32
Володька сидел на козлах и гнал лошадей так, что они пластом вытягивались над землей. Знай каждый встречный, что сиреневская упряжка мчится! Тележка была с глубоким кузовком и на очень мягких рессорах, но тем не менее в ухабах бросало ее нещадно. Кирееву все время приходилось держаться за края. Баранов, жирный, грузный, сидел будто вмазанный в тележку, и только плечи у него слегка потряхивало. Разговор не получался — захватывало дыхание и лязгали зубы. Киреев кряхтел. Баранов его успокаивал:
— Нич-че-го, пусть и п-про-тряс-сет — п-п-пель-мен-ней б-больше в-вой-дет…
Гостей на крыльце встретила Настасья — так с первых дней после свадьбы стал звать жену Петруха, — сам же не вышел приветствовать тестя.
Вообще они оба словно старались перещеголять друг друга в пренебрежении к вежливости. Но у Баранова это получалось с наигранным оттенком вольности, позволительной высокопоставленному лицу, а Петруха просто грубил — дерзко и беззастенчиво. Он знал, что денег у него уже значительно больше, чем у тестя, и знал, что Баранов тому, кто с деньгами, любые выходки в доблести засчитывает. Настасья в доме мужа сразу стала полной хозяйкой. Командовала работниками ничуть не хуже самого Петрухи. У нее отцовский басок и прежде в голосе прорывался, а теперь она поругиваться уже вовсю начала. Ходила в шелковом платье и в сапогах, как бы желая этим показать: богата, но среди крестьян сама мужичка. Впрочем, обучение в институте все же пошло ей в пользу: она писала для мужа деловые письма, прошения, заявления. Петруха поощрительно говорил ей: «Взял тебя я, Настасья, не зря». Сбывалось у него и желание иметь ребенка: крестины предполагались в начале зимы.
Настасья обняла отца, поцеловала возле уха. Кирееву подала руку и неожиданно сжала ему пальцы так, что он дернулся.
Уже на крыльце крепко пахло жареным мясом, медом и облепихой. Настасья заметно располнела, вся как-то округлилась, и лицо ее, грубое и некрасивое, дышало самодовольством. Проводя гостей в дом, она на ходу крикнула в кухню стряпухе:
— Варвара, пельмени подавай через полчаса. Петруха, всунув ладони под узкий кожаный ремешок,
которым у него была подпоясана зеленая бархатная рубаха, стоял на пороге большой горницы. Он поздоровался с Киреевым без рукопожатия:
О! Гость неожиданный! — Пропустил его вперед, а Баранова хлопнул по плечу. — Все жиреешь, батя?
Тот в ответ ткнул Петруху пальцем в живот.
А ты? Разбойник!
Не собираюсь. Плохо толстому — тяжело поворачиваться.
Киреев обвел глазами горницу, сравнивая жилище Пет-рухи с домом Василева. Два соперника. Да, у этого не видно бронзы, картин, фарфоровых безделушек, нужных Василеву, чтобы подчеркнуть свою просвещенность, так сказать, соприкосновение свое с высоким кругом деловых людей. Здесь, у Петрухи, богатство лезет в глаза не своей красивостью, а грубоватостью, не тем, что на виду, на стенах, а тем, что в сундуках. И Кирееву подумалось, что связанный в шипы из крепких лиственничных досок и окованный железом простой деревенский сундук, задвинутый в угол и прикрытый дорогой шалью с кистями, — что этот сундук, наверно, доверху набит золотом. Словно бы даже пол чуть погнулся под ним! А рядом с сундуком — буфет из мореного дуба и дубовые же стулья, обитые ярким зеленым бархатом, все на заказ привезенное из Петербурга. Тоже и зеркало — в массивной, будто литой раме. К этим тяжелым предметам как раз под стать и походка хозяйки.
Настасья прошла к окну, крупной ладонью толкнула створки. Сразу ворвался ветерок, шевельнул простые мадаполамовые занавески, и по беленой стене пробежали солнечные зайчики, юркнув затем в потемки синих плюшевых портьер, повешенных у входа в спальню.
Милости прошу к нашему шалашу, — сказала Настасья.
