XIII
– Я, кажется, довольно подробно изложил всю суть этого кровавого дела. Теперь я, прокурор Стращалов, спрашиваю: это вы пятнадцать лет тому назад убили Анфису?
Вонзив взгляд в землю, Прохор напряженнейше молчал. В его униженной душе зрел взрыв негодующей ненависти к прокурору. По-турецки сидевший у костра Ибрагим-Оглы пустил слюну любопытного внимания, как перед жирным куском мяса старый дог.
– Я жду от вас ответа, подсудимый. Здесь неподкупный суд...
– Не паясничай, фигляр! – крикнул Прохор и гневно встал. С надменным презрением он взглянул на прокурора, как на последнее ничтожество. Угнетенный разум его, подстегнутый горячею волною крови, резко вспыхнул. Мысль, как мяч от стены, перебросилась в прошлое. Он заговорил быстро, взахлеб, то спотыкаясь на словах, как на кочках, то вяло шевеля языком, как в грузных калошах параличными ногами. Голос его звучал угрожающе или вдруг сдавал, становился дряблым, слезливым.
– Я знаю, прокурор, для чего ты здесь, с этими висельниками. Знаю, знаю. Чтоб насладиться моей смертью? Бей, убивай! Ты этим каторжникам ловко рассказывал басню о том, как и почему будто бы я убил Анфису... Ха-ха!.. Занятно! Что ж, по-твоему – я только уголовный преступник и больше ничего? Осел ты...
Сидевший на пне прокурор Стращалов сначала сердито улыбался, потом лицо его, заросшее бородой почти до глаз, стало холодным и мрачным, как погреб.
– Молчите, убийца!.. Я лишаю вас слова...
– Врешь, прокурор! Тут тебе не зал суда. Слушай дальше. Допустим, что убил Анфису я. Но ты знаешь ли, господин прокурор...
– Довольно! – вскочив, взмахнул рукой прокурор и обернулся к разбойникам. – Слышите, ребята? Он сознался в убийстве.
– Нет, врешь! Не сознался еще, – встряхнул головой, ударил кулак в кулак Прохор Петрович.
– А нам наплевать! – закричали у костров воры-разбойники. – Нам хоть десять Анфисов убей, мало горя... Мы и сами... А вот пошто он, гад ползучий, нашего черкеса под обух подвел? Вот это самое... Всю вину свалил на него, суд подкупил...
– Да, свалил... Да, подкупил, не спорю. Свалил потому, что передо мною были широкие возможности. Я чувствовал, что мне дано многое свершить на земле. И я многое кой-чего на своем веку сделал, настроил заводов, кормлю тысячи людей... А Ибрагиму, бывалому каторжнику, разве каторга страшна? Я знал, что он все равно сбежит. И он сбежал...
Прохор говорил долго, путано. Речь его стремилась, как поток в камнях. Струи мыслей без всякой связи перескакивали с предмета на предмет. Иногда он совершенно терялся и в замешательстве тер вспотевший, с набухшими жилами лоб.
Разбойники, поплевывая, курили, переглядывались.
– Значит, сознаешься в убийстве, преступник?
– Нет.
– Нет?
– Нет! Не зови меня преступником! – вскипел, озлобился Прохор. – Ты сам – преступник. Ты от рождения дурак и только по глупости своей считаешь себя умным... Темный ты человек! – продолжал выкрикивать Прохор, наступая на Стращалова. – Ты не подумал тогда, кого ты обвинял. Ведь я был мальчишкой тогда, мой характер еще только складывался. А ты не понял этого, ты отнесся ко мне по-дураковски, как мясник к барану... И еще... Стой, стой, дай мне!.. Что же еще? Ты осудил меня, невинного, теперь я, преступник, сужу тебя, виновного. Меня убьют здесь, но я рад, что встретился с тобой. А ты разве знаешь, каким я был в молодости? Я неплохим был. Ибрагим мог бы тебе это подтвердить. Но... Я вижу, каким лютым зверем он смотрит на меня. Ну, что ж... Валяйте, сволочи! Да, я убил Анфису, я... – Обессиленный Прохор Петрович задрожал и покачнулся.
– Смерть, смерть ему! – загудела взволнованная тьма, заорали во всю грудь разбойники.
– Смерть собаке... Пехтерь, валяй!..
Оглушительный раздался свист. То свистел, распялив губы пальцами, рыжебородый раскоряка. У него длинное туловище и короткие, дугою, ноги. На чумазом лице – белые огромные глаза. Это бежавший с Ибрагимом каторжник Пехтерь; он – правая рука черкеса. Он свиреп, он любит командовать. Его все боятся.
– Нагибай! – приказал он, взмахнув кривым ножом.
