Книга: Последнее отступление. Расследование
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая

Глава пятая

1
Ранней весной с низовьев Селенги в город врывался шальной ветер. С разбойным посвистом налетал он на дома, хлопал ставнями окон, гнал по улицам мелкий мусор и клубы пыли, озорно раздувал широченные сарафаны приезжих семейских баб. Пыль поднималась над городом, заволакивала небо и солнце. Песок набивался в рот, в нос, просачивался сквозь щели в дома и все покрывал красновато-серым налетом; он хрустел под ногами на плахах тротуаров, и от этого хруста ныли зубы.
Не мог Серов привыкнуть к сухим пыльным ветрам. Он вырос на Саратовщине, в тихом городе Хвалынске, весенние ветры там совсем иные, с бодрящей свежестью волжских просторов. Впрочем, о Хвалынске он вспоминал без радости. Жили там плохо, в сыром подвальном этаже купеческого дома. Отец, кустарь-шапочник, болел чахоткой. Он вечно горбился над работой, из-под холщовой рубахи выпирали худые лопатки, тонкая шея была изрезана глубокими морщинами. Около него всегда стояло ведро, кашляя, отец сплевывал сгустки крови… Умирал он долго и трудно, в пугающе огромных глазах металась предсмертная тоска, а в это время наверху купец Гутин справлял именины, там пели песни, смеялись, желали хозяину долгих лет жизни…
Позднее Серов понял: такова жизнь — наверху звенят бокалы, внизу умирают от нищеты. Так было всегда. И он, начиная с голодных студенческих лет, делал все, что мог, чтобы этого не было.
Сейчас, шагая по безлюдному, насквозь пропыленному городу, Серов перебирал в памяти свое прошлое, туго связанное с тем, что происходит сейчас. Особенно памятно время, когда он, депутат Государственной думы от социал-демократов, встречался с Лениным. От этих встреч осталось светлое удивление, не убывающее с годами: на каторге, в ссылке, читая новые работы Владимира Ильича, он как бы снова слушал его и каждый раз открывал для себя что-то очень важное…
А каторга для него была вдвойне тяжелой. Там ему пришлось пережить предательство женщины, которую он любил, матери его детей.
Еще в Саратове, в 1904 году, когда ему было двадцать шесть, он встретил Юлию Лангвальд, бывшую в ту пору одним из руководителей подпольной организации. Умная, дерзкая, знающая себе цену, она нравилась ему своей независимостью, самостоятельностью суждений. Однако со временем он стал замечать, что независимость иногда превращается в высокомерие, самостоятельность — в пренебрежение к товарищам, и неприятно пораженный, он пробовал ее пристыдить, образумить, но Юлия, казалось, не понимала, чего он хочет, яростно отстаивала свое право говорить и думать так, как она считает нужным.
В 1907 году его арестовали, судили и отправили на каторгу. Юлия осталась одна, на руках дети — сын и дочь. И тут ему открылось ее новое качество — полная неспособность противостоять повседневным трудностям, конечно, очень нелегкого быта. В письмах она жаловалась, что ей мало помогают его товарищи, денег не хватает. Он знал, что товарищи делают все возможное, и просить от них большего просто бессовестно. Письма Юлии мучили его хуже всякой неволи…
И вдруг тайными путями до него дошла весть, страшнее которой и вообразить себе невозможно: Юлия стала провокатором. Он не поверил этому, потребовал расследования. Все, к его горю, подтвердилось. Товарищам даже удалось установить, что в списках агентов охранки она значилась под кличкой «Ворона».
После Февральской революции Юлию будто бы расстреляли. А где дети, что с ними, этого он не знает до сих пор и вряд ли узнает, пока все не успокоится. Сразу же, как только упрочится положение Советов, он поедет их разыскивать. Но когда оно упрочится?
…В Совете еще никого не было. В коридоре, на ящике, привалившись спиной к печке, мирно спал старый солдат. Винтовку он зажал меж колен и крепко стиснул корявыми пальцами. Хмурясь, Серов постоял над ним, стер платочком со стекол пенсне мучнистую пыль, негромко сказал:
— Тревога!
Винтовка, чиркнув штыком по стене, повалилась на пол. Солдат подхватил ее, передернул затвор и, испуганно тараща обессмысленные сном глаза, пробормотал скороговоркой:
— Где тревога? Почему тревога?
Открывая дверь своего кабинета, Серов услышал, как солдат, оправившись от испуга, топчется за его спиной, смущенно покашливает.
— Ты что-то хочешь сказать, Куприяныч?
— Мы тут, Василь Матвеич, можно сказать, самые старые большевики, — хитровато начал он. — Держи, ради бога, в тайности мой грех — засмеют, проходу не дадут антихристы.
— Ладно. Но на посту, давай условимся, не спать. Время, сам знаешь, какое.
— Да уж как не знать! — вздохнул солдат. — Поганое время. А вздремнул я не от лености. За день уработаешься — кости спокою требуют.
— Ты днем работаешь? Почему?
— Прирабатываю сапожным рукомеслом. Цены на харчи — ужас, а у меня детвы полна изба. Пять гавриков своих да три братовых. На ерманской брата уложили, а баба его сама по себе померла. Вот кручусь…
— Подожди. — Серов сел к столу, написал комиссару продовольствия Сентарецкому записку. — Вот возьми и передай Тимофею Михайловичу. Будешь получать на ребятишек по фунту муки в день.
— Взаправду? Спаси тебя бог, Василь Матвеич! — с бумажкой в одной руке и винтовкой в другой, он быстрым шагом пошел к дверям.
За окном, мутным от пыли, ветер крутил песок, тормошил голые еще ветви чахлого тополя и тоскливо, надоедливо выл в куске водосточной трубы, свисавшей с крыши на проволоке. «Надо было попросить Куприяныча оторвать трубу совсем», — подумал он, но вскоре позабыл и о вое ветра и о пыли, застилавшей подоконник. Хлеб… Как накормить сирот, красногвардейцев, рабочих? Вчера провели учет всех запасов. Хлеба мало. Если ничего не предпринять, не хватит и до лета. Но если бы только хлеб беспокоил его! Банды атамана Семенова сделали первую попытку изгнать Советы из Забайкалья. Разбитые под Шарасуном, они снова укрепились за рубежом, в Маньчжурии, быстро пополнили свои силы и вот-вот перейдут в наступление. По последним сведениям, у атамана десять тысяч пеших и конных головорезов, вооруженных японскими винтовками, пушками и пулеметами. И сами японцы от угроз перешли к действиям. Во Владивостоке высажен десант. Контр-адмирал Хирахару Като опубликовал обращение к населению; с восточной витиеватостью командующий японской эскадрой заверяет, что он питает «глубокое чувство к настоящему положению России» и даже — подумать только! — «желает немедленного искоренения междуусобиц и блестящего осуществления революции». Вот ведь куда хватил! Адмирал желает другого: «блестящего осуществления» давних замыслов правителей Страны восходящего солнца — прибрать к рукам весь восток России.
А на западе? По всему сибирскому железнодорожному пути растянулись части контрреволюционного чехословацкого корпуса. Здесь и малой искры достаточно, чтобы вспыхнул пожар.
С востока японцы, с юга Семенов, с запада белочехи, и помощи ждать неоткуда. Никто не даст ни хлеба, ни бойцов.
Зазвонил телефон. Серов снял трубку. Сквозь шум, писк и треск еле пробивался голос командира красногвардейцев Жердева.
— Я говорю из штаба… Тут пришли военнопленные. Что-то толмачут, а я ни черта понять не могу.
— Но чего они хотят?
— Не могу уловить. Они по-русски плохо петрят, а я по-ихнему и вовсе не кумекаю. Вроде бы жалуются на плохое питание.
— Присылай сюда.
С времен войны за городом, в Березовке, находился лагерь для военнопленных мадьяр и австрийцев. До Февральской революции большевики поддерживали с некоторыми из пленных связь, но после свержения самодержавия сочувствующие большевикам перебрались в Омск, там организовался вроде бы центр пленных интернационалистов. Связи с лагерем прервались, а установить новые, когда не хватает людей и на более неотложную работу, было невозможно. Что происходит в бараках лагеря, Совет знал плохо.
Пленные, три солдата в потрепанных шинелях и разбитых ботинках, вошли в кабинет, по-военному вытянулись перед Серовым. Молодой белобрысый солдат, тщательно подбирая слова, заговорил:
— Кушать даваль мало. Жить — плехо…
То, что жить им «плехо» — не новость. Совет недавно был вынужден урезать без того скудную норму довольствия. И не только пленным, но и солдатам Березовского гарнизона, красногвардейцам.
— Мы желает поезд ехать. — Чернявый пленный, худощавый и жилистый, со строгим взглядом черных глаз, показал рукой на запад. Третий, голубоглазый коротышка, подтверждая слова товарища, кивнул головой.
— Все понятно, — по-немецки сказал Василий Матвеевич. — Но пока правительство не решит вопрос о вашем возвращении на родину, вам придется оставаться здесь.
— О, ви говорит по-немецки! — изумился и весь просиял белобрысый. — Гут, ошень гут! Я — Франц Эккерт. Он, — ткнул пальцем в чернявого, — есть из Унгариа. Андраш Ронаи из Унгариа. А он, — кивок в сторону короткого, — Курт Шиллер. Он не есть… как это… велики Шиллер, он есть маленький зольдат! — Франц засмеялся весело и непринужденно и, смеясь, с обезоруживающей откровенностью признался: — Мы ехаль туда, где кушай есть лучше.
Рассеянно улыбаясь, Василий Матвеевич напряженно думал, что сказать этим солдатам. Было бы просто здорово отправить их и тем самым сберечь хлеб, но этого нельзя сделать, пока не ясно, как поведут себя чехи. Если они выступят против Советов, эти ребята, даже против своей воли, окажутся вместе с ними, им всучат в руки оружие и пошлют убивать. С другой стороны, удерживать силой — бесполезное дело. По одному, по двое они могут сбежать все. Сила тут не годится.
Серов стал расспрашивать, чем они занимались до войны. Все трое, как выяснилось, были рабочими: чернявый, неулыбчивый мадьяр — токарь из Будапешта, белобрысый весельчак — столяр-краснодеревщик, маленький Шиллер — жестянщик.
— Вы понимаете, что происходит в нашей стране? — спросил Серов.
— Да, — коротко ответил Андраш Ронаи.
Василий Матвеевич решил, что самое лучшее рассказать им всю правду о своих опасениях. Выслушав его, пленные переглянулись. Маленький Курт беспокойно переступил с ноги на ногу.
— Найн! Воевать — хватит. С чехами мы не пойдем. Вы нам не враги.
— Но и не друзья. Вот вы недовольны пайком. А наши товарищи получают больше? Как же вы, рабочие, не понимаете таких вещей? — вспомнив Куприяныча, Серов сказал это, может быть, резче, чем следовало.
Пленные смутились.
— Да, да… — веселый Франц перестал улыбаться, прижал руку к груди, проговорил, словно извиняясь: — Тут — с вами. Но… как это… страна есть ваша, мы есть чужой.
— Вот уж чепуха! Вы посмотрите, кто помогает нашим буржуям — японские, английские, французские буржуи. Это что значит? Наша революция бьет и по ним. У всех рабочих враг один!
— Так, правильно, — твердо сказал Андраш Ронаи.
— А раз правильно, помогайте нам. Мы вас возьмем в Красную гвардию, дадим оружие.
Помолчав, пленные обменялись взглядами.
— Делать разговор с товарищами, потом сказать, — за всех ответил Франц. — Меня писать — сразу.
Проводив пленных, Василий Матвеевич достал из стола тетрадь, испещренную цифрами. Зерно продовольственное… семенное… фураж… Не успел углубиться в цифры, прибежал Жердев, бледный, с перекошенным от гнева лицом, бросил на стол увесистую пачку денег.
— Полюбуйтесь! Сентарецкий берет взятки.
— Ты с ума сошел! — Серов вскочил из-за стола, шагнул к Жердеву. — Откуда ты взял? Что за чертовщину несешь?
— Деньги нашли в его столе. Подлец он!
— Замолчи! — Перед глазами Серова замаячило лицо Юлии, он тряхнул головой, потребовал: — Рассказывай.
— Возле комиссариата продовольствия толпа митингует…
— Где сам Сентарецкий?
— Его не видел. Толпа гудит: большевики хлебом торгуют, набивают карманы, смыться собираются. По рукам ходит список с номерами кредиток, полученных Сентарецким от купцов. Требуют сделать обыск в его кабинете. Я, дурак, согласился, думал — вранье. Беру из толпы три человека, идем в кабинет. Открыл я стол — лежат денежки, вот эти. И тут мне будто сердце подсказало, незаметно толкнул их в рукав. Больше ничего не нашли. Толпа разошлась. Стал я сличать номера кредиток со списком — точно, все совпадает. Вот, посмотрите сами. — Жердев бросил на стол пачку денег, смятый, захватанный руками лист бумаги.
