Глава шестая
1
Дамба шагал по дороге, опираясь на суковатую березовую палку, загребал пыль рваными унтами… По тракту часто проезжали мужики, и он, завидев их, сворачивал в кусты. Это его угнетало: приходится, как вору, прятаться от людей. А Дамба никогда в жизни не делал ничего такого, чтобы стыдиться или бояться людей. Домой добрался на четвертый день с кровоточащими, распухшими ногами, запавшими от усталости и голода глазами.
Жена, заняв у соседей чашку муки, стала варить саламат, а он лежал на кошме и смотрел в открытые двери юрты в степь, освещенную предзакатным солнцем. Недалеко, оседлав таловые прутики, по зеленой траве носились ребятишки и, подражая лошадям, заливисто ржали, брыкались босыми ногами.
Все тело Дамбы болело, ноги горели, но страхи и мучения кончились. Он вдыхал горьковатый полынный запах степных трав и думал, что все в жизни меняется, но степь-кормилица остается такой же, какой он увидел ее в младенчестве, какой она была при дедах и прадедах. По ней, вытаптывая травы копытами коней, поднимая густую красную пыль, прокатывались воинственные орды, оставляя за собой на месте мирных кочевий черные круги обгоревшей земли… Проходили годы, и снова буйно зеленели травы, и снова в лазурное небо подымались кудрявые дымки из юрт. Еще страшнее, безжалостней, чем орды ханов-завоевателей, была неведомая черная болезнь. Она не щадила ни знатных, ни богатых, ни детей, ни стариков. Вымирали целые улусы, ветер хлопал дверями юрт, и некому их было закрыть. По ночам тоскливо и страшно выли собаки, в степи дичали табуны лошадей, волки обжирались бараниной. А то случалось, что немилосердное солнце сжигало едва поднявшиеся травы, хлеба. Падала истощенная скотина, голодали люди.
Но силы жизни побеждали, и на степном просторе опять звучали песни, проносились всадники на быстроногих скакунах, вечерами у костров молодежь танцевала ёхор.
Первые дни Дамба не думал ни о себе, ни о своей семье, лежал у открытых дверей юрты, смотрел в степь, вдыхал чистый воздух и лениво курил трубку. Но постепенно в его спокойные и прозрачные думы мутными ручейками просочились мысли о Еши и Цыдыпе, о пропаже лошадей. Лицо Дамбы стало озабоченным, хмурым. Он не выходил днем из юрты, жене и ребятам наказал нигде не говорить о том, что он приехал из города. Несмотря на это, скоро все узнали: Дамба вернулся, потерял Дамба лошадей. Еши прислал за ним Цыдыпа.
— Ты чего здесь отсиживаешься?
— Хвораю.
— Ха! Он хворает… — усмехнулся Цыдып. — А ну, живо к абагаю… Собирайся!
Дамба сидел на кошме, поджав под себя босые ноги.
— Никуда не пойду.
— Как это?! — изумился Цыдып. — Как не пойдешь, когда тебя Еши зовет?
— Не пойду, и все!
— Вставай! — крикнул Цыдып. — Расселся, как старый тайша. Вставай, а то я с тобой по-другому стану говорить, худо тогда будет.
— Ты пугать меня вздумал? Пугать? — не спуская глаз с Цыдыпа, Дамба стал шарить рукой возле себя. Под руку попался туесок с простоквашей. Дамба размахнулся и швырнул его в Цыдыпа. Простокваша залила ему голову, халат. Цыдып скверно выругался и выбежал из юрты.
Жена Дамбы заплакала, запричитала. Дамба посмотрел на нее, равнодушно пошевелил губами и отвернулся, ничего не сказав. Он знал, что Цыдып и Еши не простят ему, постараются отомстить. А защиты попросить не у кого. Остался один на один со своими врагами, запутался, как муха в паутине.
Еши не давал о себе знать. И вдруг рано утром в юрту к Дамбе заявился сам Доржитаров, чистенький, пахнущий духами, улыбающийся. Он сел на кошму, окликнул ребятишек и, точно зерно курам, рассыпал перед ними на землю конфеты в цветных бумажках. Дети, отталкивая друг друга, бросились их подбирать. Старшие братья опередили маленького Насыка. Пока он ползал на четвереньках, пытаясь схватить конфетку, братья уже все собрали. Насык отвесил нижнюю губу и пронзительно заревел. Доржитаров взял его на руки, вынул из кармана горсть конфет.
— На, ешь. У тебя теперь больше всех… Вот для кого мы мучаемся, дорогой Дамба, — сказал он. — Мы, люди взрослые, могли бы и так прожить. Но детям обязаны оставить в наследство более счастливую жизнь. А ты как думаешь?
Дамба думал о другом. Зачем пришел Доржитаров? Что он может потребовать? Не для того же явился, чтобы угостить детишек конфетами! Нет, он зря ничего не делает. И это не Цыдып, в него туесок с простоквашей не запустишь.
— Ну, чего молчишь? С перепугу в себя прийти не можешь? — засмеялся Доржитаров. — Я тоже тогда перепугался. Думаю, убили моего бедного Дамбу. А ты живой. Да, а что же ты не зашел ко мне в городе?
Этот вопрос Доржитаров задал как бы между прочим, но он-то и был для него главным. Важно было узнать, убежал тогда Дамба или его отпустили. С большевиками это случается. Они благоговеют перед теми, у кого на ладонях мозоли. Если Дамба им все рассказал, его могли освободить. Ну, а если он не побывал у большевиков, его нельзя выпускать из своих рук. Дорог каждый человек, тем более такой, как Дамба. Бедняк, представитель народа… Будет больше таких, большевики не посмеют сказать, что против них выступает верхушка бурятской знати и богачей. Такой козырь следует беречь.
— Я тебя ждал-ждал тогда, — продолжал Доржитаров, — хотел уж в Совет идти, выручать. А потом подумал: «Дамба не из таких, которые попадают в руки врагов, как куропатки в петли. Дамба, — думаю, — везде выкрутится». Расскажи, как ты сумел удрать.
— Рассказывать что? Нечего рассказывать. Убежал, и все. Коней бросил, оружие бросил…
— Жалко, конечно, и оружие, и коней, особенно оружие. Коней у Еши много, а вот винтовок у нас теперь нет. Эх, глупые мы с тобой, пошли, как бараны по болоту, и увязли. Тропиночку надо было поискать сначала. Ну, да это уж моя вина.
— Мне коней жалко… Добрые были кони. Теперь за них Еши три шкуры сдерет.
— И не пикнет. Ты не бойся. Я уже обо всем договорился. А чуть что — скажи мне…
— Большое спасибо.
— Не стоит… Судьба нас крепко связала. Несчастье для одного — несчастье для другого. Пойдем к Еши, совет держать будем.
— К Еши я не пойду, — покачал головой Дамба. — И ничего делать вместе с вами не буду.
Доржитаров улыбнулся своей широкой улыбкой.
— Я понимаю тебя, Дамба. То, что мы делаем, — опасное дело. Но работать нужно.
— Вы работайте, я не буду… Никуда не пойду, — упрямо повторил Дамба.
— Пойдешь. Придется идти.
— Хватит с меня.
Доржитаров снова улыбнулся.
— Не хочешь, значит. Ну, ну… Дело твое. Но подумай о будущем. Просидишь в юрте неделю, две. А дальше? Кто-нибудь возьмет и донесет большевикам, чем ты занимался в городе. Я этого не скажу. А Цыдып, а Еши? Их молчать не заставишь. Попадешь в тюрьму, вернешься домой калекой, а тут Еши за лошадей плату станет требовать. Я тогда, пожалуй, заступаться не стану. Я тебя не запугиваю, но сам подумай… Образумишься — приходи к Еши. В полдень будем тебя ждать. — Доржитаров поднялся и вышел.
Дамба смотрел ему вслед. В его взгляде были и растерянность, и боль, и страх. Он набивал трубку махоркой, крошки табака сыпались на пол. Прикурив, жадно глотнул горький махорочный дым, закашлялся. Он знал: идти к Еши придется.
В доме абагая, кроме Цыдыпа и Доржитарова, было еще несколько человек. Они сидели вокруг низенького столика, пили густой горячий чай. Дамба остановился у порога, поздоровался. Гости Еши едва ответили на его приветствие, а сам хозяин лишь скосил на него узкие злые глаза.
Доржитаров встал с войлока, взял Дамбу за руку.
— Ты хороший человек, Дамба. Я знал, что ты придешь. Садись рядом со мной.
Дамба сел. Он пил чай вместе со всеми и слушал разговор.
— Умная лошадь и по камням пройдет, глупая — и на равнине споткнется, — говорил Доржитаров. — Осторожность еще никому не вредила… Вы должны одобрять и поддерживать Советы. И не только на словах… Придется даже принести в жертву Советской власти часть скота. Большевики словам не поверят…
— Кукиш им с маслом… Я не дам даже двухмесячного баранчика! — запротестовал Еши. — Мои стада и так поубавились за эти годы. Скоро стану не богаче Дамбы.
— Сначала нужно послушать, абагай, а потом говорить. Недавно был съезд в Верхнеудинске. Русские мужики и бурятские пастухи постановили реквизировать, а попросту говоря, отобрать у богатых излишки хлеба. Советчики доберутся и до скота. Так уж лучше сегодня отдать самому то, что завтра у тебя отберут силой.
— Ох-хо! Не жалеют нас боги, не видят наших несчастий, — бубнил Еши. — Опять убавятся мои стада и отары. Ох-хо-хо…
— Что поделаешь, — пожал плечами Доржитаров, — мне кажется, все-таки лучше дать остричь ногти, чем ждать, когда отрежут руки. Выбирать не приходится. — Вдруг он полоснул собеседников лезвием узких глаз, резко бросил: — Однако осторожность зайца и осторожность охотника неодинаковы. Вы обещали создать дружины. Где они? Кто пойдет воевать, когда пробьет решающий час?
— А где оружие? — скромно спросил Еши. — Вы, кажется, тоже что-то обещали нам?
Доржитаров ответил абагаю спокойно, хотя ему и не понравилась ехидная скромность Еши:
— Оружие будет. Я слов на ветер не бросаю. А вы создайте отряды. По первому сигналу ваши люди должны сесть на коней. Не пренебрегайте и семейскими. У них тоже есть люди, недовольные Советской властью. Они нам помогут. Абагай, ты, кажется, хорошо знаком с купцом Федотом Андронычем?
— Федот Андроныч — мой друг, — важно сказал Еши.
— Это хорошо… Сколько голов скота дать Совету, решайте сами. Но не жадничайте…
В тот же день Доржитаров послал Дамбу, Еши и Цыдыпа к пастуху Дугару Нимаеву сказать, что богатые скотоводы рады помочь новой власти.
От улуса тронулись прямиком через степь. Дамба придерживал свою лошадь. Он хотел ехать рядом со спутниками. За улусом степь была ровная, дальше поднялись невысокие сопки. На крутых взлобках, прогретых солнцем, зеленела щетина травы, покачивались колокольчики отцветающего ургуя.
Дамба склонился с седла, сорвал цветок, поднес к сухим, запекшимся губам. Цветок весны, цветок радости, живая песня мужества. У неба ясного взял ты краски для своих лепестков, у гибких верб — серебристый пушок, а где взял, ургуй, свою гордую стойкость? Нежный, прозрачный, хрупкий и беззащитный на вид, ты встаешь над землей в студеную пору весны. В низинах еще лежат проволглые снега, а ты уже голубеешь на склонах. Ночами мороз покрывает лужицы корочкой льда, а ты, ургуй, цветешь. Нет-нет и завьет над сопками белые кудри вьюга, а ты ургуй, отряхнув с лепестков снежинки, тянешься к солнцу. Где берешь свою стойкость, гордую стойкость, ургуй? Не земля ли дает ее вместе с первым своим теплом, вместе с первыми соками?
Лошади бежали неторопливой рысью. Из-под копыт взвивалась легкая пыль и оседала на зеленой траве. Цыдып помахивал плетью, смеялся:
— Дамба теперь большой человек. Богатый человек Дамба. Если бы ты, Еши-абагай, потерял таких коней, ты бы с печали стал на целый пуд легче. Дамбе-богачу все нипочем. Что коней потерять, что пуговицу от штанов — ему все равно. Беда богатый человек Дамба!
Шея у Еши вздувалась, багровела, он сердито фыркал, оглядываясь на Дамбу.
А Дамба молчал, и горечь копилась в его сердце. Это — его друзья? Где голова у тебя, Дамба? Где у тебя сила и смелость? Или ты стал подобен беззубой шабаганце? Будь ты мужчина, Дамба, ты бы всыпал им так, чтобы недели две сесть не могли. Всыпь, Дамба, и скачи дальше отсюда. Скачи, пока не упадет конь… Но семья, что будет с семьей, кто станет кормить детишек? Молчи, Дамба, стисни зубы и молчи.
Дугар не обрадовался гостям. С Дамбой поздоровался сухо, отчужденно. Точно и не было между ними дружбы, точно и не курили они никогда из одной трубки.
Еши, увидев Норжиму, приосанился, подтянул спустившийся кушак, сладенько заулыбался. Девушка отвернулась и вышла на улицу.
— Разговор большой у нас есть, без чая горло пересохнет, — намекнул Еши.
— Норжима сварит. — Дугар вышел во двор, велел Норжиме поставить чай.
Из степи донеслась песня. Послышался стук копыт, а потом и голос Базара:
— Ого! У нас, кажется, гости, сестренка!
Девушка что-то негромко ответила и засмеялась.
— Ну, я их живо выпровожу! — сказал Базар.
Дамба почувствовал неловкость. С сыном Дугара лучше бы не встречаться. Но Базар уже вошел в юрту. Увидел Дамбу, тихо присвистнул. Еши между тем говорил:
— Я к тебе жаловаться приехал, Дугар. Ты теперь Советская власть, почему допускаешь, чтобы коней воровали?
— Когда украли?
— Позавчера.
— Вчера у Очира тоже увели… — вздохнул Дугар.
— Слава богу, хоть не у меня одного воруют, — обрадовался Еши.
— Караулить надо, — посоветовал Дугар.
— Кто раньше караулил? Никто. Что же я, по-твоему, должен всю ночь сидеть на пастбище с ружьем? Вы власть, вот и ловите воров.
— Совет тоже не будет сидеть около твоих коней. Потом, почему ты приехал ко мне? Цыдып тоже член Совета, пусть он разбирается.
— Я сам знаю, с кем мне разговаривать. Ну, где твоя Норжима? Чайку хочется. — Еши вдруг многозначительно подмигнул Дугару и кивнул головой Цыдыпу. Тот вышел и принес бутылку самогона.
— Это ты зря. Пить я не стану, — нахмурился Дугар.
— Почему отказываешься? Не понимаю… Мы с тобой как-то уже выпивали, и ничего, все хорошо было.
— Ты что, хочешь купить отца за бутылку дрянной самогонки? — спросил Базар. — Ты зачем сюда приперся? Если по делу — говори, а если без дела — катись своей дорогой.
— Какой неучтивый, ай-яй-яй, — Еши укоризненно покачал головой.
— Не лезь к старшим, — сказал Дугар сыну и снова повернулся к Еши. — А вино уберите, чужого мы не пьем. Тогда я выпил потому, что вы прощенья просили. Сейчас другое дело. Сейчас не мировую устраиваем.