Разбойники, хрустя буреломом, подбежали к двум молодым елкам, зачалили их вершины арканами и с песней «Эй, дубинушка, ухни!» нагнули обе вершины одна к другой.
– Чисти сучья!
Заработали топоры, оголяя стволы елей. Пряно запахло смолой. По восьми человек налегли внатуг на вершины согнутых в дугу дерев, кряхтели: в упругих елках много живой силы, елки вот-вот вырвутся, подбросят оплошавшего к небу.
– Подводи! Готовь веревки!
Прохора подволокли к елям.
– Мерзавцы, что вы делаете! Я знаю! Это сон... Илья! Разбуди меня! Ферапонт! Ибрагим! Нина! Нина! Нина!
Последний крик Прохора жуток, пронзителен: мрак от этого крика дрогнул, и сердца многих остановились.
Но мстящие руки крепко прикручивали ноги Прохора к вершинам двух елей. В кожу лакированного сапога въелся аркан, как мертвая волчья хватка: костям было больно. Над левой ногой трудился Пехтерь с кривым ножом в зубах. Его грубые лапищи работали быстро.
Поверженный на землю, Прохор хрипел от униженья. Он ничего не говорил, он только мычал, плевался слюною и желчью. Жажда одолевала его.
В резком свете сознания он представил себе свое надвое разорванное, от паха до глотки, тело: половина бывшего Прохора с одной ногой, с одной рукой, без головы, болтается на вершине взмывшей в небо елки; другая половина с второй рукой, с второй ногой и с бородатой головой корчится на вершине соседнего дерева; пролетающий филин прожорно уцапал кишку, и тянет, и тянет; сердце все еще бьется, мертвый язык дрожит.
– Крепче держи! Держи елки, не пущай! – командует Пехтерь, по зажатому в зубах кривому ножу течет слюна, капает на лакированный сапог Прохора.
Разбойные люди еще сильней наваливаются внатуг на кряхтящие ели:
– Держи, держи! Эй, Стращалка! Вычитывай приговор... Чтобы хворменно...
Но Стращалова нет. Стращалов, гонимый страхом, заткнул уши, чтоб ничего не слышать, ничего не видеть, поспешно бежит вдаль, в тьму.
– Стращалов! Стращалов!!
Нет Стращалова.
– Я Стращал! – И пламенный Ибрагим быстро подходит с кинжалом к обреченному Прохору.
Униженный, распятый, Прохор с раскинутыми к вершинам елок ногами еще за минуту до этого хотел просить у черкеса пощады. Теперь он встретил его враждебным взглядом, плюнул в его сторону и сквозь прорвавшийся злобный свой всхлип прошипел: «Мерзавец, кончай!»
– Пущать, что ли? – с пыхтеньем нетерпеливо прокричали разбойники: им невмоготу больше сдерживать силу согнутых елок.
– Геть! Стой!! – Черкес враз превратился в сталь. Зубы стиснуты, в сильной руке крепко зажат кинжал, взгляд неотрывно влип в глаза Прохора. Разбойники замерли. Замер и Прохор. Мгновенье – и Прохору до жути стало жаль жизни своей. «Пощади!» – хочет он крикнуть, но язык онемел, и только глаза вдруг захлебнулись слезами.
– Ребята, пущай, – прохрипел Пехтерь жутко. – Пу-щ-а-ай!!
И, за один лишь момент до погибели Прохора, резким взмахом кинжала черкес перерезал аркан:
– Цх!.. Теперича пущай.
Елки со свистом рассекли воздух.
Дрожь прошла по всему их освобожденному телу. Прохор Петрович, разминая затекшие ноги, едва встает. Он весь в нервном трясении. Пульс барабанит двести в минуту. Глаза широки, мокры, безумны.
Черкес говорит:
– Езжай, Прошка, домой... Гуляй! Теперича твоя еще рано убивать. Када-нибудь будэм рэзать после. Адна пустяк. Цх!..
Ночь длилась. Разбойники недовольно гудели. Кто-то зло всхохотал, кто-то кольнул Ибрагима: «Вислоухий ишак, раззява!» Пехтерь, сунув за голенище кривой нож, тихомолком матерился.
Парень, ямщик Савоська, весь бледный, словно обсыпанный мукой, пробирался с Прохором к тройке. Их вел с фонарем бельмастый варнак. Варнаку дан строгий приказ: чтоб Прохор Петрович был цел-невредим.
