Глава вторая
1
В избе темно. Только на полу перед печью мечется пятно света. Еши Дылыков проснулся, повернулся в постели. Под его грузным телом заскрипела деревянная кровать. Еши потянулся, лениво зевнул. Вставать он не торопился. Хорошо полежать в теплой, мягкой постели, когда на дворе еще темно, холодно, а в доме топится печь, на ней весело кипит чай, жарится мясо.
Такие вот утренние часы напоминают детство. Маленький Еши не любил рано вставать. Под старость и вовсе не хочется сразу со сна вскакивать с постели. Родным он строго-настрого наказал, чтобы утром всегда в доме топилась печь и было тихо. Шум мешает размышлять, а самые умные мысли приходят утром, когда голова ничем еще не забита. Покойный отец Еши, мудрый старик Дылык, учил сына:
— Прежде чем встать — думай. Думай до тех пор, пока не придумаешь, как прожить день, чтобы к вечеру в твоем кармане прибавилось хоть несколько медяков. Не сможешь придумать — не ставь ступни своих ног на землю. Дуракам на ней делать нечего…
Советы старого Дылыка пошли впрок. Он удвоил отары и табуны, доставшиеся от отца. У кого в Тугнуйской степи есть столько юрт и домов, как у Еши? У кого сундуки так же туго набиты дорогой одеждой? Нет человека во всей степи, богатства которого равнялись бы с богатством Еши Дылыкова. У него лучшие бегунцы, у него много сбруи, украшенной серебром. Все большие русские начальники здороваются с ним за руку.
Думать об этом всегда бывает приятно. Еши почесывается, задумчиво глядит на пятно света у печки. Оно ни на минуту не остается ровным — то уменьшается, темнеет, то, когда вдруг затрещат, вспыхнут поленья, станет расти, шириться, выползет на стену, доберется до обмерзшего окна, зажжет на нем множество крохотных разноцветных огоньков.
Мысли у Еши текли спокойно, но их неторопливое течение нарушил писк мышей под кроватью. Еши вздрогнул, натянул одеяло до самого подбородка. Мыши вызывали у него страх и отвращение. Мыши и лягушки, нет ничего противнее этих тварей на земле. Еши поднял руку и ударил кулаком по стене. Писк умолк, мыши утихомирились.
Еши опять было задремал, но открылась дверь, с клубами мороза в избу вошел Цыдып Баиров. Цыдып почтительно поздоровался, сел у печки на низенькую скамейку, не спеша набил трубку. Прикурив, он выпустил струйку белого дыма, сказал:
— Худые вести, абагай.
Еши уселся на кровати, поджав под себя ноги.
— От тебя хороших не дождешься, — проскрипел он и стал кашлять, прочищая горло.
— Я готов радовать тебя тысячу раз на дню, абагай, но что поделаешь? — смиренно проговорил Цыдып и прикрыл свои узкие глаза. — С тыловых работ вернулись люди, абагай.
— Это я и без тебя знаю. Худого тут ничего нет. Вернулись — пусть работают, как работали до войны…
— Мутят аратов они. Подбивают пастухов не слушаться хошунной власти, не платить налогов…
— Кто мутит?
— Есть такие… Дамба Доржиев — первый смутьян, больше всех кричит. Дугар Нимаев такой же. Тебя все время ругает, поехал в город жаловаться.
Еши молча уставился на Цыдыпа. «Осмелился ехать жаловаться? — со злостью подумал он. — Ну и времечко настало… Паршивый козел лезет бодаться с быком. А начальство в городе, говорят, новое, беда может прийти в дом. Но глаза можно замазать любому начальству. Когда начинает звенеть золото, начальство жалоб не слушает. А золото не поможет, нужных свидетелей нетрудно подобрать. Дугарке самому же и влетит».
— А ты где был? — напустился Еши на Цыдыпа. — Голодной собаке, Дугару, давно надо было хвост отрубить.
Цыдып вынул трубку изо рта, плюнул себе под ноги и растер плевок.
— Не простое это дело, Еши. Теперь не старое время. Народ стал непокорный. Попробуй задень Дугарку! Крик поднимут, озлобятся, убить могут.
В полумраке избы хищно, как у рыси, блеснули оскаленные зубы Еши. Он стукнул кулаком по мягкому колену.
— Трус! Затем я тебя поставил управлять хошуном, чтобы ты тарбаганом сидел у своей норы и прятал голову от каждого шороха? Надо не дрожать, а коршуном летать над степью и долбить в загривок каждого, кто осмелится поднять руку на наши обычаи, на наши земли и стада. Я прогоню тебя, как шелудивого пса! Я видеть тебя не хочу!
Цыдып ждал, когда Еши устанет кричать.
— Зачем такие слова, абагай? Зачем поносить человека, который служит тебе верой и правдой? — Цыдып обиженно засопел и стал выколачивать пепел из трубки об угол печки. — Без меня ничего с пастухами не сделать. Недавно пришла бумага. Начальство опять требует лошадей для войны. Вот она бумага, возьми…
Цыдып Баиров достал сложенный вчетверо лист бумаги и протянул Еши, поправил на голове шапку, собираясь уходить.
— Садись! — крикнул Еши. — Прогнать я тебя всегда успею. Ты Дугарку отучи жаловаться.
— Надо бы узнать, когда и куда он уехал.
— Скачи в Зун-гол, привези сюда его парня. Быстро!
Цыдып забрал у Еши свою бумагу, сунул ее за пазуху и вышел. Еши снова лег на кровать. Тревога и злоба бродили в нем, точно брага в бочке. «Опять, видно, начинается то же, что было, когда сбросили царя, — думал он, сжимая зубы. — Сколько пережил тогда!» Да, пережил… Пастухи стали посматривать на него косо. Шептались, что пришел конец могуществу Еши Дылыкова, а некоторые даже грозились отобрать стада и табуны. В ту пору из дому боялся выходить. Ночью на железные засовы запирал окна и двери, ставил у кровати заряженные ружья. Но приехал в улус сын нойона Доржитарова и сумел успокоить расходившихся пастухов. Умная голова, большой человек молодой Доржитаров, не зря учился в Петербурге. Сразу смекнул, в чем дело, и дал Еши совет, как держаться перед народом. На суглане Еши так усердно поносил царя Николашку, что скотоводы только дивились.
— Сородичи! — говорил тогда Еши. — Царь драл с нас налоги, урезал наши пастбища. Он поставил над нами русского начальника, он угонял наших сыновей и братьев рыть окопы для солдат, строить дороги. Верно я говорю, пастухи?
— Верно! — разом ответила ему сотня голосов. Все, о чем говорил Еши, улусники испытали на своей шкуре, их убеждать не приходилось. Это их дети росли рахитиками, это им трахома выедала глаза, это они стонали от поборов начальства. Еши колотил себя в бабью грудь и хрипло выкрикивал:
— Мы теперь свободный народ! К черту русских начальников. Без них степи наши станут шире, травы вырастут выше. Сородичи! Мы сами можем распоряжаться своей землей, надо только забыть старые обиды. Пусть все люди будут как братья. Пусть богатый подаст руку бедному, а бедняк — богатому, пусть все люди станут богатыми. Мы должны защищать власть, ниспосланную нам богами. Не пустим сюда русских начальников. Пусть нами правят уважаемые люди улуса. Верно я говорю?
И опять в ответ прозвучало дружное: «Верно!»
Воодушевленный успехом, Еши подозвал к себе самого бедного в улусе человека, своего батрака Сампила.
— Стань со мной рядом, Сампил. — Еши обнял батрака и, обратившись к собранию, произнес: — Вы знаете, люди, что у этого человека, кроме рубашки и штанов, ничего нету. Но вы знаете также, что Сампил честный человек, хороший работник. Такого умелого пастуха я еще не встречал. Однако пастух без коня, как лисица без хвоста, срам смотреть. Так знайте, люди, теперь у Сампила есть конь. Этого коня ему даю я, Еши Дылыков. Дарю Сампилу за хорошую работу и всем добрым людям дарить буду.
Улусники онемели от изумления. Раскрыв рты, они смотрели то на Еши, то на растерявшегося Сампила. Им казалось, что и впрямь все люди на земле могут стать братьями. И когда Еши стал продвигать в хошунную управу Цыдыпа Баирова, сообразительного и ловкого человека, никто не стал с ним спорить.
И снова жизнь в степи пошла своим извечным ходом. Еши собрал друзей, чтобы отпраздновать конец потрясениям. И вот в самый разгар гулянки в избу робко вошел Сампил, низко поклонился и стал у порога.
Еши догадался, в чем дело, насмешливо спросил:
— За конем пришел?
Сампил поклонился еще ниже:
— Да, хозяин.
В другое время Еши взял бы пастуха за шиворот и вытолкал за двери. Но в этот вечер он слишком сытно поел, слишком много выпил, поэтому вставать поленился. Он благодушно улыбнулся:
— Ты, наверно, есть хочешь?
— Спасибо, хозяин, — Сампил опустил голову.
— А может быть, ты мою дочку в жены возьмешь? Дочка у меня, Сампил, сам знаешь, хорошая. Калым с тебя не запрошу, так и быть. Сыновей у меня нету, помру — и все хозяйство твоим станет. Женись, Сампил.
Гости захохотали. Пастух вздрогнул, поднял голову. Смуглое лицо, обветренное степными суховеями, побагровело.
— Нет, хозяин. Жениться не буду.
Еши покачал головой.
— Как же это, а? Ты оскорбляешь старика, Сампил. Я на тебя обиделся, очень обиделся. Теперь не дам я тебе коня. Иди вывози навоз со двора. Если будешь хорошо работать, может быть, подарю тебе к сурхарбану свой тэрлик. Починишь, еще за новый сойдет, я его только три года носил.
Скотоводы слишком поздно поняли, что Еши перехитрил их. Притихли, присмирели. Ослушаться его никто не осмеливался, знали: не успеешь пикнуть, как шею свернет.
Еши вскоре забыл свои страхи, жизнь для него потекла, как в старое, доброе время. Но тут, на беду, с тыловых работ стали возвращаться молодые парни. Они насмотрелись в чужих краях на рабочих, наслушались заводил-большевиков и принесли в улусы опасную заразу. Еши злился: «Обождите, псы бездомные. Еши не такой человек, чтобы позволить гавкать на себя, как на куропатку. Я выдерну у вас поганые языки…»
Он выглянул в окно. Над степью висел морозный туман, в нем яичным желтком плавало солнце. Мимо окон дома, горбатясь от холода, бежали коровы.
В избу вошла жена. Молча, стараясь не шуметь, она приготовила поесть и выскользнула за дверь.
К еде Еши не притронулся. Ему хотелось немедленно наказать своих противников, выбить из них дух упрямства и непослушания. Он то и дело заглядывал в окно, сердился на Цыдыпа.
— Его бы за смертью посылать…
Цыдып вернулся не скоро и один.
— Дугара нет, а его парень не захотел ехать со мной, — сказал он.
— Не захотел?! — Еши от удивления выпучил глаза. — Пастух не хочет слушаться хозяина! Да я его плетью застегаю. Я его к хвосту табунного жеребца привяжу!
Под ноги Еши попал серый пушистый котенок. Он наступил ему на хвост, котенок заорал и оцарапал ногу. Еши сгреб котенка, бросил к порогу.
— Запрягай коней! — приказал Цыдыпу. — Разинул рот и стоишь. Сам поеду. От такой кабарги, как ты, толку не дождешься. А тому сопленосому с корнем уши выдеру.
Пара низкорослых косматых лошадей понесла расписную кошевку по неторной степной дороге. Правил сам Еши. Витая ременная плеть посвистывала в его руке и жалила потные лошадиные спины. Лошади бежали, точно бешеные, оставляя за кошевкой облако снежной пыли.
На заимке, притулившейся у невысокой крутой сопки, Еши натянул вожжи. Лошади осели на задние ноги.