Цифры действительно совпадали. У Серова потемнело в глазах.
Жердев бегал по кабинету, конец сабли колотился по каблуку сапога, руки были сжаты в кулаки.
— Гад, какой гад Сентарецкий!
— Сядь! — строго приказал Серов, покоробленный словом «гад», приложенным к имени Сентарецкого. Вся эта история вдруг показалась ему дикой, невероятной. Он знал Тимофея Михайловича, быть может, не хуже, чем самого себя. Но он знал и Юлию… Нет, все-таки нет! Там — другое. Главное, не давать волю подозрительности. Дай волю, внедрится, словно грибок в раненое дерево, источит сердцевину.
— Ерунда какая-то! — Серов брезгливо отодвинул бумажку и деньги, закурил. — Попробуем разобраться. Почему толпа собралась как раз в то время, когда в столе оказались эти деньги? Откуда взялся список с номерами?
— Это-то ясно. Купцы сунули взятку, номера переписали…
— Ясно, но не очень. Прими в самом деле взятку Сентарецкий, он был бы купцам куда полезнее в комиссариате, чем в тюрьме. Разве не так? А сам Сентарецкий? Получил деньги и преспокойно держит в столе… Стол был заперт?
— Нет…
— Вот видишь. Насколько я знаю, все важные бумаги Тимофей Михайлович хранит в сейфе — есть у него там железный купеческий ящик. Его вы открывали?
— Нет, не открывали. И правда, не такой уж он дурак, чтобы разбрасывать деньги где попало. — Лицо Жердева стало растерянным, он покусывал губы. — Что же это такое, Василий Матвеевич?
— Провокация, вот что. Скорей всего деньги подкинули. Надо нам присмотреться к работникам комиссариата. Займись этим, Василий. И постарайся разыскать Сентарецкого.
Сентарецкий пришел в Совет только поздно вечером. Он целый день пробыл в пригородных селах, весь пропах пылью и сухими степными травами. Серов смотрел на него, крупного, добродушного, неторопливого, и радовался, что не усомнился в нем ни на минуту.
— Что нового?
— Ничего особенного, Василий Матвеевич. Хлеб богатые мужики приберегают. — Сентарецкий погладил ладонью голый череп.
— Придется реквизировать. Это посложнее, чем взять налог с купцов.
— Воплей будет на все Забайкалье. Меньшевики надорвутся…
— Пусть вопят. Собака лает, а караван идет. Опасны не эти вопли… Послушай, ты много денег накопил? — улыбаясь, спросил Серов.
— Каких денег?
Серов рассказал ему о случае в комиссариате продовольствия. Сентарецкий брезгливо поморщился.
— Всех на свою мерку меряют.
2
Каждый день утром Артемка шел в типографию. Там он работал вместе с городским пареньком Кузей. Как бы рано Артемка ни пришел, Кузя уже сидел в наборном цехе, греясь у печки.
— Ты здесь ночуешь, что ли? — спрашивал Артемка.
— Не-е, просто я не такой засоня, как ты. Я раньше своей матушки встаю, — быстрой скороговоркой отвечал Кузя, крепче запахиваясь в большой ватник с плюшевым воротником. Вся его щупленькая фигурка тонула в этом ватнике. Из-под старенькой шапки, надвинутой на редкие белесые брови, поблескивали зеленоватые глаза.
От печки Кузя уходил неохотно. Ежился, вздыхал.
— Хозяин еще спит, наверное, в тепленькой постели, сны хорошие видит, а мы — работай. Ну его к чертям, посидим еще, Артем.
— В прошлый раз досиделись, чуть пе выпер…
— Ха! Если выпрет, думаешь, места не найдем? Найдем. Муторно работать так. У нас уж спина заболит, а он только встает и чаек начинает пить. Я видел, как он пьет чай. Густой, с сахаром, над стаканом пар поднимается. Блины у него на столе мягкие и сметана белая-белая.
— Ты, наверно, не ел сегодня, — смеялся Артемка.
— Это ты, может, не ел. А у меня же матушка. Блинов напечет не хуже купеческих. Матушка у меня добрая. Сроду не ругается. Вечером приду с работы — ужин готов, постеля налажена. Я, может, не хуже этого купца живу…
О своей матушке Кузя мог говорить много. Но Артемка стал замечать, что описывает он ее не всегда одинаково.
— Знаешь, она, матушка-то моя, совсем молодая. Лицо у нее белое, а брови широченные, черные, волосы тоже черные и навроде кудрявые.
— Ты же говорил, что у нее русые косы.
— Ничего я тебе не говорил. Сроду у нее русых волос не было.
— Ты хвастун, однако, Кузя! Матушка, матушка, а ходишь грязный, рубаха у тебя ажно блестит, будто кожанка.
— Чудной ты. Кто на работу наряжается-то? Ты в праздник посмотри… Совсем другой вид у меня. Сапоги — во! Рубаха шелковая и поясок круглый с кисточками. Рубаха зеленая, а поясок розовый.
Кузя был чуть постарше Артемки, но выглядел мальчишкой. Силенок у него было не много. С утра еще работал ничего, а к вечеру едва таскал ноги. Часто садился отдыхать. А работа была как будто бы и не тяжелой. Утром, если выходила газета, ребята нагружали кипы номеров на извозчика, нанятого Кобылиным, после этого шли на склад. Там разматывали рулоны бумаги, разрезали ее, как нужно, и разносили по цехам. А потом делали что прикажут…
Нередко в типографии появлялся сам Кобылин. Он ходил по цехам, по двору, брезгливо выпятив нижнюю губу. Артемка с Кузей старались не попадать ему на глаза — купец всегда находил для них какое-нибудь дело. Или двор заставит подмести, или штабель досок перетаскать на другое место. Артемке скоро опротивела такая работа.
— Ежели бы не деньги на коня бате, не стал бы тут отираться, — говорил он Кузе. — Уехал бы домой или в крайности поступил в Красную гвардию.
— Так тебя и приняли! Я у самого товарища Жердева был, просился, — вздыхал Кузя. — И года набавил, а все равно не приняли. Товарищ Жердев посулился только забрать меня в случае войны. Парень ты, говорит, шустрый, а что ростом маленький, так на войне это первое дело. Пуля, говорит, маленького не найдет, а пролезть он везде пролезет, не то что дылда какая-нибудь.
— Меня возьмут. Но я сам пока не хочу. Денег прикопить нужно. Бате слово дал…
Вечерами Артемка заходил в слесарку к Игнату Трофимовичу. Смотрел, как он нарезал резьбу на болтах, опиливал гайки. Все у него выходило ловко, складно и так легко, что Артемке казалось, что и он может все это делать. Взял железку, зажал в тисы. Пилой раз, раз — выпиливай, что нужно.
Попробовал сам опилить грани гайки, но как ни потел, вышла не гайка, а какой-то огрызок. Игнат Трофимович молча бросил его работу в ящик с хламом. Артемка смутился. Больше он не решался браться за напильник. Но Игнат Трофимович сам начал давать ему несложную работу, приучать к ремеслу.
Матрена, жена Игната Трофимовича, сказала как-то:
— Выучишься — женим тебя, и в деревню не поедешь. Рабочим будешь, городским жителем.
Артемка отрицательно покачал головой:
— Не, я в деревне жить буду. Земля у нас, хлеб, хозяйство. Пахать весной едешь — теплынь стоит, земля мягкая, сырая, прелью пахнет. Идешь босиком по борозде, ногам прохладно… В деревне жить лучше.
— Привыкнешь — и тут хорошо будет. Мы с Игнатом тоже деревенские были, а тридцать годочков в городе-то живем — и ничего. И ты свыкнешься…
— Не свыкнусь, не глянется мне город.
Дело было не только в том, что город обманул его ожидания, что на поверку он оказался едва ли красивее деревни. Вместе с письмом Павла Сидоровича он потерял нечто более важное. Революция… Демонстрации… Плеск полотнищ знамен и грозный напев: «Отречемся от старого мира…» Где все это? Что это за революция, если в типографии командует купец Кобылин? Что это за революция, если Рокшин, революционер, определяет на работу всякую шушеру? Что это за революция, если Савка Гвоздь похаживает по городу с бомбой и наганом и придирается к кому попало?
Жизнь в городе кидала его, как щепку, завинчивала в глубокие водовороты, а он, обрывая ногти, цеплялся за берега. Сейчас прибило к тихому берегу. Тетка Матрена напоит и накормит, работа есть, а все равно как-то нехорошо на сердце, давит какая-то тоска, злость одолевает. На самого себя злость или на людей? Не поймешь.
Однажды вышел с Кузей на улицу. Навстречу Гвоздь. Веселенький. Увидев Артемку, потянул руку к козырьку.
— Здравия желаю, семейский курощуп.
— Мотай отсюда.
Савка оскалил гниловатые зубы, взял Артемку двумя пальцами за нос. Артемка дернулся.
— Дуй, парень, дуй, не задавайся, — вступился Кузя. Савка щелкнул его по лбу с «оттяжкой», посмеиваясь пошел.
— Нет, постой! — крикнул Артемка.
Савка обернулся.
— Чего изволите?
Артемка схватил его за воротник, рванул к себе и ударил кулаком в ухо. Савка упал на четвереньки. Налетел Кузя, пнул ногой в обтянутый брюками зад, и Савка свалился на бок.
Они пошли. Савка поднялся, закричал вслед:
— Перестреляю вас, гады!
Но Артемка не обернулся. Он почему-то был уверен, что Савка побоится стрелять.
Кузя после этого часто вспоминал стычку, захлебывался от смеха.
— Ну и двинул ты его! Вот двинул так двинул!
Артемка не смеялся. Ничего смешного в этом не было. Ходит тварь поганая, липнет ко всем, вроде он тут хозяин. Еще похлеще надо было отвозить.
Вскоре после драки Артемка встретил Федьку. Он преобразился до неузнаваемости. На нем была новенькая шинель, синие кавалерийские брюки и черные, глянцево поблескивающие сапоги. Военная одежда очень шла ему. Он даже ростом стал как будто выше. Артемка посмотрел на его сапоги, на свои рыжие ичиги с заплатами на голенищах и невольно вздохнул. А Федька распахнул шинель, похлопал рукой по желтой кобуре.
— Видал? Стреляет — будь спокоен!
— Дай поглядеть.
— Как же… Серед улицы и разглядывают вооружение, — Федька сплюнул сквозь зубы на тротуар. — Ты балбес, Артемка. Видишь, как я приоделся, оборужился. А ты что?
— Горлохваты вы. Игнат Трофимович говорит, что вас пора разогнать к чертовой матери.
— Кто разгонит?
— Совет, кто же еще… Думаешь, долго вас терпеть будут?
— Ты это брось, — нахмурился Федька. — Вся анархия, конечное дело, сволочь. Но не тебе о ней разговаривать. А касаемо Советов — болтовня, еще неизвестно, кто кого терпит. Понял? Мне-то начхать и на анархию, и на совдепию. Я везде не пропаду. Раньше меня семейщина проклятая по рукам и ногам связывала. Теперь я с ней расплевался. Теперь сам себе и царь и бог. А ты размазня, за рублишко целый день сугорбишься.
— При чем тут размазня? Я отцу на коня заработать посулился. А оружие и у меня будет. Когда в Красную гвардию заступлю…
— «Заработать»! Ты смотри на меня. Не работаю, а денег полны карманы. Надо тебе — дам. На двух коней дам. Потому как друг ты мне. Бери, — Федька начал торопливо рыться по карманам, выгребая мятые ассигнации, — бери, за так отдаю.
Артемка отвел руку Федьки с комом денег.
— Я не побирушка. Сам зароблю.
— Отказываешься? — удивился Федька. — Антиресно. Глуп ты, видно. Деньги не берешь, в Красную гвардию наметился. Скоро всем красным каюк придет, а ты к ним липнешь…
— Ты умница… Только не пойму я, как тебя не тошнит от твоих дружков. Один Гвоздь что стоит. Мы ему недавно малость морду почистили.
— Говорил он. Грозился убить тебя. Но я ему сказал: «Не рыпайся лучше, до смерти забью». Пойдем за угол, покажу тебе наган.
В переулке Федька вынул из кобуры никелированный браунинг, разрядил его и подал Артемке. Наган был новенький, приятно холодноватый, он удобно ложился в руку. Артемка вернул его нехотя.
— За сколько купил?
— Ерунду заплатил. Четверть самогона поставил.
— Достань мне. Можно и не такой светлый, похуже, только бы стрелял ладно. Денег я тебе дам.
— Попробую, — пообещал Федька.
На квартире Артемка спросил у Матрены, много ли у него накопилось денег. Весь свой заработок он отдавал ей на сохранение. Нередко она принималась высчитывать, сколько ему придется проработать, чтобы накопить на лошадь. Результаты подсчетов были далеко не утешительными, она сокрушалась:
— Долго придется ждать твоему батьке.