На столе было наставлено столько всяческой закуски — домашней и городской, что Баранов плотоядно причмокнул и со свистом выпустил изо рта струю воздуха. Киреев незаметно под мундиром расстегнул на брюках крючок. За стеклянной дверцей в буфете видны были горка с серебром — приданое Настасьи — и рюмки, тонкие, высокие, с вытравленными на них узорами, но, усадив гостей за стол, Петруха щедрой струей, плеща на скатерть, стал наливать желтую облепиховую настойку в граненые стаканы.
Какого черта возиться с наперстками, — заметив, что Киреев смотрит на рюмки, сказал Петруха, — Правда, батя?
Дома приходится мне пить из рюмок, — неопределенно отозвался Баранов и потянулся со стаканом к дочери. — Чокнемся, Настя?
Она с готовностью ответила:
За твое здоровье, папа!
Обводя рукой со стаканом круг над столом, Киреев прибавил:
И за ваше, так сказать, тоже, Анастасия Романовна.
Настасья засмеялась:
За мое здоровье можно бы и отдельно.
Выпили за ее здоровье отдельно. Разговаривали коротко, только о еде. И опять пили и закусывали, не забывая, однако, что главное впереди. Оно появилось после четвертого круга выпивки: огромное блюдо пельменей, окутанное паром, словно под низом у него бушевало пламя. Хозяйка взялась их накладывать в тарелки гостям с той подчеркнутой щедростью, с какой наливал вино сам Петруха. Сваренные в жирном бульоне, крепкие тугие пельмени скользко вертелись и вываливались через края тарелок.
Сколько? — проникновенно спросил Баранов, показывая на общее блюдо. Это была любимая его статистика: подсчитывать потом, в конце обеда, какое количество придется на каждого.
Триста. Для начала.
И вскоре новое блюдо с пельменями, исторгая белые струйки пара, опять появилось на столе. Киреев и Настасья ели пельмени по-городски, поливая уксусом, Баранов топил их в сметане, а Петруха, густо перча, запивал молоком. Теперь разговор стал беспорядочным — прыгал с одного на другое. Каждому хотелось говорить только о своем, но никто еще не мог заставить остальных слушать одного себя. Настасья жаловалась на лентяев работников. Киреев пугал беспорядками на железной дороге и крестьянскими волнениями на Алтае. Петруха пытался высказать свои замыслы о постройке огромного, на всю Сибирь, кожевенного завода. А Баранов сбивал разговор на политику. Связного и последовательного ничего не получалось, отдельные фразы скрещивались и пропадали в беспорядочном галдеже за столом. Киреев и Баранов, невзирая на это, терпеливо повторяли каждый своё. Все были изрядно пьяны. Не настолько, чтобы не отдавать себе отчета в словах и поступках, но в то же время и вполне достаточно, чтобы опьянением прикрыть любую выходку.
А ты слыхал, Петр, ты слыхал, — пальцем долбя зятя в плечо, спрашивал Баранов, — ты слыхал: вся наша эскадра пузыри пустила в Цусимском проливе. Вот не везет!
Снявши голову, по волосам не плачут, — отмахнулся Петруха. — Моих там не было кораблей.
Это, так сказать, всенародное горе, — вскипел Киреев, — и поэтому следует жалеть о гибели эскадры каждому русскому человеку.
Петруха налитыми кровью глазами посмотрел на Киреева.
Не прискребайся, — сказал он, переходя на «ты», и наклонился к нему: — Крючок!
Киреев вскочил. Посуда тонко зазвенела на столе.
Это оскорбление! — выкрикнул он. — Я покидаю ваш дом.
Ешь, — сказал Петруха. — Сейчас еще принесут.
Вы оскорбили во мне чувства русского человека, — горячился Киреев, пошатываясь. — Я не могу здесь оставаться…
Садись, крючок, и ешь пельмени, — Петруха ухватил его за руку и заставил сесть, притиснув к столу. — Все равно уехать тебе не на чем. Лошадей не запрягут, пока ты под стол не свалишься.
Ему было приятно, что этот в серебряных погонах и увешанный аксельбантами жандармский начальник, которого боятся в городе все рабочие, а в селах мужики, здесь, у него, не только равный ему, а даже вынужден подчиняться. Сел он снова за стол? Сел. Будет теперь отзываться на «ты»? Будет. Станет просить лошадей? Попросит. И Петрухе стало весело от сознания того, что он оказался сильнее Киреева.
