Часть вторая
VIII
Особенностью весны тысяча девятьсот двадцатого года были «подснежники». Нет, не те, голубоватенькие с желтой серединкой, о которых все знают. Другие «подснежники».
Изъеденные тифозной вошью, продырявленные красноармейскими пулями и сожженные дикими морозами, «подснежники» – останки пятисоттысячной Белой армии – доставляли живым немало хлопот. Мертвецов находили не только на полях недавних сражений и на бровках проселочных дорог, но и в самых неподходящих местах: в вокзальных барачных уборных, в забитых гвоздями теплушках, под пристанскими мостками и в разграбленных пакгаузах, в трюмах оставленных барж и пароходов, в брошенных колчаковцами госпиталях, все население которых поголовно вымерло от сыпняка.
Возникло учреждение с выразительным названием ЧЕКАТИФ, а Гошка Лысов волею Губкома оказался в чине уполномоченного по санации транспортного узла. Пришлось командовать мобилизованной буржуазией.
Трудармейцы выкалывали пешней и ломом трупы, примерзшие к половицам бараков и теплушек, потом грузили мертвых на платформы спецпоездов и отвозили на станцию Татарская, где их сжигали.
Гошка во сне стал кричать и вздрагивать, вид мяса вызывал у него отвращение, и он совсем уже было собрался в военкомат – проситься на фронт, но тут, восемнадцатого марта, в день годовщины Парижской коммуны, Сибревком объявил мобилизацию водников, и Гошку срочно вызвали в Горуездный партийный комитет.
– Как там у тебя дела с колчаковцами? – спросил заворг Мурлаев, тоже бывший матрос, и зачем-то подмигнул секретарше Наде Скалой. – Ты, Гошка, в Чека просился? Так вот: прощайся со своей любимой буржуазией, пусть она без тебя мертвяка до дела доводит, а сам сыпь на пристань, в распоряжение Мануйлова… Знаешь такого? Наш он, матрагон, только черноморец.
– Знаю, – ответил Гошка без особенного воодушевления. – Слушай… Я же в Губчека просился, к Прециксу, а не к Петьке…
Работать под началом комиссара Водно-транспортной Чека Гошке не хотелось.
В те первые послевоенные годы по Сибири шаталось немало людей с ленточками на бескозырках, с наганами за клапаном бесшириночных брюк – была такая матросская мода.
Матросы революции, уцелевшие после окончания войны в Сибири, бродили по краю и постепенно рассасывались в советских учреждениях, – больше всего в Чека определялось, – но повсюду они ревниво соблюдали дух вольности экспедиционных отрядов девятьсот восемнадцатого, и внешние традиции берегли: носили брюки-клеш с раструбом «сорок второго калибра» и бушлаты прямо на тельняшках (форменки не уважали и дарили девчатам).
Гошка Лысов был несусветным модником. Еще на фронте, в числе прочих любителей традиций, в штыковые атаки на дутовцев и корниловцев ходил голышом или в тельняшке без бушлата, принципиально избегал валенок и редко шапку носил, больше бескозырку башлыком подвязывал, чтобы уши совсем не отвалились, а уж наган – обязательно за клапаном брюк.
Все «братишки», ставшие на якорь в Новониколаевске, знали друг друга.
Среди них Мануйлов казался белой вороной.
Ответственный комиссар Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией на водном транспорте Петр Мануйлов совершенно не признавал «автоконьяк» – керосиноспиртовую смесь, на которой ходили тогдашние автомобили и которую употребляла матросская братва… На коллективных выпивках, время от времени организуемых тем или другим братком, Мануйлов не появлялся.
Кроме того, выяснилось, что до революции Петя Мануйлов работал корреспондентом газеты «Рабочий путь». И братва прозвала Петю презрительно: интеллигент.
– Я же в Губчека просился! К Прециксу, – повторил Гошка.
Мурлаев хмыкнул.
– Та-ак. Сачкуешь? Отрабатываешь задний?… Что ж… Надя, не нужно ему писать путевку, хай с мертвяками воюет.
Гошка испугался и вскипел:
– Ты шкоты-то не распускай! Обрадовался, начальство!.. Давай, Надя, пиши путевку к интеллигенту… Все равно пропадать!..
Он взял путевку и, хватив на весь Уком художественным свистом: «Вихри враждебные веют над нами!» – хлопнул дверью.
– Видала? – Мурлаев кивнул Наде Скалой. – Ишь, «анархия – мать свободы!»
А сам засвистел: «Слезами залит мир безбрежный…»
Если миновать железнодорожный туннель, тот самый, где состоялась любопытная встреча приезжего иркутянина с главврачом Изопропункта Николаевым, и по унавоженному за зиму Чернышевскому спуску выйти к урезу правого берега Оби, – угодишь на городскую свалку. Отсюда и начинается прямой путь через реку – зимник, связывающий затон с городом. Дорога выводит к остову какого-то вмерзшего в отмель, полуразобранного на дрова паузка. По уцелевшим шпангоутам можно взобраться на остатки палубы и вглядеться прямо перед собой в левобережную даль. Тогда и увидишь Яренский затон.