Говорливая, шумная, суетливая, она была удивительно доброй женщиной. Артемка жил у нее как дома. Она и ужин сготовит, и одежонку починит, и постель приготовит. Артемке было даже неловко, что она так заботится о нем.
Услышав вопрос о деньгах, тетка Матрена полезла в сундук, достала пачку бумажек.
— На, считай.
Сама она встала рядом, спрятала полные руки под запан, посмеивалась.
— Что, не можешь в толк взять?
— Тут что-то много. Это не мои деньги. Вы перепутали…
— Нет, Артемка, не перепутала. Мы с Игнатом помороковали и порешили — вывернемся, проживем как-нибудь. А коня пусть твой батя покупает.
Артемка отодвинул деньги.
— Бери, бери, еще чего! Потом отдашь. Не убежишь, должно? Беги на постоялый, может, есть ваши, отошлешь… До пахоты отец коня купит. Дорога ложка к обеду.
Артемка сходил на постоялый, но никого из шоролгайских там не было. Деньги он завернул в холстину, спрятал за божницу. Тетка Матрена, собирая на стол, поругивала Игната Тимофеевича.
— Опять торчит в Совете. И чего они там обсуждают, правители. Власть забрали, а что с ней делать, никак не придумают.
Артемка сидел за столом, подперев голову ладонями. Сегодняшний разговор с Федькой оставил какой-то неприятный осадок. Друг он, Федька-то, и не любит тоже семейское скопидомство, и к анархистам он не шибко привязан, а как-то нехорошо делается, когда его слушаешь. На все поплевывает. Разве же можно так вот плеваться? Заплюешь все кругом, самому же и ступить негде будет. А ему все нипочем. Работу не любит, анархистов не любит, Советы не любит — что же тогда любит, к чему душой тянется? Не поймешь его. Опять же, друг называется, денег ни за что хотел отвалить целую кучу, а сам с первого дня откачнулся. Где же его поймешь… И самому себя понять трудно. Добрые люди помогли, будет у отца еще одна лошадь. Радоваться надо, а радости нет. Не только за конем приехал…
Вернулся Игнат Трофимович. Молча сел за стол, молча начал хлебать щи. Был он угрюм больше, чем обычно. Матрена сначала притихла, потом начала расспрашивать. Он отвечал неохотно.
— Падаль всякая копошиться начинает. Вчера ночью двух красногвардейцев разоружили… Красную гвардию укреплять надо. Решили вот…
— Дядя Игнат, а меня с Кузей могут принять в Красную гвардию?
— Сиди, ты, парень, не лезь не в свое дело. Ну какой из тебя вояка, господи! — заворчала тетка Матрена.
— Как это — не в свое дело? Что ты, баба, мелешь! — рассердился Игнат Трофимович. — Тот — не мое, другой — не мое. А чье?
Игнат Трофимович в тот вечер ничего не обещал Артемке, но вскоре после разговора, когда Артем с Кузей перекатывали в склад рулоны бумаги, он подошел к ним.
— Сегодня после работы сходите в Совет. Жердева там разыщите. — Ничего не пояснив, он ушел.
В коридоре Совета протиснуться невозможно, толпятся приезжие мужики: бородачи семейские, смуглолицые карымы, тут же скуластые кочевники-степняки. Пестреют халаты, зипуны, подпоясанные цветными кушаками, солдатские шинели.
Артемку кто-то дернул за рукав. Он обернулся.
— Здорово, паря! — Бородач с хитрыми глазами протягивал руку. Это был тот самый мужик, которого Артемка встретил зимой в Совете.
— Опять о земле хлопочешь?
— Нет, брат, про то дело я уже и позабыл. С землей все в акурате. Серов проверил, со своими товарищами посоветовался, и прирезали наделы нам и бурятам из казенных земель. Вот как Советская власть людей ублаготворяет. Теперь меня мужики послали сюда, видишь ли, на съезд. Теперь я не просто Ферапонт, а делегат с решающим голосом. А тебе дал работу товарищ Рокшин?
— А ну его, толкнул, лишь бы отвязаться.
— Во, справедливые слова! Я, видишь ли, сильно любовался, как он мне бумаги разные писал, брызги от чернил летели. И все-то он меня похваливал. Все-то приговаривал: молодцы, крепче землю держите. А толку от его чернильных брызг и похвальбы не было. Несурьезный мужик, несурьезный. Серов мне прямо в глаза сказал: оттяпывать землю у соседей — разбой. Семейским нужна земля, бурятам тоже нужна. Серов меня не похваливал…
Артемку тянул за рукав Кузя, и, оставив разговорчивого Ферапонта, они пошли разыскивать Жердева. У дверей кабинета к ним пристал еще один парень. К Жердеву зашли все вместе. Начальник Красной гвардии сидел за столом, держал в руках список.
— Фамилия? — отрывисто, неласково спросил он.
— Чуркин Артамон, по отчеству Ефремович. Слесарем работаю в депо, — назвался парень.
— Чуркин? — Жердев пробежал глазами по списку. — Ага, вот Чуркин…
Синим карандашом он поставил против фамилии Артамона птичку, поднял глаза:
— Ты, Кузьма, опять пришел? Мы же дотолковались вроде с тобой…
— И ничего не дотолковались. Мы просто тогда разговор вели.
— Ишь ты, «просто»… Просто, брат, и чирий не садится. Твоя фамилия как?
— Тютелькин, али забыли?
— Забыл, Кузьма, не обессудь, — он поставил птичку и против Кузиной фамилии, а потом и против Артемкиной. Бросил карандаш на стол, откинулся на спинку стула.
— Разговор с вами серьезный поведу. Проситесь в Красную гвардию — хорошо. Сознательность, стало быть, имеется. А принимать ли вас, вот где штука! Вы же еще зелень необстрелянная. А Красная гвардия что такое? Красная гвардия — железная защитница пролетарий всех стран. В ее ряды мы берем только проверенных бойцов.
Артемка понял, что их не примут. Он подошел ближе к столу.
— Товарищ начальник, а как нам быть?
— А ты имей терпение дослушать. Между прочим, красногвардейцу без терпения никак нельзя. Понятное дело, что ни с того ни с сего мы вас в нашу рабоче-крестьянскую гвардию не возьмем. Проверочку вам произведем, все пятнышки выявим. Испробуем, как железо — на давление, на излом и на скручивание. Работайте пока на своих местах. Обучать вас будем. А поймете, что такое оружие в руках рабочего класса, будем посылать патрулями по городу. Вопросы имеются?
Вопрос имелся у Кузи.
— Мы с Артемом у Кобылина работаем, в типографии, — издалека начал он. — Купец, конечно дело, илимент несознательный, он может и не отпустить вечером, работать прикажет. Как тут быть?
— Товарищ Ленин по этому вопросу сказал коротко и ясно: трудовому человеку даешь восьмичасовой рабочий день! Заперечит купец — шлите его ко мне, я ему живо мозги вправлю.
— А оружие нам дадут? — спросил Артемка.
— Дадут. Не сразу, само собой.
— А если у меня, к примеру, свой наган будет?
— Кто сам оружие добудет — примем в первую очередь.
Ребята вышли в коридор и стали пробираться на улицу. Вдруг Артемке послышалось, что его окликнули. Он оглянулся. У окна, привалившись к стене, с самокруткой в зубах стоял Клим Перепелка.
Артем, расталкивая плечами людей, пробился к нему:
— Не видел тебя, дядя Клим. Тут накурили, хоть топор вешай. Кузя, не дожидайся меня, шагай домой.
— Не оправдывайся, вижу, что зазнался, — Клим стряхнул с цигарки пепел. — Батька твой тоже отшатнулся от меня. Загордился — куда там, голой рукой не бери.
— С чего он загордился? — недоуменно спросил Артемка.
— Не то, чтобы загордился, а отгородился от нас твой родитель, знать ничего не желает. На него какая надежда у нас с Павлом Сидоровичем была, а он залез в хозяйство и власть нашу Советскую не видит. Андивидуальный мужик он оказался.
— Какой? — не понял Артемка.
— Андивидуальный — это по-ученому. Слово такое, как я соображаю, болезнь обозначает. Заведется у человека в середке что-то навроде грыжи и ест его поедом. Слепнет человек: кроме своего дворишка, ничего не видит. Батя твой, кажись, подцепил эту болезнь.
— У него рана, — сказал Артемка, сдвинув брови.
Клим затянулся самосадом, сложив губы трубочкой, выпустил струю сизого дыма:
— «Ра-а-на»! Ты уж помалкивай… У кого их нету, ран-то? У одного на теле, у другого нутряная днем и ночью свербит.
Глаз у Клима, как стеклянная пуговица, неподвижный, холодный. У Артемки копилось чувство неприязни к нему. Осуждать людей проще всего. Клим на это и раньше мастером был. Но и отца хвалить не за что. Видно, все так же сторонкой топает…
— Павел Сидорович жив-здоров?
— У нас с ним дел по горло. Революцию закрепляем, уму-разуму народ учим, темноту из голов вышибаем. Учитель, считай, хромать перестал. Бегает по селу — дай бог молодому! Ну вот что, про свои дела после потолкуем. Я иду на заседание. Сейчас Серов говорить начнет. Пошли, послушаешь.
Серов был уже на трибуне. Артем сразу понял, что он говорит совсем не так, как говорил в депо. Здесь он не спорил, а вроде бы размышлял вслух.
— Нам в наследство досталось много трухлявого старья, много всяческого хлама. Совершенно непригодного хлама. Мы должны очистить землю от гнилых обломков и все возводить заново. Строить надо и прочно, и красиво…
Артемке представлялось, как сковыривают старые, истлевшие избенки, а на их мосте поднимают к небу сахарно-белые дома. И город становится таким, каким грезился ему, таким, какой он думал здесь найти.
— Строить новое труднее, чем разрушать старое. Нельзя думать, что если мы взяли власть в свои руки, то остальное приложится само собой. Строить надо всем, строить не покладая рук. Строить упорно и дерзновенно. Революция не в криках «ура», не в дроби барабанов, не в парадных маршах. Революция — это труд, повседневная, кропотливая работа.
Слова Серова звучали упреком ему, Артемке. Если бы председатель Совета вел разговор только с ним, он бы наверняка сказал так: «Эх ты, Артемка, приехал глазеть на красивый город, на демонстрации. А города-то и нет, его надо строить. Понимаешь, Артемка, строить, а не ходить по улицам, махать флагом. Строить надо, а не вздыхать о том, что нет его, настоящего города. Эх ты, Артемка…» Скажи ему так Серов — он бы не обиделся. Правильные слова…
Клим тоже призадумался. Он положил на колени прошитую суровыми нитками тетрадь, слюнявил химический карандаш и что-то записывал.
После заседания Клим остановился у входа.
— Где-то тут Дугар должен быть. С утра он ходил на постоялый, тебя разыскивал. Я ему говорю: один не найдешь, надо спросить Нинуху.
— Какую Нинуху?
— Павла Сидоровича дочку. С нами приехала за лекарством.
Артемка крякнул от досады.
— Что же ты сразу не сказал? — И побежал домой.
3
Городских докторов и лекарств семейские не признавали. От внутренних болезней чаще всего лечились самогоном, наружные пользовала разными снадобьями и наговорами Мельничиха, баба неумная, лукавая. Нина ужаснулась, когда узнала, как она лечит.
Уля пригласила Нину к себе в гости. Взрослых дома не было, под столом играла в куклы Улина сестренка, на кровати стонал младший брат, мальчик лет четырех. Голубые, исстрадавшиеся глаза на худеньком, бледном лице казались огромными, тонкие руки бессильно лежали поверх овчинного одеяла.
— Что у тебя болит? — спросила Нина.
Мальчик чуть двинул рукой, показывая на правый бок.
— Привязалась какая-то немочь, замотала, — сказала Уля.
— Давай посмотрим… — Нина сняла одеяло, развернула холстину, обернутую вокруг тела, и в нос ей ударил гнилостный запах. Весь бок мальчика был обмазан чем-то темным, сырым.
— Это что такое? — испугалась Нина.
— Коровий навоз с огородной землей. Гниет у Мишатки бок. Мельничиха лечит.
— Давай скорее теплой воды!
Испуг Нины передался и Уле. Она побежала в куть, загремела посудой.
Пришла мать Ули, увидела такое самоуправство, страшно рассердилась на Нину. Не слушая ее брани, Нина чистой тряпочкой снимала с бока мальчика грязь. Вконец разозленная женщина схватила ее за руку, потащила к дверям.
— Чтоб твоего духу тут не было!
Нина уперлась:
— Никуда я не пойду!