Пей, дура, — сунул ему Петруха стакан с вином. — Я Ведь по-простому, по-крестьянскому.
Подошла Настасья и, шепча мокрыми губами возле его уха, тоже стала уговаривать Киреева. Баранов, поставив локти на стол и подперев ладонями лоснящиеся щеки, заметил ему равнодушно:
— Зря ты взвинтился, милочок. И на кого? Все свои… Киреев мрачно бубнил:
— Почему он назвал меня крючком и дурой?
Плюнь ты на это. Настя! Вели сварить еще сотенки три. — Баранов потянул скатерть к себе, стремясь вместе с нею приблизить и зятя. — Слушай, Петр, ты слушай меня. В работниках своих ты крепко уверен и в мужиках вообще?
ЧВ чем?
Настасья поднялась и крепко прихлопнула дверь
на кухню.
Не спалят они тебя? На Алтае, вон рассказывал Павел, двоих спалили.
Петруха схватил вилку, зажав ее в ладони.
Пусть попробуют!
А ты, милочок, не рисуйся. Делом спрашиваю: могут спалить?
Говорю, пусть попробуют…
Ну вот, — грустно заключил Баранов, — значит, могут. Ты слушай: в Петербурге… — и он пересказал зятю суть своего разговора с Киреевым о «Союзе русского народа». — Ты понимаешь, какая это может выйти государственному строю защита? Где у него штыков не хватит — «русские люди» дрекольем сработают. А? Павел, скажи.
Не только дрекольем, — чуточку смягчившись, сказал Киреев, — и вооружить можно.
Главное — настроить, обозлить этот народ против бунтовщиков. Я и спрашиваю: могут, Петр, на тебя или там, к примеру, на приятеля твоего Черныха мужики покуситься? На имущество ваше, а не то и на жизнь? Могут. Ты сам подтвердил. А вот ежели с той стороны подойти, как в Петербурге, есть тебе кого и против врагов своих пустить? Надежно приготовленных.
Наберу. Все зажиточные со мной. На работников тоже надеюсь. Да и из простых мужиков… Хлеб, он, батя… Хлебом самого злого пса можно успокоить. Только уметь дать его. Я умею, — и ноздри у Петрухи вдруг раздулись. — А кому голову отвернуть? Первому — Фесенкову безногому! Он больше всех мутит…
Но тут открылась дверь, и вошел Володька. — Петр Иннокентьевич… — начал он. Петруха поднял руку.
Погоди. — Налил ему полный стакан вина, поднес, заставил выпить до дна. Обнял Володьку за плечи. —
Люблю! Для меня разницы нет: работник, хозяин. Свой брат: мужик!
Там из соседней деревни, из Идыкенской, приехали четверо, — сказал Володька, принимая от Настасьи кусок жареного гуся. — На посев семян пшеницы просить.
Ну, так дай, — Петруха сделал щедрый жест рукой, — дай, сколько им надо. И скажи мужикам: пусть другие тоже приезжают. В Идыкенской измельчали пшеницы, а у меня порода новая, урожайная.
А расчет? Зерном, осенью? — спросил Володька," прожевывая гуся.
На что мне зерно! Отсеются — пусть на лошадях отработают. Лесу нарубят, подвезут. За каждый куль — сорок бревен.
Володька поперхнулся.
Не много, Петр Иннокентьевич?
А ты втолкуй: пшеница у меня самая урожайная, а отработка — в затишное время, когда все одно па лошадях делать нечего.
Ты откуда себе семян пшеницы завез? — спросил Баранов, когда Володька ушел. — Не из Челябинска?
Петруха засмеялся.