Новый комиссар водной Чека по Яренскому затону Лысов так именно и поступил. Утвердясь на обломках паузка, достал из внутреннего кармана бушлата обшарпанный трофейный «цейсс» и воззрился в левый берег реки.
День был ясный. В стеклах бинокля отразилась голубизна неба, тонкие спицы мачт и множество дымков, выходящих прямо из снежной целины: мачты – судов каравана, а дымки – от печей землянок. Правда, поближе к левобережному яру чернело десятка два рубленых домов, но за ними сплошь расстилались подземные дымы.
Землянки – главное жилье мелкого речного люда в затоне. Баржевые водоливы, плотогоны, бакенщики, лодочники-перевозчики, машинисты и кочегары – все, кто не успел еще или не сумел пустить корни в городе и в окрестных деревнях, зимуют по-кротовьи, – в затонских землянках. Чтобы поставить сруб, не хватает ни времени, ни двенадцатирублевого жалованья. Всю навигацию льют пот у пароходных топок кочегары, часто работают без подхваты, без смены, по шестнадцать часов. И у баржевиков не лучше.
Зимой выморозка, весной нелегкий труд конопатчика, а начнется навигация – сколько на своем горбу перетаскивает кулей баржевой, и не счесть!
Хозяева, купцы-пароходчики – Жернаковы, Маштаковы, Фуксманы да Плотниковы, где только можно и неможно, на грузчиках, бывало, экономили. Хозяину выгоднее от своих щедрот водоливу десятку-другую накинуть, чем грузчикам сотни переплачивать. Вот баржевики и гнули спины под пятипудовыми кулями на пристанях да на перештывках в рейсах, и не то что сами, взрослые мужики, – все семейство приспосабливали: жен, дочерей, снох, детишек…
Парнишке, скажем, всего-то годков тринадцать, ему бы в бабки играть, ан уже стоит на подаче кулей.
Слово «шкипер» еще не пришло на речной флот: техника на крутоскульных деревянных посудинах – от времен Стеньки Разина. Даже штурвалы не везде – в основном ворочают громадные рули пеньковым канатом. До седьмых потов бьют водоливские жены да снохи, поклоны у коромысел деревянных насосов: баржи сплошь водотечны, а на ластование да на серьезный ремонт у купца никогда не хватало: ничего, и так пробьются, на бабьих поклонах! Ведь каждый водолив знал: выйдет вода за елань, подмокнут купеческие кули – тогда пропал баржевой со всем своим семейством, мало что выгонит без копейки денег, еще и ославит по всем пароходствам. Нигде места не найдешь.
Так жили и работали. К концу навигации – не человек, ошметок. И одна думка: скорее бы залезть в теплую нору, загодя выкопанную в затонском людском муравейнике. Случалось, не все купеческие кули доходили по назначению. Иной раз и тючок мануфактуры, разобранный на штуки, оседал в укромных уголках баржевого набора. Так запрячут, что самый дотошный приказчик хозяйский нипочем не сыщет. Впрочем, приказчики особо и не стараются, и купцы убеждены, что на воровстве весь божий свет стоит. Купцы знают: баржевой украдет куль, ну два – себе на пропитание, а свяжись с грузчиками – десятком кулей запахнет…
– Ты, между прочим, учти, – наставлял Гошку ответственный комиссар Водной Чека Мануйлов, – сейчас порядки пойдут у нас другие, советские, а привычки у речного народа еще старые. Конечное дело, партийные ячейки проводят работу, воспитывают, но и сам брасы не распускай. Посматривай, особенно когда на плав выйдем…
Гошка спрятал бинокль, спрыгнул с паузка и, вздев на плечи лямки вещевого мешка, зашагал через Обь.
Затон встретил комиссара лужами, чадом смоловарок, визгом пил, звонким разнобоем клепальщиков. Здесь весна тоже взялась круто. Почернели смоленые бока пузатых барж, сошла ледяная корка с пароходных палуб, и обмытые талой водой колесные кожуха обнажили черно-красные имена речных кораблей. Прежние и теперешние, ибо советская власть дала посудинам новые имена: пароход «Скромный» из владений пароходчика Фуксмана стали называть именем революционера Дрокина, пароход «Сухотин» переименовали в честь героя революции Хохрякова. И так – почти все. Только «Остяк» и «Орлик» – при прежних именах, да «Русь» осталась «Русью».
Новые хозяева судов-перекрещенцев выменивали друг у друга краску: «Мы вам сурика, а вы нам белила… Понимаешь, „Илья Фуксман“ опять наружу выпер. Живуч, черт! Закрасить бы…»
Но белила ценились дорого, если не на вес золота, то на вес махорки. Белиловладельцы вздыхали, щурились на солнышко, отвечали неохотно: «Тут, видишь, дело такое… сурик-то у нас свой есть, а на нашем „Марксе“ тоже сызнова „Андрей Первозванный“ пробился… Душой бы рады…»
– А еслив – на махорку?
– Фунт на фунт – можно.
– Побойся бога-то!..
– Упразднили его нонче, соседушка…
– Живоглоты вы, «первозванные»!