— Ах ты антихристово семя! — Привычными к тяжелой работе руками женщина толкнула ее к дверям. Нина уцепилась за косяк, оглянулась, увидела огромные глаза мальчика и заплакала от бессилия, от жалости к ребенку.
Из-под стола на нее с любопытством моргала глазенками девочка.
— Ушиблась, что ли? — грубо, но уже без злобы спросила женщина.
— Конечно, ушиблась! — сказала Уля. — Какая ты, мама, сумасшедшая!
— Будешь сумасшедшей. Один он у нас, парень. С вас толку что, а он — кормилец.
Вытирая ладонью слезы, Нина сказала:
— Вы же его в могилу сведете!
— Не бреши!
— Зачем мне врать? Ну, зачем? Заражение крови получится, и все. Столько грязищи. Сами посмотрите.
Женщина склонилась над мальчонкой, погладила его по голове.
— Бедненький мой, голубочек маленький.
Нина подошла к ней.
— Я вас прошу, очень вас прошу, не подпускайте к ребенку эту глупую бабу!
— Иди, девка, иди… Не твоего ума дело.
— Мама, она в больших городах раненых лечила. Она знает, — поддержала Нину Уля.
— Что она может знать! В городах, кроме погани, ничего нет.
— Об одном прошу, смойте эту нечисть! Ну, пожалуйста! Очень прошу. В грязи зараза, как вы не поймете! — уговаривала Нина.
Но уговорить ее было невозможно. Нина пошла к отцу, попросила его послать кого-нибудь в волость за доктором.
Доктора привез Тимоха. Сопровождать его вместе с Ниной пошли Клим, Павел Сидорович, но на этот раз все обошлось без криков матери Ули. Мальчику стало настолько плохо, что и она и отец безропотно дали осмотреть ребенка. Они ни слова не возразили и тогда, когда доктор, сердитый старик с бородкой клинышком, велел им везти мальчика в волость. Но тут вступилась Нина, она взялась ухаживать за Мишаткой и все делать так, как скажет доктор.
Через неделю мальчику стало лучше. А еще через полмесяца он уже осторожно ходил по избе. Его мать, Анисья Федоровна, не знала, как и благодарить Нину.
В деревне начали звать Нину «докторицей», правда, с насмешкой, но некоторые бабы стали тайком приводить своих ребят. Однако лечить их было нечем, медикаментов — никаких. И Нина поехала в город.
В аптеках города ей удалось купить всего несколько баночек мази от чесотки, пузырек йода и три пакета бинта. На постоялом дворе она дождалась Клима и попросила его добыть медикаменты через Совет.
На квартиру возвращалась поздно. На улице — темно, ни одного фонаря, ставни закрыты, стук каблуков по доскам тротуара отдается гулко, как в ущелье. На постоялом Нина наслушалась рассказов про грабежи и разбои и вся сжималась, заслышав встречные шаги прохожего, оглядывалась по сторонам, выбирая место, куда можно шмыгнуть в случае опасности. Потом, рассказывая Артему о своих страхах, весело смеялась над собой.
Час был поздний, когда она пришла на квартиру. Игнат Трофимович и тетка Матрена укладывались спать. Ужин ей собрал Артемка. Слушая ее болтовню, он осторожно, боясь расплескать, поставил на стол тарелку с лапшой, соленые рыжики, нарезал хлеба. После их первой встречи прошло не так уж много времени, но что-то в нем изменилось, будто и тот же, что зимой, и все-таки совсем другой. Вроде бы резче стали черты лица, сдержаннее движения, строже ясные, внимательные глаза.
Он рассказывает ей о своей работе, о Кузе, Федьке, о Любке-анархистке и как бы вдумывается в свои слова, хочет что-то понять. Что-то тревожит, беспокоит его.
— Чудно получается… — Артемка смотрит на лампу, прищурив глаза. — С Федькой выросли вместе, с Кузей я совсем немного работаю, а вот ближе он мне, роднее, чем Федька. Или, скажем, ты. Разобраться — чужая, а…
Глаза их встретились. Артемка не досказал, смутился, уши у него заалели. И Нина тоже отчего-то смутилась.
На другой день, снова бегая по аптекам, Нина все время вспоминала этот разговор и улыбалась. А вечером, не застав Артемку дома (он ушел на первое занятие будущих красногвардейцев), Нина вдруг подумала, что надо уговорить его возвратиться в Шоролгай. И она стала ждать, когда он придет с занятий, и думать о том, как они с Артемом будут помогать отцу соскабливать с семейщины корку суеверий и предрассудков.
Было уже поздно, когда он вернулся. Умылся и сел за стол. Руки у него были большие, в ссадинах и несмываемых пятнах, рукава рубашки закатаны до локтей, воротник расстегнут, мокрые волосы зачесаны назад и глянцево поблескивали в свете лампы.
— Ты что это меня разглядываешь? — спросил он и опять, как вчера, смутился. А она, озорничая, разлохматила ему волосы, засмеялась.
— Такой ты лучше. Не люблю причесанных. — И без всякого перехода спросила: — Ты поедешь в Шоролгай? Папа будет рад. И я тоже…
— В Шоролгай? — Артем долго молчал, потом медленно покачал головой, поднял на нее серьезные глаза. — Нет, сейчас не поеду, Нина. Послушал я Серова, а сегодня Жердева — и, знаешь, страшно становится. Думал: революция прошла, делать больше нечего. А ее, Нина, прикончить собираются. Со всех сторон лезут. Я теперь так понимаю: одни должны строить города, большие и красивые, нищету всякую вытеснять, другие — охранять строителей. Я буду охранять, и раз пошел на это, пятиться назад мне никак невозможно.
Он сказал это так, что Нина не решилась ему возражать — бесполезно.
В воскресенье он был целый день свободен. Они сходили в лес. Земля под соснами еще не просохла, кое-где лежали клочья мокрого ноздреватого снега, припорошенного иглами хвои, а на березах уже набухали почки и в косогоре, на солнцепеке лиловели первые цветы багульника, удивительно отзывчивого на тепло весны.
По тропе, петляющей меж сосен, устланной желтыми листьями и рыжей хвоей, спустились к Селенге, остановились на высоком яру. Река еще не тронулась, но лед уже обветшал. На нем расплывались лужи, под берегом хлюпала вода. За рекой солдатским сукном стлалась Иволгинская степь, с сопок на нее сбегал молодой сосновый лесок.
Возвращались домой по Большой улице. У вывески «Фотография Татьяны Урсу» Артем остановился, несмело попросил:
— Зайдем сюда. Пусть тебя на карточку снимут.
— Зачем мне карточка?
— Не тебе… Я выкуплю и себе оставлю.
— А тебе зачем? — допытывалась Нина.
По его лицу она поняла, что ему трудно объяснить это и что он не рад затеянному разговору и не знает, как из него выпутаться.
— У меня есть фотографии. Если хочешь — пришлю.
— Верно, пришлешь? И письмо напишешь?
— Ну, конечно, Артем. А не купить ли нам горячих пирожков? — улыбаясь, спросила она.
— Нету теперь пирожков. Не продают, — вздохнул Артем.
4
В гости к Артемке пришли Дугар Нимаев и Клим Перепелка. Дугар поглаживал рукой черный барашковый мех шапки с красной кисточкой на макушке, ласково смотрел на Артемку.
— Батька твой велел поклон передать. Он большой друг мне, твой батька Захар.
— Сумлеваюсь в его дружбе. Он с тобой долго возиться не станет. Знаю я Захара. Он дружбу не ценит, — не стерпел, ввернул-таки Клим.
Дугар укоризненно покачал головой.
— Зачем так говоришь? Хорошего человека, как юрту в степи, далеко видно. Я Захара знаю. Сына его не знал, теперь тоже знать буду. — Дугар наклонился к Артему: — Ты совсем похож на моего Базарку. Совсем такой. Поехали домой. В гости тебя позову. Мой Базарка, ты на охоту пойдете, утку, гуся стрелять станете. Скоро уток много-много будет.
— Пускай тут обтесывается, — сказал Клим. — Там только покажись, батька в момент захомутает.
Артемке представились луга в чешуе мелких озер, шалаши из таловых веток. Он любил на закате солнца сидеть на берегу озера, поджидая прилета птиц. Кругом кричат лягушки, над озером проносятся чирки-свистунки, хлопают крыльями тяжелые кряквы, кружатся над водой утки-вострохвостки… А еще лучше ночевать на лугах вдвоем с товарищем. На бугорке, на сухом месте, можно разжечь костер, напечь в золе картошки, а потом дремать под зипуном, прислушиваясь к шуму реки на перекатах… Ох, и хорошо сейчас дома! Не хочешь идти на охоту — ступай с девками и ребятами за деревню, в степь. Уж и песни поют там — дух захватывает!..
— Артем, поставь на стол самовар, а я в погреб за капустой схожу, — попросила его Матрена.
За столом Матрена подливала гостям чай, подкладывала в чашку квашеной капусты, сдобренной толченым конопляным семенем, расспрашивала про съезд, про деревенское житье.
— Съезд нам такую линию начертил, что только шагай бодрее и не верти головой по сторонам. Теперь заскрипит наша домашняя буржуазия. Попридавим теперь мы ее. Дано разрешение хлеб отбирать у богатеев.
Артемка не слушал Клима. Вяло, неохотно жевал капустный лист. Утром он проводил Нину в Шоролгай, и сейчас у него было такое чувство, будто что-то утерял.
— Захар велел спросить: у тебя денег на лошадь есть маленько?
— Есть, есть, Дугар. Насобирал.
— А ты старательный, — удивился Клим. — В батьку, видно, удался.
— Спасибо тетке Матрене, она мне помогла.
— Мне вот никто не поможет, — вздохнул Клим.
Передавая Климу деньги, Артем оставил несколько кредиток себе: купить наган. Надо найти Федьку…
Поздно вечером, проводив Клима и Дугара до постоялого, на обратном пути завернул в клуб анархистов. Из распахнутой двери полуподвала в нос ударил густой сивушный запах. Внизу слышалась хриплая песня, надрывные звуки гармошки. Столики густо облепили люди. Посередине, между столами, было свободно и там стоял невысокий бородатый человек. В руках он держал бутылку с водкой и раскачивался в такт музыке. Гармошка играла где-то в дальнем углу. Музыкант, видимо, не отличался особенно тонким слухом, гармонь истошно взвизгивала, надрывно охала и стонала.
Преодолевая отвращение, Артемка спустился в подвал, прошел между столиками. Они были залиты вином и водкой. В тарелках с недоеденным супом плавали желтые окурки. Многие гуляки спали, уткнувшись лицом в груды объедков.
Ни Федьки, ни Савки Гвоздя здесь не было. Артемка попросил женщину в белом переднике позвать Любку и вышел на улицу. Вдохнул полной грудью свежий воздух. Из дверей вылетели клубы смрадного тепла и чада, из них выплыла Любка.
— А, миленок мой! На свиданьице? Ну, пошли.
— Куда это?
— Где-нибудь сядем рядком, поговорим ладком.
— Не стану я с тобой лясы точить, Любка.
— Не нравлюсь тебе? А ты посмотри на меня лучше, видишь, какая я сдобная.
Артемка плюнул.
— Такие слова вон тем говори…
— А зачем сюда бегаешь? Опять письмо потерял?
— Федька мне нужен, а не ты и не эти гадкие пьянчуги.
— Федька не гадкий? — Люба перестала играть плечами. — Мне, может, они не меньше, чем тебе, противные. Может, и сама я себе противная… Ты же ничего не знаешь.
— Припала мне нужда знать, кто тебе там противный! Противные — не водись с ними, и весь сказ. А то бегаешь, ловишь ухажеров.
— Мне от этих ухажеров хоть камень на шею да в воду. Пошли ко мне, Артем. Поговорим. Неужели я такая для тебя постылая? Или, может, брезгуешь…
— Дура ты, Любка, вот что! Просто жалко смотреть на тебя. Откачнись ты от этой шатии-братии! Кругом полно народу хорошего… До свидания. Не забудь, скажи Федьке, пусть зайдет ко мне. Он сулился наган купить.
— Тебе наган нужен?
— Нужен. Хочу в Красную гвардию попасть. С наганом меня сразу бы приняли. Ладно, Люба, топай до дому. Еще раз советую — откачнись от этой братии.
Артем кивнул Любке головой и пошел. А Любка оперлась рукой на штакетник палисадника, постояла, прислушиваясь к скрипу дресвы под его ногами, и тихо всхлипнула.
5
Вода холодная. Она обжигает лицо и, попав за воротник, заставляет вздрагивать. Зато умоешься, и усталость как рукой снимет. Вернувшись с работы, Артемка всегда умывается холодной водой, налитой в умывальник прямо из колодца. День работы порядочно-таки выматывает, а тут еще учения.
Он уже несколько раз бывал на занятиях. Обучал военному делу старый рабочий. В первый вечер он принес плакаты, развесил их на стены и, глухо кашлянув, сказал:
— Будем изучать материальную часть оружия.