Лишь только возвратилось к Прохору сознание, он почувствовал себя с ног до головы как бы обгаженным мерзостью. Ярко, в самых глубинах души, он запомнил слова Ибрагима, запомнил внезапную великодушную милость его. И вместо благодарности за дарованную жизнь в его груди растеклась черным дегтем жажда неукротимой ненависти к черкесу. Месть, месть нечеловеческая, какой не знает свет! Прохор никем еще не был так ужасно унижен, он никогда в жизни не казался таким беспомощным, жалким, смешным, как час тому назад. Смешным!.. Смешным, жалким, над которым хохотало во все горло это человеческое отребье, эти сорвавшиеся с петли каторжники. Над кем издевались? Над ним, над Прохором Громовым, над властным владельцем богатств... Нет, это выше всяких сил!
Мрачный Прохор, не чувствуя пути, не видя свету, пер тайгою напролом.
– Пить... Вина... стакан вина, – хрипло бормотал он, облизывая сухие, как вата, губы. Пошарил по карманам. Пузырька с кокаином не было: обронил в тайге. Плюнул.
Бельмастый разбойник сказал:
– Счастливо оставаться... До приятного виданьица. – И ушел.
Правая пристяжка, напоровшаяся ночью на разбойничий залом, издохла. Ямщик Савоська скосоротился, заплакал над павшей лошадью. Прохор порывисто вытащил бутылку водки, задрал бороду, залпом перелил вино в себя. Со всех сил ударил бутылкой в дерево, бутылка рассыпалась в соль.
Перепрягая лошадей, Савоська все еще поскуливал:
– Как я батьке-то покажусь... Лошадь поколела. Ой, что я делать-то буду?.. Ой, мамынька!
Только тут Прохор во второй раз заметил его.
– Молчи! – крикнул он, и судорога скрючила пальцы его рук. – Я помню, я помню, негодяй, как ты хохотал там.
Савоська выронил дугу и сказал, дергаясь всем горестным лицом:
– Я ржал от жути. Ведь тебя ж напополам разорвать ладили... – Лицо его вытянулось, будто парень вновь увидал разбойников, а подбородок опять запрыгал. – Ой, что же я батьке-то скажу?
– Ничего не скажешь. Я тебя в дороге кончу, – выпуская ноздрями воздух, чуть слышно буркнул в бороду Прохор. – Запрягай!
Мрак стал жиже; он синел, голубел, хоронился в ущельях. Полоса предутреннего неба тянулась над дорогою. Из разбойной балки сквознячком несло. Где-то прокаркала охрипшая ворона. В ушах Прохора липкий звучал мотивчик:
Нет, нет, не пойду,
Лучше дома я умру...
Ехали назад, в обратную. Прохор скрючился и захрапел. Ехали все утро и весь день без остановки.
Поздно темным вечером кой-кто видел, как похожий на Прохора человек бежит поселком простоволосый, бормочет на бегу, оглядывается, размахивает руками.
– Это я. Открой скорей!.. – ломился Прохор в квартиру исправника.
– Батюшки! Прохор Петрович... Что стряслось?
Прохор засунул окровавленные руки в карманы (забыл их вымыть) и, запинаясь, пробубнил:
– Было нападение... Ибрагим... Был в лапах у него. Семьдесят пять верст. Вырвался. Лошадь убита там. А потом нас опять нагнали. Здесь. Под самым поселком... Савоська убит... Ямщик. Обухом по голове. В меня стреляли. Неужто не слыхал?
– Где?
– Здесь... В лесу. В трех верстах. Десять тысяч даю.
Заработали телефоны. Чрез полчаса с полсотни всадников, под начальством исправника Амбреева, мчались за околицу ловить злодеев.
За Прохором приехал посланный Ниной кучер. Прохора уложили. Нина вся содрогалась. Прохор бормотал:
– Я не люблю свидетелей. Я не люблю свидетелей. Я их могу убить...
Нина приняла его бред на свой счет. Из глаз ее потекли слезы. К голове больного доктор прикладывал лед, ставил кровососные банки на спину.
В час ночи явился к Нине вызванный ею исправник. Рассказал про визит к нему Прохора.
– Прохор Петрович был тогда потрясен, – говорил исправник взволнованно, он весь пыльный, потный, прямо с дороги. – Ну-с... Объехали мы на десять верст окрестность. Никого. Ни разбойников, ни убитого ямщика, ни тройки. Ну-с... Вернулись домой. Я – к ямщику. Глядь – убитый Савоська дрыхнет дома в холодке в хомутецкой. Разбудил. Допросил... Ну-с... И, представьте, что он мне поведал!..
Исправник стал подробно пересказывать показания Савоськи.
– Ну-с. Прохора Петровича мучители подтащили к деревьям, чтоб разорвать его надвое. Вы понимаете, какая жуть?..
Исправник вдруг вскочил и едва успел подхватить падавшую с кресла Нину.