– Да нет, просто курить охота…
Соседи ссорились, материли друг друга, но махорку тащили. Куда денешься? Не позорить же себя перед cоветской властью. После невыгодного товарообмена ожесточенно работали скребками, сдирая до белого железа ненавистные купеческие фамилии, потом любовались свежей покраской: не надул сосед, хоть и лишились курева на неделю – зато краска правильная, бела да укрывиста.
Комиссар Лысов, хлюпая дырявыми ботинками по размякшей улочке поселка, первым делом направился к каравану. Проходя вдоль землянок, заметил, что во дворах тоже курятся костры, подвешены котелки со смолой, а ребятня возится с лодками, готовя плоскодонки к половодью.
Остановился у какого-то жилья, помог сопевшему парнишке приладить к лодке цепной фалинь, обратил внимание, что цепь блестит как надраенная.
– Чистите, что ли?…
Парнишка, шмыгнув носом, ответил:
– Была нужда!.. Колчак за зиму шлифовку навел.
Оказалось, что зимой лодочные цепи употреблялись на собачьи поводки. В Яренском собак было великое множество, и через одного Полкана или Барбоса – Колчак. Так по всей Сибири велось года три-четыре: награждали хозяева адмиральской фамилией самых свирепых дворовых псов.
– А где у вас старшой народ? – спросил Лысов.
Парнишка махнул в сторону каравана:
– Мордуются. Шибко поздно приходят, – паренек обидчиво добавил: – А я тут один: и дом сторожи, и похлебку свари, и лодку справь, и на караван еду отнеси, и чтобы горячая была… Нешто это дело? Может, я тоже на караване робить хочу?… Нынче начальник анжинер из городу приехал – всем, говорил, будет паек… Конфеты, говорил, будут… лампасеи… А я тут должон сиротеть.
Гошка посочувствовал, добыл из бушлата горсть каленых семечек, переложил в карман драной кацавейки паренька.
Тот осведомился:
– А ты зачем к нам?
– Да вот – комиссаром назначили…
– Тебя?!
Собеседник внимательно осмотрел матроса – от старенькой бескозырки с выцветшей лентой до намерзшего, стоявшего колом широченного клеша, презрительно выпятил губу и брякнул:
– Брешешь! Такие комиссары не бывают.
– А какие бывают?…
Мальчишка, не ответив на вопрос, еще внимательнее оглядел щуплую фигуру Лысова и вдруг неожиданно заявил:
– Я бы тебя, такого заморыша, и на нашу баржу не взял!.. Ты, поди-ка, и грести не сможешь?… И якорь-чепь, знай, не выходишь? А он – комиссар!.. Погодь малость…
Мальчишка сбегал в нору и вернулся с куском жмыха.
– На! За семечки. И иди, куды нужно. Только прямо скажу, в контору не ходи. Не возьмут такого сдохлыша…
Лысов и вправду не пошел в контору. Остановился у парохода «Братья Плотниковы», откуда неслась громкая перебранка. Часть обшивки в борту была вынута, и в пароходном чреве двое в замасленной одежде крыли друг друга матом.
Гошка просунулся в дыру, поздоровался.
– Чего лаетесь, лягушатники?
На него яростно обрушились.
– А тебе чо?
– Какого хрена лезешь, куда не звали?!
– С разбитого корабля, клешник!
– Шпарь мимо!..
Матрос переждал спокойно. Предложил кисет. Приняли с недоумением.
– Чудило! Его лают… а он – с табачком.
Однако закурили. Старший ругатель, человек уже пожилой, сделав несколько затяжек, отмяк. Спросил:
– На наш пароход, что ли?
– Да нет… Просто послушал, вижу – неполадки.
– Неполадки! – буркнул второй, помоложе. – Воргтингтон, пес его задави, вишь, не поддается… Может, ты петришь?… Матрос ить…
– Петрю, – сбросив заплечный мешок на доски, Гошка нырнул в дыру…
Через два часа все трое снова курили на солнышке.
– А ловко ты ее… – усмехнулся пожилой.
– Одно слово – специалист, – поддержал тот, что помладше. – Пошла донка-то. А мы второй день бьемся… Да-аа-а… Наука, она, брат…
– Вы кто, братки, на коробке? – осведомился комиссар.
– Да, вишь, механиками назначили… А допрежь на другом плавали – я масленщиком, он кочегаром… Знания-то и не хватает. Може, и ты – механик? К нам?
Гошка отрицательно покачал головой, назвал себя.
– Из Чека, говоришь? Ну, будем знакомы. Седых Анемподист Харлампиевич, – старший прютянул заскорузлую черную руку, – бывший красный партизан. Член РКП(б).
– Федька Брылев, – представился младший. – Гармонист. Меня все тут знают. Беспартейный.
Говорили механики с комиссаром, бывшим трюмным машинистом Гошкой Лысовым, долго и об интересном…
Прощаясь с новыми знакомыми, Лысов уже знал: запасся двумя друзьями и зачислил обоих в свой чекистский актив.
Обойдя караван, Лысов отправился на розыски начальника затонской охраны.
