев издал едва слышный кровожадный хрип. И начал чуть-чуть сжимать челюсти... Мистер Вильямс, весь позеленев, успокаивал льва, ласково похлопывал его по шее, что-то говорил льву. Прошло времени вдвое больше, чем нужно для сеанса; прошла минута. Все артисты, усмотрев в этом катастрофу, сбежались к решетке. Жена укротителя с двумя малолетними детьми близка была к обмороку. Вся публика, видя смятение на сцене, замерла. Раздались отдельные истерические выкрики. Лев, рыча и сладко зажмуривая глаза, постепенно сводил челюсти. Мистер Вильямс крикнул: „Прощайте!“ – вложил в ухо льва „браунинг“ и выстрелил. И вместе с выстрелом послышался хруст раздробленной головы человека».
– Ага ! – сказал Прохор возбужденно. – Я про этот эпизод слышал от вас в прошлом году... Помните, в ресторане Палкина? Но я совершенно забыл его... Мерси. Значит, выходит, что все дело в бритве?
– «Совершенно верно, в бритве. Побрился, и... показалась кровь. Вообще бритва вещь хорошая», – неизвестно откуда прозвучал голос собеседника.
Прохор приподнялся и заглянул через стол, в полумрак, отыскивая голубого клоуна.
– Слушайте, вы не прячьтесь, – сказал он. – Уверяю вас, я ни слова не скажу доктору о вашем ко мне визите. Алло! Где вы?
Из пространства протянулась голубая рука, сняла с настольной лампы голубой берет и скрылась. Голубизна комнаты схлынула, у камина стоял черный человек. Прохор, не сводя с него глаз и загораясь злобой, стал ощупью искать – на столе, в ящиках стола, по карманам – «браунинг». Прохор нашел завалявшуюся среди бумаг бритву, раскрыл ее, крепко зажал в руке и двинулся медленным шагом к черному человеку у камина. Черный человек не шевелился, но три огня лампад – синий, красный, желтый – всколыхнулись, опахнув мягким блеском пышный киот. А свет люстры погас.
– Ах, это вы, отец Александр?
– «Я. Черный человек ушел. Он не придет больше. Не беспокойтесь. И голубой клоун не придет. Это я. А почему у вас в руках бритва?»
Прохор вздрогнул и в отчаянии схватился за голову.
– Что за чушь? Что за анафемская чепуха. Голубой клоун, черный человек, поп... Ха-ха!.. Фу, черт! Мерзость какая грезится!
Он сильно несколько раз нажал мякотью большого пальца немного выше правого виска: там, под черепом, как раз против этого места, чувствовалась вместе с пульсацией крови то падающая, то нарастающая боль.
Прохор загасил люстру, раздвинул шторы и взялся за второй отчет магазина в городе Ветропыльске. В саду было еще светло. В начале восьмой час вечера. Закатывалось солнце. По паркету ложились длинные косые тени.
На пятом отчете, где доверенный Михрюков вывел в графу убытка 6495 рублей от покражи товаров неразысканными злоумышленниками – о чем свидетельствуют приложенные протоколы, – Прохор Петрович написал:
«Михрюкова предать суду. Я его знаю, подлеца. Он поделился с местной полицией. Возбудить дело. Нового доверенного. На товары накинуть 25%, чтоб покрыть убыток».
На отдельном листке написал приказ в контору:
«Во всех торговых отделениях повысить расценку товаров на 10%».
Вдруг сразу затренькали звонки в двух телефонных аппаратах. А за стенами послышались выстрелы, топот копыт, свист, гик. Сорвавшись с места, Прохор Петрович подбежал к окну и выставился из-за портьеры. Мимо окон, топча клумбы сада, неслись всадники. Ибрагим, привстав на стременах, с гортанным хохотом хлестнул на всем скаку арапником по стеклам, крикнул:
– Здравства, Прошка! – и умчался.
Прохор отскочил от открытого окна, весь задрожал; волосы на голове встопорщились. В саду и во дворе бегали люди, перебранивались, седлали коней, стреляли. Быстро вошли доктор и лакей. Пропылил пред окнами большой отряд стражников.
– Все в порядке, – сказал доктор. – Не волнуйтесь. Это пьяные стражники.
– Пожалуйста, не сводите меня с ума, – сказал Прохор Петрович. Лакей с доктором переглянулись. – Я не слепой и не полоумный. Это шайка. Среди них – безносый спиртонос... как его, черта, забыл – звать? Тузик, кажется. И черкес. Плетью в раму ударил черкес, Ибрагим. Но почему не заперты ворота сада? И где стража была?
– Чай пили-с... Вот грех какой! Не ожидали-с, – сокрушенно причмокивая, покрутил головой лакей и стал собирать с полу осколки стекол.
– Мерзавцы! Средь бела дня. Такой разбой! – вскричал Прохор Петрович.
– Да, да. Положим, не день, а вечер. Но они так... Пошутить, форс показать.
– Клумбы истоптали, – жаловался Прохор. – Работать мешают...
– Успокойтесь – один убит, двое ранено. От губернатора телеграмма: в спешном порядке едет сотня казаков. Будьте уверены... Скоро им конец.
– Сегодня утром я получил от исправника шифрованную телеграмму. Да вот она. – Прохор Петрович вытащил из-под пресс-папье бумажку и прочел ее доктору:
«Оглышкин устукан моими. Жду распоряжений. Миша».
– Я дал телеграмму – привезти труп злодея ко мне. А сейчас этот самый труп злодея, этот проклятый Оглышкин, выхлестнул мне бемское стекло.
– Может быть, не он, – старался успокоить больного доктор. – Наверное, не он...
Лакей задернул портьеры, зажег люстру, ушел.
– А вы работали?
– Да. И очень хорошо. Спасибо, что не мешали мне. Вот проверил несколько отчетов. Всюду мерзавцы, воры, подлецы. Ни одному из них я не верю. Я вообще не верю людям. И вам также.
Доктор, обиженно вздохнув, стал рассматривать резолюции, ряды подчеркнутых красным карандашом цифр, перечеркнутые, выверенные итоги, скользнул взглядом по бутылке с сигнатурками.
– Микстуру пили?
– Пил.
Доктор взял последнюю, восьмую ведомость и, потряхивая бородой, стал читать размашисто написанную красными чернилами резолюцию. Брови доктора скакали вверх-вниз, подпрыгивали и дымчатые очки на переносице. Прохор Петрович закуривал папиросу. Доктор читал:
«Синильга, я мертвый. Но я воскресну сам, и воскрешу тебя, и воскрешу Анфису, и весь мир воскрешу, чтоб все были наследниками моих богатств с конфискацией имущества, а на отчет посадить зверолова Якова Кожина; он человек честный, старик».
Доктор сложил ведомость с резолюцией вчетверо, спросил Прохора:
– Давно вам прислали эту акварель? Вон, вон в углу. – И когда Прохор Петрович обернулся к картине, доктор незаметно сунул ведомость себе в карман. «Нет, он прав, как всегда, а это я ошибался: он действительно не притворщик, а больной», – раздумывал Ипполит Ипполитович Терентьев; его ассирийская, обрубленной лопатой борода уныло висла книзу, желтоватое со втянутыми щеками лицо нервно подергивалось; от доктора попахивало водочкой.
Назад: XIII
Дальше: XV