Еши и Цыдып вошли в деревянную юрту. Сын Дугара, парень с широким бронзовым лицом, встретил гостей спокойно. Он сидел на полу, поджав под себя ноги, и держал в руке чашку с дымящимся чаем. Его сестра Норжима раскатывала на столике пресные лепешки. Отложив скалку, она стала с любопытством разглядывать Еши. Увидев его злые глаза, трясущуюся реденькую бороденку, она испугалась и подошла ближе к брату. Лицо у девушки было светлое, гладкие волосы заплетены в две косы…
Сын Дугара поднялся навстречу незваным гостям, приветливо поклонился.
— Проходите, абагай, отведайте нашей пищи, — пригласил он. В голосе парня Еши не уловил страха. Впрочем, он почти не слушал сына Дугара, прищурившись, смотрел через его плечо на девушку. За спиной у Еши стоял с плетью в руке Цыдып, готовый по первому знаку хозяина броситься на парня. Но Еши будто забыл о цели своего приезда. Он прошел вперед, кряхтя, сел на седло, лежавшее у печки.
— Ты не захотел ехать ко мне, Базар?
— Не захотел, — спокойно ответил Базар. — Я все рассказал Цыдыпу.
— Что рассказал?
— Что отец ушел в тайгу на охоту. В город он и не собирался.
— Ловко ты врешь, Базар, ловко. Молодой, а хитрый. Но меня еще никто не обманывал. Я — Еши Дылыков. Как твою сестру зовут? Норжима? Налей мне чаю, Норжима.
Принимая чашку с чаем, Еши посмотрел в черные глаза девушки, и губы его расплылись в улыбке.
— Эх, Базар, забыли вы доброту мою. Кто кормил вас, когда не было отца? Я. Как о родных детях, заботился о вас. Что бы вы стали делать без меня? А теперь родитель твой яму мне копает. Ай-яй-яй, как нехорошо!
Базар отдал сестре пустую чашку, усмехнулся.
— Ай, какой вы добрый, Еши-абагай! Я один раз видел, как волк уводил поросенка. Взял его за ухо зубами, хвостом погоняет, и бегут рядышком. Если бы я не знал, куда он ведет поросенка, сказал бы, какой добрый волк, дружит с поросенком…
— Как ты разговариваешь с хозяином, сосунок! — угрожающе хлопнул плетью по голенищу Цыдып.
— Да-да… Как ты разговариваешь со мной, Базар? Если бы не мое доброе сердце, я бы тебя… На твое счастье, сердце у меня отходчивое. Большого наказания заслужили вы с отцом. Но я не враг вам, вместо зла еще раз сделаю добро. Мы приехали за Норжимой. Она будет жить в моем доме. Работа легкая: где обед сварить, где пол подмести. Я ее работу за долги вам зачту. Собирайся, Норжима.
— Она никуда не поедет, — хмуря брови, сказал Базар.
— Как — не поедет? Поедет. Тебя спрашивать не станем. Правда, Норжима? — Еши встал, подошел к девушке, Норжима испуганно спряталась за спину брата.
— Хе-хе! Не бойся, козочка. Будешь жить в светлом доме, носить шелковые халаты…
— Нет, нет! — Норжима прижалась к брату.
— Не трогай! — крикнул Базар, наступая на Еши, грозя ему стиснутыми кулаками. А Еши пятился-пятился, зацепился ногой за седло и мешком свалился на горячую печку — вскочил, взвыв от боли.
— Цыдып! Бей волчонка!
Базар отскочил в угол. Глаза его горели ненавистью и решимостью. Он не стал ждать, когда на него опустится плеть, поднятая Цыдыпом, легким, волчьим прыжком кинулся на Цыдыпа, сбил его с ног. Но Цыдып в тот же момент вскочил на ноги и с перекошенным от ярости лицом набросился на Базара. Силясь свалить друг друга, они метались по юрте, а Еши, задыхаясь от злости, вертелся вокруг них и все время норовил поймать Базара за воротник, но он был слишком неповоротлив, и это ему не удавалось. Тогда Еши сжал широколапую руку в кулак, ударил в лицо Базара. Парень вскрикнул, из разбитого носа брызнула кровь. Не давая опомниться, Еши ударил еще раз.
Они свалили его на пол и начали пинать ногами. Норжима пыталась оттащить их от брата, но они даже не обращали на нее внимания. Плача, Норжима вцепилась зубами в руку Еши, и тот завизжал, как кобель, которому прищемили дверью хвост. Цыдып отпустил Базара, сгреб Норжиму за косы.
Базар вскочил, сорвал со стены берданку отца. Сухо щелкнул затвор. Еши и Цыдып оглянулись, похолодели от ужаса. Все лицо в крови, рубаха — в клочья, глаза бешеные…
В юрте стало тихо, так тихо, что Еши услышал хриплое, прерывистое дыхание Базара. Черный ствол смотрел прямо в лицо. Колени у Еши подогнулись сами собой, он опустился на пол, протянул вперед руки.
— Не… не стреляй! Богатым сделаю! Трех лучших скакунов отдам! О долгах забуду. Не стреляй, хороший человек!
Базар молча глядел на Еши, а палец его уже лег на спусковой крючок берданки. Еши чувствовал, куда нацелен ствол: чуть повыше переносицы, между бровями у него есть маленькая, еле приметная родинка, пуля попадет в нее. Это место так зачесалось, что Еши, не переставая скулить и просить пощады, поцарапал лоб обломанным ногтем.
Лицо Цыдыпа побелело, он слова не мог произнести.
— Базар, не надо! — закричала Норжима и бросилась к брату.
В это время за дверью что-то стукнуло, и в юрту вошел Захар, за ним, ковыляя на суковатых березовых костылях, показался Дугар. Еши и Цыдып кинулись к ним.
— Спасите! — истошным голосом заревел Еши.
Дугар смотрел на перепуганного Еши и его приятеля, на Базара в изодранной рубахе, с кровоподтеками и ссадинами на лице, на разбитую посуду и ничего не понимал.
Норжима, плача, обхватила шею отца руками. Еши и Цыдып шмыгнули было к дверям, но Захар преградил им дорогу.
— Обождите. Надобно разобраться…
— Добрый русский мужик, отпусти нас, не держи! — застонал Цыдып, хватая Захара за руку.
— Отстань, погань… Дугар, что тут деется?
— Кто его знает, Захара.
— Он хочет нас убить! В нем дьявол сидит! Отберите у него ружье, — стараясь пролезть к дверям, вопил Еши.
— Базар, что ты наделал?
— Это не я, отец.
— Отец, они хотели увезти меня, — Норжима ткнула пальцем в сторону Еши и Цыдыпа. — Базар не дал. Они его били…
— Так вы, подлые, вздумали громить мой очаг? Мало того, что ограбили меня?
Тяжелый костыль Дугара опустился на спину Цыдыпа.
Захар выдернул костыль из рук Дугара.
— Не связывайся с дерьмом!
Еши и Цыдып выбежали из юрты, повалились в кошевку. Застоявшиеся кони рванули с места галопом.
Еши трясся от бессильной злобы:
— Проклятый Дугарка, чтоб ты подавился! — Он пнул ногой сидевшего впереди Цыдыпа. — Все из-за тебя, дурак!
Цыдып повернулся. Над глазом у него лиловел синяк.
— Ты сам дурак. До каких пор ты будешь меня оскорблять? Я хошунная власть, а не батрак.
— Я сегодня же выгоню тебя! Сейчас же! Слезай!
— Ах, ты так! — Цыдып Баиров остановил лошадей, бросил вожжи на колени Еши. — Я дойду пешком, но смотри, бумага у меня, завтра половину твоего табуна я отдам на войну.
Цыдып выскочил из кошевки, пошел по обочине дороги, увязая по колено в снегу. Еши хлестнул лошадей… Все против него, даже Цыдып. Но не такой человек Еши Дылыков, чтобы терпеть обиды. Тот, кто причинил ему зло, не доживет до старости, не будет нянчить внуков. «Дугара и его выкормышей надо запереть в юрте и запалить, — рассуждал про себя Еши, — пусть пожарятся, пусть покорчатся на огне. А Цыдыпа я отправлю на тыловые работы. Подолбит землю, поест русскую затируху — узнает, как поднимать голос против первого во всей Тугнуйской степи человека. „Хошунная власть!“ Первая власть в степи — это он, Еши Дылыков, так было и так будет. Коней забрать захотел. Бумага у него! Однако бумага, и правда, у него… А что там написано? Что ни говори, а Цыдыпка напакостить может. Чтоб ты околел на дороге!»
— Тпру! — Еши остановил коней.
Цыдып остался далеко позади. Размахивая руками, он шагал по следу кошевки. Еши зло плюнул и, повернув лошадей, шагом двинулся ему навстречу.
До дому они доехали, не разговаривая. Еши кипел от ярости, но сдерживал себя. Месть местью, а очертя голову бросаться на людей не стоит. По теперешним временам легко восстановить против себя весь улус. Надо действовать умно и осторожно. Но он от своего не откажется — Норжима будет его. Девка хоть куда, норовистая только. Но это пустяки, надо и диких кобылиц приручать… А Дугару и его сыну — смерть!
Еши никому ни словом не обмолвился о том, что произошло в юрте Дугара. И Цыдыпу наказал помалкивать. Но известно, что добрая молва едет верхом на быке, худая — летит на крыльях ястреба. Пастухи узнали обо всем в тот же день и за спиной Еши зубоскалили, злорадствовали…
Нельзя сказать, чтобы драки в улусах были редкостью. Дрались часто, и, бывало, куда крепче. Но чтобы пастух замахнулся на всесильного человека… Такого не помнили. Только в улигерах говорилось о славных и смелых баторах, крушивших ханов и нойонов…
Цыдып передал Еши разговоры пастухов. Еши уже не кричал на него. Скоро, однако, разговоры пастухов перестали занимать Еши и Цыдыпа. Нужно было выполнять приказ начальства, а лошади, затребованные из улуса, все еще не были отправлены. «Не отдавать же своих лошадей», — с тревогой думал Еши.
— Будем собирать суглан, вывернемся! — успокаивал своего хозяина Цыдып. — Я что-нибудь придумаю.
И вот вскоре, морозным утром, когда над улусом висела густая пелена дыма, от юрты к юрте поскакал всадник, выкрикивая:
— На суглан! На большой хошунный суглан, араты!
Еши приехал, когда хошунная управа была забита народом. Улусники, не признавая скамеек, сидели прямо на полу, поджав под себя ноги, курили трубки. Прогорклый запах овчинных шуб и дыма щекотал ноздри, щипал глаза. Еши прошел вперед и уселся на простроченный узорами и обшитый шелковыми лентами войлок — почетное место. Цыдып был уже здесь. Он, напустив на себя важный вид, рылся в бумагах. Когда Еши уселся, Цыдып подошел к нему и что-то зашептал на ухо.
Базар, сидевший неподалеку, толкнул Дамбу Доржиева в бок и, показав глазами на Цыдыпа, прошептал, но, так, чтобы слышал Еши:
— Вертит хвостом, лисица.
— Тихо, сородичи, говорить буду! — Цыдып поднял руку. — Внимательно слушайте, сородичи. Вы все знаете, что идет война. Русские люди проливают кровь, а нас, бурятское население, освободили от воинской повинности. Но и мы должны помогать правительству бить врагов. Мы были бы плохими людьми, если бы сидели сложа руки. Мы и помогаем… Кто не знает, что Еши-абагай за войну отдал правительству столько скота, что получи его любой из вас, он стал бы вторым после Еши-абагая человеком в степи? Все это знают. И все мы отдавали на войну кто что мог. И сейчас отдадим. Правительству нужно совсем немного — триста лошадей. Но нужно все сделать по справедливости. Триста лошадей, а мужчин в хошуне примерно шестьсот. Два мужчины дают одну лошадь. Совсем маленько. Согласны на это?
Откликнулись два-три голоса. Остальные молчали. Сколько можно давать на эту войну? Давали и коней, и масло, и мясо, и деньги, и опять: «Давай коней!» Сколько ни выльешь молока в Селенгу, река белой не станет.