– Там-от-ка водохранники и жительствуют… – пояснил ему встречный словоохотливый, но глуховатый старичок, показывая на длинный кособокий барак. – А вона саманная изба – этта у них вроде «чижовка», рестанская, то исть.
– Бывают арестованные?…
– Как же, быват, паря, быват. Самогонщики боле… а так, чтобы кто путний, ну убивец там али вор-грабитель, у нас – не водится. Народ мы смирный… А вот самогонщики, ну, скажи – прямо одолели! Прорва, нет на них погибели!.. Так и едуть, и едуть, и везут свое добро… И каждый норовит тебе в благодетели, а первач, скажу я тебе, матрос, самый замечательный!..
Лысов явственно ощутил исходившие от старичка сивушные ароматы.
– Заметно, дед…
– Ась? – дед приложил к уху ладонь.
– Да видать, говорю, по тебе, что добрый первач. Рядом идешь – и то пробирает…
– Что верно, то верно – силен, окаянный! Такое зелье анафемское! Никакого сладу с ними, стервецами, нет…
Лысов потянул дверную скобу длиннейшего барака.
Начальник охраны, бывший партизан Шляпников, встретил гостя радушно. Заварил сухую морковку в чайнике, выложил на стол леденцы, краюху черного хлеба и, потчуя матроса, стал рассказывать о затонском житье-бытье. Между прочим сообщил, что перед появлением комиссара в затон прибыли еще два свежих человека. Первый – линейный механик Сибопса инженер Пономарев.
– Вся выходка офицерская! – характеризовал инженера Шляпников. – Буржуй. Золотопогонник недорезанный!.. Ручки чистенькие, беленькие, и поселился не где, а на «Аргуни»…
– Что за «Аргунь»?
– Это, брат, такая интересная баржа, или сказать, лихтер. Водолив там…
– Ну?…
– Водоливом на «Аргуни» татарин. Габидуллин ему фамилия…
– И что же?
– Шибко подозрительный. Со всех деревень к нему народ ездит… Опять же – дочка у него…
– Ведьмастая?…
– Что ты! Красавица дочка габидуллинская и, главное, на татарочку нисколь не похожа: русоволоса, и глазки голубеньки, и носик прямой, тонкий, и личико по всей форме русское, но, скажи, – по-татарски шпарит, словно природная… Чуешь, товарищ комиссар? Инженер Пономарев, как появился в затоне, первым делом к «Аргуни» поворотил, а татарин – уже навстречу идет… И ночами к Габидуллину мужики ездиют. Неподалеку мой караванный пост – охранники видят и мне докладают.
– Значит, ночью?
– То-то – ночью… А самое главное… – Шляпников вышел в соседнюю комнату и вернулся со склеенной из двух черепков десертной фаянсовой тарелкой. – На, комиссар, прибери. На свалке затонской, куда мусор выбрасывают, нашел…
Лысов недоуменно повертел тарелку.
– Мы за свалкой иной раз стрелковые занятия проводим, – пояснил Шляпников. – Вот и я пошел новый японский арисак пробовать. Поискал, поискал цель, да и высмотрел тарелку, она с трещиной была, взял в руки – распалась пополам, а цель – самая наилучшая: на обороте, глянь-ка…
Гошка перевернул тарелку, прочитал: «Камское пароходство Габидуллина и К°».
– Ясно теперь? – спросил Шляпников. – Выходит, что наш водолив-то… Понимаешь? Вот тебе и цель, товарищ комиссар… Только не промажь, мотри. Папаша мой, покойник, завсегда говаривал: «Покель умный воображает, дурак – уже сообразил». А наш Габидуллин – совсем даже не дурак, враз чего-нибудь придумает…
Шляпников сообщил и о том, что в затон пришел комиссар Новониколаевской пристани Савельев, будет проводить митинг.
Комиссара Савельева Лысов знал – познакомил «интеллигент» Петя Мануйлов: ходили специально в кабинет начальника пристани Николая Алексеевича Акимова, а там и Савельев оказался.
Не понравился он Гошке.
Ничего комиссарского и речного в Савельеве не было: так, обычный сухопутный работяга, одет не в кожанку и не в серосуконную офицерскую шинель или в борчатку, перекрещенную ремнями полевого снаряжения, а в штатское буро-коричневое пальтишко в крупную клетку с черным бархатным воротником, – какое обычно носила мастеровщина, «семисезонные» назывались. И револьверной кобуры не было, и даже неизбежная для комиссара красная эмалевая звездочка в серебряном веночке не алела на лацкане потертой люстриновой тужурки. При первом знакомстве с чекистами Савельев оказался не щедрым на разговоры, и никакого дружеского альянса не последовало.
Гошке снова предстояло встретиться со странным комиссаром. Ну что ж, решил он, посмотрим…
Ночевал Лысов в караульном помещении охраны, а утром начал устраиваться на новом месте. Поставил в пустовавшей комнате барака топчан, повесил на гвоздь карабин и гранату, перетащил к себе из затонской конторки бездействующий телефон и велосипед, две табуретки и написал даже табличку: «Комиссар ВОДТО-ЧЕКА», но вовремя вспомнил, что у «интеллигента» Мануйлова на домике пристанской Чека никакой вывески не было, – и не рискнул украсить барак своей табличкой. Однажды на совещании «интеллигент» сказал: «Вот расстреляем полсотни тайных гадов, от Барнаула до Томи, и будет нам лучшая вывеска: вся контра узнает наш домик».
