Книга: Пробитое пулями знамя
Назад: 30
Дальше: 32

31

Слово «Свобода» осталось на утесе. В хорошую погоду, когда солнце переваливало на вторую половину дня и становилось против скалы, упираясь в нее прямыми лучами, белые буквы загорались призывно и гордо. Люди собирались на берегу Уды и подолгу смотрели на это манящее слово. Потом шли по своим делам, шагая как-то особенно твердо.
Баранов кипел яростью. Он собирал полицейских во главе с полицмейстером Суховым, стучал кулаком и, перегнувшись через стол, пускал крепкую соленую фразу.
А? Господа! Вот такие штуки скоро на лбу писать начнут. В моем городе дойти уже до такого нахальства! Красками на камне. В виду у всех. Позор! Кто? Я спрашиваю: кто просмотрел?
Кого-то из нижних чинов все же сделали виноватым, и он был с треском изгнан из полиции. Но это Баранова не успокоило.
Смыть, соскрести, закрасить эту мерзость! Докуда еще будет она красоваться? Ищите смельчака. — И потрясал сторублевой бумажкой: — Вот награда! Собрать все лестницы, веревки, завезти пожарную машину. Надпись убрать!
Лестницы оказывались совсем ни к чему. На веревках некоторые пробовали спускаться, но, повисев над пропастью несколько минут, в ужасе требовали, чтобы их скорее подняли наверх. Издали сделать было нельзя ничего — людей относило от скалы, — а прыгнуть на кромку уступа отчаянных голов не находилось. Кружным путем, прорубив в сосновой чаще дорогу, завезли на утес пожарную машину и несколько бочек воды. Напялив на голову желтую, как самовар, латунную каску, сам начальник дружины сел с брандспойтом в люльку. Заработала машина. Ударила в камень тугая струя воды. Но краска уже засохла прочно, и бравые пожарники, израсходовав всю воду, только отлично вымыли скалу. А надпись после этого засветилась еще ярче.
Уничтожением крамольного слова занимался со своей полусотней и казачий есаул Ошаров. Но сделать также ничего не мог. Киреев скептически кривил губы:
Надо выписывать так называемого альпиниста или акробата из цирка. А пока, Роман Захарыч, — заявил он Баранову, — придется вам, так сказать, зачислить эту надпись в городское имущество. Возимся с ней — только больше внимания к ней привлекаем.
И постепенно все отступились.
А для рабочих этот утес стал как бы знаменем революции. Где бы теперь ни собирались сходки или массовки, ораторы в своих речах непременно упоминали о надписи на скале как о символе близкого освобождения народа.
День Первого мая минул спокойно, хотя Киреев и ждал больших беспорядков. Люди ходили по городу с красными флагами, пели революционные песни, Уже беспорядок? Да. Но еще на такой грани, когда с ним можно мириться. И если не мириться, то терпеть. А поднимись над головами людей казачья нагайка или полицейская шашка— сразу завяжется схватка. Киреев этого не хотел. Киреев этого боялся. Если бы в городе было больше полиции, жандармов и войск! Тогда, пожалуй, он хотел бы схватки. Потому что награды даются только победителям. Не будешь драться — не будет и побед. А драться, имея слабые силы, значит провалить победу, получить взбучку и от противника и от начальства. Уж лучше сделать вид, что даже и не было повода для схватки. Тем более что с месяц тому назад, на случай эксцессов для согласованных и совместных действий, Кирееву подчинили и городского полицмейстера Сухова и командира казачьей — полусотни есаула Ошарова. Сделай что-нибудь неудачно, эти же гуси потом и подсидят. Ошаров определенно недоволен, что есаул — притом дворянин! — оказался в подчинении у неродовитого ротмистра. А сам-то, дворянская косточка, уже проявил свои, так сказать, стратегические способности — ускакал с полусотней на Вознесенку глядеть крамольную надпись и оказался отрезанным рекой, когда в слободе зареяли красные флаги и люди затопили все улицы. Между прочим, у паромщика Финогена тоже ни раньше, ни позже заклинились на карбасе рули. Ох, надо бы «заклинить» ему хорошенько!..
Он думал так и верил, что сравнительно тихое Первое мая — все же большая удача. И, пожалуй, его, Киреева, правильный ход. Не будешь без надобности ворошить в улье пчел — они тебя и жалить не станут. Отвели душеньку рабочие, свободно походили с песнями, с флагами и успокоились, больше демонстрации не повторятся…
Но он ошибся. Минуло немногим больше двух недель, телеграф принес страшную весть о гибели в Цусимском проливе всего русского флота, и снова на улицах Шиверска заалели знамена. Рабочие ушли под «скалу Свободы» и там провели свою массовку. Шпики Кирееву донесли, что выступать будет агент Сибирского союзного комитета. Это было заманчиво — поймать крупную птицу. Но из охоты Киреева ничего не вышло, его жандармы только разогнали сходку, а приезжего агента не захватили. Киреев получил донесение, что называли агента Станиславом и произнес он очень резкую речь. Обвинял правительство в новом преступлении — гибели флота и смерти тысяч матросов, требовал народного суда над царем и призывал — в который это раз! — бороться против войны, против самодержавия. Киреев, читая доклад, зеленел от злости. Все это знакомо ему, об этом могли бы в докладе и не писать. Не это существенно. Существенно то, что агент Союзного комитета не пойман, существенно — что жандармы остались в дураках.