— Я не согласен, — сказал Дамба Доржиев.
— Ты отказываешься помогать правительству? Бунтовать хочешь? — спросил Цыдып.
— Бунтовать я не собираюсь, — ответил Дамба. — И помогать власти пока не отказываюсь. Хотя… Ты вот дома был, жирные курдюки жарил, а я дорогу железную строил на льду Белого моря. Наши степняки дохли там от холода и болезней. Каждый день целыми вагонами увозили мертвецов. Многие ли вернулись после тыловых работ?
— Хватит, хватит! Я не разрешаю тебе говорить! — нетерпеливо топнул ногой Цыдып.
— А я вот буду говорить. Ты говорил — я молчал, буду говорить я — молчи ты! Придумали вы все умно. Два мужика дают одну лошадь. Умный ты, Цыдып…
— Глупых в хошунную власть не садят, — не почувствовав в словах Дамбы скрытой насмешки, Цыдып горделиво выпятил грудь.
— Умный, а других считаешь дураками, — продолжал Дамба. — Что получается: Дугар Нимаев и его сын — два мужчины. Ты и Еши — тоже два. У вас в степи табуны, а у Дугара что? Хитрые вы, однако! От тыловых работ отвертелись, нас подсунули. Теперь опять мы будем отдуваться? Думаете, что вы одни умеете считать? Нет, мы тоже умеем. Каждый знает, у кого сколько коней. У меня один, а у Еши больше сотни. Почему я должен последнего отдавать? Не отдам. Давай пересчитаем, у кого в хошуне сколько коней, тогда будем распределять, кому сколько сдавать. Такие, как я, соберутся десять человек и дадут правительству одного коня. Еши пусть один больше десяти дает, у кого нет лошадей, тех принуждать не надо. У них и без того штаны не держатся.
Люди, когда Цыдып объявил о новом налоге, приуныли и начали было прикидывать, как жить дальше, если отберут последнюю лошадь, — уехать на золотые прииски, на лесоразработки? Но вот начал говорить Дамба, и в голове другие мысли: одного коня на десять человек — совсем не то, что на двоих. И правильно! Отбить десяток-полтора лошадей от табунов Еши — то же, что выдернуть из крыла птицы одно перо — не заметишь.
Однако скотоводы побогаче сразу почувствовали, что Дамба говорит не то. С какой стати они должны платить больше бедняков? Кто виноват, что бедняки бедны? Сами виноваты. Так с чего же взваливать весь груз на плечи других?
Еши угрюмо смотрел на улусников и ждал, когда уляжется шум. Но шум не утихал и вскоре превратился в перебранку: кое-кто стал припоминать старые обиды и поносить друг друга. Щуплый старик в длинной шубе наскакивал на здоровенного детину. Тот презрительно поглядывал на старика сверху вниз. Расходившийся старикан вдруг подскочил и ударил детину тяжелой серебряной трубкой по зубам. Парень сгреб его за воротник, поднял на аршин от пола и бросил в толпу. Старик, падая, сбил с ног еще нескольких человек. Началась общая свалка. Еши уже не мог больше сидеть спокойно, вскочил и, подталкивая перед собой Цыдыпа, стал пробираться к выходу.
— Что теперь делать, абагай? — с испугом спросил Цыдып, когда они выбрались наружу.
— «Абагай, абагай», — передразнил Еши. — Абагай тебя кормит, и абагай же должен за тебя думать? Нет. Видно, оттого, что у бурундука шкура полосатая, он тигром не станет. У тебя язык длиннее кобыльего хвоста, а ум короче заячьего. Но знай, я и не подумаю отдавать своих лошадей. Не можешь совладать с улусниками — плати сам. И за меня плати.
2
Про себя Еши знал, что Цыдып не виноват. В другое время скотоводы не подняли бы драку. Дамба Доржиев рта не посмел бы открыть. При царе жилось лучше, смутьянов били нещадно…
В своем доме Еши не сиделось, не лежалось. Надо было что-то делать. А что? На его счастье в улус приехал Доржитаров. Увидев из окна дорогого гостя, Еши не мешкая вышел встречать. Хотя возраст и обычаи не позволяли ему кланяться Доржитарову, не утерпел — согнулся в низком поклоне.
— Рад видеть тебя, достойный сын почтенного отца! — Еши попятился к дверям, приглашая его в дом.
В доме помог ему снять богатую доху и пальто с бобровым воротником. Одет он был не по-здешнему. Черный пиджак, такие же брюки. На кисти рук наползали белые манжеты с золотыми запонками, накрахмаленный воротничок рубашки подпирал круглую голову. Он причесал волосы, поправил галстук-бабочку, провел рукой по коротко остриженным усикам. Еши не сводил с Доржитарова восхищенных глаз. Каков, а? Не хуже большого русского начальника.
Еши не знал, как угодить важному гостю. Достал из сундука самый красивый и мягкий войлок, тут же выхлопал из него пыль и расстелил на полу. Собственноручно налил гостю чашку крепкого чая. Доржитаров смотрел на него, насмешливо щурил умные глаза.
В доме Еши собрались улусные друзья. Все они хорошо знали и уважали Доржитарова. И он знал богатых скотоводов, со всеми здоровался за руку, приветливо улыбался, обнажая широкие белые зубы. Пока мужчины разговаривали о том о сем, жена Еши и две девушки поставили низенькие столики, расстелили на полу толстые войлоки.
Доржитаров сел рядом с хозяином. Ему, как самому уважаемому гостю, преподнесли по старинному обычаю туолэй — вареную баранью голову.
Появились бутылки с крепкой молочной водкой, вместительные чаши с мясом, сваренным большими кусками. Гости пили и ели. Они брали дымящиеся куски мяса в зубы и отрезали их острыми ножами у губ. Скоро лица у всех побагровели, покрылись потом. Ели молча. При высоком госте никто не решался заговорить первым. А он с хрустом разгрызал кости молодого барана и тоже молчал. Насытившись, утер губы носовым платком, поблагодарил хозяина:
— Давно не ел такого сочного, вкусного мяса.
Гости, как по команде, перестали есть и тоже, кто полой, кто рукавом халата, вытерли губы, лоснящиеся лица.
— Баранчики у меня добрые, — польщенный похвалой Доржитарова, похвастался Еши. — Осенью у каждого курдюк полпуда…
— Степь у вас богатая, травы много, вода близко, — Доржитаров острым взглядом окинул гостей. — Степь вас кормит и поит. У кого есть стада коров, отары овец и табуны коней, тот может каждый день резать молодого барана и кушать мясо, запивая его молочным вином.
Гости утвердительно качали головами, а Доржитаров, помолчав, продолжал:
— Да, хорошая у вас жизнь, уважаемые. Тихая, спокойная, сытая. Но вы забыли, — в его голосе прозвучало скрытое раздражение, — забыли, что мясо ваших баранов по вкусу и другим. Вы стали ленивы, неповоротливы, несообразительны. Почему не собрали лошадей?
Один по одному гости опускали головы, кто разворачивал кисет, кто расправлял складки халата на коленях, кто просто глядел на обглоданные кости.
— Почему? — повторил вопрос Доржитаров. — Кто скажет?
— А что, могу и я сказать! — Цыдып больше, чем другие, приналег на араку, у него сильно шумела голова и перед Доржитаровым он уже робел меньше, чем вначале. — Мы давали царю, давали Керенке. Мы всегда давали. И сейчас соберем. А что, не соберем?
— Когда получили бумагу? — спросил Доржитаров.
— Давно получили бумагу.
— Давно и собирать надо было. А теперь поздно. Ваша помощь уже не нужна, правительство свергли большевики.
— Ну и что? Мы помогали царю, помогали Керенке, поможем и большевикам! — бодро сказал Цыдып и осекся, сразу протрезвел под острым взглядом Доржитарова. — А что?
— Ничего. Просто ты большой дурак! — Доржитаров отвернулся от Цыдыпа. — Большевики дают власть бедным, уважаемые.
— Достойный сын моего друга, — почтительно заговорил Еши, — мы старались собирать лошадей…
— Не о лошадях речь. Неужели этого не понимаете? Хотите знать — даже лучше, что они остались в степи. Разговор о другом. Вы не сумели их собрать. Вы показали, что власть уходит из ваших рук. Вас перестали уважать и бояться. Вот о чем разговор!
— Плеть вернет уважение, — сказал Еши.
— Опять не то! Надо действовать тихо, умно, больше работать ласковым языком и меньше размахивать плетью. Мы должны собрать вокруг себя все силы бурятского народа. Чванство, высокомерие — в таких делах плохие помощники. Что надо делать, как себя вести, я растолкую каждому из вас. — Доржитаров встал.
Умный человек Доржитаров, но зачем говорить так сердито, зачем заставлять делать послабление всякой рвани? Едешь на норовистой лошади — не отпускай поводья, вылетишь из седла. Умный человек Доржитаров, ученый человек Доржитаров, однако тут он ошибается.
Гости поняли, что разговор окончен. Недовольные, напуганные, стали расходиться. Цыдып собрался было вместе со всеми, но Доржитаров приказал ему остаться. Усадив его рядом с собой, примирительно сказал:
— Не сердись на меня, хани-нухэр. В небе клубятся черные тучи, вот-вот в землю врежутся стрелы молний, обрушатся удары грома. Пока еще есть время возвести над головой прочную крышу. Не будут послушны нам араты — не будет и крыши над головой. Вот что вы поймите… Мне хочется поговорить с Дамбой Доржиевым. Можешь пригласить его ко мне?
Цыдып кивнул головой. Он разомлел от араки и дружеского тона Доржитарова. Одолевало желание потолковать с ним, пожаловаться на тяжелую долю головы хошуна, выкурить запросто, как с добрым соседом, две-три трубки ароматного табаку. Но Доржитаров не был расположен к длинной, неторопливой беседе. Дал понять, что пора уходить. Хочешь не хочешь — подчиняйся. Доржитаров не Еши, с ним спорить не будешь. Улыбка слаще меда, а язык острее бритвы. Так резанет, что в глазах потемнеет. Такому знай подчиняйся, беги, куда пальцем покажет. Дамбу ему пригласи… Дамба не очень разбежится. Может и совсем не пойти. Начнешь уговаривать, за двери вытолкает. От Дамбы всего ждать можно. А Доржитаров что? Сказал пригласи, и все.
Но Дамбу уговаривать не пришлось. Выслушав Цыдыпа, он весело сказал жене:
— Я становлюсь важным человеком. Меня хочет видеть сам Доржитаров. Ты слышишь, Дарима?
Дарима с тревогой посмотрела на мужа, ничего не ответила.
В юрте было темно. Около печки играли ребятишки. У порога на подстилке из сухой травы лежал головастый телок. Юрта была старая, с единственным окном возле дымохода.
Цыдып поторопил Дамбу. Тот достал из-под кровати деревянное седло, потник, снял с гвоздя уздечку, и они вышли на улицу.
Серый конь Дамбы стоял за юртой под навесом из драниц. Дамба железным молотком сбил с его копыт приставший снег, смел с боков и спины пушистый куржак. Затянув подпруги, он вскочил в седло.
Доржитаров обрадовался Дамбе, словно старому приятелю. Хлопнул его по плечу, взял под руку.
— У тебя там есть еще? — спросил он у Еши. — Налей. — Сам подал Дамбе чашу мутной пахучей араки: — Пей.
Дамба выпил, крякнул, вытер губы рукавом. Арака была крепкая. В желудке сразу зажгло расслабляюще, приятное тепло разлилось по телу.
— Еши и Цыдып жалуются на тебя… Будто ты сговорил пастухов не сдавать лошадей.
Дамба с презрением посмотрел на Цыдыпа и Еши, отрицательно покачал головой.
— Вранье. Никого я не сговаривал.
Доржитаров погрозил пальцем:
— Брось! Брось простачка из себя строить. Голова у тебя варит лучше, чем у других. Они без тебя не додумались бы. Это все знают. Мы пригласили тебя, однако, не за тем, чтобы выругать или наказать. Наверно, ехал сюда и думал, что Доржитаров даст взбучку? Думал ведь, признайся!