Шляпников посоветовал Гошке:
– Сходил бы на «Остяк», там Шухов капитаном. Шибко верующий, и у меня на заметке…
– У тебя весь караван на заметке, – отозвался Лысов. – Как послушаешь, у тебя сплошь – контрики!..
Однако на «Остяк» пошел и первым делом распорядился убрать из кают-компании образ покровителя мореплавателей, святого Николая Мирликийского, но капитан Шухов взорвался и стал кричать:
– Здесь я хозяин! Ваших требований не признаю!
Гошке тоже страсть как хотелось заорать, но сдержался, вспомнив Мануйлова, – тот строжайше запретил собачиться с затонскими.
– Ладно, посмотрим! – и ушел, стиснув зубы.
Икона в кают-компании осталась, и это было явным поражением, от которого у комиссара испортилось настроение.
Потом Гошка поднялся на пароход «Братья Плотниковы». Там не было иконы в кают-компании, и капитан Артамонов держался очень вежливо, чуть не спрашивал по-лакейски: чего изволите, товарищ комиссар? Весь внимание и доброжелательная исполнительность, хотя капитану Артамонову под пятьдесят, и чекист Лысов перед ним выглядел мальчишкой, Артамонов так и сыпал:
– Слушаюсь!.. Так точно!.. Закончим в срок, когда прикажете…
Пароход понравился Лысову. В кают-компании большой портрет Ленина – ухитрились же достать где-то! Вся команда делом занята: механики и машинисты заканчивают ремонт главных и вспомогательных механизмов, палубные построили будку-столярку, чтобы не бегать на берег, и – пилят, строгают. Даже станок токарный сообразили… Молодцы, знают цену времени!
Да, на «Братьях Плотниковых» настоящий флотский порядок.
Несознательный хозяин «Остяка», богомольный капитан Шухов, после ухода Лысова бухнулся на колени перед иконой в пустой кают-компании и молился: «Господи-Вседержитель, дай силы на преодоление антихристовой сатанинской воли, не оставь меня, господи, в годину верооскудения, помоги укрепиться духом в борьбе за слово твое, господи!..»
А вот капитан Артамонов не молился. Капитан Артамонов вызвал в каюту боцмана, рослого молодца, недавно сжегшего в котельной зеленую колчаковскую шинель с добровольческими погонами, и сказал:
– Барометр неясно пошел… Думаю, что еще крепенький отзимок на днях будет… Понимаешь?
– Чего не понять, Алексей Федорович!.. Водички плеснуть в брашпиль?
Артамонов потер плохо выбритый подбородок.
– Дело!.. Брашпиль и так не продували с осени, там вода осталась, а мы – еще добавим! Можно открыть вентиль острого пара… Если грянет морозец…
– Цилиндры порвет к чертовой матери…
– Именно, именно, боцман. Что и требовалось доказать.
Боцман спросил:
– А главной машиной когда займемся, Алексей Федорович?
– Песочку в подшипники – хоть сейчас. Пополам с угольной крошкой, но лучше, пожалуй, повременить до открытия навигации… А ты как думаешь?…
– Воргтингтон я было обработал, да новый чекач, комиссаришка, всю работу мою – насмарку; исправили донку…
– Знаю. Только что у меня был этот сукин сын. Спрашивал, как водоотливные средства работают. Как работают другие помпы, боцман?
– Как часы, Алексей Федорович… Стучат гладко… Только – воду не качают…
– Манжетки срезал? – подмигнул Артамонов.
– Что вы, Алексей Федорович? Не срезал. Просто – сработалась кожа-то. Одни ремки остались, а новой кожи – нет… Что делать будем – ума не приложу!
– Пусть «товарищи» ум прикладывают. Водички бы еще в пожарную магистраль, а топку прекратить, надо дрова экономить. Валяй, боцман, действуй, за богом молитва, за царем служба – не пропадет… Вот тебе детишкам на молочишко пять фунтов…
Капитан открыл ящик каютного столика и протянул боцману английскую кредитку.
– Премного благодарен, Алексей Федорович. Я и без денег готов…
– Знаю. Но и фунты не во вред.
Боцман ушел.
Оставшись в каюте один, капитан Артамонов щелкнул дверным замком, задернул оконную шторку-жалюзи, бросился на рундучную койку: «О, будьте вы прокляты, прокляты, прокляты!..»
Потом достал из рундука фляжку и серебряную стопку с гравированной надписью: «Дорогому папке Артамонову в день рождения от Кольки Артамонова».
Снял с переборки фотографию миноносца и, перевернув, установил карточку на столике, и теперь уже не миноносец – память офицерской юности капитана Артамонова – глядел на него, а сын прапорщик с каппелевским черно-красным угольником и черепом на шинельном рукаве.