— Ты, Дугар, гордый стал. Это ни к чему. Я тоже люблю Советскую власть. Все мы ее любим. Не веришь? Богатые люди улуса дадут ей молодых бурунов, жирных баранов. Мы не бедняки: кричим мало — делаем много. Забирайте завтра скот.
— А ты хитрый, — скупо улыбнулся Дугар, — скот у вас мы и так взяли бы. Но раз отдаете — хорошо.
Дамба за все время не проронил ни слова. Чувство отчужденности стало еще острее. Он завидовал Дугару. Хорошо ему, он может теперь говорить с Еши, как равный с равным, он может и спорить, не соглашаться с этим жирным тарбаганом.
Первыми из юрты вышли Еши и Цыдып. Дамба немного задержался, тихо сказал:
— Не верь им. Не любят они тебя… Все врут…
— А тебя любят? — так же тихо спросил Дугар. — Никого они не любят. Ты приезжай ко мне, поговорим.
— Ладно, ладно, — торопливо согласился Дамба, радуясь, что Дугар не держит зла в своем сердце.
* * *
— Кто же это ворует лошадей? — вслух подумал Дугар, когда гости уехали.
— Проверить нужно, — сказал Базар. — Кое-кто поговаривает, что раньше, дескать, плохая власть была — не воровали, теперь хорошая — воруют.
— Воровали и раньше, — возразил Дугар. — Но в последнее время что-то уж очень часто стали пропадать лошади, почти каждый день.
— Я стану караулить, дознаюсь, кто варначит.
Базар тут же вычистил ружье, зарядил полтора десятка патронов. А после ужина оседлал лошадь и выехал в степь.
2
С наступлением весны Васька Баргут переселился на заимку. Он пахал землю, доглядывал за яловыми коровами. Савостьян раза два в неделю привозил ему харчи, проверял работу и сразу же возвращался в деревню. Он близ дома сеял пшеницу, а Васька на заимке раздирал залежь под овес и гречиху. Земля была сухой, черствой. Стоило ослабить на сохе руки, и она вылетала из борозды. Руки у Васьки огрубели, кожа на ладонях стала толстой, негнущейся. Работу его Савостьян одобрял. Приезжая на заимку, он ходил по пашне, щупая землю руками, растирал комья потрескавшимися ладонями и возвращался в зимовье неторопливо, вразвалочку. Лицо, изъеденное оспой, светилось довольством.
Теперь он редко и уж без прежней горечи вспоминал своего непутевого сына, сам работал с остервенением и от других требовал того же. К Ваське стал относиться ласковее, и если бранил когда, то грубовато-дружески, как младшего товарища. И все чаще с сожалением говорил:
— Эх, Васька, и почему ты не мой сын?
Впервые за многие годы к пасхе он купил Баргуту сапоги из толстой кожи, с железными подковками, суконные штаны и белую чесучевую рубашку. Принес в зимовье, заставил тут же переодеться и, с усмешкой оглядев со всех сторон, сказал:
— А ты бравый парень, Васька! Девки за тобой табуном бегать будут. Чудно как-то, крови у тебя басурманской, наверно, немало, а приглядишься — парень что надо.
Васька был рад новой одежде, но Савостьяну и вида не показал. Снял с себя все, облачился в старое.
— Не хочешь носить? — спросил Савостьян.
— Идти мне некуда. Я лучше съезжу в лес за дровами.
— Дурак! Кто в праздники работает? Иди походи по улицам. Девки и ребята на качелях качаются. Можешь и погулять немного. На вот тебе червонец.
Но Баргут заседлал жеребчика и поехал в степь. Там стреножил его, поднялся на высокий холм, расстелил на траве зипун и лег. Вдали паслись бурятские табуны, спускались к реке отары овец. На сопке неподвижно, четко вырисовываясь на фоне неба, стоял всадник в остроконечной шапке.
Прищурив черные глаза, Васька всматривался в табуны лошадей и задумчиво грыз сухой стебелек горькой полыни. Буряты, отлупившие его, все еще не наказаны. Все еще нет… И с Павлом Сидоровичем неладно получилось. Опять повторять то же самое что-то не тянет. Не железная хватка рук старого учителя пугает. Есть в нем еще какая-то сила. Другой бы сразу поволок Ваську в тюрьму либо забил на месте до смерти. А он, видишь, отпустил и никому и словом не обмолвился. Не испугался, стало быть. На улице встретит — здоровается, разговор завести норовит. Может, набрехал все Савостьян, за добро свое испугался и науськал его на учителя. Это он мог сделать, рябой дьявол. Корысть у него на первом месте. С учителем — ладно, развиднеется еще. А вот бурятам спуску давать нельзя. Заробили — получайте…
В тот день Баргут обдумал до тонкости план своей мести. И как только перебрался на заимку, не мешкая, приступил к делу. Ночью выезжал в степь. Бурятские табуны не охраняются. Верховые лошади нередко паслись стреноженными, поймать и увести их не составляло большого труда.
Украденных лошадей Баргут на день закрывал в сарай заимки, а вечером уводил в другой край степи и отпускал в чужие табуны. Он знал, что это вызовет среди улусников споры и даже драки. Вот и пусть лупцуют друг друга.
Баргут дал себе слово разорить улус. Он торопился. Работа на заимке скоро кончится, придется переехать обратно в село, а оттуда набега не сделаешь. Савостьян строго запретил заниматься тем, к чему сам приучил Ваську.
— Нам с тобой и так грехов не замолить, — говорил он, вздыхая.
В тот вечер Баргут спать лег рано. Часа за полтора до рассвета он поднялся и, взвалив на спину седло с потником, вышел из зимовья. Было холодно, темно. За буграми позванивал шаркунцами жеребчик. Васька нашел его, заседлал, проезжая мимо зимовья, бросил на крыльцо шаркунцы и поскакал к улусу. Жеребчик бежал торопливой рысью, то и дело сбиваясь на галоп. Васька натягивал поводья и колотил его пятками по бокам. До улуса оставалось около версты. Баргут перевел лошадь на шаг и прислушался. Посвистывали ночные птицы, ухала где-то сова, и все, больше ни звука. Вдруг жеребчик вскинул голову и заржал. Баргут дернул рукой повод, ударил жеребчика рукояткой плети. Он заплясал на месте, захрапел. Из темноты донеслось ответное ржание. Баргут проехал еще немного и увидел смутные очертания юрт и немного в стороне — четырех лошадей. Баргут спешился, подошел к ним, выбрал самую высокую лошадь, накинул ей на шею недоуздок.
Вдруг залаяла собака, ей откликнулась другая, и со всех концов улуса понеслось разноголосое, злое гавканье. Почти в то же время застучали по земле копыта. Васька прислушался. Кто-то быстро скакал то ли сюда, то ли по улусу. Нет, сюда. Кого это черти несут? Баргут вскочил на жеребчика. Стук копыт был почти рядом.
— Эгей, кто там?
Васька не ответил. Склонился к гриве и дернул повод, жеребчик шагом пошел прочь от улуса. Баргут надеялся, что в темноте его не заметят. Хитрость не удалась. Сзади кто-то скакал, нагоняя. Баргут выпрямился, ударил жеребчика. В ушах засвистел ветер.
— Стой!
Трах — и пуля с визгом пронеслась над головой Васьки.
— Стой, убивать буду!
Но Васька нахлестывал своего жеребчика по обоим бокам, и тот летел, едва касаясь копытами земли.
Опять выстрел, и опять взвизгнула пуля где-то над головой. Преследователь не отставал. А жеребчик стал сдавать. Сколько ни бил его Васька плетью, он бежал все медленнее и медленнее. Преследователь приближался. Ваське стало страшно. Конец! Еще немного — и пуля настигнет его. Может быть, вот сейчас, в эту секунду, тот готовится спустить курок. По спине пробежали мурашки. Васька повесил поводья на луку седла, закрыл глаза. Скакал так минуты две. Выстрела не было. Он оглянулся, увидел темнеющие в стороне, у реки, кусты тальника и повернул лошадь к ним. С ходу он врезался в кустарник, ветки больно хлестали по лицу, царапали. Но дальше открылась узенькая прогалина, жеребчик выскочил на нее. Васька снова оглянулся. Преследователя за кустами не было видно. Резко дернул повод, круто повернул лошадь и по узенькой, еле приметной тропинке поскакал обратно к улусу. Вскоре остановил жеребчика, прислушался. Тихо. Только речка шумит на перекатах. Преследователь, должно, поскакал в сторону деревни. «Дуй, дурак, сколь есть мочи, авось догонишь», — усмехнулся Баргут. Он решил никуда не двигаться, стоять на месте и слушать. При первых тревожных звуках можно улизнуть.
Начинался рассвет, подул ветерок, и ветви тальника тихо зашептались. Над рекой, рассекая крыльями воздух, пронеслась стая чирков. Баргут окончательно успокоился. Подтянул подпруги, тронул лошадь, но тут же остановился: явственно послышался треск ломаемых ветвей. Видно, возвращается его преследователь. Что такое? Он не один. Разговаривают. «Но ничего, все равно в дураках останетесь, — успокоил себя Баргут. — Проеду еще немного к улусу, переправлюсь через реку, тогда не найдете». Раздумывая так, Баргут стал пробираться сквозь заросли тальника. Что за наваждение? Впереди тоже слышен голос. Капкан! Через реку нельзя переправиться — увидят, в степь податься — настигнут. Баргут поехал к берегу реки. Здесь она делала крутой поворот, и в колене образовалась тихая заводь. С берега нависли косматые ветви тальника.
Голоса приближались. Можно было уже разобрать отдельные слова. Васька соскочил с лошади, привязал повод к седлу и ударил ее рукой по крупу. А сам уцепился за ветви куста и скользнул ногами в заводь. Вода у берега не достигала груди. Васька присел. Теперь все его тело было под водой, лишь голова, как пень, торчала над мелкой рябью заводи. Он пригнул несколько веток и укрылся под ними.
— Вот он! — закричали на берегу.
— Где?.. Это только лошадь. Держите ее!
Хлопнул бич, гулко застучали копыта, затрещали кусты, и все стихло.
«Черта с два поймаете! — подумал Васька. — Жеребчик к себе на полверсты не подпустит».
Опять затрещали кусты.
— Ну что? — спросил хриплый голос.
— Удрал!
— Разини! Вам только хромых коров ловить. Давайте искать. Вор где-то тут. Убежать он не мог, забрался куда-нибудь в кусты и сидит.
У Васьки стучали зубы, руки, сжимавшие ветки, одеревенели. А на берегу все еще переговаривались. Голоса то удалялись, то приближались. Уж совсем рассвело, всходило солнце. «Ежели и не найдут, сам подохну, окоченею», — с тоской подумал Васька. С восходом солнца громко защебетали птицы, на другом берегу закуковала кукушка. Васька, как в детстве, про себя спросил: «Кукушка, кукушка, сколько лет мне осталось жить?»
«Ку-ку, ку-ку, ку-ку…»
— Как сквозь землю провалился, — над Васькой переговаривались двое.
— Теперь не найдем, убежал.
А кукушка все отсчитывала Ваське года:
«Ку-ку, ку-ку, ку-ку…»
— Ну, пойдем. Все кусты обшарили, нигде нет. — К двум голосам на берегу присоединился третий.
— Пошли.
Васька сидел еще долго, боялся, не оставили ли преследователи караульных. Весь закоченел. Кое-как на четвереньках выполз на берег, оставляя позади ручьи воды. Пошел, хватаясь руками за ветки тальника. Первый десяток шагов сделал с великим трудом. Ноги стали чугунными, не слушались, не сгибались в коленях. Но с каждым шагом идти становилось легче, и скоро Васька уже побежал, хлопая мокрыми полами зипуна.
На заимке он снял с себя все, выжал, повесил на солнце сушить, а сам лег в постель. Он пролежал бы так целый день, но к вечеру должен был приехать Савостьян, и Ваське волей-неволей пришлось запрягать лошадь в соху. Ежась от холода, он натянул мокрую одежду и пошел ловить смирную, ленивую Гнедуху. Рядом с ней стоял жеребчик и щипал траву. Васька расседлал его и отпустил на волю.
Нужно было докончить клин за Сорочьей горкой. Савостьян хотел привезти семена и засеять его собственноручно. Эту работу он еще не доверял Баргуту.
Солнце уже поднялось высоко, когда Гнедуха потянула соху. От земли поднимался легкий пар и тут же таял. Васька всей грудью навалился на соху, но земля, видимо, стала еще тверже, соха то и дело вырывалась из борозды, приходилось останавливать кобылу и тянуть соху назад.
Работа продвигалась медленно. К полудню Васька не вспахал и трети клина, а устал так, что, поставив вариться обед, прилег и тут же заснул. Пробудился, испуганно вскочил: ему показалось, что он спал слишком долго. Но огонь все так же ярко горел, и чай еще не успел закипеть.
После обеда работать стало еще труднее. Пот струился по лицу, но Васька часто зябко вздрагивал, в руках чувствовал незнакомую слабость.
Гнедуха, помахивая хвостом, сама доходила до конца борозды, поворачивала и тянула соху дальше. Ваське стало казаться, что не он запряг Гнедуху в соху, а она прицепила его к ней и таскает по полю. И будет таскать до тех пор, пока он в изнеможении не свалится на землю. С полным безразличием ко всему на свете брел он за сохой, механически забрасывая ее на поворотах, оттягивая назад, когда сошник начинал скользить по траве. И очень удивился, когда Гнедуха остановилась. Словно очнувшись от забытья, он огляделся: клин был допахан. На дороге, у заимки, клубилась пыль, это, наверно, приближался Савостьян. Опустив соху на землю, Васька тронул вожжи, и Гнедуха покорно пошла к зимовью.
Савостьян сразу заметил, что с Баргутом творится что-то неладное.
— Что с тобой, паря? — с тревогой спросил он.
— Ничего, — помогая распрягать хозяину лошадь, проговорил Васька. — Намаялся, наверно, земля крепче кирпича.
— Сухмень стоит, что же она не будет крепкой. Может, бог даст, помочит. Вроде тучки наплывают. А глаза, паря, у тебя нехорошие, пустые какие-то и блестят. Лицо к тому же зеленое стало. Ты поди вздремни до ужина. Я буду ночевать тут. А завтра пораньше примемся за посев. Хорошо бы под дожди угадать. Вот уж поперли бы овсы-то. Иди вздремни. Говорят, на солнцесяде нельзя спать: комуха может привязаться. Но за один раз ничего не сделается. Ступай.
Васька лег на нары, не раздеваясь, и забылся.
Савостьян нарезал сала, поставил сковородку на огонь. Сало зашипело, на сковородке запрыгали брызги. Ноздри у Савостьяна раздулись. Разрезая луковицу, он восхищенно сказал:
— Какой скусный дух. Скажи на милость, такое же сало, а дома не так пахнет.
Подбросив в огонь сухое полено, он пошел в зимовье и стал трясти Баргута за плечо. Тот мычал, ворочался, но не просыпался.
— Эко разобрало тебя! Да вставай же, вставай.
Васька с усилием поднял голову, мутными глазами уставился на хозяина.
— Ужинать вставай. И здоров же ты спать.
— Ужинать? Я не хочу ужинать.
— Что с тобой приключилось? Я сала сколько нажарил, не выбрасывать же его. Ну-ка, — Савостьян положил на лоб Васьки свою руку. — А и верно, жар у тебя. Ишь, от головы так и пышет. Вот беда-то.