Здешняя! Просто на новой земле у меня богатый урожай дает. А у них не вырастет — стало быть, посеять не сумели, землю не так обработали. — И с грубой откровенностью объяснил — У меня, батя, подход: сперва приласкать. А руку свою наложить потом. Объяви им: возврат зерном же. Два куля за куль не возьмешь, когда у них всего-то, может, сам-четыре вырастет. А бревнами… Подсчитаться — знаешь, батя, сколько я возьму? Пятнадцать кулей за куль — не меньше! Вот. А они и не заметят. Еще спасибо все время будут говорить…
Стряпуха Варвара внесла очередное блюдо пельменей, и Петруха снова заставил графин с облепиховой настойкой захлебываться пузырьками воздуха, а настойку — расплескиваться вокруг стаканов. И снова посоловели глаза у слегка протрезвевших было гостей. Петруха сидел сложа руки. Пил он не меньше других, а пьян почти не был. Киреев раздраженно разбрасывал вилкой пельмени, с таким видом, словно они чем-то ему угрожали. Настасья расставляла сладкое: пироги с вареньем, сдобное печенье, конфеты. Но все это было никому не нужно.
Наконец даже Баранов насытился. В истоме вытер потную шею платком.
Сколько?
Тысячу сто, папа, — сказала Настасья.
Киреева неудержимо тянуло под стол. Он сидел, широко расставив локти, чтобы не упасть.
Петруха рывком расстегнул ворот жаркой бархатной рубахи, подсел к Баранову и зашептал, наклоняясь к нему.
Я зачем тебя позвал, батя, — сказал он, возвращаясь к самому начальному разговору, который никак не удавалось развить. — Твоя помощь нужна.
Нету лишних финансов. Нету… Честно тебе говорю.
На черта мне твои деньги? Ты помоги мне кредит получить. — И, оглянувшись па Киреева, свистящим шепотом пустил через стол: — Миллион…
Баранов, без голоса, только всплеснул руками от этакой дерзости. Не с ума ли зятюшка спятил?
Ну, восемьсот тысяч. Не меньше. Согласен и не все враз, а с оттяжкой. Ты можешь, батя. У тебя губернатор свой человек. И другие связи в Иркутске. Не шутя веду с тобой разговор.
Петруха свои короткие фразы точно гвозди вбивал. И все большее удивление отражалось на багровом лице Баранова.
Золотого тельца отлить себе, что ли, хочешь?
Но Петруха не знал библейской легенды. Слова тестя понял он проще, в прямом смысле.
Нашел дурака! Мне, батя, деньги нужны на живое дело. И, между прочим, — он, как косой, замахнулся, — сбить с ног Василева.
Стул тяжело заскрипел под Барановым. Петруха ждал. Баранов вертел головой на своих жирных плечах. Он понимал, что зять говорит с ним серьезно: миллион — и подкосит Василева…
Давай выйдем, Петр, на крыльцо. Жарко здесь у тебя.
Они ушли за ворота, сели на лавку, и там Петруха изложил тестю свои замыслы. Копаться в земле весь свой век он не намерен. Да и негде копаться. Какие были удобные целинные земли — все забрал он себе. А дальше куда раздаться? Выжимать от мужиков по пятку десятин? Пусть Черных выжимает. Ему, Петру Сиреневу, размах пошире нужен. Ермоловский закон о трехтысячных наделах из числа казенных земель тоже ничего не дает. Наделы нарезают только для дворян. Да будь он даже и дворянин, казенного надела он себе не взял бы. Доброй земли на три тысячи десятин одним куском, там нигде не найдешь. Вон есаул Ошаров взял — а пахать нечего, одни покосы. Ошаров дурак. Впрочем, он доходами и от покосов доволен. А Петру Сиреневу это десять лет тому назад было бы гоже. Теперь он хочет больше. И может больше.