— Думал. Но дать взбучку мне не просто…
— Ого! Ты храбрый человек, оказывается. Но не гордись. Если захочу наказать — не вывернешься, рука у меня тяжелая. Но я не об этом хочу говорить. Похвалить тебя хочу, Дамба. Хорошее ты дело сделал. Они ошиблись, — Доржитаров кивнул на Еши и Цыдыпа, — ты их поправил. Большое спасибо за это. Хватит русским грабить наш народ, хватит держать в темноте и невежестве. Они ведут войну, а мы разоряемся. Нам эта война не нужна. Мы не хотим ни рыть окопы, ни отдавать лошадей. Надо сказать русским: стада и степи наши! Мы никому не позволим тут хозяйничать, сами будем распоряжаться своей судьбой. С русскими мы счастья не увидим. От них к нашему народу пришли все беды. Они отобрали у нас лучшие земли и отдали их своим крестьянам, оскорбляли нас презрительными кличками, давили непосильными налогами. Да что тебе говорить, Дамба! Назови мне хоть одного улусника, который не пострадал бы от войны. Нет таких. У одного забрали последнюю корову, другие, как ты, Дамба, копали землю на чужой стороне, умирали вдали от родного очага. — Он помолчал, пристально посмотрел на Дамбу. — Нищета наша от того, что русские сидят на нашей шее. Мы должны сбросить их, согнать со своей земли. Тогда не будет горя, у каждого скотовода котлы будут всегда наполнены свежей бараниной, а бутыли — молочным вином.
Доржитаров, сосредоточенный, хмурый, говорил негромко, глухо, голос его звучал, как бубен под ударом кулака — тревожно и густо. В нем можно было уловить и едкую горечь и давнюю боль. Видно, русские сделали его жизнь горькой. У самого Дамбы не было в сердце злобы против русских. Он видел, как у Белого моря, в дырявой палатке рядом с его скуластыми сородичами умирали от тифа русоголовые парни. Умирал и Дамба… Но не умер. За то, что остался жить, не раз благодарил пожилую русскую женщину в белом халате, сидевшую ночи напролет у его кровати. Нет, на русских нельзя обижаться… Но и слова Доржитарова будто не пустая болтовня… Что в них правильно, Дамба не знал, не мог уловить, но его настороженность стала постепенно исчезать.
— Вот что, Дамба, — говорил Доржитаров. — Каждый человек в наше неспокойное время должен быть готовым защищать честь своего народа и свою землю. Русские грызутся из-за власти. Пусть, это нам на руку. Мы будем накапливать силы, ждать удобного момента. Какая бы власть ни победила, для нас она будет чужой. Мы добьемся своей власти. Буряты будут править бурятами. Ты верно сказал на суглане. Делай так и впредь. Не давайте русским и рваного аркана. Гоните их из улуса. Но это не все. Сможешь ли ты, Дамба, взять винтовку, чтобы отстоять родную землю, обычаи наших отцов?
Глаза у Дамбы засверкали:
— Клянусь своим очагом…
— Хорошо, Дамба! Молодец, Дамба! Спасибо. Я знал, что ты так скажешь. Налей нам, Еши, налей себе и Цыдыпу. Выпьем за то, чтобы все храбрые мужчины были в наших рядах, чтобы не было между нами ссор. В дружбе наше спасение. Ты, Дамба, расскажи улусникам, о чем мы тут говорили. Пусть заряжают ружья…
Проводив Дамбу, Доржитаров повеселел. Он остался доволен разговором с пастухом. Путь выбран правильный, «товарищи» крепко просчитаются. Буряты не чумазые пролетарии. Они не пойдут за большевиками. Они пойдут своим путем. В бурятском народе веками копилась ненависть к белому царю и его слугам. Она готова вспыхнуть, превратиться в пламя. Остается высечь искру, направить огонь куда нужно. Направить, именно направить. Это самое трудное. Доржитаров повернулся к Еши и Цыдыпу.
— Ну, драчуны, а вы что надумали?
Еши промычал в ответ что-то невнятное, Цыдып с самодовольной усмешкой спросил:
— Это о чем? О Дугаре? Что о нем думать. Пусть думает сам Дугар. Мы еще доберемся до него.
Доржитаров пристально посмотрел на Цыдыпа.
— Пошел по шерсть — вернулся стриженым… Слышал такую пословицу? Сейчас не время для грызни между собой… Забудьте о мелких взаимных обидах. Сегодня же вы поедете к Дугару и помиритесь с ним, чего бы это ни стоило. Станьте перед ним на колени, бейтесь лбами о пол, но…
— Почтеннейший Доржитаров, ты не в своем уме. Я, Еши Дылыков, должен просить прощения у голопузого Дугарки? — Еши притворно хохотнул, сложил на груди толстые руки. — Убей — не поеду. Надо мной тарбаганы смеяться будут.
— Я очень уважаю вас, абагай, но вы поедете. Вместо того чтобы огреть обидчика плетью, улыбнитесь ему и подарите серебряную монету. Либо вы станете делать так, либо дождетесь, что плеть прогуляется и по вашей спине. Та самая плеть, которую вы еще держите в руках.
Еши Дылыков вздохнул.
3
Короткий зимний день угасал. На снег легли тени сопок, удлиняясь, они густели, теряли очертания и вскоре расплылись совсем, затопили сумраком землю. Мороз усиливался. Он выписывал на окнах причудливую вязь узоров, пощелкивал в промерзающих бревнах деревенских изб. Павел Сидорович вышел наколоть дров и услышал испуганный крик:
— Караул!
Вслед за криком мерзлую тишину раздробил звон стекла, хруст сухого дерева.
Бросив топор, Павел Сидорович, смешно привскакивая на изувеченной ноге, побежал за ворота. Возле дома Никанора Овчинникова толпились люди, из разбитого окна валил теплый пар, неслись крики бабы и плачь ребятишек. У стены размахивал березовым стягом фронтовик Тимоха Носков. Он был без шапки, в расстегнутой шинелишке, нетвердо стоял на ногах.
— Не подходите! Решу! — рычал он.
— С ума сошел, Тимошка! Бросай это дело! — Коренастый мужик в белом полушубке — Тереха Безбородов — боком-боком стал приближаться к Тимохе.
— Убью! — крикнул Тимоха, круто повернулся и взмахнул стягом, целясь в голову Безбородову, но тот отскочил.
— Удавку на него!
— Задушить сволоту!
Гнев мужиков нарастал. Еще немного и они разделаются с Тимохой с жестокой беспощадностью. Павел Сидорович шагнул вперед, крикнул:
— Брось!
Но вряд ли что понимал в эту минуту Тимоха. Он вертел всклокоченной головой во все стороны, размахивал стягом, матерно ругался. Павел Сидорович подставил под удар трость — она вылетела из рук, но и Тимоха чуть было не уронил стяг, качнулся, привалился спиной к углу дома. Павел Сидорович вырвал стяг, и в тот же момент на Тимоху налетели мужики, сбили с ног, втоптали в снег.
— Вы что, ошалели! — Павел Сидорович, тяжелый, кряжистый, как лиственничный комель, растолкал мужиков, поднял Тимоху и тот, кашляя, выплюнул изо рта розовый мокрый снег.
Откуда-то взялся сам Никанор Овчинников. Он подобрал стяг, завертелся вокруг, норовя стукнуть Тимоху по голове, тряс жиденькой бороденкой, выкрикивал:
— Поганец! Нечестивец!
А Тимоха плакал от бессильной злобы, растирал по лицу кровь и слезы.
— Обожди, Никанор Петрович, обожди! — просил Павел Сидорович. — Сейчас разберемся.
— Что тут разбираться! Голову сломать надо! Кончил стекла!
— Стекла я вставлю. Пошли в избу.
— С ним в избу? На порог не пущу охальника!
— Не егози, Никанор! — Тереха Безбородов вырвал из его рук стяг, отбросил в сторону. — Пойдем, Тимоха, ко мне, пока уши твои не отмерзли.
К ним торопливо подошли Савостьян и уставщик Лука Осипович, крепкий седобородый старик со строгими глазами. К уставщику кинулся Никанор, зачастил со слезой в голосе:
— Разбой, батюшка! На жизню мою покушение. Вишь, окна поразбивал.
— Ты чего тут вытворяешь, еретик? — уставщик шагнул к Тимохе.
— Пошел ты куда подальше! — процедил сквозь зубы Тимоха.
— Еретики и безбожники владеют твоим разумом, сатана — душой! — Лука Осипович хмуро глянул на Павла Сидоровича. — Вот такие сомустители несут в жизни нашу смуту и братоубийство. Расходитесь все по домам. А с тобой, Тимошка, завтра будем разговаривать.
Уставщик пошел. Тереха Безбородов утянул за собой Тимоху, и люди разошлись один по одному. Савостьян остановился возле Павла Сидоровича, спросил:
— Слыхать, твоя власть объявилась, совсем безбожная? Правда это или брехня? — Пар от дыхания клубился в рыжей бороде Савостьяна.
— Не брехня. Рабочая и крестьянская будет власть.
— Хм… И у нас тоже?
— Везде будет, как же иначе.
— Нет, — Савостьян засмеялся. — У нас вона власть, уставщик, и никакой другой не будет. И он, разобраться, не власть, он наш пастырь духовный. Власти у нас нету, мир всем правит.
— Знаю я, как кто правит, — сказал Павел Сидорович.
— А вот и не знаешь! Семейщина верой крепка. Цари нас сотни годов гнули, склоняли к никонианству, а мы устояли. А уж другим кому нас не склонить. Ты это помни и живи тихо. Заклепывай дырки в самоварах, очень полезное это для нас дело. — Савостьян пошел, обернулся: — Заходи ко мне, работа есть, и на плату я не жадный. Поговорим.
Никанор, ругаясь, заделывал окно. Заметив, что Павел Сидорович тоже уходит, он закричал:
— Куда же ты? Помоги. Любопытничать, они все тут, а помочь никого нету.
Павел Сидорович зашел в избу, выстуженную холодом, хлынувшим в разбитое окно. Ребятишки сидели в шубенках, жена Никанора подметала осколки стекла. Павел Сидорович отодвинул Никанора от окна, попросил потник, сложил его так, чтобы он входил в косяки и выкидал тряпки, которыми Никанор затыкал дыры в раме.
— Дай молоток и гвозди, — попросил Павел Сидорович. — Что это с Тимофеем? Парень хороший…
— Сам думал так — хороший. Дочку выдать за него хотел.
— Татьянку, что ли?
— Не, старшую нашу. Теперь она замужем в Мухоршибири. Тимоха-то сосватал ее еще перед войной. Не успели свадьбу сыграть, забрали его. А пришел раненый, на побывку — курит. И хоть бы скрывался, проклятый — нет, при всем народе пыхает. Уставщик мне говорит: табакур — тот же басурман, с ним из одной чашки есть грех великий и поганство, а ты, дескать, дочку вручить хочешь. Ну, ушел Тимоха снова на службу, я и принял сватов из Мухоршибири.
— А дочка что, довольна?
— Какой там! Присушил ее Тимошка — ревела.
Павел Сидорович с силой ударил по гвоздю, бросил молоток на подоконник.
— Готово.
— Уже? — Никанор провел ладонью по краю потника, проверяя, не дует ли, остался доволен. — Золотые руки у тебя, Павел Сидорович! Ты уж наладь мне завтра окно… Ах, сукин сын, натворил делов! Ни одной стеколочки целой не осталось.
На узком Никаноровом лице с незавидной бороденкой была и злость и обида. А Павлу Сидоровичу хотелось крепко, не стесняясь в словах, выругать мужика. Не дурак ли, стекло жалеет, а сломанную жизнь дочери ему не жалко! Но ругать его бесполезно, спросил:
— Почему курить табак грех?
— Не знаю, наверно в святом писании про то сказано.