Ночью Баргуту стало хуже. Он рвал на себе рубашку, кричал:
— Двери откройте! Дыму-то напустили. Откройте! Ой-ой, догоняют. А ты в морду хочешь?! — Потом начинал что-то бормотать непонятное, затихал на некоторое время, вдруг ни с того ни с сего вскакивал на колени, обводил избу широко раскрытыми, безумными глазами и хрипло начинал петь песни.
Савостьяну стало жутко. Не дожидаясь утра, он запряг лошадь, положил Ваську на телегу и, привязав его чембуром к телеге, чтобы, упаси бог, не вскочил дорогой и не убежал, поехал домой.
Баба Савостьяна испугалась внезапного и столь позднего возвращения мужа, но быстро пришла в себя. Она встала на пороге, не пуская Савостьяна с Васькой на руках в избу.
— Он, можа, сдурел, а ты его сюда несешь. Да он нас ночью всех позарежет. Он и в своем уме был такой…
Савостьян матерно выругался, но слова бабы все-таки принял во внимание — положил Баргута в зимовье, с сопением стянул с него ичиги, бросил их в угол, вытер ладони о свои штаны.
— Сгорит парень, вон как пылает, — вздохнул он. — А ты что стоишь? — накинулся он на жену. — Давай воды холодной, рушник. Да живей ты ходи, боже ж мой, в кого ты такая неповоротливая? В колодец сбегай, а то припрешь из кадушки…
Когда жена принесла мокрое полотенце, Савостьян положил его Баргуту на лоб.
— Иди к Мельничихе, пусть поглядит парня…
Мельничиха, растрепанная, как всегда, неумытая, с заспанными глазами, прибежала, опередив Савостьяниху.
— А я так крепко спала, так спала. И сон хороший видела, — позабыв поздороваться, затрещала она. — Будто опять молодая да такая красивая, что ребята глаз от меня отвести не могут. А мне жениха выбрать надо. Я туда смотрю, я сюда смотрю…
— Хватит языком чесать. Парень, может, при смерти, а ты болтаешь. Лечи!
— Давай горшок глиняный без трещин, углей свежих, воды чистой, некипяченой, платок белый из козьей шерсти.
— Ты что, рехнулась? Где я тебе возьму козий платок?
— Козьего нету — давай из бараньей шерсти.
Савостьян принес все, что от него требовала Мельничиха. Она расстелила платок на столе, поставила на него горшок с водой, рядом положила угли. Согнувшись над горшком, начала шептать заклинания. Сейчас она сильно смахивала на ведьму. Ее космы повисли, закрыв лицо, костлявые руки быстро и бесшумно двигались над горшком. Наконец выпрямившись, она отбросила волосы, сотворила молитву и стала опускать горячие угли в воду — три раза по три угля.
— Я так и думала…
— Что?
— С глазу. Ты погляди, все угли потонули. Все до одного. Ух и худой глаз, кого хочешь в гроб сведет.
— Перекрестись! О гробе заговорила. Я тебя позвал лечить, а не о смерти разговаривать! — Савостьян топнул ногой. — Наговаривай с глазу. Я не хочу, чтобы Васька кончился.
Мысль о смерти Баргута, высказанная Мельничихой, была невыносима для Савостьяна. С тех пор как убежал Федька, а может быть, и раньше, Васька стал для него больше чем работник, потому что только он понимал Савостьяна.
Мужики считают Савостьяна жилой, хапугой, недолюбливают за это, завидуют его добру. Он и взаправду скуп, зря никому ничего не даст. Даром и ему никто ничего не давал. Было время, и ему приходилось жрать хлеб пополам с травой. Этого никто не замечал. А стоило засыпать закрома пшеницей — стал жилой, жадюгой. Он не хотел больше есть хлеб из брицы и хлебать кислую жижу из щавеля, не хотел, чтобы дети его ходили в штанах из дерюги. Страх за свое будущее и за будущее детей грыз ему внутренности. Вот и воровал коней из бурятских табунов. Воровал и тайком простаивал ночи напролет перед божницей. Баргут все это понимает. Даром что молчит и поглядывает исподлобья, душа у него чувствительная. А теперь, ежели умрет, Савостьяна опять захлестнет тоска одиночества…
— Подержи-ка горшок.
Савостьян очнулся от дум. Мельничиха протянула горшок с водой, набрала воды в рот и прыснула Баргуту в лицо. Потом еще и еще раз.
— Ну вот, теперь как рукой сымет, — сказала она. — Сколько людей я так-то на ноги поставила — не перечесть. Некоторые одной ногой в могиле стояли, а прихожу я, скажу слово божье, и подымается человек. Это у меня от бабушки… Ага… А жизня стала нынче чижолая… Мой мужик бьется, бьется как рыба об лед, ничего у него не выходит. Вот постряпать хотела блинов — масла нету. А какие блины без масла, расстройство одно. У вас так благодать, коров доится много…
— Иди к бабе, она тебе даст.
— Вот спасибо-то! Можно сказать, из беды выручил. Ты заодно прикажи бабе-то, пусть она и сметаны в туесочек положит.
— Катись отседова. Да гляди, сгинет парень — я из самой тебя сметану сделаю.
Мельничиха опрометью вылетела из зимовья. Савостьян сложил молитвенно руки на груди и прошептал:
— Господи, спаси сироту, не погуби, господи, горемычного. Выздоровеет, усыновлю его по-заправдашнему, переведу в веру истинную…
3
Мешок с семенами больно давит на плечо, ноги тонут в сухой мягкой земле. Соленый пот стекает по грязному лицу, попадает в рот, глаза. Трудно сеять Захару. Левой рукой работать непривычно, а правая еще плохо служит.
До войны он любил сеять. Левой рукой придерживал лямку, правой разбрасывал семена. Сеял ровно, будто по зернышку в землю вкладывал. И усталости никакой. А теперь пройдет из края в край пашни — и ноги дрожат.
В стороне заборанивала семена Варвара. Сивый четырехлеток легко тащил за собой большую деревянную борону. Захар, садясь отдыхать, непременно взглянет на Сивку. Добрый конь, что и говорить. Надо бы радоваться, а на душе неспокойно…
Захар давно присмотрел у Федота Андроныча этого Сивку. Купец согласился продать коня, но цену назначил такую, что у Захара под ложечкой засосало. Улещал, уговаривал так и этак — не сбавляет. Да и какой ему резон сбавлять? А у Захара денег не хватало. Запечалился Захар. Но купец предложил за недостающие деньги вспахать и засеять для него три десятины, осенью скосить и свозить хлеб на гумно. Это показалось большой уступкой, но после-то Захар сообразил, что Андроныч надул его: больше двух недель пришлось обрабатывать поле Федота. Но не об этом болит душа у Захара. Думы о сыне покоя не дают. Когда услышал, что Артемка записался в Красную гвардию, страшно разгневался: люди бегут от винтовки хуже, чем от чумы, а он сам к ней руки тянет. Не дурак ли? Залез муравей в смолу, попробуй достань его оттуда.
И решил Захар немедля ехать в город, вызволять сына. Прикатил туда злой как черт. Артемку в городе не застал. За день до этого он с отрядом красногвардейцев уехал в какую-то волость за хлебом. Не распрягая лошади, Захар погнал к Совету. Время было обеденное, народ расходился по домам. Захар спросил у часового:
— Где у вас тут главный большевик-то?
— Главных у нас много. Если председателя надо, так он пошел обедать. Видел, сейчас на улицу вышел? В очках еще он, и усы черные… Серов его фамилия.
Захар, догнав Серова, привернул лошадь к тротуару, соскочил с телеги.
— Товарищ главный председатель!
— Вы меня?..
Серов остановился.
— Ага. Насчет Артемки я. Где это видано, чтоб на малолетков надевать винтовку? Нет у вас на это никаких правов!..
— Какой Артемка? О чем вы говорите?
— Он не знает… — взъярился Захар. — Ума пытаешь али дорогу спрашиваешь?
Серов смотрел на него с недоумением, пощипывал ус.
— Сильнее кричать можешь? — спросил серьезно, без улыбки.
— А как же не кричать… Волком взвоешь при таких порядках…
— Садись… — Серов сел на телегу, подобрал полы пальто.
Захар стегнул Сивку.
— Куда поедем-то?
— Обедать. Ко мне обедать поедем. Дай сюда вожжи.
За обедом Серов расспрашивал о Павле Сидоровиче.
— А что ему, власть вашу затверждает.
— Власть, положим, не только наша. Или она вам не нравится?
— Она не баба, чтобы ндравиться. Власть завсегда мачехой мужику была.
— Была — да…
— Теперешняя тоже не лучше. Три года мял грязь в окопах, по руке тюкнуло. До сих пор путем не шевелится рука-то… А вы парня заграбастали. Подрос, увидели…
— Мы никого не грабастаем. В Красную гвардию идут по своей воле…
— Я ему спущу штаны и покажу, где у него добрая воля.
— Поможет?
— В старину завсегда помогало. Мне самому так-то вот делали внушение. И ничего, не дурнее других…
— По-моему, вы умнее, много умнее других. Кто-то будет носить винтовку, оборонять ваш дом, а вы будете чай с вареньем пить.
«Ишь какой уязвительный», — подумал Захар и сказал угрюмо:
— Навоевался я за себя и за сына… От власти вашей я ничего не прошу. И она ко мне пусть не вяжется.
— Есть притча. Жили на дереве птицы, строили в его ветвях гнезда, выводили птенцов. Пришла беда. Напали на дерево черви, начали точить ствол. Подняли птицы тревогу, принялись уничтожать червей. А две сороки сидели в своих гнездах. Беспечно стрекотали сороки: «Наше гнездо на особой ветке, до нее черви доберутся или нет — еще не известно». Не добрались черви до ветки. Черви подточили ствол, и рухнуло дерево. Погибло гнездо сорок вместе с птенцами. Вот как бывает…
— Не отпустите Артемку-то?..
— Держать не станем. Но посоветуем остаться.
По дороге домой встретил Захар знакомых мужиков. В разговоре поведал им свою печаль. Тут-то и присоветовали ему мужики, как выманить сына домой.
— Мы ему скажем, будто ты или твоя баба при смерти… Прибежит. Иначе не залучишь…
Захар так и сделал. Только бы заявился!
А теперь ждет его и тревожится: ну как не отпустят?! Назад ему ходу не будет. Нечего лезть туда, если в затылок не толкают. Дома хватит работы. Одному-то недолго и грыжу нажить. А он парень здоровый, будет ворочать — приходи любоваться.
День был субботний, и Захар отправил Варвару домой перед обедом. Наказал истопить баню, стряпню завести. Приедет, поди, Артемка-то…
Сам работать кончил тоже рано. Солнце еще было высоко, а он покатил домой. Сивка трусил мелкой ленивой рысью, густо смазанные оси телеги хлябали в ступицах. На взгорьях по черным заплатам пашни ползали пахари, волоча за собой хвосты пыли. Остервенело работает народ, от нужды хочет избавиться. А она тащится следом, как эти хвосты пыли. У кого нет лошаденки, у кого семян не хватает… Беда!
Варвара уже истопила баню и мыла в избе. Березовым голичком с песочком скребла половицы, шлепала мокрой тряпкой.
— Не приехал? — спросил Захар.
Варвара выпрямилась, отбросила со лба волосы.
— Нет. Иди мойся. А я сейчас тут приберу, и будем чаевать.
Она заставила его разуться в сенях, вынесла белье.
Баня стояла на задах. На высоком срубе без крыши буйно разрослась лебеда, вокруг поднималась густая крапива. Баня была «черной». Крошечное окошко почти не давало света. На стенах осел слой сажи. Построить такую баню не мудрено: небольшой сруб, потолок из бревен-кругляшей, пять-шесть досок для полка и пола да камни для печки — вот и все, что нужно.
Каменная печь трубы не имела, на потолке дыра, дым вытягивало туда. Накалив камни и дав прогореть дровам, дыру закрывали доской и тряпьем. В две бочки наливали воду. В одну из них спускали несколько горячих камней — и кипяток готов.
В такой бане надо держаться подальше от стен, не то вывозишься в саже. Но зато и жарко же в ней! Раздевшись, Захар плеснул ковш холодной воды на каменку, схватил березовый веник и начал яростно хлестаться. Он охал и стонал от удовольствия, соскакивал на пол, еще и еще плескал на каменку. Потом, обессилев, вытянулся на полке.
Домой вернулся, едва передвигая ноги, и сразу же в изнеможении повалился на кровать. Отдышавшись, спросил:
— Ты приготовила ботвиньи-то?
— А как же! — Варвара подала кружку, наполненную доверху холодной, только что из погреба, ботвиньей. Захар выпил все до дна, вернул кружку.
— Из Совета посыльный был, велели тебе завтра с подводой явиться.
— Тьфу, пропасть, не дают отдохнуть… Кривой черт выдумал что-нибудь?
— Да я-то откуда знаю.
Утром Захар запряг Сивку в телегу и поехал в Совет. Над сборней, прибитый к коньку крыши, полоскался красный флаг. У забора стояло уже несколько подвод. Мужики сидели на одной телеге, разговаривали. Привязав лошадь, Захар спросил:
— Куда нас снаряжают?
— А мы хотели у тебя спросить. Ты у Перепелки вроде в друзьях ходишь, ето самое, — подмигнул заспанными глазами Елисей Антипыч.
— Ни в чьих он друзьях не состоит, в деда пошел. Лесовик — одно слово, — усмехнулся Тереха Безбородов.
— А тебе-то что, с чего твое-то брюхо болит? — ощетинился Захар.
Из Совета вышли Клим Перепелка, Павел Сидорович, Парамон Каргапольцев.
— Все с подводами? — Клим полистал свою тетрадку, нашел список, поелозил пальцем по странице. — Добро! Долго говорить не будем. Дело, мужики, такое. В городе, перво-наперво, народ голодает. Беднякам нашим сеять нечем, кусать тоже нечего. Смекаете, куда клоню? Намедни мы справным мужикам дали свое постановление: отсыпать из своих закромов зерно неимущему классу. Что же получается? Кто сдал, кто не сдал. Такую живоглотскую политику мы терпеть не можем. Хочу дам, хочу не дам. Совет — власть народная и христарадничать не будет. Совет решил отобрать у богачей все излишки хлеба. Вот для чего вас вызвали с подводами.
— Нехорошее дело, прямо скажу, поганое дело, — тихо сказал Захар. — Решили отобрать — отбирайте, зачем сюда припутывать нас-то?
Ему никто не ответил.
Павел Сидорович распределил, кто куда поедет. С собой он взял Захара и Елисея Антипыча.
— У кого выгребать будем? — насупясь, спросил Захар.
— Поедем к Савостьяну.
Услышав это, Елисей заморгал глазами, засуетился.
— Меня бы, ето самое, к другому направили. У Савоськи этот анархист живет. Настрополит его Савоська…
— Ничего с тобой не случится, — засмеялся Павел Сидорович. Он шагал рядом с телегой, опираясь на таловую трость. Загоревшее лицо его как будто помолодело.
У дома Савостьяна Павел Сидорович взялся за кольцо на калитке и сказал:
— Ну, пошли!
По двору с чашкой, накрытой полотенцем, семенил к зимовью Савостьян. Увидев гостей, остановился, кивком головы ответил на приветствие, замер, выжидая.