А хочет он вот чего: земля, какая есть, за ним останется, и пока хлеба он еще сеять будет, и табуны скота разводить, и мельницы по Рубахиной все сохранит, и торговать своими урожаями будет. Но к этому всему главное — стать заводчиком. Потому что в этом деле раздаться можно хоть на всю Сибирь, хоть на всю Россию! Только знай строй новые заводы да отбрасывай соперников, которые у тебя поперек дороги стоят. В горле кость — Василев. Широко он разметнулся по Сибири с торговлей, а тоже на заводское дело сильно тянет его. Чует, где больше выгоды. Хватается за все: и крупчатку делать, и консервы, и огромный кожевенный завод готовится отгрохать. Словом, как раз все то, что и ему, Петру Сиреневу, иметь желательно. А соперничать с Василевым он вовсе не хочет, он хочет подчистую убрать его с дороги. Пусть обратно идет в торговлю — и хватит! Не то — с сумой по миру! А товар вырабатывать — и всякий товар, не только муку, консервы и кожи! — на всю Сибирь будет один он, Сиренев. Везде лесу прорва. Понастроить лесопильных заводов. Выкосить топором тайгу. Сколько со всего этого загрести можно будет? А для оборота нужен сейчас миллион. Не тянуться чтобы за Василевым, а сразу и круто его обойти. С миллионом он, Сиренев, это сделает. Все рассчитали они с Настасьей. На три года нужен ему миллион. И если батя похлопочет как надо и где надо…
— Десять лет за Ивана хлопотал не переставая, — уныло сказал Баранов, — в круг знакомства большого ввел. А теперь он — «мы сами с усами». Попробуй утопи его.
Петруха жесткими пальцами стиснул Баранову колено:
А я с тобой породнился, чтобы ты меня топил, а дружка своего, Василева, поддерживал? Двоим, батя, как ни верти, нам с ним тесно.
Ладно, насчет кредита тебе я похлопочу, — кряхтя, согласился Баранов. — Только миллион хватанул ты очень уж здорово.
Бейся за миллион, остановись на восьмистах.
И они занялись обсуждением деловых подробностей…
Киреев выпил стакан густо-черного чая, и в глазах у него посветлело. Но мысль работала туго. Ища предмет для разговора с хозяйкой, Киреев забирался в неимоверные дебри. Однако Настасья рушила всю его словесную городьбу каким-нибудь очень простым вопросом. Тогда он стал говорить о своей безграничной преданности престолу, о том, что это, так сказать, высокое веление души каждого порядочного человека, что так называемая жизнь хотя и принадлежит ему, но в то же время она принадлежит прежде всего государю императору… Настасья насмешливо перебивала:
Вы хорошее жалованье получаете, Павел Георгиевич?
И он не знал, как ему лучше на это ответить: в приподнятых и туманных словах или просто, как деревенской бабе, назвать сумму. С деревенской бабой ему бы и вообще не под стать разговаривать, но Настасья была дочкой Баранова и женой Сиренева. Сидела рядом с ним, из-под шелкового платья выставив ноги, обутые в сапоги — правда, шевровые, — а в ушах болтались тяжелые золотые серьги с брильянтами. Она стала ему показывать свой петербургский альбом, где была снята этакой приглаженной и припомаженной девицей, и тут же, кликнув стряпуху, чтобы та убрала со стола, мимоходом бросила ей такое словцо, каким сам Киреев называл только очень провинившихся жандармов.
Тогда он попробовал заговорить о пельменях, стал нахваливать кулинарные способности хозяйки. Настасья, с каким-то оттенком снисходительного сожаления к наивности Киреева, ответила:
Этим Варвара у меня занимается. — Прошла по комнате своей грузной походкой и от окна спросила: — Павел Георгиевич, а кто были те люди, которых на Алтае мужики подожгли и разграбили: землевладельцы-Дворяне или просто богатые крестьяне?
Киреев сказал, что это были совершенно такие же крестьяне, как и уважаемый хозяин дома, и что они тоже нанимали работников, имели много пашни, скота и даже, может быть, несколько меньше, чем Петр Иннокентьевич.
— …и потому, так сказать, будьте осторожны и вы. По широкому лицу Настасьи пробежала недоверчивая усмешка. Закачались брильянтовые серьги в ушах.
Не пугайте, Павел Георгиевич! Мы себя до этого не допустим!
В кухне с тонким звоном упала на пол и разбилась какая-то стеклянная посуда. Настасья сразу налилась гневным румянцем и, не извинившись перед гостем, тяжело зашагала туда. Киреев, довольный тем, что отпала мучительная необходимость разговаривать, когда страшно хотелось спать, пошатываясь, поднялся и поспешил выйти на воздух.
Над землей низко лежали неподвижные тучи, было застойно и глухо. Голова у Киреева сладко кружилась. За воротами громко разговаривали Баранов и Петруха.
С этой мелкотой я и один управлюсь, — с презрением бросал слова Петруха. — Сыромятники! На гужи только их товар. А я подошву, полувал, юфть, хром выпускать стану. Все в одни руки возьму. Я тебе говорю: не они мне помеха.