Сын… Контрразведчик, расстрелянный под Красноярском особистами Пятой Красной…
Капитан Артамонов наливает коньяк в стопку-поминальник и расплескивает – трясутся руки. Губы шепчут беззвучно: «Колька… Колька, сынок…» И пьет, пьет, пока спасительный туман алкоголя не притупит тяжкую горечь потери. И покуда жив капитан Артамонов, ненависти его не будет конца и краю…
В тот же день побывал Лысов на митинге и вдруг понял, что за человек комиссар Савельев.
Митинг открыл председатель комячейки Конюхов, но первым взял слово комиссар пристани. Начал Савельев с того, что припомнил, как жили речники при Плотниковых, Фуксмане, Жернаковых. Крепким словом помянул некоторых бежавших с белыми капитанов и механиков – хозяйских прихвостней, потом сбросил с головы шапку и от имени Укома РКП (б) до земли поклонился затонцам, которые еще недавно ходили с винтовками в отрядах Громова, Мамонтова, Щетинкина.
Слова бывалого рабочего человека пришлись по сердцу. Водоливы и кочегары зашумели, один за другим стали подниматься с мест, шли к столу, крытому кумачом, грохали кулаками по столешнице и тоже позорили бывших своих хозяев. Савельев слушал и согласно кивал головой.
– Стало быть, вот что, товарищи… Весь караван, значит, перешел к народу. Суда теперь – наши. Хозяева – мы!
Народ закричал:
– Ясно!..
– Правильна-а-а!..
– Наше добро!..
Комиссар зачитал обращение Сибревкома и Укома РКП (б) спасти флот, брошенный белыми на плесах, и закончить ремонт к 1-му Мая.
Затонцы долго, сосредоточенно молчали. Прикидывали: срок-то ничего, подходящий, да вот как с материалами?…
Посыпались вопросы:
– Смолу дадите?…
Комиссар ответил твердо:
– Нету смолы…
– Гвозди баржевые будут?
– Нет, не будет гвоздей.
Кто-то крикнул громко и с ехидцей;
– Что ли, на соплях?…
На крикуна зацыкали. К кумачовому столу подошел уже знакомый Лысову большевик Седых, обвел собрание хмурым взглядом, положил на стол мохнатую партизанскую папаху:
– Я так понимаю: когда хозяин строится или избу на ремонт ставит, трудно ему? Шибко трудно! Так я говорю?
Передние ряды поддакнули:
– Известное дело – несладко…
Седых зачем-то снова надел папаху и заявил:
– Плавать-то надо… Я – конкретно: первое дело – снарядить по общественному выбору к татарам на Юрту-Ору, под Колывань, за смолой. Смола у татар есть – исстари лодочники, обласочники. Второе: баббитом да оловом деповские поделятся. Это уж – Савельев… Верно говорю, товарищ Савельев?
– О чем разговор – обязательно!..
– Третье: все гнилье баржевое, кое на ремонт не пойдет, разобрать, будут гвозди. – помолчав, Седых спросил: – Против есть?
Кто-то ответил вопросом:
– А чем с татарами рассчитываться?
Седых передвинул папаху на затылок:
– Жертвую два пуда муки!.. – и вопросительно глянул на Савельева.
Тот поднялся с табуретки:
– От меня пуд.
Собрание притихло, но Конюхов, председатель комячейки, поддержал Савельева:
– От меня – тоже пуд!..
Сидевший молча партиец Филимонов сконфуженно поскреб пятерней затылок, шепнул соседу:
– Заест баба, едри ее в корень! – поднялся, рубанул воздух ладонью. – Пиши – полтора пуда!.. Не пропадем!..
И – прорвало собрание.
Савельев записывал огрызком химического карандаша.
Потом комиссар вынул из портфеля большой лист серой оберточной бумаги.
– Товарищи, слушайте приказ Сибопса. Масленщика Егорова Василия назначить помощником механика на то же судно… Кочегара Попова Кузьму – механиком… Лоцмана Жукова Григория – капитаном…
Собрание слушало затаив дыхание. А когда кончил комиссар Савельев чтение приказа, грянула буря… За криками и хлопками долго ничего нельзя было разобрать… Но вот к столу прошел старожил затонский Николай Еремин. Четверть века проплавал он матросом на обских посудинах. Знал перекаты и пески на всех плесах от Барнаула до Нарыма, как пять заскорузлых пальцев своих, но когда услышал, что назначают его капитаном на мощный буксир, не поверил. Пробился сквозь людскую массу к кумачовой скатерти:
– Тут я слышал, вроде Еремина на «Тобольск» капитаном. Уж не меня ли?…
Савельев подтвердил:
– Скажи что-нибудь народу, капитан Еремин.
Старый матрос поднял руку, и собрание притихло… Но ни слова не мог вымолвить Еремин. Скатилась по капитанской щеке горькая слеза – итог многолетней матросской жизни на хозяйских харчах. Махнул рукой капитан и, шатаясь, пошел сквозь притихший барак к своему месту, а собрание снова взорвалось овацией. Кто-то крикнул:
– Не бывало такого сроду!..