Все тем же глуховатым голосом стал объяснять взаимодействие частей винтовки. От его монотонного голоса клонило ко сну. Первый час занятий прошел еще ничего, но на втором Артемка почувствовал, что дремлет, веки смыкаются. Рядом громко зевал Кузя.
Артемка, чтобы не спать, начал записывать. Он обзавелся толстой тетрадью. Это сразу подняло его в глазах Матрены. Когда он садился дома к столу со своей тетрадью, Матрена старалась не шуметь и не судачить о всякой всячине.
Раза два будущих красногвардейцев водили за город, там они разбивались на отряды, расходились в разные стороны, а потом «атаковывали» друг друга. Это было, конечно, интереснее. Но Артемке не очень нравилось. Детская игра, больше ничего.
Но все вдруг переменилось. В субботу на занятия вместе с инструктором пришел Жердев.
— Товарищи, — сказал он, — у меня к вам один вопрос. Прошу только говорить начистоту. Кто из вас хорошо знаком с винтовкой, умеет стрелять? Поднимите руки.
Артемка не раздумывая поднял руку. Кузя посмотрел на него и тоже поднял, сам привстал, вытянулся вперед, чтобы не остаться незамеченным.
— Ого! Почти все! Подозрительно. Ну, вот ты, например, — Жердев показал пальцем на Артемку, — почему думаешь, что хорошо знаешь винтовку, умеешь отлично стрелять?
— Я, товарищ Жердев, охотник. За белкой ходил, козуль убивал, птиц на лету сшибал. Правда, я все больше с дробовиком али с берданкой… Но винтовка почти такая, как берданка, только затвор у нее по-другому устроен.
— Ясно. Ну, а ты? — Жердев посмотрел на Кузю.
— Я… И я охотник. Честное слово, товарищ Жердев. Бывало, выйдешь в лес…
— Хорошо, садись. Верю твоему честному слову. И вообще верю вам, ребята, не хочу думать, что вы заливаете… Дело вам поручается, прямо скажу, серьезное. Город будете охранять. Сволочи у нас много развелось. Выползает ночью на улицы и шкодит впотьмах. Вам вручается боевое оружие. Надо уметь держать его в руках. Наша задача выловить всех, кто гадит исподтишка Советской власти. Всех беляков, воров, смутьянов, всю нечисть выметем железной метлой. Одним словом, вы будете ночами следить за порядком в городе. На каждую улицу поставим шесть человек. Ходить будете по три человека. Не друг за другом, а одна тройка идет с одного конца улицы, другая — с другого, ей навстречу. Дежурить по три часа. Первая смена заступает с десяти вечера. Пока на троих дадим одну винтовку и обойму патронов.
Жердев тут же разбил всех на тройки, назначил старших. Артемка, Кузя и Артамон Чуркин попали в одну тройку. Старшим Жердев назначил Чуркина. Инструктор раздал винтовки и распределил, какая тройка в какую смену идет дежурить. Тройке Чуркина на дежурство нужно было заступить в четыре часа утра.
Первая смена вскоре ушла, а остальные, расстелив на сдвинутые столы телогрейки, зипуны, шинели, легли спать. Но сон не приходил в эту ночь. Лежали, вполголоса разговаривали. Кузя радостно шептал на ухо Артемке:
— Слышь, а нас зачислили в Красную гвардию. Наплюй мне в глаза — зачислили. Иначе стал бы он, товарищ Жердев-то, на такое боевое задание…
— Не радуйся, узнают, что умеешь стрелять только камнем из пятерни, и выгонят. Нечестно сделал, Кузя.
— Ты, Артемка, меня не обучай, сам знаю про честность. Я не украл и против Советской власти не брехал. Пока то да се — стрелять научусь. И выходит, я не брехал совсем, только наперед все подвинул маленько, — с убежденностью возразил Кузя. — Кабы нас с тобой сразу послали в бой, тогда другое дело, а тут ерунда. Походим, поглядим — и спать, даже стрельнуть не придется. А ты меня научишь тем временем. Научишь, Артемка?
— Научу.
— Ты только Чуркину не сказывай, а то доложит и взаправду выгонят, — еще тише зашептал Кузя.
Постепенно разговоры стали умолкать. Усталость брала свое.
Тихо приходили отдежурившие свои часы и ложились на место тех, кто их сменял на посту. При этом кто-нибудь просыпался, спрашивал:
— Ну как? Никого не поймали?
— Нет.
Только одна тройка вернулась необычайно возбужденной. Ребята не легли спать, как другие, сели в углу, закурили и, перебивая друг друга, начали тихо разговаривать. Их папироски светились в темноте…
— Помните? — спрашивал ломкий тенорок. — Пригнулись они и идут вдоль стены, а я говорю: «Глядите, ребята, тащут чтой-то?» Помните?
— Это я первый на них показал! — возмутился почти детский голос. — Ты уж потом разглядел. Ты всегда плохо видишь, тебе очки папаша хотел купить.
— Везет же людям, — позавидовал вслух Кузя.
Примерно то же думал и Артемка. Он с нетерпением ждал, когда придет их час заступить на смену.
Наконец они вышли на улицу. Чуркин шел впереди и держал в руках винтовку. Он очень гордился, что на его долю выпала роль старшего. В его голосе звучали жесткие командирские нотки, можно было подумать, что под его началом не два сверстника, а колонна бывалых солдат. Плотная тьма ночи скрывала и решительное лицо Чуркина, и плетущуюся рядом с Артемкой жалкую фигурку Кузи в большом, не по росту ватнике.
Как только ребята отошли от штаба, Кузя стал просить у Чуркина винтовку.
— Дай я понесу, Артамоша, а потом опять ты, — с мольбой в голосе клянчил он.
Чуркин, возможно, и дал бы винтовку, но его оскорбляло это панибратское отношение подчиненного. Идет на боевое задание — и «Артамоша»! Ну, что это такое?!
— Винтовка будет у меня, потому как главный я, — не оборачиваясь, строго сказал он.
Кузя замолчал. Но тут ему на подмогу пришел Артемка. И вдвоем они все-таки уговорили своего начальника согласиться носить винтовку по очереди.
Дежурство в первую ночь прошло спокойно. Город спал в утренние часы мертвым сном. И только кошки на крышах домов орали во всю мочь…
Возвращались усталые, недовольные, что все прошло тихо. Кузя запахнул полы своего ватника, уткнулся в воротник носом и не просил уже подержать винтовку. Вдруг он поднял голову, осмотрелся.
— Играет, ребята.
Артемка и Чуркин остановились. Сначала они услышали тихие, неясные переборы гармошки, потом чей-то разудалый голос:
Эх, барыня, барыня,
Сударыня, барыня!

И песня, и звуки гармошки были настолько неожиданны на пустых улицах города, что ребята переглянулись. Чуркин снял с плеча винтовку…
Пел эту песню, наверное, лихой парень в расстегнутой рубашке, в сбитой на затылок шапчонке. Артемке показалось даже, что и песню, и голос поющего он слышал где-то раньше. Где же?
— Вот это да! — одобрительно проговорил Кузя.
— Да, а может не да… — озабоченно сказал Чуркин. — Проверить надо, что за жаворонка такая. Пошли.
Он закинул винтовку за плечо и, не оглядываясь, пошел впереди своих товарищей. Они свернули за угол и увидели певца. В шинели, папахе, он неторопливо шагал посредине улицы и растягивал мехи гармошки.
— Солдат Березовского гарнизона, — тихо проговорил Чуркин. — Разгуливает, ишь ты!
— А может, и не солдат. Сперва проверить надо, — предложил Кузя.
— В штабе проверят, — возразил ему Артемка. — Товарищ Жердев ясно сказал: всех гуляющих солдат — в штаб.
— А как мы его заарестуем? — спросил Кузя.
— Заарестуем… Кузя и ты, Артамон, подходите с боков. А я со спины, — сказал Артемка. — Зачнет ерепениться, моментом скрутим.
Солдат не переставал играть и петь «Барыню». Он увидел Чуркина только тогда, когда тот положил руку на мехи гармошки и заметно подрагивающим голосом спросил:
— Кто такой?
— Ослеп, что ли? Солдат, служивый.
— Березовского гарнизона?
— Так точно! — Солдат застегнул ремешки гармошки и взял ее под мышку.
— Гуляешь?
— Гуляю!
Артемка смотрел в затылок солдату, готовый в любую минуту повиснуть у него на плечах. Голос солдата был знаком, очень знаком.
— Пойдем в штаб Красной гвардии, — потянул его за рукав Кузя.
— Не пойду.
— Пойдешь!
— Станешь упираться, силком потащим! — сказал Артемка.
Солдат обернулся. Артемка разглядел его лицо и ахнул.
— Карпушка!
Вот тебе и на! Как же он сразу не узнал первого в Шоролгае гармониста, соседа своего, Карпушку Ласточкина? Карпушка тоже очень удивился встрече. Удивился и обрадовался:
— Ух ты, черт возьми! Не чаешь, где встретишься, где разминешься. Откуль ты взялся?
— Я в Красной гвардии. А ты служишь?
— Какая, к черту, служба! Жрем, шляемся по городу и все. От дому только оторвали. Эй, ты, — Карпушка толкнул Чуркина в плечо, — веди в штаб. Я им там наломаю дров. Я трудящийся крестьянин, а хожу на свадьбы, наяриваю музыку для проклятых купчих.
— Какие свадьбы? — не понял Артемка.
— Всякие, чтоб им провалиться.
Раньше Карпушка был другим. Тихий, незаметный, на вечерках не приставал к девчатам, играл на гармошке, пел песни, и худого слова от него никто никогда не слышал. Артемка тихо сказал Чуркину:
— Отпустим его?
— Не хлопочись, земляк. Мне до Совета дело есть, не в шутку говорю.
6
Наклонив голову, Жердев тяжелым, неподвижным взглядом смотрел на Карпушку. Солдат сидел, откинувшись на спинку стула, полы его шинели свисали до щербатых половиц, руки, сжатые в кулаки, неподвижно лежали на коленях. Карпушка не глядел на Жердева, его взгляд был устремлен в одну точку — на белую чернильницу в золотисто-зеленых пятнах высохших чернил.
— Ты пьян? — не то спросил, не то подтвердил свою догадку Жердев.
— Маленько есть. А что?
— Встать! — неожиданно взревел Жердев.
Карпушка медленно, нехотя поднялся.
— Размазня ты, а не солдат! — Жердев стукнул по столу кулаком. — Посмотри, на кого ты похож! Как смеешь таскаться по гулянкам, когда твое дело — служить трудовому народу? Допусти, так вы, сукины сыны, пропьете революцию… Расстрелять тебя, подлеца, мало!
Карпушка вдруг рванул воротник гимнастерки. На пол посыпались пуговицы.
— Расстреливай! — крикнул он не своим голосом.
Лицо его исказилось, глаза, полные боли и обиды, смотрели теперь прямо в лицо Жердеву. Горькой, видно, оказалась солдатская жизнь, если даже в спокойном сердце Карпушки вспыхнуло возмущение.
— Расстреливай! — снова выкрикнул Карпушка. — Нашего брата царь расстреливал, Керенский расстреливал, теперь ваша очередь настала. Стреляй!
— Молчать! — Жердев рванулся к Карпушке, схватил его за грудь, притянул к себе. — Задушу, гаденыш! Как ты смеешь, стерва, нашу власть с царской равнять?..
Горевшие бешенством глаза Жердева не предвещали ничего доброго. Худо пришлось бы Карпушке, но на его счастье мимо кабинета начальника Красной гвардии проходил Серов. Он услышал крики, распахнул дверь и в изумлении остановился на пороге.
— Вы что… на кулачки сошлись?
Жердев разжал руки, отвернулся.
— Садитесь, товарищ, — сказал Карпушке Василий Матвеевич.
Карпушка устало опустился на стул.
— Вы, вижу, из гарнизона? — спросил Серов. — Неважные там у вас дела. Не воинская часть, а цыганский табор.
Серов говорил мягким густым голосом. Мало-помалу Карпушка успокаивался. Дрожащими пальцами он искал на воротнике гимнастерки оборванные пуговицы. Жердев стоял у окна, глубоко засунув руки в карманы, ноздри его тонкого носа раздувались, лицо было бледно.
— Гарнизон превратили в притон воров и пьяниц, — мрачно проговорил Жердев. — Подлецы солдаты…
— Солдаты не виноваты, — тихо, но решительно возразил Карпушка.
— А кто шляется по городу, кто торгует казенным имуществом?
— Солдаты не виноваты! — упрямо повторил Карпушка.
Жердева передернуло. Серов заметил это и спокойно проговорил:
— Возможно, солдаты и не так уж и виноваты. А кто виноват? Давайте разберемся.