Ну, а кого-нибудь все же арестовали? Жандарм ему подсунул длинный список.
Так что все при сопротивлении, ваше благородие.
Замелькали привычные фамилии. Да, все это неблагонадежные. Давно на подозрении. Но в чем их прямо обвинишь? Улик нет. Судебного дела никак не получится. Подержать их подольше в холодной, поманежить на допросах? Ничего нужного они все равно не скажут. А бабы — жены их — одолеют слезами. В депо, в мастерских рабочие забунтуют — начнут требовать освобождения арестованных. Нужны совсем, совсем другие меры…
— До утра голодом продержите, а утром — ко всем чертям.
Весь этот вечер Киреев писал, перечеркивал и снова писал очередной свой рапорт в губернское управление. Это было для него всегда очень сложным делом. Приходилось просить увеличения численности жандармов и полиции, просить присылки еще одной казачьей полусотни. В этом одном он видел выход из положения, единственную полезную меру. Но в то же время он отчетливо представлял себе: такие требования к начальству текут отовсюду. И где же в конце концов действительно наберешься людей и денег, чтобы удовлетворить все эти требования? Начальство злится, читая такие рапорты. А нет ничего хуже, как обозлить начальство! Надо писать так, чтобы именно его, только его, Киреева, рапорт получил какое-то преимущественное внимание перед всеми другими. Чем достичь этого? Доказывать, что Шиверск наиболее неспокойный город и здесь особенно сильно революционное брожение? Но не скажут ли тогда ему: «Так почему же вы, Киреев, допустили это? Почему не пресекли в самом начале?» Эта злоязычная язва Маннберг недавно декламировал ему чьи-то стишки: «Полотенце-то чье. — Васьки? Стало, Васька и тать, стало, Ваське и дать таску». Вообще-то подходят стишки. И, ероша свои под бобрик подстриженные волосы, он прилежно выискивал такие формулировки, из которых бы следовало, что революционное брожение в Шиверске усиливается больше, чем в других местах, но что он, Киреев, нимало не повинен в этом.
Вымучив наконец свой рапорт и отослав его на почту, Киреев решил съездить к Баранову. Он был крайне недоволен поведением полицмейстера Сухова и хотел всерьез поговорить о нем с городским головой, которому в повседневной своей деятельности Сухов все-таки подконтролен. Чем занимается полиция в городе? Ловит главным образом мелких воришек, разнимает пьяные драки, блюдет на перекрестках улиц спокойствие — и не понимает, что спокойствие ныне означает совершенно иное. Не воры страшны для империи, а революционеры. Революционеров же Сухов ловит непростительно плохо. Надо как-то заставить полицмейстера слушать себя не только в момент «согласованных действий», а всегда.
Баранов был дома и принял Киреева в зале, сплошь обставленном вдоль стен молодыми лимонными деревцами. Это увлечение у него появилось недавно и заслонило собою прежнее — разведение голубей. Киреев потрогал острые листочки лимонов, похвалил талант садовника. Баранов радостно хохотнул:
Тропики в доме хочу сделать. Специально девку ухаживать за ними нанял. Как думаешь, милочок, плоды когда-нибудь получу?
Киреев пожал плечами.
Не знаю, Роман Захарыч. Девку, говорите, наняли? Может быть, тогда так называемые плоды и получите.
Ну-у, — протянул Баранов. — Вон ты куда. Это само собой. А лимоны?
Лимоны всегда есть у Могамбетова.
У Могамбетова всякий дурак купить может. А у меня будут свои. Барановские.
Чем же лучше свои-то, Роман Захарыч?
Э-э! Тем, что левая нога у меня их захотела. Понял? Ну, а у тебя что нового?
Киреев выложил ему свои соображения насчет Сухова. Баранов задумчиво пощипал жирные складки на шее.
Ты охотник за крамолой, с тебя ведь за воров или, скажем, за разврат в городе никто не спросит. А я и за это за все отвечай. Но вообще-то говоришь ты дело. Надо кучней нам держаться. И я от себя полицмейстеру тоже скажу. — Он подтянул Киреева за наконечник аксельбанта. — А у тебя, милочок, ни разу такие вот мечты не появлялись: каким-нибудь ядом всех этих смутьянов вытравить? Дочиста! А потом за каждым новым человеком, который родится, вот с этакого возраста, — он показал на аршин от земли, — в десять глаз глядеть. Чуть свихнулся — яду ему.
Мечтать не люблю, — сказал Киреев, отбирая у Баранова наконечник своего аксельбанта. — Я и без яду всех революционеров вывел бы. Надо добавить штаты. И войск прислать.
Казна у правительства тоже, поди, не бездонная.
Ну, а как тогда? Зубатов хотел стать предводителем у рабочих, так сказать, их первым защитником. Не увлек.