Павел Сидорович обвел взглядом добротные постройки из кондового леса, высокие, глухие заплоты из лиственничных плах, чисто подметенный двор.
— Крепкое у тебя хозяйство.
— Ничего. Не жалуюсь. — Широко расставив ноги, Савостьян настороженно следил за Павлом Сидоровичем. Захар и Елисей жались за спиной учителя.
— Проходите в избу, — пригласил Савостьян.
— Нам некогда. Мы приехали к тебе за хлебом.
— Это за каким еще хлебом? Никому я навроде не должен. — Савостьян беспокойно переступал с ноги на ногу.
— Совет вам предлагает сдать пятьдесят пудов…
— Ах, Совет. Сдал пятнадцать — будет.
— Мы заберем у вас все излишки. И у других тоже…
— Эко что! Вы всякие излишки забираете? У Климки кривого большие излишки вшей… А ты, Захар, что здесь позабыл?
— Я что? Я ничего… Я десятая спица в колеснице.
— Давай сюда ключи от амбаров.
— А этого тебе не надо, посельга? — Савостьян показал учителю кукиш, пошевелил большим пальцем с крючковатым ногтем.
— Этого мне не надо. Давай ключи!
— Иди отсюда, каторжник, иди своей дорогой, добром прошу.
— Добром прошу: давай ключи.
— А не дам? — Исклеванное оспой лицо Савостьяна стало пестрым, как ситец в мелкую крапинку.
— Силой возьмем.
— Попробуй…
Хромая, Павел Сидорович прошел под сарай, взял лом.
— Выдирать замки будем…
Савостьян приподнял чашку, ударил об землю. Из нее во все стороны брызнула сметана.
— Кровопивцы! — крючьями пальцев зацепил воротник рубахи — рраз! — разорвал до пояса и, сверкая голым животом, пошел на учителя. Шел мелким шагом, как слепой, вытянув вперед руки.
— Убьет! Люди добрые, убьет! — завопил Елисей. — Да ты чего смотришь, Захар, кричи народ!
Павел Сидорович наклонил голову. Из-под клочковатых бровей ожег Савостьяна взглядом серых, как сталь на изломе, глаз. Савостьян остановился.
— Ломайте, корежьте!.. Кровью вашей возьму плату. Кровью! Слышишь меня, рвань каторжная?
Савостьян убежал в дом.
Павел Сидорович подошел к амбару, поплевал на руки, поддел концом лома замок. Запоры были крепкие. Учитель побагровел, на руках у него вздулись синие жилы…
— Помоги, Захар Кузьмич, — глухим от натуги голосом попросил он.
Здоровой рукой Захар ухватился за конец лома, налег. Хрустнуло дерево, с визгом вылезла бурая от ржавчины петля, звякнув, отвалился замок.
Из амбара пахнуло густым настоем лежалого хлеба и мышиного помета. В одной половине под потолком висели связки соленого янтарно-желтого сала, на стене — хомуты, узды, шлеи, вожжи, веревки. В углу, в небольшом закроме, разделенном на клетки, белела мука. В одной — ржаная, в другой — пшеничная, в третьей — гречневая…
— Мать моя, богатство какое! — метался по амбару Елисей Антипыч, мял в руках сбрую, ковырял ногтем сало. — Поглядите, не меньше трех годов висит, ето самое, сало-то.
— Забирайте мешки и пойдемте в другой амбар, дойдет очередь и до сала, — сказал Павел Сидорович.
Во второй половине амбара потолка не было. Весь он был перегорожен на сусеки. И почти все сусеки заполнены зерном: рожь, овес, ячмень, пшеница, гречиха, просо… Захар поразился. Он знал, что Савостьян богат, но этого не ожидал. С таким запасом можно года три не работать и жить припеваючи.
Насыпали пшеницы в мешки, погрузили их на подводу. В амбаре от этого почти ничего не убавилось.
— Будешь сдавать хлеб, скажи, чтобы еще подводы три-четыре прислали, и сам сюда возвращайся.
Захар тронул лошадь. Скорей отсюда… Нечистое это дело. Что там ни говори, а Савостьян не расейский помещик, и так, за здорово живешь, отбирать у него хлеб — дело нечистое, ох нечистое! Помещик не работает, руки у него пухлые, мягкие, у такого отобрать не грех. А Савостьян свой. Он работает от зари до зари наравне с прочими. Он не виноват, что в городе хлеба нету. Не виноват, что бедноты в деревне за войну наплодилось, как кроликов за лето. Народ голодает — власть виновата. А с другого краю подойдешь — власть новая. Где она возьмет? Негде взять. Как ни вертись, а чужие замки ломать надо. Черт ее знает, где тут правда, где неправда. И как жить человеку в такие времена? Как в стороне удержаться, не съехать в самую стремнину?
4
Сосна, дряхлеющая, обезображенная опухолью наростов и черным провалом дупла, высоко над землей раскинула широкие ветви. Земля вокруг ствола была мертвой, покрытой толстым пластом истлевающей хвои. Вверх по стволу легко и бесшумно скользнула рысь. Здесь она затаилась, припав к разлапистой ветке. Кошачье тело вытянулось, замерло, серо-желтый мех в бурых пятнах слился с корой дерева.
В лесу было тихо. Рысь терпеливо ждала. Она могла ждать долго. Выйдет на тропу коза, рысь молнией метнется на спину, разгрызет затылок, напьется свежей крови, отведает парных внутренностей и будет отдыхать, нежиться на солнце.
Чуткое ухо рыси уловило слабый треск, говор. Люди! Желтоглазая рысь плотнее прижалась к ветке сосны.
Говор, шаги людей приближались. Но рысь повернула бородатую морду в другую сторону. В густом ельнике раздался слабый писк. Рысь хорошо знала, что это за писк. Так пищат маленькие козлята. У них сочное мясо… Писк все ближе, ближе. И вот два маленьких, робких козленка выскочили на светлую прогалину. Рысь приподнялась, выпустила когти, оскалила зубы… И в это время в пугающей близости крик:
— Нина, смотри-ка, козулятки. Бравенькие!
Два человека бегут к козлятам. Глаза рыси горят бешенством. Но инстинкт приказывает ей оставаться на месте. И она остается, терпеливо ждет, надежно укрытая ветвями дряхлеющего дерева.
* * *
Девушки бросились за козлятами, нырнули в ельник. И здесь Дора чуть не наступила на них. Они лежали между кочками, покрытыми высохшей прошлогодней травой, лежали, вытянув шеи, чем-то похожие на затаившихся утят.
Дора поманила пальцем Нину. Знаками показала, чтобы она хватала того, что справа… Девушки разом упали на колени, прижали руками козлят.
— До чего хорошенький! — Нина подняла козленка, прижалась лицом к теплому, пушистому боку. Козлята, совсем еще маленькие, были красновато-бурыми, с пестрыми продольными полосами. Легкие, с испуганными черными глазами, они слабо бились в руках девушек и жалобно пищали.
— Что мы будем с ними делать?
— Домой отнесем. Они хорошо приживаются. Подрастут, будут такие ласковые да привязливые… Все равно что дети.
Девушки вышли из ельника.
— В какой стороне деревня? — спросила Дора.
Нина остановилась. Кругом дыбились горы, густо заросшие сосняком. В низинах кудрявились кустарники, среди них торчали черные конусы елей.
— Не знаю. Убей меня, не знаю.
— А деревня-то под боком. Перевалим через этот хребет — и дома. Версты четыре напрямик. Сейчас тропка будет…
Девушки возвращались с мельницы. Зерно смололи ночью, рано отправили подводу с братишкой Доры, а сами пошли напрямую через горы. Нина настояла на этом. Она и на мельницу поехала для того, чтобы посмотреть лес.
Солнце только что поднялось из-за лохматых гор.
Косые лучи просачивались сквозь ветви деревьев, пятнами ложились на отсыревшую за ночь землю, покрытую редкой травой и рыжими иглами хвои. В стороне от тропы, скрытый кустами, журчал ручей.
Малохоженая тропа поднималась к вершине глубокого распадка. Нина прижимала к груди притихшего козленка, шептала:
— Какой ты миленький! Я тебя молочком кормить буду, молочком!
Впереди осыпались, защелкали камни. Нина остановилась.
— Ой, что это? — тихо спросила у Доры.
Дора тоже остановилась, прислушалась. По лесу кто-то шел. Под ногами похрустывали камешки.
— Не медведь?
Дора прошла немного вперед.
— Вон он, медведь. Смотри.
С крутого каменистого косогора спускался приказчик Федота Андроныча.
— Сейчас мы его напугаем, — шепнула Дора и крикнула: — Гэк!
Крик, умноженный эхом, прокатился по распадку. Приказчик вздрогнул, опустил руку в карман, прижался спиной к толстой сосне.
Девушки засмеялись. Нина громко, так, чтобы он услышал, сказала Доре:
— Очень храбрый молодой человек.
Приказчик с шумом скатился с косогора, тяжело дыша, остановился на тропе. Правую руку он все так же держал в кармане. Круглые желтые глаза его смотрели на девушек изучающе. Ловкий, гибкий, он чем-то напоминал кошку, готовую сделать прыжок.
Увидев козлят, приказчик позавидовал:
— Вот удача так удача. А я, как видите, с пустыми руками.
— Вы охотились?
— Да, охотился.
— Это без ружья-то? Охотничек… — прыснула Дора.
— Ничего смешного. Я петли ставлю, западни. С ружьем пока не время… Разрешите, я понесу козленка, — попросил он у Нины. — Вы, если не ошибаюсь, дочь здешнего учителя? Ссыльного… Я его очень уважаю. Здесь, в селе, это единственный человек, достойный уважения, даже восхищения.
— Что вы! А я, а Дора? Разве мы не достойны восхищения? — со смехом спросила Нина.
— Разумеется. Вы прелестные девушки, — он прищурился, внимательно посмотрел на Нину. Ей стало неловко под взглядом его желтых глаз.
В деревне Дора остановилась у своего дома, предложила:
— Ты бери обоих козлят. Зачем их разлучать…
— Я одна их не унесу.
— Могу помочь, — вызвался приказчик.
Дома опустили козлят на пол. Они растерянно стояли на тонких, подрагивающих ножках, водили длинными острыми ушами. Нина налила в блюдце молока.
— Кормить хотите? Они так есть не станут. Вы их с пальца. Окуните палец в молоко и в рот… — посоветовал он.
— Откуда вам известны эти премудрости?
— Я охотник. Правда, я охочусь на крупную дичь, но не упускаю и мелкую, если попадется…
В его словах, как показалось Нине, звучал какой-то скрытый смысл. Она резко обернулась. Но приказчик спокойно разглядывал козлят. Лишь в уголках его губ затаилась непонятная усмешка. «Большой умник он, что ли?» — подумала Нина. Она поймала козленка, намочила палец в молоке, сунула ему в рот. Козленок чмокнул губами, присосался…
— В самом деле ест! Соси, миленький…
— Вы не познакомите меня со здешними ребятами и девушками? — Он поднялся, собираясь уходить. — А то я, знаете, со скуки умираю.
— Пожалуйста. Но… — Нина замялась, вспомнив, как приняли ее семейские. — Но я боюсь, что вам, Виктор Николаевич, будет не совсем приятно… То есть не совсем весело…
— Об этом не беспокойтесь. Договорились?
5
Виктор Николаевич медленно шел по улице, тихо насвистывал. Он насвистывал всегда, если был чем-то доволен. Губы сами собой сжимались в трубочку, сам собой выливался мотив старинного романса. Слов он не помнил, кроме начала: «Все хорошо, все хорошо, грустить не надо…» Все хорошо… Все идет как надо. Со всех сторон жмут на комиссаров. По всему видно, скоро так даванут, что от большевиков останется мокрое место… Грустить не надо… «Торговля» идет отлично. В буреломе, в заброшенной медвежьей берлоге, понемногу прибавляется оружия. Сегодня он положил туда не какую-нибудь берданку, а ручной пулемет! Бережно, как младенца, спеленал его промасленными тряпками и опустил в берлогу.
А девчонки напугали. Подумал, выследили. Как еще не выхватил револьвер. Наделал бы шуму. Этого совсем не нужно. Главное — тишина. Дочь учителя, между прочим, недурна. Неплохо бы затуманить ей мозги… Очень даже неплохо. Бедный приказчик — без пяти минут зять ссыльного большевика…
В доме Федота Андроныча был переполох. Сам купец в смятении бегал по двору, тряс кошлатой бородой. Увидев приказчика, он закричал:
— Где прохлаждаешься?!
— Тихо, тихо, Андроныч, не так круто заворачивайте.
— Разговаривай, разговаривай, тебе, дьяволу, все равно. А тут на добро покушаются. Сволота хлеб из амбаров вытряхивает. Давай живенько спрячем куда-нибудь.
— Сядь! — спокойно сказал приказчик. — Куда спрячешь? Сколько спрячешь?..
Федот Андроныч сел на предамбарок, схватился за голову руками, завыл, как от нестерпимой боли.
— Ой, ой, душегубы, чтоб вам ни дна ни покрышки!
— Да замолчите вы! — свистящим шепотом приказал Виктор Николаевич. — Пусть берут. Придет время — вернете.
— Поди-ка ты к… — Федот Андроныч вскочил, уставился на приказчика бешенными глазами. — Все посулами прикармливаешь. Подавись ты ими! Лошаденок моих замучил, каждую ночь гоняешь, денег сколько выклянчил.
Федот Андроныч трусцой побежал к дому. Виктор Николаевич презрительно сплюнул. Ослеп человек от жадности, разум потерял. С таким болваном недолго и влипнуть.
Заложив руки в карманы, Виктор Николаевич пошел вслед за купцом. Федот Андроныч стоял в сенях возле кадушки, пил воду большими глотками. Железный ковш постукивал о зубы.
— Вот что, Андроныч, если ты еще раз об этом заикнешься, хотя бы во сне…
— Погорячился… Добро-то наживал не ты. Тебе что! Тебе оно чужое…
Во дворе злобным лаем залились собаки, загремела щеколда калитки.
— Идут, антихристы!
Виктор Николаевич вышел на крыльцо. Во дворе стоял Клим Перепелка, отбиваясь от наседавших псов длинным бичом.
— Что же это вы зверья пораспустили. Цыц ты, стерва! — Клим изловчился и черешком бича наотмашь ударил старого пса по боку. Пес взвыл, волчком завертелся на месте.
— Эй ты, антилигент, открывай ворота!
Из дома вылетел Федот Андроныч, погрозил Климу кулаком.
— Я те открою! Чего налетел басурманином? Почему без спросу во двор лезешь? Обскажи поначалу…
— Обсказать завсегда могу, — Клим вынул из кармана кисет, похлопал по карманам. — У тебя есть бумага, антилигент?
Виктор Николаевич протянул кожаный портсигар, набитый папиросами.
— Курите.
Клим зацепил ногтями папироску, вытянул, закурил. Жмуря глаз от дыма, сказал:
— Господские папиросочки-то.
— Господские, — подтвердил Виктор Николаевич. — Раньше господа курили, а теперь можно и нам, трудовым людям.
— Нет у нее скусу, трава травой, — Клим повертел папироску в руках, впился глазом в Виктора Николаевича: — Откель будешь?
— Городской. Работаю у Федота Андроныча. Спасибо ему, дал возможность зарабатывать на пропитание. В городе сейчас голод, безработица.