Ну, ты подумай сам, милочок, — с неудовольствием возражал Баранов, — как я теперь губернатора поверну против него, когда он сам вошел уже в приятели к губернатору? Я сказал — за тебя похлопочу, а Ивана брать на рогатину трудно мне. И что ты на него так взъелся? Когда на мукомольном деле вы оба столкнулись, это понятно. У тебя мельницы, и у него тоже. Прямая конкуренция. И что ты его мельницу по сути дела на замок замкнул — одобряю. Заставил его вальцы ставить…
— А я уже сам вальцовку завожу и из мукомолья Василева прежде всего вышибу, — уверенно, коротко бросил Петруха.
На поставках интендантству ты ему ногу подставил — это тоже понятно, — будто не слыша слов зятя, С прежним спокойствием продолжал Баранов. — Иван торгует салом и маслом, и у тебя такой же товар. Только он перекупщик, а у тебя свое. Отобрал ты у него выгодного покупателя — правильно! Честная конкуренция. Но втолкуй ты мне, милочок: что за неволя тебе из-за кожевенного завода с Василевым в драку вступать? У тебя же нет еще такого завода? Плюнь на него и строй себе лесопилки.
Когда я дрова везу, батя, а мне навстречу с сеном едут, я все одно говорю — отворачивай! Лесопилки лесопилками. А на кожах само по себе большие деньги можно пажить. Почему мне отступать, отдавать их Василеву?
Петр! Все, что есть на земле, один никак не захватишь.
Захочешь — захватишь. — Петруха помолчал и прибавил: — Достанешь мне миллион кредита, и тебя не забуду, батя.
Баранов заговорил с бархатными переливами в голосе:
У Ивана консервный завод. Ему прямой расчет и кожевенный рядом поставить. Это его и подталкивает. Что тут придумаешь?
Петруха как-то деланно засмеялся.
Остановить ему консервный завод, чтобы не подталкивало. А тем временем я свой кожевенный завод отгрохаю.
Чем ты у Ивана завод остановишь? — безнадежно сказал Баранов. — Пустой разговор.
Чем? — переспросил Петруха. — Есть чем. Сибирской язвой…
И за забором воцарилось глухое и долгое молчание. Киреев лениво улыбнулся»
«…Затевается… В горло друг другу… Черт с ними!.. А пельмени и облепиха хороши…»
Он спустился с крыльца и побрел на задний двор. Устроившись за углом сарая, Киреев стал глазами искать на небе звезды. Ему хотелось помечтать. Но небо оставалось пасмурным, и Киреев уставился на распахнутую дверь зимовья, находившегося в противоположном конце двора. Там слабо мерцал огонек керосиновой коптилки. Из зимовья доносился неясный мужской говорок. Киреев подумал:
«Работники. Молодцы, тоже не спят еще. Хотя, кажется, ночь уже на исходе».
Но тут вырвался чей-то отчетливый бас:
Хозяин! Ты что меня хозяином стращаешь? Да я его… — Киреев услышал такое окончание фразы, от которого сразу отрезвел. Вслед за этим на пороге зимовья появился Володька.
Михаила, — вздрагивающим фальцетом крикнул он, — я ведь тоже спал самую малость, мне гостей обратно в город везти.
И снова рыкнул бас Михаилы злые слова:
…гости! Я б их, сволочей этих, в канаву перевернул где-нибудь. Жрали-жрали всю ночь, а тут смежить глаза не успел — и опять запрягай. Лошади на переменку, а ты за плугом круглые сутки.
Да ты понимаешь — пашенное время уходит…
Молчи ты, холуй хозяйский, а не то…
И Кирееву сделалось вовсе не по себе. Он торопливо прокрался вдоль забора и стал поправлять мундир уже на крыльце. Не то чтобы он испугался — он просто утратил блаженное настроение, и съеденные пельмени теперь давили желудок тяжелым камнем.
Баранов с Петрухой уже сидели в горнице и пили медовую брагу с восковой пеной.
Присоединяйся, милочок, — пригласил Баранов, наливая ему огромную фаянсовую кружку. — Хорошо для закрепления результатов.