— Ничего там не сказано, Никанор Петрович.
— Ну-у, — недоверчиво протянул Никанор. — Не может того быть!
— А ты попроси уставщика прочитать.
— Попрошу… Я попрошу, Павел Сидорович.
Возвращаясь домой, Павел Сидорович завернул к Терехе Безбородову. Тимофей лежал на кровати, спал. Дора, дочь Терехи, меняла на лбу мокрое полотенце. Лицо Тимофея искажала гримаса боли, губы кривились. Павел Сидорович постоял над ним, спросил у Терехи:
— Не буянил?
— Нет, сразу заснул.
— С чего он?
— В Мухоршибирь ездил, виделся там с дочкой Никанора. Мужик ей попался дрянной — драчун, бьет Татьянку. Из-за этого Тимоха и нахлебался до беспамятства.
Павел Сидорович вздохнул. Тимофей был спокойным, разумным парнем, одним из тех, на кого надеялся Павел Сидорович, и вот теперь, когда каждый человек нужен, — этот скандал. Еще не известно, во что он выльется. В деревне так: подрались двое, озлобили друг друга и в свару втягивается родня с той и другой стороны и начинается черт знает что.
— Терентий Федорович, ты подошли его утром ко мне. Пойдем вместе стекла вставлять. Мирить их надо… А вечером сам приходи и прихвати с собой мужиков понадежнее.
— А что, новости есть?
— Будут. Приедет завтра человек из города.
На улице было тихо. Жизнь села замерла, как замирает ручей, скованный холодом. Под ногами Павла Сидоровича звучно похрустывал снег. Мороз прижигал нос и щеки.
У ворот Павла Сидоровича поджидал человек в черной шубе-борчатке и косматой шапке. Павел Сидорович узнал его. Это был Парамон Каргопольцев, член Верхнеудинского совета.
— А мне передали — приедешь завтра. Ну пошли.
В зимовье Павел Сидорович зажег лампу. Парамон, стуча мерзлыми обутками, расстегивал шубу. На кудрявом воротнике, на шапке, даже на бровях белел иней. Под белыми бровями теплой синью блестели глаза. Парамон был молод, рыжеват, нос пестрел богатой россыпью веснушек. О таких в деревне говорят: его мухи засидели…
За столом, согревая руки о стакан с горячим чаем, Парамон рассказывал, что происходит в городе. Делами пока что заворачивает комитет общественных организаций, не признающий Октябрьскую революцию, но Совет собирает силы и вопрос о переходе всей полноты власти в его руки будет решен в эти дни. Положение трудное. Сил в Совете мало, не хватает денег, оружия, продовольствия, слаба связь с селами. А тут еще атаман Семенов собрал на маньчжурской границе казачню и всякий сброд, грозит с корнем вырвать «крамолу». За Семеновым стоят японцы…
— Не говорил Серов, чтобы мне выехать в город? — спросил Павел Сидорович и внутренне подобрался, ожидая ответа. Больше всего ему хотелось быть сейчас там, среди своих товарищей.
— Нет, об этом Василий Матвеевич не говорил. Он говорил о другом: в села надо направить как можно больше людей.
Другого ответа Павел Сидорович, собственно, и не ждал, но все равно ему стало грустно. Отгоняя это, ставшее почти привычным чувство, он скорее для себя, чем для Парамона, сказал:
— Что ж, правильно. В деревне вековая целина, не распашем ее, не раздерем слежавшиеся пласты невежества, предрассудков — не получим стойких всходов нового… — Он вдруг спохватился: — Ты устал, намерзся, а я с разговорами. Ложись отдыхать. Остальное — завтра.
Парамон уснул почти мгновенно. Павел Сидорович снял с гвоздя полушубок, набросил ему на ноги. Парамон спал, подложив руку под щеку, рыжеватый чуб спутался и сполз на лоб, помеченный поперечной морщинкой. Сейчас Парамон казался совсем молодым, и чувство, похожее на зависть, шевельнулось в душе Павла Сидоровича. Хорошо, когда вступаешь в новую жизнь с запасом нерастраченных сил… Его молодость увяла в тюремных камерах. И не только молодость отобрала у него тюрьма. В каменном мешке зачахла и умерла Саша — жена. Родила дочь Нину и не оправилась… И Нину он не видел уже двенадцать лет…
Тюрьма, каторга… А многим ли лучше была жизнь здесь, среди угрюмого недоверия семейщины, богобоязненной, суеверной, отвергающей все, что не укладывалось в рамки ее обычаев. Для них ты чужак. И не просто чужак — поганец и посельга. Он задыхался от тоски и одиночества, особенно в первые годы, позднее к нему привыкли, перестали дичиться, подозревать бог весть в чем. Какое надо было терпение, чтобы заслужить доверие хотя бы наиболее мятых и битых жизнью мужиков. Но и сейчас это доверие не безгранично. Трудно, ох и трудно будет поворачивать жизнь с протоптанной дороги. Савостьян правильно сказал: семейских за приверженность к старой вере больше двух столетий держали на положении пасынков. Для них любая власть, кроме власти своих стариков, враждебна…
Долго не мог уснуть в ту ночь Павел Сидорович…
Утром он повел присмиревшего, тихого Тимошку Носкова к Никанору, кое-как уладил ссору. А после обеда в его зимовье собрались мужики: Тереха Безбородов, Клим Перепелка, Никита Ласточкин, Кондрат Богомазов и Тимофей с Никанором — все, кроме Терехи и Никанора, бывшие фронтовики.
Мужики сидели на лавках, слушали Парамона с настороженным любопытством. Они были сосредоточенно-серьезны, внимательны, но Павел Сидорович догадывался, что не очень-то верят приезжему. После того как Парамон кончил говорить, долго молчали, не глядя друг на друга, каждый по своему перемалывая услышанное тяжелым крестьянским умом. Первым заговорил Никита Ласточкин, кудрявый силач.
— В солдатчине я наслушался всяких уговаривателей. И все разные завлекательные слова говорят. И ты, парень, расписываешь нам новую власть так, будто она девка на выданье. И берет меня сумление, мужики. Девка, если она на лицо дурновата и с приданым жиденьким, больше всего расхваливается.
— A-а, начал! — пренебрежительно махнул рукой Клим.
— Ты, Клим, не суетись! — сказал Кондрат Богомазов. — Вечно руками размахиваешь. У меня к парню городскому вопрос имеется. Где ты работал, чем занимался?
— В Верхнеудинске телеграфистом…
— Бабенка, ребятишки есть?
— Нет, пока не обзавелся.
— Видишь, тебе легко новую власть устанавливать. Ни семьи, ни капиталов. А тут — хозяйство, детишки, землица. Дашь промашку и загремишь на рудники Нерчи, а детей кто на ноги поставит?
— И у меня вопрос, — сказал Никита Ласточкин. — Новая власть в Москве и других больших городах уже есть. Она, значится, против войны. А почему Карпушку, брата моего, не далее как полмесяца назад забрали в солдаты?
— Что ж тут непонятного? — пожал плечами Парамон. — В центре власть Советов, а на местах, у нас, к примеру, все идет по-старому. Гнут свою линию…
— Они гнут, а их надо гнать! — крикнул Клим. — Разводим тут сусло. Все такие умные, башковитые, не переслушаешь.
— Не спеши, Клим! — остановил его Павел Сидорович. Он видел, что разговор клонится не совсем туда, куда надо, но вмешиваться пока не хотел: пусть выговорятся.
— Как же тут не спешить! — кипятился Клим. — Все на свой огород оглядываются. И до того будут оглядываться, что заново старое возвратится.
— Жеребячия резвость нам ни к чему, — сказал Тереха Безбородов. — Не вертопрахи мы, чтобы идти на такое, не подумав. Не простое это дело… Царя хаяли — ладно, плохой был. Временных воздвигли, и они не подходящие. Теперь большевики объявились с Советами… А завтра кто-то выдумает еще что-нибудь. Как думаете, должен я, как Ванька-встанька вскакивать перед каждым?
— Во-во, тебя надо с Лесовиком спарить, с Захаркой! — тыкал Клим пальцем в сторону Терехи.
— Ты почему больше всех кричишь? — спросил Никанор. — Умней других, что ли? Например, такое дело. В писании сказано: нет власти, аще не от бога. Большевики с богом не в ладах. Разве ж господь дозволит им народом править?
Тимоха Носков хрипло засмеялся:
— С уставщиком сегодня умственную беседу вел. А я тебе скажу, чего и уставщик не знает. Сейчас везде революция. Там — тоже, — Тимоха поднял руку к потолку. — Богу не до нас, надо пользоваться.
— Не богохульствуй!.. Говори нам, Павел Сидорович, как ты об этих делах мыслишь, — попросил Никанор.
— Как я мыслю? — Павел Сидорович прищурился, шевельнул клочковатыми бровями. — Я мыслю, нам нужен Совет. Своя власть нужна.
Он говорил медленно, осторожно подбирая слова, знал: мужики взвешивают каждое слово в своем уме, повернут так и эдак, прежде чем примут какое-либо решение.
— У вас много всяких сомнений. И хотя мы не раз говорили с вами об этом, я повторяю: власти Советов нельзя не верить, потому что она — вы сами. Кто будет в нашем Совете? Те, кому вы доверяете.
Мужики, вроде бы соглашаясь с ним, кивали головами, но, когда дело дошло до решения — быть или не быть Совету в Шоролгае, — Тереха Безбородов, неловко усмехаясь под взглядом Павла Сидоровича, сказал:
— Все это так. Но обождать надо. Поглядим, как дальше дело пойдет, а то нарвешься…
Остальные мужики, кроме Тимохи и Клима, согласились с ним. А Клим стучал кулаком по столу:
— Дурачье!
Когда выходили из зимовья, Тереха сказал Павлу Сидоровичу:
— Непривычное это дело для нас, о власти думать. И тяжело и страшновато… Но мы обмозгуем как следует и если пойдем — без поворотов.
Павел Сидорович стоял на крыльце, поеживался от холода, смотрел, как уходят мужики — один за другим, след в след, — и думал: ему снова придется ходить из дома в дом, убеждать, спорить, доказывать.
4
Захар со дня на день откладывал свой отъезд. Он понимал, что загостился, а уехать не мог. Едва начинал собираться, Дугар, Норжима и Базар упрашивали, чтобы остался еще дня на два, на три. По правде говоря, Захару и самому не очень хотелось так скоро покидать гостеприимный кров Дугара.
Ему нравилось сидеть рядом с Дугаром, смотреть, как он работает. Покуривая короткую изогнутую трубку, Дугар постукивает молотком, пилит серебряные пластинки небольшим граненым напильником, царапает острым шилом, и на их поверхность ложится нить узоров, растягивается цепочка орнамента.
— И чудодей же ты, паря! — восхищался Захар.
Дугар посмеивался, не отзываясь на похвалу. Он и сам знал, что делает хорошо. Плохому мастеру заказывать не станут. А к нему люди приезжают издалека, просят сделать оправу для ножен, для кошельков под трут и огниво. Почти у каждого богатого скотовода на кушаке ножны работы Дугара.
— Самустил ты меня своими ножами. Очень уж отменная работа, — сказал Захар. — Дома у меня есть серебряные полтинники, берег на черный день. Сделай ты мне ножик. Можно сделать с полтинников-то?
— Можно и с полтинников. Было бы серебро. — Дугар поднялся, проковылял на костылях к деревянному сундуку. Достал из него что-то завернутое в тряпку, подал Захару.
— Вот возьми. Тебе мунгу тратить совсем не надо…
Захар развернул тряпку и обомлел. В руках у него был нож, да такой, какого он еще не видел у самых знатных бурят. Узкая рукоятка, набранная из коры березы, была гладко отполирована, казалась вырезанной из цельного куска неведомого слоистого дерева. На лезвии с голубым отливом — ни одной царапинки. Но самым ценным, конечно, было чеканное серебро на конце рукоятки и ножнах, обтянутых черной замшей, и цепочка, набранная из мелких двойных колец. Серебро покрывали узоры.