— У Федота Андроныча сердце доброе, это мне известно, — с усмешкой сказал Клим. — Ну вот что, Андроныч, отмыкай свои амбары. Малость потрусим твое хлебушко.
— С какой такой стати?
— А с какой оно стати преет в амбаре, когда народ голодает?
— Так оно мое, кровное… Вот он, Виктор Николаевич, человек молодой, тоже голодает… хе-хе… Но ты же не уступишь ему свою бабу. Али уступишь?
— Как двину по твоим зубам, так со смеху закатишься! Тереха, открывай ворота.
Виктор Николаевич подошел к воротам, откинул железный крючок. Федот Андроныч смотрел то на него, то на Клима, топтался на месте.
— Убирай собак, а то возьму шкворень и успокою… — пригрозил Клим.
— Терентий Максимович, иди сюда, — позвал Федот Андроныч. — Слушайте, мужики, давайте все сделаем полюбовно. Я же не против. Я с полным удовольствием… Нагребайте воз-другой для отвода глаз, остальное поделим. Тебя, Климша, семья заела, и у тебя, Терентий, жевать нечего. Полюбовно-то все можно…
— Хочешь, я харю тебе расчищу? — Клим легонько ткнул черешком бича в живот Федота Андроныча. — Бочка с навозом… Воняешь, рядом стоять нет возможности. И как тебя мать сыра земля носит…
— Сволота ты, Климка, ох и сволота!.. — Федот Андроныч сгорбился, тяжело передвигая ногами, пошел домой.
Виктор Николаевич, открыв амбары, не ушел домой. Он помогал нагребать зерно в мешки, грузил их на подводы.
— Молодец, антилигент! — похвалил его Клим.
— Стараюсь… В городе натерпелся голода, как тут не помочь, — ответил Виктор Николаевич и начал насвистывать…
Перед вечером к дому Федота Андроныча подвернули легкие дрожки. Федот Андроныч, выглянув в окно, негромко выругался:
— Выбрал время в гости приехать!
— Кто там? — спросил Виктор Николаевич.
— Еши Дылыков и этот… Доржитаров. Иди проводи от собак.
Доржитаров поздоровался с Виктором Николаевичем за руку, тихо сказал:
— Я вам привез привет от Родовича. Привет и сто рублей денег.
— Денег он мог бы послать и больше. А вы идите к своему приятелю, — Виктор Николаевич бесцеремонно подтолкнул Еши Дылыкова, — нам поговорить нужно.
Кряхтя и отдуваясь, Еши поднялся на крыльцо. Виктор Николаевич проводил его взглядом, повернулся к Доржитарову.
— Я вас слушаю…
— Вы могли бы и не отсылать абагая. Вам с ним придется держать постоянную связь. Не знаю, как вы, но я считаю, наши усилия нужно объединить.
— А что у вас, собственно, есть?
— Есть люди, есть оружие… А у вас?
— То же самое, — буркнул Виктор Николаевич. — Пошли в дом. Рассказывать я вам ничего не буду. Соберем надежных мужиков, послушаете, все станет ясно.
Он почти сразу же отправил Федота Андроныча за мужиками. Через час в горнице собрались Савостьян, уставщик Лука Осипович, три мужика с верхней улицы, Захар Кравцов… И сразу же закипел разговор о реквизиции хлеба. Савостьян стыдил Захара:
— Докатился… По чужим амбарам шастаешь. Тьфу! Глаза-то обморозил, аль как?
Захар угрюмо отбивался:
— Не по своей воле я был-то. Гужевая повинность… Это понимать надо…
— Не винти хвостом. Каторжнику в глаза заглядывал, ждал, что и тебе перепадет из награбленного.
— Отвяжись, Савостьян, ну тебя к черту. Прямо как баба: тебе — стрижено, а ты поперек — брито! Совет какая ни есть — власть. Должен я ей подчиняться? Думал я…
— Индюк думал да в суп попал, — вставил Федот.
— Вы что на меня окрысились? — сдерживая гнев, спросил Захар. — Вы Климу это скажите, учителю.
Виктор Николаевич сидел рядом с Доржитаровым. Оба курили и молча слушали.
— Скоро твоему учителю каюк будет. И Климке тоже… Хватит, помотали душу! — неистовствовал Савостьян. — В гроб сойду, не прощу им сегодняшнего! И ты, Захар, не юли возле них. К нам прислоняйся.
— Куда это еще к вам?
— К тем, кто хочет взять за гортань Советы! — зло выкрикнул Савостьян, растопырил и сжал крючковатые пальцы, словно сдавливая кому-то горло.
— Перекрестись, Савостьян! Зачем я полезу в эту кашу, мне жить пока не надоело. Да и не мешают они мне, Советы-то. Мое дело телячье: насосался — и в стайку. Вы можете так и сяк, а я — никак.
Захара взяли в оборот Лука Осипович и Федот Андроныч. Он поворачивал голову то в одну сторону, то в другую. На лбу у него набрякла жила. Он встал, оглядел всех, удивленно спросил:
— Да вы что, мужики, с ума сходите? Что вы затеваете-то?..
Все притихли, будто только сейчас задумались над тем, к чему каждый втайне готовился. Захар стоял, ждал ответа. Никто ему ничего не сказал. Он надел шапку.
— Доносить побежал? — прохрипел Федот Андроныч.
Захар отрицательно покачал головой.
— Никуда я не пойду, не бойтесь. Бог вас рассудит. Но и помогать не стану. Ни вам, ни советчикам. Твердый зарок даю в этом.
Поднялся Виктор Николаевич, подошел к Захару.
— Верим твоему зароку, но чтобы он крепче был, посмотри на эту штуку, — он вынул из кармана револьвер, крутнул барабан. — Сразу же получишь гостинец.
Захар побледнел. Отступил к двери.
— Ты, парень, не махай этой штукой. Я давно напуганный… Спрячь ее и не хорохорься. Так-то… — Он вышел, громко хлопнув дверью.
Виктор Николаевич опустил револьвер в карман, спросил с тихой яростью:
— Какой идиот его привел сюда?
7
Артем без малого две недели пробыл в Кударинской станице. Вместе с другими красногвардейцами охранял обозы хлеба, отобранного у богатых казаков. Зерно переправляли в Троицкосавск. Отсюда большой обоз под усиленной охраной красных казачьих дружин и красногвардейцев благополучно дошел до Верхнеудинска.
Встречать обоз пришли рабочие железнодорожных мастерских и типографий. Цыремпил Ранжуров встал на возу, произнес короткую речь. Люди несколько раз прерывали его одобрительным гулом. Рядом с Артемом стоял низенький мужчина в латаной, грязной блузе. Темными от мазута руками он гладил тугие мешки с зерном. Шея у него была худая, с глубоким желобом на затылке.
Артем смотрел на этот затылок, на руки в мазуте, на мешки с зерном… Вспомнилась ночь в Кударинской станице. Он стоял на посту у нагруженных подвод. В станице пропели вторые петухи. И вдруг в конце улицы зацокали копыта, хлестнули выстрелы. Со звоном лопались стекла. Пронзительный, хватающий за душу свист резал воздух. Цокот копыт, зловещий свист стремительно приближались. На дорогу выскочил Ранжуров, за ним высыпали красногвардейцы, залегли. Засверкали частые вспышки ответных выстрелов…
Артем тоже стрелял, положив винтовку на воз с зерном. Бандиты повернули коней и ускакали, оставив на дороге два трупа. В этой перестрелке был убит Артамон Чуркин.
Бандиты ушли. Но Артем знал, что они будут приходить снова и снова. Они будут убивать, как уже убили Кузю и Артамона. Они будут убивать до тех пор, пока их не уничтожат. Они ничего не дадут даром, они не дадут строить города с широкими улицами и большими каменными домами…
После митинга красногвардейцев отпустили домой, отдыхать. Артем должен был вечером заступать на дежурство у Совета.
Сдав винтовку и подсумки с патронами, он пошел на квартиру. Дом был на замке. Артем пошарил рукой за косяком, нашел ключ, открыл дверь. На пороге разулся, снял пропыленную рубашку, умылся на дворе у колодца.
Причесывая перед зеркалом мокрый чуб, увидел подоткнутый в раму белый конверт. Письмо было адресовано ему. Разорвал конверт, и на пол упала квадратная фотография. Артем торопливо поднял ее, вспыхнул. На фотографии была Нина. Она сидела у круглого столика, подперев голову ладонью, смотрела на него серьезно и строго.
На обороте он прочитал: «На добрую память Артему». Письмо было короткое, написанное в полушутливой форме. Артем бережно его свернул, положил в карман. Не обманула. Сдержала свое слово…
Походил по избе, снова развернул письмо, прочел второй раз и сел писать ответ. За этим занятием его застала тетка Матрена.
— Отец-то у тебя при смерти… — промолвила она.
— Что с ним? — Артем бросил недописанное письмо, поднялся.
— Не знаю, сынок. Беги на постоялый двор, узнай у мужиков. И домой собирайся.
— Отпустят ли… Слух был, на фронт нас отправят…
Ему представилось, что дома отец лежит худой, с ввалившимися щеками. При нем неотлучно находится мать. А поля остались недосеянными, пырей и повилика закрыли пустующую пашню. Осенью в закромах не будет ни зернышка. Лошадей придется продать, потом ходить по богатым мужикам, горбиться за кусок хлеба.
Он обулся и пошел на постоялый двор. Мужиков там не было, уехали…
Побежал в штаб Красной гвардии, но Жердева не застал.
Из штаба помчался в Совет. Время было позднее, светилось только одно окно — в кабинете Серова. Но и в этом окне, когда Артем подходил к зданию, свет погас. На крыльцо вышли Серов, Ранжуров и двое в шинелях нерусского покроя — пленные интернационалисты, вооруженные короткими кавалерийскими винтовками.
— Жердева тут нет? — спросил Артем у Ранжурова.
— Был, но ушел.
— Какая досада! Домой мне надо во что бы то ни стало.
— Ты откуда? — Серов наклонился, вглядываясь в его лицо.
— Из Шоролгая. Есть такая деревня…
— Ну как же, знаю! Там у меня хороший друг, Павел Сидорович. Знаешь его? А ты красногвардеец? Постой, постой!.. Уж не твой ли отец приезжал ко мне? Как его зовут?
— Захаром его зовут. Мой батя тут не был после того как с войны вернулся.
— Рассказывай… Был тут совсем недавно. Просил, чтобы тебя из Красной гвардии отпустили. Расторопный у тебя отец.
— Захворал он, — вздохнул Артем.
— А что случилось?
— Не знаю. Я сегодня только приехал из Кудары. Ежели давно хворает, разоримся мы нынче.
— Дело, конечно, серьезное. Что же ты думаешь делать?
— Проситься хочу у товарища Жердева на побывку домой. Отпустят ли вот?..
— Цыремпил Цыремпилович, ты рано выезжаешь?
— На рассвете. По холодку лошадям легче…
— В Шоролгай ты заезжать все равно будешь. Захвати парня с собой.
— Какой разговор! Вдвоем ехать веселее.
— Вот и отлично. Поезжай, а с Жердевым я договорюсь за тебя. Привет передай Павлу Сидоровичу. Хорошо там они поработали. Зерна поступило от них много.
Ранжуров набил короткую трубку табаком, протянул кисет Артему.
— Я не курю.
— Ах да, ты ведь семейский. Богу небось молишься?
— Нет, — смутился Артем. — Молиться-то мне некогда.
Ранжуров засмеялся, дружески хлопнул Артема по плечу. А Серов, свертывая папироску, что-то сказал интернационалистам на непонятном Артему языке, и они тоже засмеялись. Один из них, белобрысый, проговорил:
— Ошень гут сказаль: готт молить некогда.
Красный огонек папироски, вспыхивая, озарял усатое лицо Серова; взблескивали стекла пенсне.
— Василий Матвеевич, а я вез вам письмо от Павла Сидоровича и потерял, — неожиданно для себя признался Артемка. — Павел Сидорович просил в письме пристроить меня на работу…
— Почему же ты не пришел?..
— Неловко было без письма. Сейчас я знаю, что зря не пошел. Сколь времени болтался туда-сюда… Глупый был, не понимал, что к чему.
— А сейчас понимаешь?
— Вроде начинаю разбираться. Сначала-то я думал, что вы, что товарищ Рокшин — одинаковые…
— Какую же нашел разницу?
— Рокшин, он для всех старается, всех приголубить хочет, без разбору. Всякие нахалюги этим пользуются…
— Откуда ты знаешь Рокшина?
Артем рассказал о своих встречах с Евгением Ивановичем. Серов бросил папироску. Прочертив красную дугу, она упала на землю, брызнула искрами.
— Да, ты, пожалуй, прав. Отчасти прав… Я рад, что это понял и без письма нашел сюда дорогу, — Серов встал, протянул руку: — До свидания, товарищ. Передавай отцу мое почтение. Пусть скорее выздоравливает. А сам долго не задерживайся без надобности.
…Ехали весело. Ранжуров рассказывал смешные сказки про хитрого, ловкого Будамшу, умеющего дурачить мудрейших, ученейших лам, спесивых нойонов, учил Артема петь бурятские песни о гнедой лошади с белой губой…
Артем смеялся, но сердце у него грызла тревога об отце. Даже скорая встреча с Ниной не радовала.
К Шоролгаю подъезжали вечером. Смеркалось. Небо было бледное, как линялый ситец. Голосистый хор лягушек дружно, слаженно вел свою песню. Рядом с дорогой до поворота в улус бежала обмелевшая Сахаринка. Будто жалуясь, она грустно-ласково журчала. К воде склонялись зеленые кусты тальника, местами ветви касались быстрого потока, на них белыми хлопьями висели клочья пены. Цвела черемуха. Воздух был пропитан ее густым ароматом. С крутого косогора к реке сбегали кипенно-белые низкорослые кусты таволожника.
— К нам ночевать заедете? — спросил Артем.
— Поеду к Павлу Сидоровичу. Времени у меня мало, а говорить с ним — ночи не хватит, столько накопилось.
У ворот своего дома Артем слез с телеги. Ставни окон были закрыты, ворота заложены. Он перелез через забор. Сдерживая тревогу и нетерпение, осторожно постучал в дверь.
Открывать вышла мать. Тихо охнув, она обняла сына, поцеловала.
— Как отец?
— Спит. Я только что прилегла. Блины завела. Как знала, что приедешь. Ну, проходи, проходи. Я сейчас огонь вздую.
Впотьмах она нащепала тонких лучин, разгребла в очаге горячие угли. Пламя затрепетало, лизнуло тонкие лучины, осветило избу.
На кровати в цветастой исподней рубахе похрапывал Захар.
— Ну как он, оздоровил? — шепотом спросил Артем.
— Ты что, бог с тобой? Он и не хворал. На руку перед ненастьем жалуется. А так, что напрасно скажешь, ничего. Тьфу, тьфу, не сглазить бы.
В это время Захар приподнял голову, увидел сына.
— A-а, приехал все-таки. Ну добро, добро. — Он поднялся, сел на кровати, свесив сухие босые ноги.
— Ты не хворал, батя?
— Бог миловал. Схитрил я малость. Из города выманивал тебя таким манером, — виновато улыбнулся Захар.