Так видишь ли, милочок, — уныло сказал Баранов, — тут увлечь было и трудно. Ты подумай сам: что за пара — жандарм и рабочий? Ей-богу, это все равно что кошку у мышей защитником сделать. Надо же, чтобы доверие было!
К Гапону так называемое доверие было. А что он сумел? Под пули две тысячи человек подвести. Вот и все.
Это один раз только можно, — еще более скучно заметил Баранов. — Гапон — балда. Он и от царя и от религии народ отшатнул. А те тоже дураки, что в людей при хоругвях стреляли. Во что тогда народу верить, если даже в святые хоругви можно стрелять? За Гапоном больше никто не пойдет.
Так и я полагаю. — Киреев погулял по залу, прислушиваясь к малиновому звону шпор. — Густав Евгеньевич рассказывал, в Петербурге теперь Союз русского народа задумывают.
— А это что за штука? Не слыхал я. Киреев скептически махнул рукой.
По-настоящему, так сказать, и сам Густав Евгеньевич еще не знает. Но будто бы в замысле — противопоставление действиям- революционеров. Эти, скажем, готовят манифестацию против самодержавия, те — манифестацию за самодержавие. Эти бомбами запасаются, те — другим оружием. Эти бастуют, те забастовщиков бьют. А суть и в том н в другом случае одинаковая — тан называемый народ.
Погоди, погоди, — оживился Баранов, — а вот тут я вижу смысл глубокий: народ против власти бунтует и сам же народ бунтовщиков за это лупит. Не царь, не правительство, а народ… сам себя. А? Это, милочок, здорово! Зря ты нос воротишь. Из этого прок может выйти.
Только в том случае, если в Союзе русского народа много окажется так называемого народа, — длинно и путано сострил Киреев.
Баранов не оценил его натужного остроумия и сказал совершенно серьезно:
Надо бы подумать насчет этого и у нас. Говоришь, много ли народу найдется? А почему не найтись, если поискать? Купцы, лавочники, трактирщики, мелкие хозяева… Годятся? Вполне. Кого — царя или бунтовщиков они любят? Царя. Народ они или правительство? Народ. Что, они не найдут, кому на водку полтину дать, чтобы с ними вместе пошли? Найдут. Там извозчики, дворники да, ей-богу, те еще, что по трактирам день и ночь сидят. Если все вместе сложить, большая сила получится. И главное: сам народ против народа, а власти в стороне. — Баранов радостно потер руки. — Представляю себе, сошлись две стены. Одна: «Мы царя не хотим». Другая: «А мы хотим». И — бац, бац! — друг друга в морды. Ах-ха-ха-ха-ха! А ваш брат при этом только наблюдай за порядком. Не понимаю — чем тебе это, милочок, не нравится?
Так, как вы нарисовали, Роман Захарыч, начинает нравиться.
Ну вот видишь!
А людей собрать?
Соберем. Я тебе даже в главари первого назову Федорова Луку. А что? Государя-императора любит, бунтовщиков ненавидит, скупой, а на святое дело и денег сотню-другую не пощадит. И приятелей таких же вокруг себя соберет. А?
Не спорю, Лука Харлампиевич для этого человек подходящий.
А я тебе и еще найду, — пообещал Баранов, — и особенно среди торгашей.
Иван Максимович? — вопросительно поглядел на него Киреев.
Василев… Ну, этот, во-первых, уже не столько торговать, сколько производить сам товары хочет. У него интересы посложнее, чем у Луки. А во-вторых, между нами говоря, Иван — лиса двухвостая. Он и за царя и против царя. Во всяком случае, морду свою подставлять ни за кого не станет. Но деньжат, если надо, от него на это дело получить можно будет. Хотя мне известно, что зимой в Иркутске на банкете Иван целых сто рублей отвалил по сути дела на революцию.
Не может быть, Роман Захарыч! — воскликнул задетый за живое Киреев. Это был укол его профессиональному самолюбию. — Откуда вам стало известно?
Да губернатор как-то в письме упомянул. Ну, а ты что взвинтился-то? — удивился Баранов. — Ты что, не в тюрьму ли за это посадить его собираешься? Ах-ха-ха-ха!
Не посадить… Нет… Но ведь, если это верно, — это так называемая измена престолу.
Фью! — свистнул Баранов. — На ком же ты тогда престол держать думаешь, милочок, если Василева записать в изменники? И за что? На сто рублей полной любви к государю у него не хватило? Да против царя — продли господь дни его жизни — Василев-то сотню отдал, а за царя отдаст десять тысяч! Понял?
Так для чего же…
Чего «для чего»? — Баранов хлопнул Киреева по плечу. — А может, ему просто царя на вершок ниже ростом иметь хочется? А? Мы-то с тобой это должны сознавать? Знаешь что, милочок, едем-ка сейчас к зятю моему, к Петру, на пельмени. Он как раз пару лошадей за мной пригнал. Может, и с ним насчет Союза русского народа потолкуем. Он «ура», как Лука Федоров, кричать не станет, а втихаря кого надо, так…
И Баранов выразительно стиснул в кулак свои жирные пальцы.
Назад: 30
Дальше: 32