Долго стучал Конюхов кружкой по жестяному чайнику, пока добился тишины. Сказал громко:
– Тут некоторые спрашивали меня: что, дескать, такое – советская власть? Как ее понимать, к примеру, на водном транспорте, в рассуждении, скажем, низшего персоналу? Ну как, поняли?…
Назначенный помощником механика гармонист Федька Брылев крикнул:
– Дорогому товарищу Ленину – ура!..
И дрогнули стены барака, тоненько отозвались оконные стекла.
Потом стоя пели «Интернационал».
Три-четыре капитана да пять-шесть механиков из тех, что не сбежали с прежними хозяевами и теперь осторожно присматривались к окружающему, пошли с митинга вместе с Савельевым. Пожилой капитан, в добротной диагоналевой тужурке с золочеными пуговицами, спросил комиссара:
– Так-с… А нас куда? На мыло?
Савельев остановился, оглядел спросившего:
– Это кто вам сказал, Павел Степанович? Все, кто пожелает из командного состава честно служить народу, останутся при своих должностях, ну, может, пароходы другие примут…
Второй капитан, помоложе, скривив губы, сказал с откровенной злостью:
– Как прикажете служить, если на судах будут командовать судкомы да вчерашние матросы полезут на мостик? Помню я семнадцатый и восемнадцатый…
– Придется, гражданин Григорьев. Впрочем, ежели не хотите – скатертью дорога!..
Григорьев обиделся:
– За кого вы меня принимаете, товарищ Савельев?!. Вы поймите, на судне один авторитет – капитанский!.. Я просто не представляю, где же капитанская власть?
Комиссар рассмеялся, громко, заливисто, так, что даже собеседники невольно улыбнулись, а Лысов подивился – смотри-ка, умеет, оказывается.
– Капитанская – при капитане, а судкомская – при судкоме. Понимаете?…
– Чего тут не понимать! – вмешался в разговор капитан Артамонов. – Мы сами-то откуда? Вот вы, Павел Степанович, ведь не сразу на мостике появились, сколько лет до мостика добираться пришлось? Крутой трапик наверх… и скользкий. По себе знаю.
Шухов, шедший позади, сказал с иронией:
– И все-таки: «Нет у вас бога, кроме бога, и Магомет пророк его!..»
– Это вы к чему, товарищ Шухов? – обернулся Савельев. – Какой Магомет?
– Ваш Маркс – Магомет… А я вот, представьте, верую в пресвятую Троицу и в истинного Христа.
– Ну, и на здоровье. Веруйте. А к чему этот разговор?
Капитан Шухов рассказал о вспышке в кают-компании.
– Вопрос об иконе, капитан, обсудите с судовым комитетом, – посоветовал Савельев, – а товарищу Лысову я скажу… Но, вообще-то, вспомните, Шухов: даже в самое реакционное царское время иконы в присутственных местах не вешали. Царские портреты – висели, но не иконы. Вот спроси товарищей капитанов: так я говорю?…
Капитаны ответили хором:
– Так! Так! Верно говорите!
– Это у нас только исстари такая дурь ведется – в кают-компанию обязательно святителя Николу.
Капитан Артамонов поправил:
– Не у всех. Мы на судовом совещании давно постановили убрать иконы из кают-компании, из машинного отделения, из штурвальной рубки. На кой хрен, раз бога нет!
– Может, докажешь? – перебил Шухов.
– Конечно, докажу: если бы бог существовал, он большевиков не допустил бы к власти!
Общий хохот покрыл ответ Артамонова. Смеялись и капитаны, и комиссар. Даже Шухов смеялся.
Посмеявшись, Савельев сказал серьезно:
– Ваше заявление, товарищ Артамонов, мы рассмотрели. Поздравляю: вы приняты в группу сочувствующих РКП (б).
– Спасибо… Оправдаю доверие…
Комиссар попрощался с капитанами и направился в конторку.
Когда стемнело, в барак охраны к Лысову пришли Анемподист Седых и Конюхов.
– Ты, парень, на собрании размахнулся пудовкой… А есть она у тебя, пудовка-то?…
Гошка ответил, что надеялся взять вперед паек за следующий месяц или подзанять сухарей. Анемподист Харлампиевич не стерпел:
– Ну и дура, а еще чекист! Что государству дороже: твоя пудовка или твоя работа? А какой ты работник на голодное брюхо? Скажем, я: у нас с женой пятнадцать пудов запасено, я имею полное право два пуда государству пожертвовать, так и записал на себя два пуда, а тебе кто хлебца припас?…
Гошка потупился. Верно, ему никто хлеба не припас, а до следующего пайка было далековато. Но Гошка сказал бодро:
– Сейчас внесу половину, полпуда у меня найдется, а в получку – вторую половину!..
– Ох и чудило! А жрать? Жрать что будешь, спрашиваю?
– Пробьюсь… Не сдохну.
Председатель ячейки достал список жертвователей и вычеркнул Гошкину фамилию, а Седых, помусолив химический карандаш, против своей фамилии двойку переправил на тройку… Гошка охнул и помрачнел.
Конюхов заметил неопределенно:
– Так-то…
И – ушел.