— Это ты делал? — спросил Захар. Он видел, как работает Дугар, но все же не думал, что его мозолистые руки, с обломанными ногтями на кривых пальцах, могли нанести на металл такие узоры, рисунки, линии, словно набросанные остро отточенным карандашом.
— Целый год делал, — ответил Дугар. — Тихо делал, для сына старался. Но ты как большой родня мне — шибко радостно отдаю.
Захар поднял нож за цепочку и протянул Дугару.
— Не могу, не возьму. Пускай Базар носит. Он молодой, ему пофорсить охота. Ты мне сделай попроще.
— Бери, бери, зачем пустой разговор. Сыну буду делать другой. — И как Захар ни отнекивался, нож пришлось принять. Дугар повесил его Захару на пояс, посмотрел издали, прищелкнул от удовольствия языком:
— Хорошо!
Понравилась Захару семья Нимаевых. Вечерами Норжима и Базар учили его говорить по-бурятски. Захар повторял, безбожно коверкая слова, и брат с сестрой покатывались со смеху. Он тоже добродушно посмеивался.
— Мы тебя не отпустим, пока не съездишь с Базаром в степь на охоту, — сказал ему Дугар. — Мой парень любит лисиц гонять. Ты тоже охоту любишь…
— Поедем! — подхватил Базар. — Лисица теперь мышкует, самая пора для охоты.
Захар не устоял перед соблазном и рано утром отправился с Базаром. Целый день гоняли по степи лисиц. Базару удалось одну подстрелить. Пламенно-рыжая, с длинным пушистым хвостом, она лежала поперек седла. Чуть ниже ее остренького уха чернела рана, из нее на снег падали капли теплой крови. В шерсти хвоста запутались былинки, колючки репейника. Базар гладил лису рукой, и глаза его сияли счастьем.
— Вот она! — выкрикнул он. — Не ушла. Куда от Базарки уйдешь, он знает все, что лиса думает. Теперь вторую будем искать. Найдем — ты убивать будешь.
Захар отрицательно покачал головой.
— Домой надо. Видишь, погода меняется, пурга будет. Хватит, Базар, какая охота в пургу-то!
— Какой пурга? Ветерок… Поедем! Я убил, ты — нет. Нехорошо. Мой батька будет ругаться. Плохо водил гостя на охоту, скажет.
— Ничего он не скажет, поедем домой.
— Поедем, — неохотно согласился Базар, лицо его поскучнело. — Беда худо вышло.
У юрты они еще издали заметили кошевку и рядом с упряжкой оседланную лошадь. Базар, вглядевшись, побледнел.
— Еши с Цыдыпом. Замучили батьку — убью! — Он вложил в ствол ружья патрон и галопом поскакал к юрте.
Захар не отставал. У двери Базар на всем скаку спрыгнул с лошади и ворвался в юрту. Захар привязал лошадей и поспешил за ним.
В юрте было полно табачного дыма. Дугар и два его гостя сидели на полу, поджав под себя ноги, и курили трубки. Между ними стояла бутылка водки, тарелка с мясом, стопка пресных лепешек.
— Опусти ружье, сын. Эти люди — самые уважаемые в улусе. Они приехали просить у нас с тобой прощения, — проговорил Дугар, увидев сына. По тому, как он растягивал слова и размахивал трубкой, Базар понял, что отец уже выпил. Вынув из ствола патрон, он повесил ружье на стену. Еши и Цыдып усадили его рядом с собой. Дугар подвинулся, дал место Захару. Еши разлил по чашкам водку.
— Не сердись на нас, Базар. Мы были виноваты, ты тоже виноват. Все погорячились. Забудем старые обиды и не станем наживать новых.
Все, кроме Базара, выпили. Он же не прикоснулся, нахмурил широкие брови, с неодобрением посмотрел на отца. С каких пор Еши, жирная свинья, и Цыдып, тощий шакал, стали искать дружбы бедного пастуха? С каких пор они стали так легко забывать обиды? Уж не готовят ли они исподтишка какую-нибудь пакость?
— Почему не пьешь? Старших уважать не хочешь? Или все еще сердишься? — Цыдып пододвинул Базару кружку.
— Я не пью. Не хочу…
— Значит, сердишься. — Цыдып заерзал на месте. — Пей, говорят тебе!
— Что ты лезешь к парню? Сказал не пьет и весь разговор тут. Отцепись! — Водка была крепкой, Захар захмелел. Здоровой рукой он облапил Еши за шею. — Жиру у тебя, паря!.. У жирных, слыхал я, сердце доброе. Правда, видно. Вот ты приехал прощения выпрашивать… Ты нехитрый, толстые они все простые.
Еши попробовал увернуться от Захара, но он не отпускал.
— Не вертись, не вредничай. Думаешь, поставил водку на стол, так и хорохориться можно? Мужицкое дружество на водку не продается.
«Белоглазый шутхур!» — ругал про себя Захара Еши. Он успел помириться с Дугаром, пока тот был один. Он клялся ему, что приезжали тогда без злых намерений. Во всем виноват Базар. Ох, этот Базар! Не уважает старших, не ценит добра. Они, Еши и Цыдып, всегда считали Дугара своим лучшим другом. У них нет зла на него. Они приехали сюда, чтобы дружеской беседой разогнать туман недоразумения. Друг всегда готов поделиться с другом. Они привезли ему стегно конского мяса и туес масла.
Еши и Цыдып надеялись, что разговор с Базаром будет еще проще. Однако все оказалось иначе. А тут еще этот русский сует свой нос в чужие дела. Не дает слова сказать против Базара…
Еши и Цыдып уехали ни с чем. Примирение с сыном Дугара не состоялось. Просьба Доржитарова была выполнена лишь наполовину. Еши теперь понял мудрость его совета. Пастухи ждут, когда он притянет Дугарку с сыном к ответу. А он предложил им мир. Из улуса в улус пойдет молва о доброте Еши. Но до чего же противно выпрашивать прощение!
— Ох-хо, тяжелая жизнь настала! — жаловался он дорогой Цыдыпу. — Сидит голодранец в вонючей юрте и корчит из себя нойона.
5
— Ты пошто ко мне не заходишь? — Савостьян остановил Павла Сидоровича серед улицы.
Тихо падал снег, припорашивая исторканную подковами дорогу, за белой кисеей прятались сопки. Тишина была глухая, мягкая, и хрипловатый голос Савостьяна прозвучал резко, будто скрип дерева в уснувшем лесу.
— Некогда зайти, — сказал Павел Сидорович.
— Все мужиков сговариваешь? — На рябом лице Савостьяна разъехались тонкие морщины, в рыжей бороде взблеснули крепкие зубы; он улыбался с насмешливой снисходительностью.
— Сговариваю, — Павел Сидорович тоже улыбнулся, весело и открыто. С утра, как всегда перед ненастьем, у него ныла рана в ноге, но сейчас боль схлынула, ему стало легко, радовали снег и тишина.
— Кажись, не получается? Мужики-то того, в сторону…
— Откуда ты знаешь?
— Был у Никанорки, узнавал.
— Интересуешься?
— Любопытствую. Оно вроде даже забавно. Подкапываешься, подкапываешься под семейщину, а она и не шолохнется, стоит утесом. Умный человек, а силу зря тратишь. Жалеючи тебя говорю. Если уж сильно охота новую власть ставить, поезжай в другое место.
— Спасибо за совет! — Павел Сидорович все улыбался и его улыбка не нравилась Савостьяну — это было заметно по тому, как построжали его глаза. — Новая власть придет и в другие места, придет и сюда.
— Не дождешься, Павел Сидорович. Тешите себя — ты да Климка с Тимошкой — этой думкой, будто дураки красной ленточкой. Вот посмотришь, все ушумкается, и пойдут наши дела, как при дедах и прадедах, — тихо, мирно.
— Чего же беспокоишься, если так?
— Спаси меня бог беспокоиться! Я, Павел Сидорович, тебя уважаю за мастеровитость и башковитость, потому и разговариваю. Ну, заходи все же, рад тебе буду…
Он ушел, уверенно печатая шаг на снежной мякоти. Павел Сидорович, глядя ему вслед, вдруг подумал: «А что, если он будет прав?» Вспомнил Захара, измученного войной, безразличного к «политике»; Тимофея, обвиняющего в своем несчастье богомольного Никанора и только его, если разобраться, не так уж и виноватого; Клима, чья нетерпеливость питается не столько трезвой осознанностью происходящего, сколько отчаянием; вспомнил осторожность мужиков, рожденную, он это знал точно, не трусостью, а недоверием к новому, недоверием, которое за столетия неравного противостояния державной власти и официальной церкви сделалось стойким, как инстинкт самосохранения, — вспомнил все это, и ему стало немного не по себе…
Зашел к Тимофею. Во дворе, запряженная в сани, стояла лошадь, как попоной, покрытая снегом. Тимофей и незнакомый Павлу Сидоровичу голубоглазый парень укладывали в сани какие-то пожитки.
— Во, легкий на помине! — обрадованно сказал Тимофей. — Павел Сидорович, это Семка, братан Кандрахи Богомазова. Зову его к тебе — не идет.
Семка переступил с ноги на ногу, хмуро проговорил:
— А-а чего там!.. Плетью обуха не перешибешь.
— Пошли в избу, — заторопился Тимофей.
У порога, одетая, с узлом в руках, сидела девушка. Смуглое лицо ее было заплакано, веки покраснели и припухли. Она беспокойно теребила узел, испуганно смотрела на них. Семка сказал:
— Ты разденься. Хоть погреешься перед дорогой.
Девушка отрицательно качнула головой, и на глазах у нее заблестели слезы.
— Не плачь! Ну что ты все ревешь! — устало сказал Семка и неловко погладил ее по плечу.
Тимофей провел Павла Сидоровича в куть и шепотом стал рассказывать:
— Семку ты не знаешь, он все время жил в работниках в Харацае. Там одни карымы — ну те, у кого бурятская кровь примешана. Эта черненькая деваха, Аришка, — дочка Семкиного хозяина. Семка сватался за нее, но хозяин отказал. Семка увез ее тайком. Привез домой, а вся родня на дыбы. Невиданное, видишь ты, дело, греховное очень — жениться на несемейской. Сроду такого не было, старики за этим строго смотрели. Ну, значит, родня шумит: стыд, позор и все такое. А мы с Кандрахой взяли в работу Саватея, батьку Семкиного. Со всех сторон его обхаживали — уломали. Согласился навроде принять их, только не в свой дом, а сразу отделить… А тут уставщик, старики влезли. Прямо Саватею сказали: останется молодуха в деревне, землю у Саватея отберут, из обчества выключат. Тогда Семкин батька обратно повернулся, выгнал сына. Теперь парню тут оставаться нельзя, обратно к хозяину тоже нельзя. Совсем некуда податься.
— А куда он ехать собирается?
— Хочет отвести Аришку домой. А сам будет искать в другой деревне места и угол. Пока найдет, то да се, Аришку дома замордуют, батька ее шибко сердитый и упрямый… Вот ведь что делается, Павел Сидорович. Калечат жизнь людям, проклятые! — Тимофей сжал кулаки, заросшие светлой щетиной скулы напряглись, припомнил, наверное, и свое горе. — Семка, иди сюда, говорить будем.
Семка подошел с неохотой, прислонился спиной к печке, с хмурой сосредоточенностью принялся обкусывать ногти.
— Говорю ему, Павел Сидорович, чтобы ехал в город. Не хочет.
— Не выживу в городе, душно там.
— Ха! Цыпа какая, не выживет! Об лоб поросенка убить можно, а бормочешь такое.
— При чем тут лоб?.. — Семка говорил уныло. Он, кажется, уже смирился со своей участью.
Павел Сидорович молчал. Перед глазами маячило лицо Савостьяна с насмешливой улыбкой в бороде.
— Скажи ему, Павел Сидорович, чтобы в город ехал.
— Я другое думаю, Тимофей. Семену надо остаться здесь. Я попробую уговорить Саватея.