Киреев выпил и стал рассказывать про разговор работников. Петруха сверкнул белками глаз.
Знаю про Михаилу. И знаю, что с Еремеем он водится. А где их, одних смирных, ныне возьмешь? Да и черт ли в смирных? Мне сила в мужике нужна, а у Михаилы есть силенка. А что вертится он, бьется в оглоблях, так я люблю диких обламывать, — и ноздри у Петрухи раздулись.
Он ведь из старых работников у тебя, — заметил Баранов, — Стало быть, дичать теперь уже начал. Ты это учитываешь?
Я все учитываю, батя! — с наигранно-озорной веселостью сказал Петруха. — Не бойсь, обломаю…
Домой Киреев с Барановым уехали, когда была выпита вся брага и стал уже заниматься рассвет. Настасья наставила в тележку множество каких-то гостинцев для отца, и Кирееву некуда было вытянуть ноги. Впрочем, сунула она с чем-то туесок и для него. Прощались все с поцелуями. Петруха, словно куль с зерном, нагибал к себе тестя, обнимал его и все повторял:.
Так ты запомни наш разговор.
Настасья целовала Киреева мокрыми губами, давила ему шею своей жесткой ручищей и приглашала:
— Приезжайте, Павел Георгиевич, приезжайте еще. Володька едва удерживал на вожжах танцующих лошадей.
Потом он гнал их резвой рысью. Невдалеке от узко накатанной дорожки Михаила и другие Петрухины работники пахали в восемь плугов. Среди прошлогодней стерни чернела уже широкая полоса свежей пашни. По ней прыгали птицы, выбирая личинок и червей. Михаила шел за передним плугом. Завидя приблизившуюся тележку, он закричал что-то, защелкал кнутом. И хотя похоже было, что закричал он на лошадей, но на мгновение Киреев испытал в животе прежнее неприятное ощущение.
Весь обратный путь Баранов сладко дремал, невзирая на ужасную тряску. На попытки Киреева завязать разговор он сонно отзывался:
Ну тебя к черту! — И удовлетворенно добавлял: — Хороший зять мне достался. Из грязи — а выйдет в князи…
Киреев чувствовал себя неважно. Он несколько раз заставлял Володьку останавливать лошадей и уходил за обочину дороги.
В городе его ждала еще неприятность: за ночь на станции разбросали целую уйму прокламаций Красноярского комитета РСДРП под заголовком «Букет негодяев (или царские слуги)». В прокламации подробно описывались факты жульничества, незаконных поборов с парода, прямых хищений казенных денег. И назывались фамилии, главным образом полицейского начальства Иркутска, Томска, Красноярска, Иланской. Особенно досталось томскому полицмейстеру Аршаулову. Но несколькими строчками ниже взъяренный Киреев прочел и свою фамилию. Перечень его «деяний» был также приведен довольно длинный. Украденные у народа и у казны им, Киреевым, деньги назывались с большой точностью и с приведением всех обстоятельств. И самое главное: все это было сущей правдой…
Не сразу согнала с него бессильное бешенство и наспех набросанная записка Лакричника, которую в заклеенном конверте передал дежурный жандарм. Лакричник торжествующе сообщал Кирееву, что он выследил лицо, доставившее прокламации. Это лицо их вручило Мирвольскому. Где доктор хранит листовки, пока не установлено, так как передача состоялась в помещении больницы, Лакричник же дальнейшее свое внимание решил направить in medias res — в самую средину вещей, — узнать, откуда берутся листовки, ибо Мирвольский теперь никуда не уйдет. А приезжее лицо — «мавр сделал свое дело» — немедленно вернулось на вокзал и приобрело себе билет до Красноярска. В силу чего Лакричник счел нужным последовать в поезде за сим лицом.
Киреев было прошептал ругательство в адрес Лакричника, которого черт понес, так сказать, за семь верст киселя хлебать, тогда как узелки и здесь отлично завязались, а потом, хорошенько обдумав, решил, что, если в Красноярске Лакричник обнаружит самое вожделенное для жандармерии — подпольную типографию, — это будет отличный щелчок в нос полковнику Козинцову. И это сразу поднимет Киреева в глазах высшего начальства.