— Порядку у нас нету, — почувствовав поддержку, горячо заговорил Карпушка. — Командиров никто не слушает, а в полковом комитете грызня идет. Поналезли туда всякие… Навроде о нашей судьбе пекутся, а толку от них столько же, сколько от быка молока. Комитет про политику разговаривает, а нами всякая шпана верховодит — воруем, пьем, деремся. Всего хватает.
— Вот, вот! — подхватил Жердев. — На это ваших способностей хватает. А революцию дядя будет делать?
— Ты не покрикивай! — осмелел Карпушка. — Сколько раз перевыбирали этот самый комитет — одна сатана. Агитацию наводят все, кому не лень и все добро тебе сулят. Попробуй разобраться, кто говорит правду, кто пыль в глаза пускает.
— Разобраться попробуем, — сказал Серов. — А ты чего так опустился?
Карпушка посмотрел на свою затрепанную, замызганную шинель, на разбитые нечищенные сапоги.
— Опостылело все. Околачиваюсь тут без дела, даром харчи проедаю, а дома пахать-сеять некому. Батька у меня старый, силенок у него совсем не осталось. Сбегу я отсюда.
— Большая у вас семья? — спросил Серов.
— С батькой и матерью — восемь человек. А работать, считай, некому. Братишки еще малы.
Серов постучал пальцами по столу, придвинул к себе чернильницу, лист бумаги.
— Мы тебя отпустим домой. Поезжай, выращивай хлеб.
— Ну да, отпустите… — недоверчиво протянул Карпушка. — В карцер спровадить — ваше дело, а домой…
— Бери и иди, — Серов подал ему бумажку. — Но знай, что ты можешь понадобиться Советской власти в любое время.
Карпушка наконец поверил. Схватил бумажку и убежал, позабыв даже поблагодарить. Жердев неодобрительно покачал головой:
— Зачем вы так, Василий Матвеевич? Мы останемся без солдат.
— Ты хочешь, чтобы он дезертировал? Нет, Василий, не будет нам пользы от солдат, мысли которых только тем и заняты, чтобы удрать из казарм. И хлеб нам нужен… А в гарнизон поедем разбираться.
Выехали на красногвардейской тачанке. Всхрапывая, лошади резво бежали по улицам города. Мимо проплывали приземистые домики, полузасыпанные песком. Ни одного деревца, ни одной травинки… Серов никак не мог понять, почему сибиряки не ценят зелень. Кругом леса, а в городах, в селах не увидишь ни сосны, ни тополя, ни березы.
За городом Жердев натянул вожжи, пустил лошадей шагом. У обочины дороги землю прокололи тонкие травинки. Жердеву захотелось сбросить сапоги и босиком, ощущая подошвами ног прохладу земли и травы, походить по полянам. Потом полежать где-нибудь на пригорке, подставив лицо теплому солнцу.
— Кончится эта заваруха, наладится жизнь, уеду я, Василий Матвеевич, на целый месяц в тайгу. Поживу там один, как апостол какой-нибудь, — мечтательно сощурил глаза Жердев. Глаза у него в эту минуту были добрые, задумчивые.
Чуть поскрипывали колеса тачанки, сзади над дорогой курилась мелкая пыль. Дорога круто повернула и стала спускаться с крутого косогора. Внизу серебрилась ниточка железнодорожного пути, плавилась в лучах солнца Селенга. От нее к тайге уходила узкая падь, в которой теснились склады, казармы, офицерские особняки. Военный городок был огорожен ржавой колючей проволокой, натянутой на покосившиеся, подгнившие столбики.
Тачанка въехала на территорию гарнизона. Никто ее не остановил, не потребовал пропуска. У казармы на солнышке сидели солдаты, чинили свое обмундирование, играли в карты, а то и просто дремали.
Жердев остановил тачанку и спросил, где найти полковой комитет.
К тачанке подошел солдат, до этого бесцельно строгавший палку, и равнодушно ответил:
— В карцере. — Он зевнул, поскреб ногтями под гимнастеркой грудь и добавил: — Могу проводить…
— Что ты мелешь? Как так — в карцере?
— Полковник Чугуев засадил. Сначала они его там подержали, а теперь он их.
Жердев и Серов переглянулись.
— Где полковник? — строго спросил Жердев.
— А в штабе, — солдат показал рукой на одноэтажное кирпичное здание.
Жердев стегнул лошадей, переложил наган из кобуры в карман. Тачанка развернулась у штаба и остановилась. На ступеньке крыльца сидел часовой с винтовкой. Он с ленивым любопытством смотрел на приехавших и курил. Синие кольца дыма таяли над его непокрытой головой.
Из штаба вышел молодой человек в офицерской форме без погон.
— Кто такие? — спросил он.
Серов подал документы. Молодой человек пробежал их глазами, внимательно посмотрел на Серова, кивнул головой.
— Хорошо…
Поскрипывая начищенными сапогами, офицер провел их по грязному, неподметенному коридору в большой кабинет. Шторы на окнах были спущены, в кабинете стоял полумрак, лишь на письменный стол падала узкая полоска света. Высокий поджарый полковник стоял у стола. На фоне белой стены резко вырисовывался его профиль — горбатый нос, высокий лоб. Седые волосы были гладко зачесаны назад.
Не повернув головы, он сухо сказал:
— Прошу садиться.
Сам он сел первым, вежливо спросил:
— Чем могу служить, господа?
Серов снял пенсне, подул на стекла.
— Пока нас интересует одно: кто арестовал членов полкового комитета?
— Комитет посажен под замок по моему приказу, — полковник окинул Серова высокомерным взглядом.
— Тогда вы объясните, очевидно, почему это сделали?
— Я не мог позволить вашим агитаторам превращать вверенную мне воинскую часть в сборище людей, не признающих никакой дисциплины. Я не хочу, чтобы они натравливали солдат друг на друга. Мне претит ваш так называемый демократизм. Мне ненавистны политические дельцы, рвущие армию на части. Армия сильна до тех пор, пока едина, пока приказ офицера — закон для солдата.
Жердев сидел как на иголках. Спокойствие и невозмутимый тон полковника бесили его.
— Не вам, дворянскому чистоплюю, говорить об этом! — крикнул он.
В глазах полковника вспыхнули огоньки, но на лице не дрогнул ни один мускул.
— Не пытайтесь оскорблять меня. Суворов, Кутузов, Ермолов и Скобелев тоже были русскими дворянами. Какие-то горластые болваны превратили русскую армию в стадо. Армию — гордость России. Вы, наверно, думаете, что я вас ненавижу? Дело не в вас. Вся моя жизнь прошла в боях и походах. Я не могу бросить армию. Ее жизнь — это моя жизнь, ее смерть — моя смерть. Вот почему я здесь, а не убежал. Пока у меня есть силы, буду оберегать от окончательной гибели вверенную мне частицу армии, защитницы народа русского.
— Как же так, господин полковник, вы за сильную армию, а ваши солдаты деморализованы? — холодно прозвучал голос Серова.
— Я полагался на ваше благоразумие, верил в добрые намерения. Недавно понял — зря… Комитет следовало посадить под замок несколько месяцев назад.
— Сейчас вы отдадите приказ освободить арестованных, — твердо сказал Серов.
Чугуев долго не отвечал.
— Я отдам такой приказ, — наконец сказал он. — Но вместе с тем я сниму с себя всякие обязанности. Я не могу быть молчаливым свидетелем того, что здесь происходит.
Он позвал своего адъютанта. Молодой офицер вошел, четко стукнул каблуками, взял под козырек.
— Проводи их, Дмитрий, к господам комитетчикам.
Карцер был похож на сарай и на тюрьму одновременно: небольшое красное здание под деревянной крышей, высоко от земли — маленькое зарешеченное железом окно, на дверях — большой замок. Часовых возле карцера не было. Дмитрий куда-то сбегал и принес ключ.
Под арестом сидели пять человек. Два солдата, два не знакомых ни Серову, ни Жердеву штатских и Стрежельбицкий — секретарь партийной организации полка, бывший поручик.
Стрежельбицкий вышел и, ослепленный ярким полуденным светом, зажмурился. Серова и Жердева, стоявших в стороне, он заметил не сразу — уже было прошел мимо, но, увидев, остановился как вкопанный. Брови его вопросительно взметнулись вверх, и тут же, радостно улыбаясь, он протянул обе руки сразу: одну — Серову, другую — Жердеву.
— Значит, вам мы обязаны освобождением? Спасибо, товарищи! Идемте ко мне, я умираю с голоду.
Жил Стрежельбицкий в небольшом домике, недалеко от карцера. Домик был на замке. Стрежельбицкий пошарил рукой за притолокой, открыл двери и пропустил гостей вперед. В доме было очень чисто, на окнах — беленькие занавески, на подоконниках — цветы, за печкой — кровать, застланная шелковым китайским покрывалом, на подушках белела кружевная накидка…
— Рассказывай, что у вас тут произошло, — потребовал Серов, присаживаясь к столу.
— То, что и должно было произойти рано или поздно. Чугуев — самодур, службист старой закалки.
— Чугуев Чугуевым. А вы что же, семечки щелкали? Как случилось, что в вашей части дисциплины нет? Как вы позволили засадить себя под замок?
— Видите ли, со стороны оно все проще кажется. Я понимаю вас. Будь я на вашем месте, тоже задал бы такой вопрос. Действительно, работы нашей не видно. Но какая масса у нас? Серая, замордованная деревенщина. Вы не дергайтесь, Жердев. Посмотрел бы я на вас, окажись вы на моем месте. Солдатам начхать на революцию, их домой тянет…
— Значит, ваша работа здесь бесполезна? — спросил Жердев.
— Ну почему же? Со временем наша работа даст свои плоды. Но не сразу.
— Через год-два?
— А вы что думали?
— Слушай, товарищ Стрежельбицкий, с таким настроением тебе нельзя возглавлять здесь работу, — сурово сказал Василий Матвеевич. — Давай собирай партийное собрание и поговорим как следует.
— Вам виднее, — буркнул Стрежельбицкий. Больше о гарнизонных делах не разговаривали.
После обеда Стрежельбицкий сходил в казармы и привел шесть солдат.
— Больше никого нет? — спросил Серов.
— Нет, еще один есть. Черепанов Фома.
— А где же он?
— Не нашел его, — сказал Стрежельбицкий. — В город уехал, говорят.
— Да здесь он, я его недавно видел, — сказал один из солдат.
— Сбегай позови, — попросил Серов.
— Это я моментом.
Солдат вскоре привел высокого сутуловатого человека с грубыми чертами лица.
Стрежельбицкий открыл собрание. Говорил он долго. Рисуя обстановку в гарнизоне в мрачных красках, Стрежельбицкий ничего не предлагал. Он объяснил, что делает это сознательно. Пусть выскажут свое мнение другие. Тогда можно будет на основе многих предложений выработать какое-то общее решение.
— У меня все. Вопросы есть?
— Есть, — поднялся Фома Черепанов. — Есть… Так вот, товарищ Стрежельбицкий, обстановочка у нас такая, что хуже некуда. Это вам очень даже хорошо известно, а нас вы не собирали до этого времени, не советовались, все решали в полковом комитете. А в комитете кто? Меньшевики, эсеры и совсем уж непонятные личности. Они там вертят как хотят, а вы за ними семените, будто телок на веревочке. Вот, значит, какой у меня вопрос.
— Выражения надо выбирать, товарищ Черепанов. Здесь партийное собрание все-таки, — мягко упрекнул солдата Стрежельбицкий. — Вопрос ваш, собственно, распадается на два. Отвечу по порядку. Необходимости созыва собрания я не чувствовал. Каждого из вас я мог увидеть в любое время и дать любое задание. А то, что все приходится решать в полковом комитете, надеюсь, понятно — я его председатель. Вы чуть ли не в вину ставите, что в комитете мало большевиков. Тут уж я ничего не поделаю — демократия. Солдаты выбирают тех, кто им нравится. Почему, скажем, они не избрали вас, товарищ Черепанов? Да только потому, что вы малоактивны, солдаты не знают, будете ли вы защищать их права, интересы. Больше активности, товарищ Черепанов, и мы завоюем солдатские массы!
— Понятно, — криво усмехнулся Фома Черепанов. — А вы мне, мужику, товарищ Серов, растолкуйте такую штуку. Стрежельбицкий нам строго-настрого запретил обращаться за помощью в Совет и в Верхнеудинский большевистский комитет. Вы дали такое указание али как?
— Нет, такого указания не было. Что это значит, Яков Степанович? — спросил Серов.
— Да, Черепанов говорит правду. Солдаты наши, — Стрежельбицкий обвел рукой сидящих, — молодые большевики, они готовы по любому поводу, дай им волю, ездить в Верхнеудинск. Дело от этого не выиграет, а у вас и без того хлопот достаточно.
— Вы не имели права запрещать солдатам обращаться в Совет и тем более в партийный комитет, — нахмурился Серов. — Чушь городите какую-то!