— Ничего не выйдет. Боится он. Вот если бы с уставщиком… — Семен вдруг встрепенулся: — Поговори с уставщиком, а! Поговори!
— С ним говорить бесполезно…
— А вдруг образумится? А?
— Может, и поговорить, Павел Сидорович? Испыток не убыток, — поддержал Семена Тимофей.
Подумав, Павел Сидорович согласился, но вовсе не потому, что надеялся разубедить Луку Осиповича, ему хотелось что-то сделать для парня, для заплаканной, беззащитной девушки, сделать немедленно, сегодня, сейчас.
На улице по-прежнему шел снег; густой, плотный, белый сумрак делал мир тесным. Лука Осипович встретился ему на крыльце. Он сметал со ступенек снег потрепанным веником. На Павла Сидоровича глянул косо, с подозрительностью и удивлением.
— Зачем пожаловал?
— По делу. Может быть, в избу зайдем?
— Без тебя есть кому грязищу таскать… — Уставщик обхлопал о стену веник, поставил в угол.
Павел Сидорович напомнил ему о Семке, сказал:
— Вы бросьте над человеком измываться. Это не по божеским, не по человеческим законам…
— А тебе-то что? — К заросшему бородой лицу уставщика прихлынула кровь. — Зачем в наши дела лезешь? Заступник выискался! Мы никогда не потакали богоотступникам. И не будем потакать. Без того вера во Христа шатается. А почему? Посельги много в наших краях развелось, совращают мужиков непотребным словоблудием. — Уставщик поднялся на крыльцо, оперся руками на точеные перильца. — Убирайся отсюда подобру-поздорову, не то и самого вытурим из деревни.
— А ведь не вытуришь, Лука Осипович! — с веселой злостью, с вызовом сказал Павел Сидорович. — Ни бог, ни все святые тебе не помогут.
— Антихрист! Ты еще покаешься! — Лука Осипович погрозил кулаком, скрылся в сенях, заложил на засов двери. Потом он выглянул из окна и опять погрозил кулаком. Павел Сидорович засмеялся. Грозит, а сам за двери прячется!
Он перешел улицу, постучался в дом Федота Андроныча. Во дворе надрывались от злобы цепные псы. Купец сам проводил учителя в дом, усадил в прихожей, внимательно выслушал и пустился в рассуждения об устоях веры семейских, дедами завещанной. Люди живут по своим старым обычаям (и, слава создателю, неплохо живут), рушить эти обычаи никак невозможно, в них сила и крепость семейщины, и уставщик правильно делает, прижимая еретичество всякое.
— Ведь сам знаешь, что ничего правильного в этом нет. Давай-ка рассудим… Уставщик, в сущности, принудил дочь Никанора выйти замуж за человека нелюбимого — в чем ее вина перед обычаями?
— Знаешь ведь, из-за Тимошки…
— Знаю. Но почему должна мучиться она? Теперь с Семеном…
— Ты меня не уговаривай! — купец начал сердиться. — Поперли Семку с бабкой-чужеверкой — хорошо, на него глядючи другие будут каяться. Кто бы и вильнул в сторону, да вспомнит про него и одумается. Так у нас всегда делалось.
— Делалось — да, но больше не будет.
— Чего?
— Не будет, говорю так, как вам хочется.
— Ого, каким голосом заговорил! Да ты что?! Ты знай свое место!
— Я свое знаю, а вы — нет. Забываете, какое сейчас время. Смотрите, Федот Андроныч, дорого обойдется такая забывчивость.
— Стращать вздумал? — Купец, огромный, бородатый, встал медведем, загрохотал на всю избу: — Стращать? Не пужай Малашку замужем — она в девках забрюхатила! Не таким бодучим рога обламывали. Подумать только, посельга, рвань каторжная…
И пока Павел Сидорович спускался с высокого крыльца, вслед ему гремел гневный голос Федота Андроныча. А во дворе хрипели от ярости и рвались с цепи собаки, и учитель с удовольствием съездил тростью по свирепому оскалу огромного кобеля. Он не чувствовал себя побежденным, наоборот, мозг работал четко и спокойно, и ему казалось, что именно сейчас он перешагнул черту, за которой нет места сомнениям, колебаниям, пришло время действовать быстро и напористо.
Вечером он созвал мужиков, рассказал о своем разговоре с уставщиком и Федотом Андронычем.
— Как смотрите на все это? Согласны с ними?
Клим Перепелка, конечно, сразу же зашумел:
— Хватит им командирствовать! Как родился, где крестился, на ком женился — до всего дело. Нет слободы нашему человеку!
Тереха Безбородов, сминая в кулаке бороду, сказал:
— Я, к примеру, вере своей привержен, но делов ихних не одобряю. Думаю своим худым умом: неладно они делают, не по-божески.
— Верно думаешь, Терентий Федорович! — Павел Сидорович был рад, что уставщика никто не оправдывает. — Если даже и верой вашей мерить, все будет не в пользу Луки Осиповича. И за усердье в вере и за отступничество карает и награждает только бог — так?
— Так, — подтвердил Тереха.
— Почему же уставщик делает это? С богом себя поравнял?
— Павел Сидорович, а я узнавал-таки, что сказано в писании про табак, — важно проговорил Никанор и вдруг с жалобой закончил: — Не сказал, обругал, язви его в печенку!
— Раньше надо было узнавать! — сердито сказал Тимофей. — Башка твоя дурная…
— Разговор наш ни к чему, мужики, — проговорил братан Семена, Кондрат Богомазов. — Поругаем мы уставщика и разойдемся, а Семке надо горе мыкать где-то на стороне.
— Да, это так, — вздохнул Тереха.
— Совсем не так, — возразил Павел Сидорович. — Мы можем сделать, что Семен останется тут. Для того и собрал я вас.
— Не-е, ничего не сделать, батька его не примет — где жить будет? — спросил Кондрат.
— Пусть у меня живет, — предложил Тимофей. — Изба большая, а населения — я да мать. Но дело не в том. Главное, земли ему не дадут. А что без своей земли делать? В работники, известно, никто из богатых не возьмет…
Мужики подошли к тому, куда их с самого начала вел Павел Сидорович. Сейчас они должны или пойти дальше, или все, о чем раньше судили-рядили — пустые разговоры, не стоящие ломаного гроша. Подсказать? Нет, пусть сами…
— Вот жизня, черт возьми! — чертыхнулся Клим. — Со всех сторон наш брат зажатый… Постойте, а почему они должны землю распределять? У нас же Совет будет!
«Молодец все-таки Клим!» — мысленно похвалил его Павел Сидорович, вслух сказал:
— Но Совета у нас нет пока что. Сами решили обождать.
— Ждать, выходит, некогда! Что молчите, мужики? — Клим обвел всех единственным глазом. — Или пусть Семкина жизнь пропадает?
— Чего ждать? — спросил Тимофей. — Ты как, Терентий Федорович, все еще опасаешься?
— Опасаюсь… — признался Тереха. — Но раз такое дело, пусть будет и у нас Совет.
— В писании сказано: нет власти, аще не от бога, — провозгласил Никанор. — Раз господь допускает, чтобы Советы были, значит, и он за них.
— За них, за них, — засмеялся Тимофей, поднял палец к потолку: — Там тоже революцпя.
Засмеялись и мужики, негромко, сдержанно.
6
Вернулся Захар из улуса домой, послушал разговоры мужиков и дал себе слово не ввязываться в затею Клима Перепелки и учителя. Он даже не собирался идти на сход. Сидел у окна, смотрел, как люди один по одному тянулись к сборне. Первым прошли Клим Перепелка, Тимоха Носков и хромой учитель. Клим заметил Захара в окне и отвернулся. Накануне он был у Захара. Курил, рассказывал новости. Под конец радостно сообщил:
— А мы порешили выдвинуть тебя в Совет. Фронтовик, свой брат — зипунник, таким и нужно нонешную власть отдать.
— Да вы что, очумели? — рассердился Захар. — Мне ваш Совет нужен как собаке палка! Еще, может, что придумаешь?
— Вот то раз! Ему люди доверие выказывают, а он брыкается. Тяжелый ты елемент, Захар, тяжелый и отсталый. Не пойму, какой ты человек. Вроде наш, свойский, а присмотришься… — не досказав, Клим ушел, не простившись.
А теперь вот нарочно отвернулся. Ну и пусть. У каждого своя голова на плечах. Начхать на Клима и на ихнюю власть. Скорей бы весна пришла. Артемка пришлет, наверно, деньжонок. На двух конях десятину-другую целины разодрать можно. Просо на целине родится хорошее. Оно, говорят, в цене сейчас. Смотришь, зайдет рубль за рубль. Много ли нужно троим-то. Это у Клима семьища в избу не вмещается. Ребятишек-погодков целая орава, все мал мала меньше, попробуй прокорми-ка. С ног сбиться можно.
Захар сидел у окна, пока улица не опустела, потом прилег отдохнуть. Руки положил под голову, ноги — на спинку деревянной кровати. Над кроватью, под потолком, — некрашеные доски полатей. Доски ссохлись, потрескались, почернели. «Надо постругать и покрасить», — подумал Захар.
Из черной щели выполз бронзовый таракан, поводил длинными усами и побежал вдоль доски.
Говорят, тараканы к богатству, к деньгам. Их в доме у Захара полно в каждой щели, ночью, едва погаснет свет, начинают шуршать. Тараканов много, а богатство все не приходит, проплывает где-то стороной. Перед войной сколотились кое-какие деньжата, а уехал воевать — все пошло прахом, кошелек опустел. Да что с нее возьмешь, с Варвары? Баба… Недаром говорят: что мужик возом ни навозит, то баба рукавом растрясет. Если же подойти к этому с рассуждением, получится, что не она виновата, а война. Не пришлось бы тянуть солдатскую лямку, глядишь, во дворе три-четыре добрых коня уже было бы, а может, и дом новый, в этом-то долго не наживешь, нижние бревна совсем сгнили. Ну, да ничего! Артемка деньжонок пошлет, да урожай, бог даст, добрый уродится — дела пойдут. А как война не остановится да с Советами толку не будет, тогда хоть волком вой. Что решат все-таки на сходе? Мужики, наверно, перечить будут. Старая-то власть была привычная. А согнали царя, и пошло, не разбери-поймешь — тут и комитеты, тут и Советы, все командуют, а власти-то настоящей нету.
Захар поднялся.
— Варвара, я пойду, однако, на сходку.
Большая изба была набита народом. Люди сидели на подоконниках, стояли между рядами скамеек. Захар попробовал протиснуться вперед, но на него зашикали, задергали за полы зипуна. Пришлось стать у косяка.
— …Обчество, я так кумекаю, должно понять само, что ни к чему нам эти Советы. Ну, сами посудите. Был раньше староста. Так он ли правил делами, мужики? — На помосте стоял Лука Осипович, красный, потный, гневный. — Не староста, а старики, самые уважаемые люди дела вершили. Они и веру блюли, и устои нашей жизни оберегали, и в обиду пришлым народ не давали… А кто Совет выдумал? Безбожники, слуги дьявола. А кого в Совет продвигают? Самых немудрящих мужичишек. Они же со своим хозяйством — поросенком да тремя курицами — управиться не умеют. Нельзя им власть доверять, мужики! — Лука Осипович ткнул пальцем в сторону Клима и неторопливо, осанисто подняв голову, сошел с помоста.
Клим поднялся, поправил черный кружок на глазу, спросил:
— У кого есть желание высказаться? Прошу, гражданы и товарищи, дальше продвигать прению, то ись разговор. Только без брехни! Видели, как разошелся Лука Осипыч. Не зря всех нас сажей мажет, чует, что отошло его времечко. Прижмут Советы обирал и обдирал, не дадут соки высасывать, и пусть тогда они попробуют жиреть да умничать!.. Нет желающих говорить? И правильно. Болтали много, надо и чур знать. Закрываем прению. Советская власть позарез нам нужна, будем за нее голосовать.