– Даю взаймы! – предупредил Седых. – Приходи сегодня к нам ужинать. С женой познакомлю. Она у меня хорошая. Обязательно приходи, а пока мне еще на пароход сбегать надо…
– У тебя капитан свой в доску, – сказал Лысов, вспомнив Артамонова. – В сочувствующие вступил.
– Черт его знает, никак не разберу, кому Артамонов свой и кому сочувствует? Хитрый, сатана… Не раскусил я его.
– А мне понравился…
– Кому – поп, кому – попадья, а тебе, выходит, Артамонов?… Ну-ну, совет да любовь. Только меня не обходи… Жду через час.
Рабочий человек, член РКП (б), механик парохода «Братья Плотниковы», которым командовал капитан Артамонов, Анемподист Харлампиевич Седых был на десять лет младше брата Иннокентия. Давно порвал с деревней, сбрил крестьянскую бороду, а о религиозном прошлом вспоминал со смущением.
Веру у Анемподиста окончательно отбила империалистическая. Три года просидел в окопах, в шестнадцатом угодил в знаменитый брусиловский прорыв, а в семнадцатом записался в большевики, выступал за братание с немцами, дрался с корниловцами. Воротился в Сибирь законченным и обстрелянным большевиком.
Колчаковщина загнала его в тайгу. Воевал Анемподист поврозь с братом – в разных отрядах, но после разгрома Колчака оба вернулись в отчий дом, в Колывань, и тут между братьями пошел раздрай. Иннокентий тянул на старину дедовскую – ямщичить, Анемподиста завлекали машины.
Разругались раз. Разругались два. А случилось в третий раз – Анемподист, прихватив молодую учительницу, жившую на квартире в доме Седых, подался в Яренский затон.
Иннокентий Харлампиевич только руками развел:
– И когда успел снюхаться?!.
– Дык она же коммунистка, – пояснила сноха Дашка, – рыбак рыбака издалека узрит…
– Ну и хрен с имя обоими! С богом, булануха, все одно на тебе не пахать…
Встречались Анемподист и Иннокентий редко. Хотя взаимная злость и повыветрилась, да ведь у каждого свое, как говорится, бог один, а вера – разная. У одного – кержацкая, у другого – коммунистическая, чего уж тут водить гостеванье да хлеб-соль…
Однако Анемподист знал, что Иннокентий на селе «ходит в активе», и при редких встречах разговаривал с братом Кешей даже душевно, втайне надеясь: может, и совсем выкинет дурь из головы, поймет…
Конечно, узнай Анемподист о двойной жизни Иннокентия – не помиловал бы родную кровь, сволок бы брата самолично в Чека, при разном образе жизни характер у братьев был одинаково крутой. Но о том, что Иннокентий связался с эсерами да купцами, Анемподист и не догадывался…
В один из весенних дней механик парохода «Братья Плотниковы» вернулся домой в особенно хорошем настроении. Ремонт судовой машины был закончен, как отметил линейный инженер Сибопса товарищ Пономарев, – на отлично! Инженер долго, с чувством пожимал руки всей машинной команде.
– Ну, товарищи дорогие мои, будем поднимать пары! Спасибо вам! От всей души – русское спасибо! Возвратясь в Сибопс, я так и доложу: все, что изгадили, поломали, изуродовали белые, исправлено, и притом прекрасно!.. У нас есть еще некоторые товарищи, которые все не понимают огромной созидательной, творческой силы советского строя. Винить таких нельзя. Долгие годы они жили в отрыве от трудящихся масс… Именно им я и скажу: поезжайте в Яренский затон, убедитесь сами. Посмотрите! Еще раз поздравляю! И особенно вас, дорогой товарищ Седых, вы стали душой всего судоремонта!.. Теперь, когда все кончено, можно сознаться: представление о вашем назначении механиком было сделано мной. Рад, что я не ошибся, товарищ Седых.
Тут кто-то предложил:
– Качнем инженера!
Домой Седых и Пономарев возвращались вместе и всю дорогу вели задушевный разговор. Сын учителя, инженер с юных лет влюбился в море, кое-как, «на медные деньги», окончил мореходку.
– Ох и суров, товарищ Седых, был мой путь до пароходного механика. Да, дружище… нелегко мне достались мои знания… Потом революция. На юге, где я тогда плавал, появились белые интервенты. Не сразу удалось, перейти к красным. А потом – демобилизация в Сибири и – Сибопс…
У самых дверей своей хибары Седых, прощаясь, подумал: кажись, наш человек. Эх, поздно разговорились – скоро ему уезжать, а то можно бы потолковать в ячейке. Втянуть в сочувствующие. Только зачем он у этого татарина живет? Подозрительный татарин. Ох, подозрительный!..
Зайдя в землянку, разделенную занавесками на кухню и две крохотные комнатки, Анемподист Харлампиевич зажег лампу, растопил печку, согрел чугунок со щами и, выпив за сегодняшнюю удачу стопку, приступил к трапезе. Да, все хорошо, прямо-таки – хорошо.
Вот только жены, Надюши, все еще нет… Почти и не видит свою жененку товарищ Седых. Всё у нее собрания да заседания, в городе дела… А ему каково?…