Сразу же после этого выступил Черепанов. Сутулясь, он подошел к столу, оперся длинной рукой на спинку стула и начал медленно, с натугой произносить тяжелые слова. Казалось, он стоит у каменной стены, разламывает ее на неровные, увесистые плиты и нехотя, лениво кидает… Черепанов предъявил Стрежельбицкому серьезные обвинения. Он с горьким недоумением спрашивал, ни к кому в отдельности не обращаясь, о демократии. Что она такое, почему ею могут пользоваться меньшевики, эсеры, а большевикам вроде она и во вред. Эсеры и меньшевики выступают перед солдатами, обещают им добиться роспуска по домам. Стрежельбицкого не беспокоит то, что через посулы все эти крикуны попадают в полковой комитет. Стрежельбицкий надеется на то, что меньшевики и эсеры не сумеют провести свою линию и потеряют доверие солдат. Все ждал, когда они начнут терять это самое доверие. И дождался… Солдаты скоро не станут признавать ни бога, ни черта, разбегутся кому куда любо.
Серов насторожился, пристально посмотрел на Стрежельбицкого.
— Ну, знаете, такой политической тупости я от вас не ожидал, — резко сказал он. — Это же самоубийство! Ваш, извините, дурацкий нейтралитет на руку врагам. Неужели вы настолько слепы, что не видите, как пропадает вера солдат в большевиков?
Стрежельбицкий все порывался что-то сказать. И едва Василий Матвеевич кончил говорить, он поднялся:
— Теперь я понимаю, что действительно оказался слепым. Ошибка мною допущена серьезная, и я готов понести наказание. Но, если вы оставите меня на этой работе, я сделаю все, чтобы исправить положение. Себя не пожалею. Честное слово, товарищи! У меня после слов Василия Матвеевича с глаз будто пелена спала.
— Ошибки в наше время — роскошь, часто непозволительная, товарищ Стрежельбицкий, — сухо отрезал Серов.
Жердев вскоре уехал в город. Серов остался в гарнизоне. В сопровождении Черепанова и Стрежельбицкого он ходил по казармам.
Беспорядок был ужасающим. Солдаты бездельничали, в казармах грязь, мусор, койки не заправлены, на многих нет ни покрывал, ни матрацев — продали, и теперь спали, подстелив под себя шинели. Спертый воздух, запах прелых портянок, махорки, человеческого пота стойко держался в каждой казарме.
Черепанов ходил молча, с одеревенелым лицом. Стрежельбицкий осуждающе качал головой, приговаривал:
— До чего дошло! До чего дошло!
Солдаты не проявляли никакой заинтересованности. Равнодушно встречали, лениво, сквозь зубы отвечали на вопросы. Лицо Серова потемнело. Такого не ожидал. Не армия, а черт знает что!
В одной казарме солдаты сидели за столом. Перед ними стояла четверть самогона. Лохматый, забородатевший солдат только что собрался разливать самогон в кружки. Стрежельбицкий крикнул:
— Встать!
Солдаты не пошевелились. Лохматый с нагловатой усмешкой сказал:
— Чего рот разинул? Орешь под руку, а я человек боязливый, уроню бутылку, казна же ущерб понесет: опять придется шинельки из цейхгауза тащить. Чем орать, садитесь лучше с нами, выпьем по кружечке, сердце-то и отмякнет.
— А ну, подвинься, — Серов подошел к столу, сел на скамейку.
Лохматый попросил еще одну кружку, поставил ее перед Серовым. Самогон, булькая, полился в кружку. Серов протянул руку, взял за горло бутыль.
— Что, сам хочешь налить? — спросил лохматый. — Оно и правильно, за столом должен распоряжаться старший.
Серов поднял бутыль, бросил в угол. Зазвенело стекло, по грязному полу растеклась лужа. Солдаты молча смотрели на эту лужу, сжимая в руках пустые кружки. Ноздри у лохматого побелели, раздулись. На стекле окна отчаянно билась муха. Стрежельбицкий вынул из кармана наган, щелкнул предохранителем.
— Спрячь свою дудыргу! — Лохматый хрипло, натужливо засмеялся, удивленно сказал: — В очках, а непужливый. Мы же вас могем так угостить, что и через неделю икать будете.
— Не можете! — гневно сказал Серов. — Не можете. Вы трусы и шкурники, мелкое ворье! Ваши товарищи на семеновском фронте захлебываются кровью, а вы хлещете сивуху. Ваши отцы и матери отдают на шинели последние копейки, а вы их тащите спекулянтам!
Он поднялся и вышел. В нем все бурлило от гнева. Стрежельбицкий трусил рядом, петушился:
— Судить их надо!..
После обеда собрали митинг. Толпа солдат гудела потревоженным ульем, притискивалась к столу, выплевывала гадкие словечки. Возле стола рядом с Серовым оказались двое в штатском — те самые, что вместе со Стрежельбицким сидели в карцере. Один из них звонко крикнул:
— Солдаты! Вас обманывают. Вас держат здесь только для того, чтобы охранять спокойствие кучки большевиков!
— Вы служите в армии? — перебил его Серов.
— Это неважно! — бросил через плечо штатский.
— Я вас спрашиваю: вы служите или нет? — настаивал Серов, он обернулся, спросил у Чугуева, сидевшего за столом: — Почему у вас на территории гарнизона расхаживают неизвестные люди? Арестуйте этих молодчиков.
Крикуны стушевались, нырнули в толпу. Солдаты засмеялись.
— Вот кто вам крутит головы. А вы их слушаете, вы идете за пустобрехами, — неожиданно тихо, со сдержанной болью проговорил Серов. — Вы позволяете верховодить собой мерзавцам и негодяям. Этого больше не будет!
Солдаты притихли, вслушиваясь в негромкий голос Серова.
— Далее… — продолжал Серов. — Многосемейных и тех, у кого некому обрабатывать землю, мы на время отпускаем домой.
Эти слова были встречены гулом одобрения.
— Власть Советов всегда будет делать только то, что полезно нам всем. Запомните это. Запомните и другое. Сейчас, когда надо держать порох сухим, мы не позволим всевозможных шатаний. С теми, кто будет сознательно расшатывать дисциплину и культивировать бандитизм, мы расправимся, как с врагами!
После выступления Серова Фома Черепанов, глуховато кашляя, назвал фамилии кандидатов в полковой комитет. Голосовали без споров. Но после этого кто-то потребовал:
— Давай выборы командира полка!
— Давай! — поддержали его несколько голосов. Серов поднялся.
— Хорошо. Выбирайте командира. Ваше доверие ему будет надежной опорой.
Не успел Серов сесть, как в толпе закричали:
— Стрежельбицкого!
Стрежельбицкий порозовел, подался вперед. Полковник Чугуев опустил голову. Он не думал, что солдаты легко могут выбросить его из своей памяти. И ради кого? Ради этого болтуна поручика со злодейскими усиками! Надо встать, уйти от позора и бесчестья… Серов положил ему руку на плечо, не дал подняться.
— Стрежельбицкого!
Кто-то громко и решительно крикнул:
— Чугуева! Даешь Чугуева!
— Стрежельбицкого!
— Чугуева! Чугуева! Чугуева!
— …ицкого! …угуева! — спутались крики.
Серов постучал кулаком по столу. Крики стали утихать. Стрежельбицкий встал рядом с Серовым.
— Василий Матвеевич, — вполголоса сказал он, — не допускайте избрания Чугуева.
— Мы так ни до чего не договоримся, — не ответив Стрежельбицкому, обратился Серов к солдатам. — Давайте по порядку…
Слова попросил Фома Черепанов.
— Тут кто-то выкрикивал Стрежельбицкого, а теперь помалкивает. А я, стало быть, против. Неподходящий человек Стрежельбицкий. Он солдат знает мало, а солдаты его и того меньше, хотя он и в комитетчиках числится. Вот так.
Не успел Черепанов сесть, как на стул вскочил круглоголовый бритый крепыш. Он повертел головой туда-сюда и заговорил торопливо:
— Я тоже против таких командиров, как Стрежельбицкий. Воевал он с нами? Не воевал. Сухую корку солдатскую грыз? Не грыз. Сейчас он еще не командир, а уже к домашности своей девку приспособил.
— Гы-гы, — прокатилось по солдатским рядам.
— А мы понимаем теперь, как мировая буржуйская гидра ножи навострила. Тут командир отчаянный требуется, с хорошей башкой. Чугуев, я думаю, подходящий. Он хотя и дворянского роду, а душу солдата отменно понимает. Всю ерманскую многие наши ребята под его началом воевали. Чугуев вместе с солдатами в атаку ходил, спал вместе и ел вместе. Тогда он только ротой командовал. В революцию, когда братва стала погоны сдирать и лупить офицеров, мы Чугуева не дали пальцем тронуть. Правильный он человек. А раз правильный — с большевиками будет!
Солдат опять посмотрел по сторонам и сел.
— Чугуева!.. ва… ва… ва… а…
Полковник поднял голову, посмотрел на Серова. Лицо у него было бледное, на высоком лбу светлела испарина, во взгляде — нескрываемая гордость. Нет, не выкинули его из своей памяти солдаты, как выкидывают из ранца перед походом все завалявшееся, лишнее, ненужное. Серов протянул ему руку, поздравляя.
7
У Артема разболелись зубы, и он два вечера не ходил на дежурство, не работал. На третий день боль немного унялась, и он пошел в штаб. Над городом неподвижно висели черные, разбухшие от влаги тучи. Висели низко, цепляясь лохматыми краями за крест церкви.
На дежурство вышли перед утром. Накрапывал мелкий дождик. Непроглядная тьма поглотила город. Спотыкаясь, прошли по Большой улице на Малую Набережную. От Уды тянуло промозглой сыростью. Кузя часто встряхивался, зябко тянул: «У-у-у».
— Замерз? — Артемка дотронулся до его плеча.
— 3-за-ммерз немножко… Это сейчас пройдет. Когда выходишь из тепла, всегда так. Потом даже жарко станет. Зак-курить бы…
— Чуркин, у тебя есть махра? — спросил Артемка.
— Чего тебе?
Чуркин шагал впереди, из темноты смутным серым пятном выступала его спина, накрытая дождевиком.
— Махра есть, говорю? — повторил Артемка. — Дай закурить Кузе.
— Курить на боевом посту строго запрещается.
— Перестань командовать, к чертям такого командира! Дай, если есть!
— Ну его! Потом еще ляпнет товарищу Жердеву, и выпрут нас живой рукой. — Кузя высморкался.
Дождь усиливался… Крупные капли сильнее застучали по крышам. Впереди послышались шаги и приглушенный разговор. Кузя вплотную прижался к Артемке. Чуркин остановился.
— Кто там? — крикнул он в темноту.
— Свои, свои.
Это шла встречная тройка. Немного постояли, поругали погоду и разошлись в разные стороны.
— Слышь, Артем, а я выцыганил-таки у одного парня табачку. Ты прикрой меня, я прикурю.
Артем распахнул полу своего зипуна. Кузя уперся головой в его грудь и долго возился со спичками.
— Отсырели, паскудные, — шепотом ругался он.
Наконец огонек вспыхнул, в нос Артему ударил едкий табачный дым. Кузя, зажав папиросу в кулак, затягивался, от удовольствия причмокивал губами.
— Где вы отстали? — донесся из темноты сердитый голос Чуркина.
— Идем, не бойся! — повеселев, ответил Кузя.
Дождь разошелся. Под ногами хлюпала вода. Дождевые струи больно секли лицо. Артемкин зипун быстро промок. Сначала стало холодно плечам, а потом, заставляя вздрагивать, по спине поползли холодные змейки.
Ребята дошли до конца своей улицы, поднялись на мост. Медленно, словно нехотя, занимался рассвет. Чуркин поставил винтовку к перилам и молча показал ребятам свою правую ногу. Подошва сапога почти совсем отстала, держалась только у каблука.
— Нет ли веревки какой-нибудь? — спросил он.
Артемка размотал с ноги подвязку, выдернул ее из ушка ичига и отдал Артамону.
— Ты переобувайся, а мы пойдем потихоньку. — Артем взял винтовку. Чуркин кивнул головой.
Когда отошли немного, Кузя стал просить винтовку.
— На, неси, — Артем накинул ремень на плечо друга. Но на плече ее Кузя не понес, взял в руки и, выставив вперед ствол, спросил:
— В атаку так ходят, да?
— А я почем знаю, — Артем не удержался от усмешки: очень мало напоминал Кузя солдата.
Из-за угла на Малую Набережную тихо выехала пароконная подвода. Она двигалась навстречу ребятам и вдруг стала круто разворачиваться. На подводе сидели двое. Один — в островерхом малахае, другой — в черном пальто и шляпе.
— Обождите, дяденьки! — крикнул Кузя и побежал к ним, размахивая винтовкой. Артемка бросился за ним.