Клим остановился перевести дух. А к помосткам шагнул Федот Андроныч, зычно крикнул:
— Ну ее к бесу, твою власть! Мужики, Климка хочет всех под свое голое пузо сравнять! Идите по домам, мужики. Пусть они сами по себе голосуют, сами для себя власть выбирают. По домам! — нагнув голову, Федот Андроныч направился к выходу. За ним потянулись многие мужики. Захара чуть-чуть не вытолкали за двери.
— Идите! — кричал Клим. — Не заплачем, не станем упрашивать! Без вас даже способнее…
В сборне остались мужики в рыжих зипунах, серых солдатских шинелях и недубленых полушубках.
— Кто за Советскую власть, поднимите руки, — сказал Клим.
И руки стали подниматься. Сначала одна, другая, третья… Клим считал и дважды сбивался со счета. Голосов было не так уж много, видимо, меньше, чем предполагал Клим. Он оглянулся, что-то тихо спросил у Павла Сидоровича. Тот так же тихо ответил. Клим повернулся к людям, нахмурился:
— Кто против?
Противников Советов не нашлось, ни одна рука не поднялась.
— Кто воздержался от голосования?
Подняли руки. Клим опять считал:
— Раз, два, три, четыре… — его взгляд упал на поднятую руку Захара, губы сложились в презрительную усмешку. Захар опустил руку.
7
Новый дом Савостьяна стоял на невысоком бугре на самом краю села, где дымилась на морозе речушка. Даже самый лютый холод не может укротить Сахаринку. Нет-нет и прорвет она ледяной панцирь, и густой пар виснет в воздухе, оседает на прибрежных кустах серебряной мишурой.
Лошади трусцой пробежали между кустами, сбивая легкий куржак с ветвей. Спустившись к речке, они уткнули морды в игольчатую густую наледь и стали с шумом пить холодную воду.
На берегу, опершись на суковатую березовую палку, стоял Васька Баргут. Из-под его низенькой барашковой папахи, сдвинутой набок, выбился черный чуб. На прядях волос — легкий налет инея. От этого они кажутся тронутыми сединой.
Рыжий жеребчик, напившись первым, поднял голову, роняя с губ капли воды. Рядом с ним пил воду мосластый, старый мерин. Жеребчик вдруг вцепился ему зубами в загривок.
— Я те побалую! — закричал Баргут и поднял палку. Жеребчик повернулся к мерину задом, лягнул его, выскочил на берег и, задрав голову, побежал домой.
Рыжий жеребчик Юнька был любимцем Баргута. Не один раз во время ночных налетов на бурятские табуны его быстрые ноги уносили Ваську от погони.
Баргут еще в малолетстве потерял родителей. Умерли они или бросили его, этого он не знал. Ходил по деревням, где выпрашивая, где воруя кусок хлеба. Лет пятнадцати просить милостыню стало неловко, а ужиться ни у одного хозяина не мог. Вот тогда-то он и попался на глаза Савостьяну. Тот привел Ваську к себе домой, заставил умыться, остриг кудлатую голову, одел в новые штаны и рубаху из китайской далембы.
Баргут стал работать у Савостьяна — задавал лошадям и коровам корм, чистил стайки, возил дрова, сено и был доволен, что мог ежедневно спать в тепле и есть досыта.
Жил он в старом зимовье, разгороженном на две части. В одной половине зимой держали новорожденных телят и ягнят, а в другой — за дощатой перегородкой стоял скрипучий деревянный топчан Васьки.
С деревенскими ребятами Баргут не знался. Даже с Федькой, сыном Савостьяна, разговаривал редко. Длинными зимними вечерами он сидел у печки и при красноватом свете тлеющих дров вырезал из поленьев животных и птиц, раскрашивал их и ставил на подоконник. Фигурки стояли не больше трех-четырех дней, потом Баргут раскалывал их топором и кидал в печку.
Поселив Баргута в зимовье, Савостьян в первый же день подозвал его к себе и сказал:
— Кормить и одевать буду, как сына родного. Но работу спрошу. А главное, держи язык за зубами. Станешь болтать — выдеру его вместе с потрохами, а пузо соломой набью.
Баргут на это ничего не ответил. Помогая Савоське сбывать краденых лошадей, он не подавал виду, что знает о проделках своего хозяина. Савостьян сразу оценил замкнутый характер парня и стал брать его с собой в ночные набеги на пастбища бурятских скотоводов. Скачки в кромешной тьме по степи на лошадях с обвязанными войлоком копытами, опасности и тревоги пришлись Баргуту по сердцу. Вскоре он стал выезжать за чужими конями один.
Был Баргут смел и удачлив, Савостьян любил его за удаль чуть ли не больше родных детей. Васька понимал это и старался во всем угождать хозяину.
Семейские Ваську недолюбливали, причисляли к чужакам-нехристям. У кого бы что ни пропало, говорили, что он утащил. А зачем Баргуту их добро, никто не спросит. Как-то чуть свет прибежала Мельничиха. Нечесаные волосы висели сосульками, нос в саже. Увидела Баргута, заорала во всю ивановскую, что он, мол, такой-сякой, рубаху мужикову спер. Чесучовую рубаху: ей, мол, цены нет.
Баргут вытолкал Мельничиху из зимовья в шею, она еще долго визжала за окном. Он вышел на улицу, пригрозил ей березовым поленом. Убежала. А вечером увидела его на улице и как ни в чем не бывало кричит через дорогу:
— Нашла я рубаху мужикову, Баргутка. Упала она с веревки на землю, снежком припорошило, я и не видела…
…Лошади напились и пошли обратно во двор. Баргут направился за ними. По скользкой тропке к речке с коромыслом на плечах спускалась Дора Безбородова. Васька посторонился, давая ей дорогу. Она остановилась, с усмешкой глянула на него.
— Пустой день у тебя будет — не ругай, что с порожними ведрами навстречу попала.
— Я ничего и не говорю.
— А что бы ты сказал? Сам виноват. Какой леший гонит тебя на реку в такую рань?
— А тебя какой?
— Меня не леший, а мама.
— Меня тоже не леший, а Савостьян.
— Ты бы его не очень слушал, он спасибо не скажет. А мне поможешь прорубь раздолбить, заработаешь…
— Сама здоровая, продолбишь… — Баргут сделал шаг вперед, но Дора загородила дорогу коромыслом.
— Продолби, будь добрый! Там льду аршин, не меньше…
— Беда с тобой… — недовольно буркнул Васька, однако вернулся, взял тяжелую пешню и ударил острием в лед. В лицо Доры брызнули прозрачные осколки. Прикрываясь варежкой, она спросила:
— Баргутик, а ты чего на вечеринки не ходишь?
— Не хожу — и все. Кому какое дело?
— Там есть девушка одна, очень по тебе страдает.
— Пускай себе страдает. Мне-то какое дело?
— «Дело, дело»! Бубнишь одно и то же! — рассердилась Дора. — Давай сюда пешню и проваливай.
— На. Не шибко-то и охота работать за тебя. — Баргут подал пешню и пошел. Поднявшись на берег, оглянулся. Дора вычерпывала из проруби кусочки льда. «Вот сама и отдувайся, ежели такая характерная». Во дворе Баргута встретил Савостьян:
— Ты что там делал? Хоть посыльного за тобой снаряжай.
Баргут молча взял вилы-тройчатки и направился на сеновал.
— Обожди, куда поперся-то? Ты вчерась до конца был на сходке? Что там говорил Климка?
— Да ничего не говорил больше. Проголосовали…
— Ты поди тоже голосовал? — усмехнулся Савостьян в рыжую бороду.
— Голосовал. Я жа теперь взрослый. Все мои годки голосовали.
— Вона чо… — протянул Савостьян. — За Советы руку подымал?
— Подымал. Все мужики подымали. Хорошая власть, говорят…
— Дурак ты, Васька. Чужим умом живешь, пора бы и свой иметь. Без своего-то ума, паря, беда плохо жить. Эх, взрослый… — Савостьян отвернулся, плюнул себе под ноги и пошел на улицу, осуждающе качая головой. Ишь ты, «советчик» выискался! Дурачок, соображения совсем мало. А другие-то не дурачки… Как же сумел их околпачить учитель? Неужели пойдут за ним, не побоятся гнева господнего и суда людского? Не должны бы. Пошумят-пошумят и осядут, приутихнут.
Но на сердце было неспокойно и Савостьян направился к Федоту Андронычу. Он с городским народом видится, понимает в таких делах больше.
У Федота Андроныча еще не прошла вчерашняя злость, он вымерял избу большими шагами, покусывал толстые губы. И беспокойство Савостьяна стало перерастать в тревогу. Стараясь заглушить ее, сказал:
— Что сделает Климка? Сил у него никаких нету, одно нахальство.
— Климка и Тимошка пристяжные, коренник — учитель. А он дюжой и настырный. С ним шуточки шутить нельзя.
— А думал, пустые его хлопоты. За нами, думал, будут мужики. Посмеивался…
— Разболовался народишко. Вот Тимошка… Семку мы выгнали — приютил. Да разве посмел бы он раньше сделать так? Надо что-то делать. Накинут они на шею удавку, Савостьян, попомни мое слово, — купец остановился, поцарапал шерстистую грудь.
— Надо что-то делать, Андроныч…
— В город сбираюсь, там умные люди есть, они подскажут, что делать. Но и так видно: выжигать надо поганое семя, пока оно корешки не пустило. Припугнуть бы их хорошо, чтобы отшатнулись от учителя.
— Поезжай, а мы с Лукой Осиповичем подумаем… — Савостьян поднялся. — Увидишь Федьку моего, скажи подлецу: ежели не вернется, найду на краю земли и задеру кота шкодливого.
Дома Савостьян прошел в зимовье к Баргуту. Работник сидел на табуретке и, растянув за рукава белую рубашку, внимательно смотрел на нее. Эту рубашку носил по праздникам Федька. Однажды во время драки кто-то разодрал воротник, и Федька отдал ее Баргуту.
С тех пор Баргут в праздники надевал эту рубашку. Если бы не воротник, ее можно было назвать хорошей, но один угол, неумело зачиненный, был похож на обмороженное ухо.
— Не праздновать ли собрался? — ухмыльнулся Савостьян.
Баргут бросил рубашку на кровать, нехотя ответил:
— Какой там праздник…
— Надо бы плуги поправить. Добрые хозяева за три месяца к вешной налаживаются.
— Сейчас пойду, — проговорил Баргут и, вздохнув, взялся за шапку.
— Обожди… Потолковать с тобой давно собираюсь. Хочу я усыновить тебя, Васюха. Ты хоть и нехристь, а все лучше моего оболтуса Федьки. Все тебе оставлю, когда помру. А женишься до моей смерти, выделю, заведешь свое хозяйство. Что скажешь на это, Васюха?
Баргут повел плечами: мне, мол, все равно. Такой уж он есть Баргут. Хорошо живется, плохо ли — помалкивает. Никогда не узнаешь, что он думает.
— Так что смотри на мое хозяйство как на свое. Ты моя первейшая опора и защита, за это и отблагодарю. — Савостьян взял рубашку и бросил ее к порогу. — Это барахло разорви на портянки. Не Федька тебе, а ты ему будешь дарить обноски. Хочу посоветоваться с тобой, Васюха. Боюсь я… Совет, за который ты руку подымал, разорит нас в корень.
— Там про это не говорили. Сказали: жизнь улучшать будем.
— А что же им не улучшать! Отберут добро у богатых мужиков, разделят — вот тебе и улучшение, вот тебе и равенство и братство. Все, что мы с тобой наживали годами, спустят моментом. Что нам делать, Васюха?
— Не знаю, — пробурчал Баргут.
— Намедни Тимошка болтал, будто работников держать мужикам не разрешат. Кабы не пришлось тебе, Васюха, искать пропитание в другом месте… — Савостьян замолчал. Баргут смотрел на него черными, нерусскими глазами. Он ждал, что еще скажет хозяин. Но Савостьян отвернулся, сердито дернул рыжую бороду.