— Ну, не дурак ли?! — воскликнула Варвара. — Сына переполошил. Да чего доброго, беду накличешь своей брехней. А мне что баял: выхлопотал Артемше ослобождение.
Захар протяжно зевнул, поскреб пальцем в окладистой бороде.
— Помолчала бы, умница. Завсегда больше всех знаешь.
Сумрачным стало лицо Артема. Убивался, печалился, добрых людей жалобой своей вводил в заблуждение…
— Зачем понадобилось наводить тень на плетень?
Под Захаром беспокойно скрипнула кровать.
— Винюсь, паря. Оно в самом деле… того, не браво получилось-то. Но что поделаешь-то? Прикидывал всяко — нельзя тебе в городе оставаться. Выгоды от твоей службы никакой, а живем мы, сам знаешь, не богато…
— У вас есть нечего? — Артем в упор посмотрел на отца.
— Ну, до этого не дошло… Да ведь и вперед надо заглядывать, сынок.
— А ты что видишь впереди, батя? — угрюмо спросил Артем. — Крепкое хозяйство? Другие тоже этого хотят. Но они хотят, чтобы всем жилось хорошо, чтобы у всех был хлеб. А ты только для себя стараешься…
— Ты что, учить меня приехал? — Захар сердито двинул бровями. — За меня никто стараться не будет. Я вижу больше твоего. Вот-вот начнется такая катавасия, что всем чертям тошно станет.
— Она уже началась, батя. Неповинных людей убивают… А ты куда меня тянешь? В кусты. Запрятаться, отсидеться…
— Замолчи! — Захар соскочил с кровати, поддернул штаны. — Властей будет, может, еще дюжина. Им потеха, а кровь-то наша проливается. Вот тебе мой сказ: никуда больше не поедешь!
— Поеду, батя…
— Я сказал — не поедешь! — закричал Захар. — Молокосос этакий, встрял…
— Стыдно за тебя, батя. Не видел ты, должно, как человеческая кровь стекает на мокрый песок…
Стиснув зубы, Захар шагнул к сыну. Артем не пошевелился, стоял как вкопанный, смотрел на отца не мигая, в его взгляде была печаль и боль, и твердость, и Захар как-то сразу размяк, бессильно опустился на лавку, жалобно протянул:
— Варвара-а-а, скажи ему хоть слово…
Варвара стояла у печки, утирала передником слезы.
— Может, останешься, Артемша? — робко сказала она.
Артем поднялся, взял ее за плечи, притянул к себе.
— Не надо плакать, мама. Не навсегда же я уезжаю.
— Убить могут, сынок.
— Меня не убьют, мама. Ить я у вас один…
Мать всхлипнула. Отец крякнул, лег на кровать, отвернулся к стене.
Больше к этому разговору не возвращались. Захар притих, присмирел. Утром, вздыхая, повел Артема на задний двор, показал купленную лошадь. Сивка стоял у ворот, терся головой о столбик.
— Смотри, чуть не полтора аршина грудь-то. А копыта какие — ровные, прямые, что тебе стаканы. К такому коню да ладные руки…
Глаза Артема заблестели. Конь что надо — красивый, сильный. На таком и работать любо.
— Дай-ка, батя, на речку съезжу.
Он накинул на спину Сивке потник, ухватился рукой за гриву и вмиг очутился верхом. Захар отворил ворота. Сивка, приплясывая, вынес Артема на улицу.
Солнце стояло высоко, день обещал быть теплым. На берегу Сахаринки по желтому песку бегали долгоносые кулики. Голые ребятишки на быстрине ворочали камни, разыскивая мелкую рыбешку. Пониже, у моста, сбились в кучу коровы. Они стояли по колено в воде, понуро свесив головы, и лениво махали хвостами.
У реки Артем соскочил с лошади, снял с себя рубашку, закатал выше колен штаны. Сивка косил на него диковатым глазом, рвал из рук повод. Он провел его на середину реки, вымыл с ног до головы. Мокрая шерсть, приглаженная ладонью, заблестела, стали отчетливо видны крутые бугры хорошо развитых мускулов.
Домой Артем возвращался другой дорогой. У дома Павла Сидоровича придержал Сивку, заглянул через заплот во двор. На двери избы висел замок, телеги Ранжурова во дворе не было.
За частоколом зеленели грядки лука, моркови, огурцов. В дальнем углу огорода у колодца Нина наливала в ведра воду.
Артем окликнул ее.
Девушка опустила бадью, распрямила спину и, прикрыв ладонью глаза, огляделась. Узнав Артема, подбежала к частоколу, подняла загорелое лицо с капельками пота на носу.
— Бог на помощь! — крикнул Артем.
— Своими силами обойдемся, — улыбнулась Нина. — Ты чего же пораньше к нам не пришел? Отец ждал тебя.
— А где он сейчас?
— С Цыремпилом Цыремпиловичем в волость уехал. Как здоровье твоего отца? Цыремпил Цыремпилович говорил, что он серьезно болен.
— Выздоровел, — пробурчал Артем.
— Папа и то говорил, что будь твой отец болен, в селе знали бы. Слушай, научи меня на лошади верхом ездить!
— Это же очень просто. Садись и дуй, куда хочешь.
— Для тебя, может быть, и просто, а для меня — нет. Научишь?
— Какой разговор! Только не сейчас. Дома меня потеряют. Маленько погодя я приеду, ладно?
Волосы у Нины обгорели на солнце, высветлились до цвета спелого овса, сама она немного похудела, но глаза остались все такими же веселыми, живыми, с ласковым теплом в глубине зрачков.
— Ты приезжай поскорее… А я полью грядки, пока не жарко.
Артем пустил лошадь с места галопом. На углу чуть не сбил парня в белой шелковой рубашке с расстегнутым воротником. Вовремя натянул поводья. Сивко резко остановился, выбросив вперед свои крепкие ноги. Артем обеими руками вцепился в гриву, чтобы не упасть.
Парень отпрянул в сторону.
— Потише надо ездить! — зло крикнул он.
— А ты разуй глаза-то! — весело крикнул Артем, стегнул Сивку концом повода и поскакал дальше.
Дома его ждал отец.
— Ишо вчера уговорился с Елисеем Антипычем дранья немного заготовить. Сараи перекрыть надо, завозню. Ты, поди, тоже не откажешься с нами в лес поехать. Робить тебя не заставлю, отдохнешь, за утками побегаешь, рыбешки в озере половишь. Поживешь пяток дней на приволье.
— Нет, батя, ты езжай, я дома побуду. Сивку с собой заберешь?
— Тут оставлю. Пусть отдыхает. — Захар печально вздохнул. — Ты тоже погуляй, силенок наберись…
Он взял кожаный мешок с харчами, забросил его на плечо и, сгорбившись, пошел запрягать лошадь.
— Нелегко тоже ему, бедному, — горестно покачала головой Варвара.
Стыдно было Артему оставаться долма, когда калека отец едет работать, но он знал, что стоит взяться за дело и уже не оторвешься. Надо уезжать…
Заседлав Сивку, Артем поехал к Нине. Она ждала его на крыльце. Мокрые ведра висели на заборе. Под окнами шелестели листьями молоденькие тополя, зеленела ровная четырехугольная клумба. Клумбы раньше здесь не было. Это, видимо, Нина затеяла…
Убавив стремена, Артемка подал повод девушке.
— Ну, садись. Погляжу, что ты за казак.
Он поставил Сивку боком к ступенькам крыльца. Нина села, подобрала поводья, вцепилась в луку седла так, что ногти побелели. Но, сделав два круга, осмелела, улыбнулась Артему.
— А страшного ничего нет.
Она даже решилась подстегнуть Сивку. Он перешел на рысь, и Нина стала прыгать в седле. Потеряв уверенность, она опять уцепилась за луку. Артем засмеялся, крикнул:
— У тебя ноги-то для чего? Опирайся на стремена.
Она послушалась, и дело пошло на лад. Артем сидел на крылечке. У его ног рылись в земле куры. Красавец петух, опустив одно крыло, приплясывал возле рябушки. «Ко-ко-ко» — уговаривал он ее.
Нина подъехала к крылечку, распугав кур. Артем помог ей слезть с седла.
— Заходи, обедать будем! — сказала она. — Я тебе своих воспитанников покажу. Маньку и Ваньку…
В избе на окнах висели плотные занавески, и от этого в ней было сумрачно, прохладно. Стукая копытцами, по полу бегали козлята.
— Хорошенькие, правда?
Она накрошила в холодный квас зеленого луку, принесла из погреба творог со сливками. Сели обедать. Нина говорила без умолку.
— Ты знаешь, что вышло с лекарствами? Опять у меня ничего нету. Эта ваша Мельничиха — у-у, как я ее ненавижу, ведьму! — пустила по деревне слух: учителева девка, — Нина, подражая Мельничихе, заговорила торопливо-сладеньким голоском, — учителева девка порчу через лекарства наводит. Кого мазнет поганой мазью, тот ум потеряет, бога и родителев позабудет, зачнет бегать за нечестивицей — за мной то есть, — как собачонка за возом.
Она так ловко и похоже изобразила Мельничиху, что Артем не удержался от смеха.
— Вот ты смеешься, а женщины ей поверили. Даже мать Ули, Анисья Федоровна, перестала пускать ко мне Мишатку. А мы с ним так подружились… Ты знаешь, мне обидно стало. Ну, думаю, так просто вы от меня не отделаетесь. Подговорила Дору — она такая славная эта Дора! — Поймали мы Никиты Ласточкина мальчонку: весь запаршивел, сорванец, лишай где-то подхватил. Дора его держит, а я мазь втираю. Говорим ему: молчи, а то худо будет. Только отпустили, он как заревет! И домой… Смотрим, бежит жена Никиты, в руках — тальниковый прут. Ни слова не говоря — раз по мне, раз по Доре. Да так больно! Дора, она знаешь какая сильная, прут выхватила и ее тем прутом по спине. Крик подняли на всю улицу. Сбежались в нашу ограду чуть ли не все женщины. Мельничиха тут как тут, что-то нашептывает одной, другой. И пошли разговоры… У одной стала плохо корова доиться — порча. У другой рассада вянет — тоже порча, у третьей в спине ломота… А порчу наслала я. Говорят все громче, громче, все ближе, ближе к нам подступаются. Страх такой, Артем! Чувствую, все могут сделать, избить, убить. А мужчин нет: одни в сельсовете, другие на работе, папка в улус уехал. Дора подобралась к топору, кричит: «Троньте, зарублю!» Но они ее не боятся, ко мне руки протягивают… Ты знаешь, я иногда от страха смелой становлюсь. Совсем спокойно и тихо говорю им: «Перестаньте орать, пойдемте со мной!» И сама шагаю прямо на них. Они ничего не понимают, расступаются. Я за ворота, на улицу. Тут мне легче стало. Коли что, побегу, ни одна не догонит. Оборачиваюсь, говорю женщинам: «Пойдемте со мной в Совет, к председателю, он всю порчу сразу снимет». Смотрю, самые крикливые — одна туда, другая сюда. А потом, через день или два вечером, когда дома никого не было, кто-то (Дора говорит: Мотька по подсказке Мельничихи) выставил окно, вытащил лекарства, все пузырьки разбил, а порошки втоптал в грязь.
— Вот дурачье! — сказал Артем. — Бабы, они, Нина, самые беспонятливые. В любую дурнину верят.
— Не все. Потом я с каждой говорила. Некоторым было стыдно, а некоторые все еще подозревают меня в колдовстве. Я им говорю: колдуньи все старые, как Мельничиха, а я молодая — зачем мне быть колдуньей! — Она весело тряхнула головой.
Солнечный луч прорезался сквозь занавеску, прочертил на ее щеке светлую дорожку, запутался в волосах.
— Когда надаем по зубам контре, вернусь я домой и будем с тобой вместе воевать против всякой дурости. Парней, девок в кучу соберем.
— Мне уже и сейчас Дора, Уля помогают. А теперь и приказчик Виктор Николаевич, я думаю, будет на нашей стороне. Дел у меня тут много. Грамоте учу девчат, в Совете помогаю выправлять бумаги. Но если война начнется…
— Война, можно сказать, началась…
Они замолчали. Во дворе грыз удила и бил копытом землю Сивка: надоело стоять на привязи.
— Еще кататься будешь? — спросил Артем.
— Буду. Поедем в степь?
— Поедем.
За деревней он помог Нине сесть в седло, постоял, провожая ее взглядом, лег на жесткую траву. Звенели кузнечики, разливался в песне жаворонок, знойно дышала прогретая солнцем земля, струила в лицо теплый запах сырости и молодой травы. Над сопками, за круглой горой Жиглет на синей равнине неба паслись белые барашки облаков.
Неумело натянув поводья и смешно растопырив руки, Нина скакала по степи. Он смотрел на нее, на облака, и ему казалось: все, что бы он ни задумал, обязательно сбудется.
Потом они сидели рядом, так близко, что слышали дыхание друг друга.
— О чем думаешь, Артем?
— Я? Сказать тебе? — Он вприщурку посмотрел на нее. — Думаю вот о чем: как только кончится война, я женюсь на тебе.
Она ударила его ладонью по спине, вскочила, взобралась на Сивку и поскакала. Артем пошел следом. У края деревни Нина подождала его, и он пошел рядом, придерживая рукой стремя. Улыбаясь сказал:
— Запомни: теперь ты моя невеста.
Она и на этот раз ничего не ответила, порозовела, отвернулась.
У дома Федота Андроныча стоял Виктор Николаевич. Увидев Нину, он вышел на середину улицы, взял Сивку за повод, остановил.
— Кроме всего, вы, оказывается, прекрасная наездница, — улыбнулся он Нине. Она предложила познакомиться с Артемом. Он и ему улыбнулся, подал узкую, твердую, как дощечка, руку.
— Красногвардеец? Давно мечтаю узнать поближе гвардейца его величества пролетариата…
Артемка молчал. Ему не понравилась вежливо-приторная улыбка приказчика, ощупывающий взгляд круглых глаз.
— Вы сегодня придете на вечерку?
— Нет, Виктор Николаевич, сегодня буду дома.
— Жаль… — Виктор Николаевич отпустил повод, посторонился. Артем еще раз почувствовал на себе его ощупывающий взгляд.
— Склизкий какой-то, — сказал он с неприязнью.
Нина не ответила. У своего дома слезла с лошади, спросила:
— Ты придешь?
— Вечером…
— Я буду ждать.
Поужинал Артем поздно, и только собрался идти к Нине, в избу ввалился Савостьян. Он долго расспрашивал о Федьке, неопределенно хмыкал себе под нос.
— Ишь, стервец, нашел себе легкие хлеба! Анархисты кто такие? Они, поди, тоже за Советы? Али за кого другого? — допытывался он.
— Они за себя. Добрых людей обирают, жрут да пьют. Банда, а не войско, варначье одно там собралось, — сердито сказал Артем. Ему уже надоело отвечать на вопросы Федькиного отца. И, кроме того, он боялся, что Нина куда-нибудь уйдет.
— Ты мне голову не морочь. Варначье в самой центре не может быть. Али новым порядком дозволяется?
Артем мысленно послал Савостьяна ко всем чертям, но постарался объяснить, в чем дело, почему Советы не разгоняют анархистов. Однако мужик не унимался, у него в запасе был целый ворох новых вопросов. Он их выкладывал один за другим и, поглаживая огненно-рыжую патлатую бороду, терпеливо ждал ответов.
Варвара сказала Савостьяну:
— Отпусти сына, ведь он истомился, на вечерку бежать охота. А завтра приходи, поговорите…
— Успеет, наженихается, — сверкнул глазами Савостьян. Но сидеть больше не стал. Артем, опередив его, вышел на улицу.
Из-за сопок выползла тяжелая, полная луна. Трава у заборов, покрытая густой росой, засияла переливчатым светом.
Возле дома Назарихи на лужайке лежали бревна. Здесь летом всегда собиралась молодежь. Парни и девчата сидели и сейчас. Артем подошел к ним. Карпушка Ласточкин тренькал на балалайке, Уля тихо пела частушки.
— Расскажи, каково житье на белом свете, — спросил Карпушка. — Что в городе делается?
Артем присел на бревна, коротко рассказал о себе, толкнул в бок Улю:
— А ты чего о Федьке не спрашиваешь?
— Отшила она твоего Федьку. Комиссара окручивает. Высоко берет Ульяна… — Карпушка дернул струны балалайки.
Высоко берет Ульяна,
Крепко дело знает —
Комиссара Парамона
К ручкам прибирает.
— Замолчи ты, дуралей, — беззлобно огрызнулась Уля.
К бревнам подошел Виктор Николаевич, за ним плелся изрядно подвыпивший Мотька-забияка. Увидев Артема, Мотька заорал:
— Гы!.. Красная гвардия… Ну-ка, Николаевич, попробуй поборись с ним. — Мотька сел рядом с Артемом, дохнул в лицо сивушным перегаром. — Это такой человек… такой человек… Всех поборол. Хороший человек. Я за ним в огонь и в воду. Вся надежда на тебя, Артемша, и на Федьку еще… Побори его.
— Попробуй, Артемша, — поддержал его Карпушка.
— Зачем бороться? Я могу и так уступить первенство товарищу красногвардейцу, — со скрытой насмешкой сказал Виктор Николаевич.
— Слабо тебе, вот и отказываешься, — посмеивался Карпушка.
— Я не отказываюсь. Если вам хочется, пожалуйста… — Виктор Николаевич сел напротив Артема, поставил руку локтем на бревно. — Давай, гвардия его величества…
Артемке меньше всего хотелось бороться, но и отказываться было неудобно. Он молча поставил локоть на бревно, взял кисть руки Виктора Николаевича. Ребята и девушки окружили их. Мотька скомандовал:
— Раз, два… три!
Рука приказчика стиснула пальцы Артема, рванула в сторону. Артем выдержал первый рывок. Выровнял руку.
Виктор Николаевич сидел, низко опустив голову. Вдруг он приподнял ее, и Артема ожег взгляд, полный ненависти… Всего на секунду мелькнуло это выражение глаз. Виктор Николаевич тут же раздвинул губы в улыбке, хриплым от напряжения голосом проговорил:
— Держись, гвардия…
Артем стиснул зубы. Да, он будет держаться, не просто достанется тебе победа, если достанется…
Руки, поставленные локтями на бревна и сцепленные в кистях, образовали треугольник. Этот треугольник слегка покачивался то в одну, то в другую сторону. Со стороны могло показаться, что борьба еще не началась, что противники примеряются друг к другу, но каждый из них уже вложил в нее все силы, всю волю.
Артем почувствовал, как от локтя к ключице поднимается боль. Мышцы напряжены до предела, кажется, еще немного и, не выдержав, они станут рваться… Но Артем держится. Он не сдается приказчику. Проходят секунды, минуты. Боль в руке перестает ощущаться. Рука деревенеет. В висках шумит кровь, в ушах начинают звенеть колокольчики. И вдруг рука приказчика слабеет, медленно-медленно начинает клониться набок.
— Молодец! — кричит Мотька и хлопает Артема по плечу.
— Надо ржаной хлеб есть, тогда сила будет, — советует приказчику Карпушка.
Артем и Виктор Николаевич тяжело дышали, не смотрели друг на друга.
Не сказав ни слова, Виктор Николаевич ушел.
— Славно ты его! — радовался Карпушка. — Сбавил спеси… Чересчур уж он гордый. Мы его собирались поколотить, да Нина отговорила.
— Он же за ней ухлестывает… — хохотнул Мотька. — А ты врешь, что Николаевич гордый. Свой парень.
— Тебе все свои, кто бутылки открывает. Прилипало…
— Я-то прилипало?..
Мотька полез с кулаками к Карпушке. Артем взял его за шиворот, отбросил. Он бы с удовольствием влепил в пьяную рожу Мотьки хорошую оплеуху. «Ухлестывает»! Высказался.
Подгоняемый тревогой, Артем быстро пошел к Нине. У частокола остановился. Во дворе разговаривали. Один голос принадлежал Нине, другой — приказчику. Это так его поразило, что он не мог сдвинуться с места.
— Мы люди образованные. У нас много общего… — говорил приказчик.
Руки Артема примерзли к частоколу. Он больше не слышал, что они говорили, только видел их, сидящих рядом на ступеньке крыльца: его — в черном пиджаке, ее — в белом платье, в том самом платье, в котором она была днем.
Оторвав от земли отяжелевшие ноги, придерживаясь рукой за частокол, Артем побрел домой.
Утром сказал матери, что получил из города вызов, и уехал в волость, а оттуда — в Верхнеудинск. В городе он достал фотографию Нины, завернутую в плотную белую бумагу. Обертку выбросил, фотографию запечатал в голубой конверт и отправил в Шоролгай.
8
Васька Баргут был на краю могилы. Несколько дней он не приходил в себя, несмотря на усердные заклинания Мельничихи. Он лежал один. Днем забегала Савостьяниха — поглядеть, не скончался ли, а вечером, хмурый, злой, в зимовье появлялся Савостьян. Он заставлял жену придерживать Васькину голову и вливал ему в рот парное молоко. Васька захлебывался, кашлял, проливал молоко на грудь.
Лицо у него стало прозрачное, нос острый и большой. Но однажды вечером к Баргуту вернулось сознание. Савостьян собирался поить его молоком. Васька открыл глаза и едва слышно спросил:
— Вы что со мной делаете?
Савостьян наклонился, подставил к растрескавшимся губам Баргута ухо, переспросил:
— Ась?
Васька повторил вопрос громче. Лицо у Савостьяна разгладилось.
— Колдую над тобой, Васюха. Хворь тебя чисто совсем одолела. Не пьешь, не ешь уж которые сутки.
— Я тогда на пашне захворал, — не то спрашивая, не то утверждая, произнес Васька. Эти несколько слов утомили его. Он закрыл глаза, на лице выступили лилово-черные пятна.
Радость Савостьяна сменилась страхом. Говорят, что перед смертью люди всегда приходят в память… Отдает, видно, господу богу душу Васюха…
Но Баргут опять открыл глаза, попросил:
— Капустки бы холодненькой.
— Хочешь есть? Значит, будешь жить, теперь тебя колотушкой не заколотишь, — заключил Савостьян. — Только можно ли давать тебе капусту? С нее у здорового брюхо дует. Сейчас мы тебе чайку принесем, сухарей, масла. Чай с молоком — пользительная штука.
Баргут стал поправляться. Ходить он долго не мог, от слабости кружилась голова, ноги подгибались. Вынужденное безделье переживал чуть ли не труднее, чем болезнь. Никогда особенно не питавший расположения к людям, привыкший к замкнутой, одинокой жизни, он вдруг почувствовал тоску по человеческой речи. Савостьян, как только увидел, что Баргуту не грозит опасность, в зимовье стал наведываться редко. А если и заходил, то не присаживался, задавал один и тот же вопрос:
— Поправляешься? Ну-ну, поправляйся, — и уходил.
Савостьяниха тоже забегала только за тем, чтобы поставить пищу на стол, придвинутый к кровати.
Баргут пробовал взяться за свое любимое дело — вырезать из дерева. Но руки у него были слабы, работа быстро утомляла.
Целыми днями он лежал в зимовье, слушал, как жужжат на стекле окна мухи. В один из таких дней, когда одиночество стало особенно тягостным, к нему пришли Дора и Уля. И такими желанными показались они ему, что после того как ушли, он несколько раз спрашивал себя: не пригрезились ли они? Да уж лучше бы и не приходили. Лежать в зимовье стало еще тягостнее. Но Дора пришла опять. Она принесла в туеске бруснику с сахаром и пару мягких пирожков с морковью. Тут же заставила Баргута все это съесть. Баргут не противился.
— Я не знала, что ты хворый, раньше бы пришла, — сказала она. — Я буду ходить к тебе каждый день. Ты только скажи мне, когда Савостьяниха здесь не бывает. А то она заметит и по всей деревне разнесет. Проходу не дадут…
Васька смотрел в ее голубые глаза, и то же чувство сладкого оцепенения и неловкости, что и в тот раз, когда помогал ей накладывать солому, завладело им. Но тогда это чувство быстро угасло. А сейчас оно не проходило. Оставшись один, он всякий раз, стоило заскрипеть калитке, вздрагивал и ожидал появления Доры. Но она работала на пашне и прибегала только вечером, и то ненадолго.
— Мать с меня глаз не сводит, — жаловалась она. — А мне надо и сюда, и к Нине, прямо хоть разрывайся. Я ить, Баргутик, грамоту учу теперь и уж и читать, и писать могу. Хочешь посмотреть?
— Покажи.
Из-за пазухи Дора достала тетрадь и огрызок карандаша.
Тетрадь была затрепанная, в чернильных кляксах, но она развернула ее бережно, осторожно. На белой бумаге теснились высокие кривые буквы. Дора послюнила карандаш и вывела букву.
— Это — «бы», вторая буква в алфавите. Теперь приписываю одну за другой еще семь буковок. Что, думаешь, вышло? Вышло «Баргутик», вот! — Дора счастливо рассмеялась.
— Ну-ка, дай я погляжу, — Васька взял тетрадь. — Оказия какая! Неужто тут значится мое прозвище?
— А то как же? Дай-ка тетрадку. — Дора опять послюнила карандаш. — Сейчас читай: «Баргутик Вася». Я теперь и письмо могу написать. Уедешь ты, скажем, куда-нибудь, а я сяду и все-все тебе пропишу.
— Куда мне ехать-то? Никуда не поеду я. И к чему мне письмо, когда неграмотный я?
— Я же выучу тебя.
— Ну, выучила! — недоверчиво протянул Баргут.
— А что ты думаешь? Это совсем просто, вот те крест! Сейчас я тебе все буквы напишу по порядку, а ты их заучи и сам пиши. Тетрадку я тебе отдаю. У Нины ишо есть, она мне даст.
Баргут взялся за учебу. Целый день лежал и твердил: «а», «бы», «вы», «гы»…
Услышала это Савостьяниха и перекрестилась: «Господи, да он, никак, рехнулся? Спаси и помилуй!»
Дора была радехонька. Баргут мог назвать все буквы алфавита, ни разу не сбившись. Но когда стал писать, буквы выходили у него совсем не такие, как у нее. Баргут украшал их завитушками, хвостиками, они получались кудрявыми, не похожими на себя.
— Так они бравее, — пояснил он Доре.
— Бравее-то бравее, но не знаю, что скажет на это Нина, — озадаченная таким оборотом дела, сказала Дора.
Нина похвалила Дору.
— Э, да ты талант! Такого угрюмого парня я бы не взялась учить.
— Он не угрюмый, Нина, это уж я точно знаю. Очень даже разговаривать любит. К нему только подход нужен.
— Нашла подход?
— Само собой, — серьезно ответила Дора.
— Пойдем вместе к нему…
Нину Баргут принял настороженно, почти враждебно. Разговаривать не хотел, на вопросы отвечал кратко, отрывисто.
«Какой упрямец!» — рассердилась Нина. У нее с собой были повести Гоголя. Она раскрыла книгу и сказала Доре:
— Ему, наверно, скучно с нами, давай почитаем, он послушает.
— Я не хочу слухать. Спать пора, — проговорил Васька.
— А ты можешь не слушать, я Доре читать буду.
Она стала читать «Вия». Дора слушала, широко раскрыв глаза, вздрагивала, боязливо оглядывалась.
— Господи, страсти-то какие!
По лицу Баргута нельзя было определить, интересно ему или нет. Он лежал на спине, подложив под голову обе руки, и смотрел в потолок.
Нина дочитала до половины и захлопнула книгу.
— Остальное мы с тобой, Дора, прочитаем дома. Василию, конечно, пора спать.
Баргут не стал удерживать Нину, но Доре сделал знак, чтобы она осталась.
— Чего нужно? — спросила она его сердито, когда Нина ушла. — Совести нет у тебя ни капельки.
— Не переношу антилигентных.
— Ишь ты какой! Хочешь знать, я тоже антилигентная.
— Хы! В сарафане-то…
— Ты не приплетай сюда сарафан. Разговаривать по-людски не умеешь. Стыд моей головушке! Чего надо тебе?
— Знатная книжка. Я не знал, что такие бывают. Уставщик читает, так его слухать неохота. В его толстых книжках антиресу нету. Без меня не дочитывайте, ладно?
— Теперь сам с Ниной разговаривай! Не буду я за тебя растолмачивать!
Однако Дора говорила это просто так, для порядка, на самом же деле ей хотелось угодить Ваське, и не умела она долго сердиться. Вместе с Ниной она стала все чаще наведываться к Баргуту. Вслух были прочитаны не только «Вий», но и «Тарас Бульба», «Сорочинская ярмарка». Баргуту особенно понравился «Тарас Бульба». Как только Нина начинала читать, его глаза загорались, на бледном лице появлялся румянец. Зато повесть о знаменитой ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем Баргут слушать не стал, сказал, что они старые дураки и жадюги.
Дичиться Нины он перестал, но разговаривать с ней так просто, как с Дорой, все же не мог. Как только она закрывала книгу, он уходил в себя, блеск в его глазах исчезал, лицо делалось унылым. Ему все казалось: Нина знает, что получилось тогда на крылечке зимовья, только виду не подает. И все эти книжечки, буковки, поди, для того лишь, чтобы похитрее к нему, Ваське, подобраться и отомстить за батьку своего. А что? Будь он на ее месте, с любым бы посчитался… Надо самому скорее осилить грамоту и отшить эту девку.
У Баргута была очень цепкая память. Буквы он заучил быстро, но читать долго не мог. Слова складывал с трудом, из-за этого плохо понимал прочитанное. Теперь он меньше тяготился своим одиночеством. Нина принесла несколько тетрадей, и он целыми днями выводил на чистых страницах буквы, слова.
Савостьян очень удивился, увидев, чем занят Баргут. Он собрал в кулак свою рыжую бороду, подергал, точно проверяя ее прочность.
— Зачем тебе, паря, эта затея? Ты на меня гляди: жизнь прожил, подписываюсь крестиком, а многие грамотные-то завидуют мне. Не лезь в грамоту, не нашенское это дело: свернешь мозги — и все. Потом как выправишься? Кто тебя надоумил за такое дело взяться?
Хотел было Васька сказать о Доре и Нине, но вспомнил, как ненавидит хозяин учителя и всех, кто с ним, пробурчал:
— Своя голова на плечах.
— Хотя, — рассуждал Савостьян, — может, и к лучшему это. Грамота — она кому как. Одному — на пользу, другому — во вред, все равно как самогон. Кто духу его не выносит, а кто бутылками глыкает. Возьмем волостного писаря Макридина. Приехал к семейским в арестантском халатишке, из каторжников он, а сейчас дом пятистенный имеет, животины полон двор. И без всякого труда. Жалованье получает и, акромя этого, письма за неграмотных пишет. На письма у него, сказывают, талант агромадный. Подпустит чувствительности — бабы ревом ревут, ну и платят без скупости. — Савостьян будто спохватился, закончил совсем другим голосом: — Каторжники все один под одного, обирают нашего брата.
А у Баргута к его разговору большого интереса нет: заранее известно, к чему Савостьян все склонит — очень охота опять на учителя науськать. Сам иди, он тебе бороду живо расчешет…
Куда интереснее Баргуту слушать Дору. Вот уж кто без хитростей — что на уме, то на языке. Недавно спрашивает:
— Может, нам осенью свадьбу сыграть?
Будто это просто — свадьбу сыграть. Вот Семку чуть было не заклевали, хорошо, что учитель и Клим с его новой властью вступились. А кто за него вступится?
— Жду… — сказал он Доре. — Савостьян сулился перекрестить.
— Прождешь, Васька! Вот выйду за другого…
Понятно Баргуту: Дора просто стращает, но все же боязно… И почему это бог родил его на свет, а веры правильной не дал? И зачем он сделал так, что все другие веры, кроме семейской, неправильные?
Тяжело с непривычки думать Баргуту так много, голова болеть начинает. А главное, чем больше он думает, тем сильнее запутывается в своих думах. Пересилив себя, решился заговорить с Ниной.
— В книжке… которые казаки, которые поляки — то веры разные?
— Разные, а что?
— Сколько вер есть на свете?
— Да зачем тебе такая чепуха? — удивилась Нина. — Не знаю я, сколько их навыдумывали.
— А ты какой веры?
— Никакой. Папа мне много рассказывал, для чего вера. А раньше я тоже молилась.
— Вот уж врешь! — Васька знал: слуги антихриста боятся молитвы больше, чем осы дыма, сотвори слово божье, сгинут с глаз.
— Стану я врать! Хочешь «Отче наш» прочитаю?
— Прочитай…
— Отче наш иже еси на небеси. Да святится имя твое…
Васька прослушал молитву до конца. Всю, слово в слово, знает — чудно! Про антихриста, значит, бабы языком намолотили.
— А батька твой что про веру говорит?
— Много и он говорил, и в книжках я вычитала. Ты приглядись. Кто больше всех говорит: грех воровать, грех обижать, обманывать? Да тот и ворует, и обманывает на каждом шагу.
— Как твой хозяин, — вставила Дора.
— Ты пока помолчи! — одернул ее Васька. Не хотел он, чтобы о хозяине при нем судачили кому как вздумается.
— Не ломай, Василий, голову над всем этим, — сказала Нина. — Ты знай одно: люди везде одинаковые, делить их надо не на тех, кто какому богу молится, а на богачей и бедняков. Меж кем война идет? Тут большого ума не нужно, чтобы понять.
— Книжки есть про это?
— Есть. Принести?
От книжки Баргут отказался. Что он там поймет!
Здоровье у него понемногу поправлялось. Он начал ходить. В зимовье теперь сидел мало. Расстелит потник во дворе под забором и лежит, греется на солнышке, следит за полетом золотогрудных ласточек, слушает чириканье воробьев, угнездившихся под крышей, и хочется ему думать о чем-нибудь легком, хорошем. Заиметь бы свой дом, пусть худой и маленький. И поля бы заиметь, чтобы свою пашню пахать. Свой дом, свой хлеб, и нет у тебя указчика, и душа не болит, что вера у тебя неизвестно какая.
Но ни полежать вволю, ни подумать как следует Баргуту не давали. То Савостьяниха кричит с крыльца, чтобы запер ворота на задний двор — сама, растопча, ходила, а ты за ней запирай! — то хозяин напомнит, что телеги не смазаны, двор не подметен…
Сам хозяин редко брался за мелкую домашнюю работу. Все больше у Федота околачивался и к бурятам зачем-то ездил. И бурята к нему приезжали раз или два. Однажды приехал парень, что первым ударил Ваську у дома Еши. Баргут его сразу узнал.
— Жарь отсюда! — со злостью сказал ему.
— Твое дело совсем мало! — заносчиво отвечал бурят, привязывая лошадь к забору. — Давай хозяин!
Савостьян вышел из дому, поздоровался с бурятом, что-то тихо сказал ему.
Васька решил, что хозяин не знает, что это за парень, подозвал Савостьяна, угрюмо повел глазами в сторону бурята:
— Он бил… Самый зловредный.
— Нашел о чем вспоминать! На битом месте, Васюха, мясо лучше нарастает. Дай его коню овса.
Он и гость, Ваське ненавистный, ушли в дом. Васька не встал с потника, не принес овса лошади.
Из воробьиного гнезда вывалился птенец. Трепыхая короткими крыльями, упал на землю, забился в пыли, пытаясь взлететь. Из-под ворот завозни вылез кот, сыто потянулся и замер, увидев воробышка, шевельнул усами, приподнял переднюю лапку, будто хотел сказать: «Тише!»
Обламывая ногти, Васька торопливо выколупал из земли кусок кирпича, прицелился коту в голову.
— Не смей! Не смей бить животину! — закричала в окно Савостьяниха.
Васька кинул обломок. Кот заорал и скрылся в завозне.
— Ой, девоньки, совсем сбесился! Своих заведи, потом бей, харя твоя некрещеная!
— Ты сама харя!
От такой дерзости у Савостьянихи на целую минуту язык отнялся. А Баргут поднял птенца, унес в зимовье, посадил в шапку и принялся кормить творогом.
9
В стороне заката еще теплилась заря, а на востоке небо обуглилось, и там уже заискрились первые звезды. Неслышная днем, хлюпалась на перекатах Сахаринка. За гумнами голосисто славили вечер лягушки, и где-то там же надтреснуто взбрякивал и надолго умолкал колокольчик. Дверь избы Павла Сидоровича была распахнута настежь и подперта поленом. Со двора на неяркий свет лампы летела мошка, ночные бабочки и крутились под потолком. Нина сидела на пороге. Прохлада ночи приникала к ее спине. За столом, у остывшего самовара негромко разговаривали Клим и Павел Сидорович.
— Не шибко ли много требует с нас город? — с сомнением в голосе сказал Клим. — Это масло… Опять ходить по амбарам?
— Требуют, Клим, не больше того, что нужно. Под ружье, возможно, придется поставить тысячи человек. Кто их накормит, если не деревня? Провалим это дело, подрубим нашу власть под самый корень.
— Да это мне понятно, Павел Сидорович. Печаль давит: не собрать. С хлебом проще было. Открывай амбар и засыпай мешки. Масло у наших нет привычки копить…
— Тут придется по-другому. Разверстаем на те хозяйства, в которых больше двух дойных коров, скажем, по пять-шесть фунтов на корову, и пусть сдают. По правде говоря, ходить по амбарам — не дело. Это не от силы, от слабости…
— Ты навроде бы наших мужиков не знаешь. Как пронюхают про масло, расховают скотишко по дальним заимкам, по глухим урочищам, у всех останется аккуратно две коровы.
Это верно… — Павел Сидорович почесал переносицу, примял ладонью клочковатые брови. — Надо переписать скот одним разом, чтобы опомниться не успели. Людей на это много нужно.
— Посчитаем, кто у нас есть. Тимоха — раз, Семка — два, Карпушка — три, Терентий — четыре… — Клим загибал по одному пальцы. — Захар… Ну его к черту, опять зачнет вякать!
— Меня считайте, — сказала Нина.
Клим глянул на нее, проговорил, не скрывая пренебрежения:
— A-а, что ты сделаешь! Тут, девка, перво-наперво, надо отличать быка от коровы.
— Что я, совсем без мозгов! — обиделась Нина. — Перво-наперво, у меня помощники найдутся, девчата здешние. Сначала мы потихоньку разузнаем, у кого сколько коров, потом пойдем по домам.
— А что, Клим, она мыслит правильно. И нам надо так же, через работников, через бедняков соседей навести сначала справки. Выделяй, Клим, на ее долю пяток хозяйств.
На другой день Нина рассказала Доре, Уле и Соломее, дочери Елисея Антипыча, что нужно сделать. Девчата согласились разузнать, у кого сколько дойных коров, но по дворам идти Уля и Соломея отказались.
— Забоялись? Эх, вы! — упрекнула их Дора. — Зря вас Нина грамоте учит и книжки читает!
— Неловко же… — замялась Уля. — Уставщик вон какой, а к нему идти!
— Ничего, Дора, мы потом одни управимся.
К вечеру Нина уже знала, у кого сколько коров дойных и яловых, составила список.
— А почему Савостьяна не пишешь? — опросила Дора. — Баргутик мне все рассказал.
— Савостьян не наш. Им Тимофей занимается.
— Жалко, — вздохнула Дора. — Охота мне посмотреть, как он от злости пухнет. А Баргутика я сначала выспросила, потом сказала, для чего это надо. И он, Нина, ничего. От грамоты поумнел, не то что мои подруженьки дорогие. — Дора повернулась к Уле и Соломеи.
— Будет тебе, пойдем… Что уж сделаешь, — сказала Уля.
Из пяти хозяев, числившихся в Нинином списке, четыре были не очень богатыми, держали по три-четыре дойных коровы, и с ними разговор был не долгий. Они не запирались, не хитрили, покорно поставили крестики вместо росписи в списке. Последним оставался уставщик, Лука Осипович. Нина и сама робела перед ним, оттягивала встречу, как могла.
К его дому подошли в сумерках. Нина нерешительно отворила калитку изукрашенных кружевной резьбой ворот, шагнула во двор. За ней, бочком, одна за другой вошли девчата. Во дворе, недалеко от крыльца горел огонь. Вокруг него на кирпичах стояли чугуны и горшки, вкусно пахло пригоревшей кашей. Жена Луки Осиповича, сгорбленная старуха с вислым носом, облизывала деревянную ложку.
— Проходите, голубицы! — ласково пропела она, подслеповато вглядываясь в девушек, разглядела Нину, перекрестилась и мелко, по-старушечьи перебирая ногами, засеменила в дом.
Вышел уставщик в длинной, почти до колен рубахе, перехваченной сползшим на низ живота плетеным поясом, сел на чурбак. Старуха прибежала следом, сняла горшки с кирпичей, развалила дрова, и огонь начал угасать, сумрак придвинулся ближе, скрыл почти целиком Луку Осиповича. Нина похрустывала бумажкой списка, не зная, с чего начать разговор, теряясь под его взглядом.
— Зачем припожаловали? — спросил Лука Осипович.
— Совету знать надо, сколько в вашем хозяйстве коров… — Нине самой стало противно от своего голоса, будто она до этого три дня подряд молчала и сейчас не уверена, так ли произносятся слова, рассердилась. — Есть у вас коровы?
— Есть, как не быть… — насмешливо проговорил уставщик, зашевелился, пересел, теперь его борода белела мутным пятном. — Крохи с чужих столов, слава создателю, не собирали, как некоторые.
Дора подтолкнула головешки на угли, огонь вспыхнул, и уставщик весь оказался на виду. Ладони его рук лежали на согнутых коленах, пальцы беспокойно шевелились.
— Какое вам дело до моего скотишка?
— В Совете узнаете… — Нина перестала робеть, присела на чурбачок, разгладила список. — Так сколько у вас коров?
— А вы, девки, зачем тут? — не ответив ей, спросил уставщик. — Кто вам дозволил таскаться за ней? Берегитесь, девки! Сейчас неправда миром правит, но милосердный бог не долго будет терпеть…
— Проповедей нам не надо, Лука Осипович! — сказала Нина. — Мы пришли по делу.
— Замолчи-ка, бесстыдница!
— Я могу, конечно, и замолчать. Мы уйдем отсюда, но потом не жалуйтесь, что вам вписали коров больше, чем есть на самом деле. Сколько записывать?
— Две у меня коровы… Вы, девки, пометьте себе на уме…
— Только две? — перебила его Нина.
— Иди во двор, погляди, если не веришь.
— Сколько во дворе, мы знаем. А на заимке в Куготах, где живет ваш сын с двумя работниками?
— Чего? Ах, да… Три коровенки там есть. — Пальцы на коленях зашевелились часто-часто, словно что-то нащупывали и никак не могли нащупать.
— И все?
— Что ты ко мне привязалась, богом проклятая вертихвостка? Нет больше ничего! — Уставщик поднялся. — Идите отсюда!
— А лгать вам по сану полагается? — спросила Нина. — Или у вас память плохая? На заимке в Ширинке две коровы чьи?
Дора хихикнула в кулак.
— Прокляну! — Уставщик быстрым шагом ушел в дом.
На улице засмеялись и Уля с Соломеей.
В сельсовете они отдали список Павлу Сидоровичу. Он положил его на стопку других списков, придавил рукой, сказал Климу:
— Посмотри, как сработали. Спасибо, девушки!
— Это Нина нас настропалила, — засмеялась Дора. — Как она уставщика притиснула!
— О, дочка у меня отчаянная! — с иронией проговорил Павел Сидорович, но Нина видела, что он рад за нее, доволен работой.
Когда уже пошли, отец окликнул ее.
— Совсем забыл, дочка, тебе письмо. — Он протянул ей голубой конверт, и Нина смутилась под его понимающим взглядом.
Распростившись с подругами, Нина побежала домой. Она знала, что это письмо от Артема, хотя на конверте и не значилось обратного адреса. Какой хороший день у нее сегодня! Артем… Смешной и славный. Как жаль, что он тогда уехал, не успев с ней даже распроститься. И мать его толком не могла сказать, почему сын так заспешил, и письма от него долго не было.
Возле дома, подпирая спиной столб ворот, ее ждал Виктор Николаевич. Она заметила его, когда подошла почти вплотную, вздрогнула, попятилась.
— Я вас, кажется, испугал?
— Немножечко, — облегченно вздохнула она. — Меня испугать нетрудно.
— Извините… Я давно жду вас, Нина. Очень хочется поговорить.
— Пожалуйста… О чем вы хотите поговорить?
— О многом. Я все время думал о вас. Вы такая необыкновенная среди этих грубых парней и девок! Вы как роза среди чертополоха, как драгоценный алмаз среди осколков стекла…
— Стойте, стойте! — Нина приложила к его лбу руку. — У вас температура, Виктор Николаевич! Срочно ложитесь в постель и приложите к пяткам горчичники.
— Нина!..
— Я вам говорю: температура. Только поэтому вы говорите всякие глупости. Пропустите, пожалуйста.
Приказчик посторонился, но не успела Нина взяться за кольцо калитки, он обнял ее, поцеловал в щеку холодными губами. Нина вывернулась, ткнула кулаком в его лицо, заскочила во двор и заложила калитку на крючок.
Дома она тщательно, с мылом вымыла лицо, посмотрела на себя в зеркало, будто на щеке мог остаться след поцелуя. Прибавив в лампе огонь, вскрыла письмо. Из конверта выпала ее фотография и короткая, всего в три слова, записочка: «Можешь дарить образованным». Буквы были неровные, кособокие, конец строчки загнулся вверх. Ей представился Артемка таким, каким она видела его здесь. Из-под фуражки выбивается на лоб русый чуб, в ясных глазах веселые точечки-огоньки… «Образованным…» Она уронила голову на руки и заплакала.