Подвода не остановилась. Но человек в шляпе соскочил на землю и пошел навстречу ребятам. Обе руки он засунул в карманы пальто и, подняв плечи, ссутулился.
— Куда едете, что везете? — напуская на себя строгость, спросил Кузя.
— Сколько сразу вопросов! — незнакомец дружелюбно усмехнулся. Был он смугл, скуласт, из-под пальто выглядывал белый воротничок рубашки. — Я сам могу вас спросить: кто вы такие, откуда? — не переставая улыбаться, неторопливо проговорил незнакомец. — У вас спички есть?
Левой рукой он вынул из кармана пачку папирос, тряхнул, предлагая закурить. А подвода тихо удалялась. Возница беспокойно оглядывался.
— Закурим потом, — Артем отстранил рукой протянутую пачку папирос. — А сейчас выкладывай документ. Да скажи, пусть коней остановит.
Кузя взял винтовку под мышку, ткнул стволом в живот незнакомцу.
— Живей, живей, а то мы люди, знаешь, сердитые!
У незнакомца улыбка медленно сползла с лица, губы плотно сжались. Он отступил на шаг, выхватил из правого кармана пальто револьвер.
— Не шевелитесь, сопляки, убью, — тихо предупредил он.
Кузя как будто нисколько не испугался нагана.
— Ах ты, гад! — крикнул он и неловко, неумело дернул рукой затвор винтовки. Из нагана вылетел короткий снопик пламени, бумажной хлопушкой прозвучал выстрел, и Кузя, выбросив вперед руки с винтовкой, упал на землю. Почти в ту же минуту второй выстрел сбил с головы Артемки шапку.
Стрелявший в несколько прыжков скрылся за углом. Еще не зная, что он будет делать, Артем схватил винтовку, присел на колено. Повозка была уже в конце улицы, возница нахлестывал лошадей. На повороте лошади оказались боком к Артемке, и он, почти не целясь, нажал на спусковой крючок. Одна из лошадей упала, повозка опрокинулась, возница, перелетев через голову, как кошка, вскочил на ноги, перемахнул через забор и скрылся во дворе.
Кузя корчился, пытаясь встать на ноги, руки и песок под ним были в крови. Артем поднял его, поставил на ноги.
— Голова кружится, тошнит! — виновато сказал Кузя.
— Куда он тебе попал?
— Не знаю. В грудь, кажется. Положи на землю…
Грузно топая сапогами, бежал Чуркин.
— Кто вам разрешил стрельбу? — кричал он, размахивая руками, но, увидев бледное лицо Кузи, кровь на дороге, в испуге остановился.
— Ты… р-ранен? — заикаясь, спросил он.
Артем сбросил с себя зипун.
— Сейчас мы тебя понесем. Тебе больно, Кузя?
— Нет, совсем не больно. Нехорошо как-то…
К повозке подбежала вторая тройка дежурных. Они порылись там и подошли к ребятам.
— Целый воз винтовок и пулеметы, кажется, есть разобранные, — сказал старший. — Сильно тебя саданули, а? Ничего, до свадьбы все зарастет. Горевать нам, солдатам революционным, не приходится.
Артем так посмотрел на «революционного солдата» в замызганной женской курме, что тот сразу замолчал.
На зипуне Кузю принесли в городскую больницу. Заспанная сиделка побежала разыскивать врача.
— Вы, ребята, идите в штаб, а я здесь побуду, — сказал Артем.
Кузя лежал на широкой скамейке, с его рваных ичиг на желтый пол стекали капли грязной воды.
— Закурить бы сейчас, — вздохнул Кузя, — у того гада папироски-то какие были, ты заметил? Хорошие папироски.
— Тебе не больно? — уж в который раз спрашивал Артемка.
— Нет же. Только около сердца жарко стало.
— Доктора тебя быстренько вылечат. А я тебе папирос принесу, лампасей сладких. Да, — вспомнил Артем, — матери-то твоей сказать надо. Где она живет?
Кузя закрыл глаза. Долго молчал.
— Не след ее беспокоить, — наконец сказал он, не открывая глаз. — Она печалиться будет. Засохнет обо мне.
— Нельзя так, Кузя. Мать все должна знать. Я ее разыщу. Ты уж лучше скажи, Кузя, чтобы не бегать мне по городу зазря.
— Нет у меня мамы, — почти не разжимая губ, проговорил Кузя. — Брехал я тебе все. Я и живу в типографии, там клетушка есть такая. Не помню я свою мать…
— А зачем ты брехал-то?
Кузя подложил руку под голову и опять плотно закрыл глаза.
— Что это доктора долго нет? Изжога в груди…
— Сейчас должен прийти, потерпи маленечко. Попить хочешь?
— Нет, тошнить будет с воды-то. А брехал я тебе не со зла… неохота сиротой быть… У всех батьки, матери, братья, у меня — никого…
Артем стыдливо и нежно погладил маленькую руку Кузи с приставшими к ней кусочками грязи и пятнами засохшей крови.
— Я теперь буду тебе все равно как брат, Кузя. Попрошу Игната Трофимовича, и будешь жить у него. Тетка Матрена хорошая, прямо не хуже моей матери.
— Я один уж привык жить. Раньше было плохо. Теперь — ничего…
Когда сиделки унесли Кузю из приемного покоя, Артем вышел на улицу.
Дождь перестал. На востоке полыхала огненная заря. Холодный ветер гнал по небу обрывки кроваво-красных туч, на улицах розовели лужи воды. Из-за синих гор появилась золотая игла, прошила красное небо, скользнула по верхушке чахлой сосны, дремавшей на пригорке, уперлась в крест церкви и разлетелась горячими искрами.
Из больницы Артемка пошел в типографию, днем сходил в магазин, купил полфунта «красного» сахару и пакетик изюма, завернул в белый платочек и направился в больницу. Сиделка в палату его не пустила и не приняла передачу.
Он стал дожидаться доктора, который был на обходе. Ждать пришлось долго. В приемном покое было тепло, пахло лекарствами. Артемку разморило, он щипал себя за руку, чтобы не задремать. Наконец появился доктор. Артемка встал.
— Товарищ доктор, дозвольте другу сладостей передать. Узюму вот немного… Он сроду узюму не ел. А охота ему попробовать: говорил, как заработает много денег, так три фунта купит и зараз все съест.
Доктор остановился, отвел взгляд в сторону.
— Вашему другу уже не придется есть изюм. Вообще ничего не придется есть.
Артемка похолодел, заныли пальцы, сжимавшие узелок.
— Как так?
Врач положил руку на плечо Артемки, устало проговорил:
— Если бы я был ангел-спаситель… Я всего лишь врач.
— Не может быть, чтобы Кузя помер! — криком отчаяния захлебнулся Артемка.
— Все помрем: ты, я, другие… — все так же устало сказал врач. Он вдруг махнул рукой и отвернулся.
Сиделка провела Артемку в палату. Кузя лежал па спине, чуть повернув голову на бок. Глаза у него были плотно закрыты синеватыми веками. Возле уголков белых губ образовались две скорбные складочки. Одной рукой он уцепился за простыню на груди. Простыня была белая. Возле руки темнели полосы — следы судорожно сжатых пальцев Кузи. Густой ком застрял в горле Артема, он по-детски всхлипнул и зарыдал, уткнувшись лицом в узелок с гостинцами. Из развязавшегося узелка сыпался изюм, вздрагивали плечи, по лицу катились слезы. Со слезами уходила юность.
Сиделка осторожно взяла его за руку, повела по коридору, помогла спуститься со ступенек крыльца. Здесь Артемка остановился, всхлипывая, вытер слезы узелком, бросил его, пошел. Резкий, сырой ветер дул в лицо, давил на грудь, распахивая полы зипуна.
8
Надолго замолчал Артемка. Сидел дома — молчал. Ходил по городу с винтовкой — молчал. Не разжимая пепельно-серых губ, вглядывался в темень улиц, в глухие тупики переулков. Вглядывался пристально и строго. Никогда, ничего он не ждал с такой нетерпеливой надеждой, как встречи со скуластым убийцей Кузи. Затекшие пальцы сжимали винтовку, шелестел песок под ногами. Проходила ночь за ночью. По улицам метался ветер, в углах и закоулках таилась густая темень, злая темень. В ней укрывался он, в ней прятались другие, безжалостные, ненавистные. Он тоже будет безжалостным. Кровь Кузи не ушла в песок…
Однажды у штаба встретил Любку. Она поджидала его на лавочке. Сидела и пудрила нос, заглядывая в круглое зеркальце.
— Кое-как дождалась тебя, — она спрятала зеркальце, взяла со скамейки холщовый мешочек, перевязанный голубой лентой. Артемка не остановился. Любка пошла рядом.
— Что такой пасмурный?
Он не ответил.
— А у меня есть что-то такое, чему ты обрадуешься, станешь ясный, как солнышко, — Любка наклонилась к нему, завитки ее волос коснулись его щеки. От ее волос пахло сладковато-приторными духами. Артемка сердито засопел. Любка взяла его руку в свою, поднесла к мешочку.
— Пощупай-ка! Наган тебе добыла.
— Наган? — Артемка остановился, потянул мешочек к себе.
— Э, нет. Пойдем ко мне, там получишь.
Раньше Артемка подпрыгнул бы от радости, сейчас у него не было даже желания посмотреть оружие.
— Что же ты, Артем? Что с тобой? Болен, да? — Любка тормошила его, дергала за руку.
— Отвяжись, ради бога, — он взял ее за руки выше локтей, осторожно, но решительно повернул, подтолкнул в спину. — Иди.
— Эх, ты… — сказала она. — Эх… Я думала, ты не такой, как все. Старалась для тебя.
Голос у нее дрогнул, глаза часто-часто заморгали. Артемка молча смотрел на нее. Смотрел долго, словно что-то припоминая.
— Ну что уставился? Пойдешь или нет? — зло сказала Любка и тут же стала упрашивать: — Пойдем. Я тебе кое-что сказать должна.
— Ладно, пойдем.
Любка привела Артемку в свою комнату, спрятала куда-то мешочек и стала переодеваться. Сбросила с ног полусапожки, сняла чулки и, игриво улыбаясь, сказала:
— Подожди, я сейчас халат надену.
Она встала за коротенькую занавеску из марли, сбросила с себя платье. Артем увидел округлые очертания ее тела и отвернулся.
— Посмотри-ка, — Любка отбросила занавеску и повернулась перед Артемкой. Халат розового китайского шелка тяжелыми складками спадал с ее круглых плеч.
— Красиво?
— Ничего… Ты не вертись, Любка, говори, да я пойду.
— Ишь ты… сразу и командовать, — усмехнулась Любка. Она поправила перед зеркалом прическу и уж после этого принесла мешочек, вынула из него револьвер в новенькой коричневой кобуре. Ремешки, за которые кобуру прицепляют, были срезаны.
— Ты где его добыла?
— Украла! — вызывающе ответила Любка. — У наших дураков. Помнишь, ты приходил искать Федьку? Вот в ту ночь…
— Ты, видно, на все способная… — тихо сказал Артемка.
Любка вспыхнула.
— Если бы я у честных украла. А они сами все воры. А потом я не для себя, для тебя старалась.
— Все равно…
— Я пошутила. Купленный он, наган-то.
— Купленный — другое дело. Купленный я возьму, сгодится. Но деньги заплачу после. Сейчас нету.
— Ничего не надо.
— Даром я не возьму.
— Как хочешь, — Любка пожала плечами. Она сердилась.
— Ты чего-то хотела сказать?
— Хотела, а теперь не скажу, вот.
— Не хочешь — не надо. Я домой пойду.
— Не уходи! — с мольбой в голосе крикнула Любка. В глазах Артемки промелькнуло недоумение, на минуту он заколебался, но тут же надвинул шапку на лоб.
— Не могу с тобой разговаривать по-простому, Любка, — отвернувшись, сказал он. — Припомню, как вы гуляете, жизнь куражите, вся душа переворачивается.
— А я виновата? Да чтоб им всем на осине повеситься! Я тут, Артем, непричастная. Ты мне люб, Артем. Увидела тогда я тебя — изомлела вся.
— Ты не болтай зря-то. Лезешь ко всем, все тебе нравятся. Это дело твое, конечно, супротив ничего сказать не могу… Но поговоришь с тобой и навроде воды болотной напьешься, лихотить начинает. У тебя только и на уме — обниматься да целоваться, с жиру бесишься. А люди, которые за всю жизнь куска доброго хлеба не съели, умирают.
— Как тебе охота мучить меня? — Любка всхлипнула. — Жизнь моя молодая пропала, сама я себе постылая…
— Не надо плакать, — тихо попросил Артемка. — Подними голову хоть немного, оглянись. У тебя одна печаль-забота — о себе. Вот и стонешь, и ноешь, и жизнь клянешь. А кому сладко живется?
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая