7
Паузу держат, думал он, третий уже день ожидая звонка ли, прихода Мизгиря; что ж, резонно. Дело никак не шуточное, деньги немалые, а прогореть сейчас — как умереть, запросто. Загуляла по нашей стороне смерть, ни правых перед ней, ни виноватых — все равны, равнее прочих обиженные, забиты сводки ею, наперсницей распада, и нету разницы, от чего: в разборках ли, неразборчивых в средствах, дележке великого бесхозного добра, в резне кавказской либо азиатской брошенные, а то и вовсе спроста, опившись самопалом, в тюремной больничке загнувшись от повального тубика, — мало ль как, несчетно причин, да никто и не собирался их считать. Равнодушие какое-то к ней, косой, обуяло всех, и хуже нет приметы. Надолго, значит, разор с воровством, не скоро выдохнется дурная эта, с темного нашего дна взмученная брага, и рассчитывать на что-то доброе впереди никак уж не приходится.
А на что надеется, чего ждет он от обещанного ему? В лучшем случае, то же самое — повседневность злобную людскую разгребать, свалки эти мусорные общественные, газетная с выпускными авралами текучка… ну, даже если свободы побольше, возможностей, результатов — при том же конечном итоге, личном и общем? При том же, другого не будет, не доживешь. И не делать его, дела, нельзя тоже. Тупики стоицизма, по-другому не сочтешь.
Может, сами раздумали? Не исключено: в конце концов, ветер в их паруса — что им упираться-то, казалось бы, грести против мейнстрима…
Но звонок озвучил кем-то уже решенное. Встретились с Мизгирем на центральной и по ней же пошли — до арки в старой многоэтажке бывшего, должно быть, доходного дома, воротами зарешеченной всегда; ни разу, кажется, не видел он их открытыми, хотя мимо-то ходил вот уж полтора десятка лет без малого, если студенческие считать.
— Мои знакомства, — с рассеянностью говорил, вернее — болтал по дороге Мизгирь, о чем-то другом думая, пустым, как бы отталкивающим все взглядом прыгая по многолюдью улицы, — это, знаете, тайна для меня самого. Как, на каких таких основаниях, какого лешего сходишься с человеком иным — самому порой не понять… Ладно бы, симпатия — так нет же, отнюдь и отнюдь! Ну, моменты деловые — они объяснимы; а ведь иной-то раз вроде и приятельствуешь с субъектом, глядишь на него и думаешь: а черта ли мне в твоем приятельстве, коль приятного ну ни…Звали на поросенка с хреном, пришел — а там хрена до хрена, а поросенка нету! И не навара ведь ищешь, а духа… Но вот Воротынцев — с ним и дел-то никаких, положим; разве что давние книжные, в эру всеобщего дефицита, игрушки интеллектуальные наши… а вот же приятственный, с кругозором человек, да и мыслит без цитат и со свободой, не всем доступной. Нет, вы-то найдете друг друга. Но ухо востро держать, это уж в любом случае.
— Директор учрежденья, говорите… что ж он, от бюджетных отстегнет?
— Ну, об этом-то у деловых людей не спрашивают…
— Спрашивают, Владимир Георгиевич. Пока еще и судьи есть, и следователи — не те уже, конечно, но еще с зубами. С когтями тоже.
— Я бы сказал — с лапами… Нет-нет, все чисто. Но вы-то совершенно правы, что ставите так вопрос, — одобрительно глянул тот из-под шляпы. На нем, непривычный для глаз, сегодня непригнанно топорщился новый и, по всему судя, дорогой черный костюм, чересчур длинные брюки шаркали по асфальту, попадали ему под каблуки, сбивая и без того неровную, несколько подпрыгивающую походку, темный тоже галстук сбился куда-то под мышку, незастегнутую верхнюю пуговку сорочки открыв, — но вот смешного… нет, комического в этой вдвойне теперь, казалось бы, нелепой фигуре не виделось уже, не усматривалось, настолько подперто все было внутренней личностной серьезностью, не обманувшей, обернувшейся для него, Базанова, невероятным почти, казалось, несбыточным уже. — Нет, все должно быть тип-топ, подзаконно и документировано. И так и будет, не забывайте, я же юрист, как-никак! Он сам скажет вам, что посчитает нужным; между нами ж говоря, под ним фирма. Основана не так давно, знаете, но замах, средства… сильный, скажу я вам, замах. А будет и банк, вкладчики пойдут, денежку трудовую и всякую понесут из чулков и банок — из ма-аленьких таких банков потаенных, каковых не учтенное никем великое множество и какие корчатся теперь от инфляции, инфлюэнцы финансовой, не зная, какому эскулапу отдаться, мечутся, а кругом знахари-мошеннички одни рыщут… поле дураков! А тут — солидный, по всем правилам мировым хранитель и распорядитель, с гарантией… Нет, скажу я вам, народный капитализм совсем не фантазия, это проверенное, твердо во многих хороших домах Европы поставленное дело, это их жизнь сама. Как в теплицах, знаете: морозяка, ночь бездомная и весьма для многих скверная кругом — а в них, у них сиречь, цветет и пахнет все, и плоды хотя и гидропоникой, механикой социальной отдают, безвкусностью некой, но ведь отнюдь не иллюзорные… Социализм, который сейчас все кому не лень в параше топят, как раз в механике-то этой и недобрал малость, не все силы свои в дело пустил, да и, боюсь, не смог бы — идеи мешают. Как, пардон, плохому танцору известно что. И недурные, в сущности, а мешают, мы в них как в штанах ватных добротных — на стайерской, длиною аж в семьдесят лет, дистанции. Вот и пропыхтели, проиграли. Но зачем, на кой ляд идея для выделки элементарного табурета или такой же стенки мебельной качеством не хуже итальянской, или компьютера?.. Нет, делать если — то делать, а не дурака валять. Не с идеями, политикой, а просто с чертежом, материалом в руках, с головой!
— А чертеж и есть политика, — не очень-то довольный агиткой этой, пожал плечами Базанов, посматривая сбоку на значительное сейчас, в профиль будто даже самодовольное лицо его. — Идея табуретки, если уж на то пошло.
— Ну, пусть… но не идея же всемирного счастья человеков, включая бушменов и прочих троглодитов! Политика — это механика исполнения реалистического чертежа, а не завиральной идеи. Вернемся к механике давайте, к реальной, она ж расписана по операциям, испытана опытнейшими инженерами, спецами по сопромату. А тот же народный капитализм — чистой, считай, воды социальная механика, вполне, кстати, социалистическая по целям. Набор формул — и только, и всякие идеи для нее все равно что песок в шестернях, в приводной трансмиссии.
— Но у нас-то механика эта, согласитесь, никак еще не опробована…
— А что «у нас» — планета другая или закон тяготенья всемирного не срабатывает? Яблоки вверх падают, диалектика противопоказана, логика? Человек не цивилизован, не та же скотинка? Нет же, только в трансмиссии — песок, всего и дел…
— Если бы песок, — усмехнулся Базанов. — Нет, глубже берите: почва. И уж не сочтите за каламбур, но не какая-то от чужих приводов трансмиссия, а — миссия… Историческая.
— Ха! — остановился даже Мизгирь, голову закинул, шляпа мешала ему посмотреть. — Зовите меня просто Ильичем… простенько и со вкусом. А как же тогда марксизм-бланкизм? Он откуда, из-под Архангельска пешком притопал? Из Симбирска — на дощанике? Хренушки. И тут уж одно выбирать: либо социализм, наркап по-нынешнему, с более-менее человечной мордой, и никаких тебе миссий, либо…
— Ну?
— Либо уж в веру свихнуться, а там пошло, знаете, поехало: третий Рим, соборность с перетягиваньем одеяла, белый царь… ну, как же нам без царя! Причиндалы мессианские — чтоб из-за них с тронутыми на этом же пункте иудеями цапаться, с хазарами неразумными, — этого хотите? Только не говорите мне, что вы не антисемит, я и так это знаю. Но они-то хоть что-то делают, вон и государство себе слепили — а мы? Последнее разваливаем, какая уж там… Нет, нам сюда. И учтите: никаких на себя обязательств, обещаний прикладного характера, газета — и все. Ну, может, на совет попечителей-пайщиков согласиться — для материального обеспечения… без всякого идеологического патронажа, да, мы и сами с усами. Хотя вопрос о форме руководства тоже может встать: скажем, не главный редактор пока, а что-то вроде председателя редсовета, с правом подписи финдокументов, или еще как, нам-то оно не все ль равно…
Он говорил это, проходя через калитку в решетчатых воротах арки, открытую на их звонок крепкомордым охранником в непонятной темной форменке, вместо пропуска — приятельский кивок; говорил то, что надо бы сказать и обговорить раньше, а не болтать о табуретках и трансмиссиях, и это неприятно удивило его. Не все равно; но об этом, при нужде, придется тогда говорить самому, на сподвижника не надеясь.
За аркой открылся зеленый ухоженный двор, о котором и не подозревалось в пыльном и загазованном центре, а в глубине его за пирамидальными тополями и кустами сирени расположился щеголевато отремонтированный двухэтажный особняк времен модерна, с «фордом» у подъезда, — оазис… Успел глянуть на медную в нарочитой, может, патине доску: филиал Гипроводхоза какого-то, контора как контора, мало ль таких…
Они поднялись по ажурного литья чугунным ступенькам старинной лестницы на второй этаж. Особняк, что и говорить, был отделан под орех; а в приемной их учтиво встретил, встав и выйдя из-за стола с компьютером, лет тридцати с небольшим чернобровый смазливый секретарь в безукоризненной тройке — рядом с которой мятый черный прикид кивнувшего ему довольно рассеянно Мизгиря выглядел уцененным, для погребения, облаченьем. «Вас ждут», — почтительно проговорил секретарь, принял от него снятую, против обыкновения, шляпу и открыл створку широкой, инкрустированной бурбонскими лилиями лаковой двери; следующую, в просторном тамбуре, толкнул сам Мизгирь, пропустил Базанова вперед.
От окна навстречу им пошел невысокий полноватый человек со щеточкой усов, с редким русым, начинавшим седеть зачесом назад. Блеклое, из плохо запоминающихся, лицо с мелковатыми чертами было оживлено сейчас вроде б не дежурным гостеприимством, сеточкой морщин улыбались маленькие светлые глаза.
— Жду, — сказал он, чуть приметно и оттого симпатично губами усмехаясь тоже, пожимая его руку. — Жду удовольствия познакомиться. Леонид Владленович, к вашим непременно услугам.
Иван представился, уступил место поручителю своему.
— Старый интеллектуальный греховодник, — уже посмеивался Воротынцев, дольше обычного задержавши руку Мизгиря в своей, тиснув как-то по-особенному раза два ли, три, — он уж, верно, замаял вас парадоксами своими? Он их отыскивает везде, особенно же в своем гуманизме…
И тот ответил глухим своим хохотком, покрутил головою:
— К людям я еще снисхожу кое-как… ну, что с них взять — с меня, например? А вот человеколюбов терпеть не могу!
— Это вполне здоровый инстинкт у вас, мне кажется, — заметил ему Иван, и хозяин оценил сказанное, с видимым удовольствием засмеялся и предложил, показал на стоявшие у веницианского, в углу кабинета, окна два кресла с длинным низким столиком меж ними:
— Располагайтесь. Надеюсь, там будет вам, как Собакевич говаривал, покойно.
И подошел к рабочему своему столу, ткнул клавишу селектора. Тут же появившийся секретарь не без труда подкатил по ворсу ковра третье кресло, скрылся в боковой за портьерой двери. Видно, был хозяин завзятым любителем бронзы: люстра, бра в простенках, чернильный прибор с задумавшимся, будто даже опечаленным чем-то Мефистофелем, настольная лампа тоже — все из нее, старой тонкой работы. Большой, давно обжитый кабинет со светлыми и, кажется, в самом деле орехового шпона панелями, отделанными поверху разным под старинку обрамлением, и с богатым в другом углу — фальшивым, скорее всего, — камином с мраморной доской и грифонами на решетке… ну да, начало века, типичный модерн.
— Да, трудновато человека любить, — говорил меж тем, продолжал он случайно подвернувшуюся фразу, тему ли, подсаживаясь к ним, — мудрен уж очень, неоднозначен, хорошее от плохого в нем, простите, зубами не отдерешь… Но любим же.
— С божьей, как говориться, помощью. А может, понужденья.
— Понуждения? — удивился Воротынцев вполне искренне, пристально глянул. — Признаться, не понял…
— Некоторые отцы православия, аскеты, считают, что наличными своими силами человек осознанно любить другого человека — всего и во всяких ситуациях, проявлениях — не может. Разве что с вышней помощью: так он, человек, по словам же по вашим… неудоболюбим, что ли.
— Да? Впервые, знаешь, слышу такое… — сказал хозяин Мизгирю, тоже со вниманием слушавшему, смотревшему. — Трезвый взгляд, ничего не скажешь. И смысл — в рамках религиозного, конечно… Разумники. — И перевел все еще недоумевающие глаза на гостя, дрогнул щеточкой усов: — И… вы верите, вообще?
— Да нет, — спокойно сказал Базанов. — С богом или без — все равно не управляется с любовью человек, не справляется… как и с ненавистью там, с эгоизмом. Ни полюбить толком, чаще всего, ни возненавидеть не может. Ни верить. Нет — я, увы, атеист.
— Вот! — выкинул к нему руку Мизгирь, точно уличил, с поличным поймал. — Не верю я этому «увы»… подозрительно оно и не в первый уже раз, между прочим! Чреваты эти «увы»!..
— А у тебя есть такое право — не верить, подозревать? — резонно и с неожиданным и твердым холодком возразил Воротынцев.
— Увы, нету, — засмеялся Мизгирь. — Это я к тому, что все мы в этаком межеумочном состоянии — жиронда, болотце…Менжуемся, знаете, ни богу свечка, ни черту кочерга. А определиться, — и посерьезнел, скрипнул отчего-то голосом, — желательно бы, императивы времени — они ж категоричны… Aut Caesar, aut nihil.
Тот с видом то ли пренебрежительным, то ли непонимающим — а зачем? — пожал плечами, придирчиво оглядел выставляемое секретарем с коляски-подноса на столик: «Наполеона» бутылку, красное вино, большое блюдо чего-то розового, нарезанного, где ветчина, где рыба — сразу не поймешь, бутерброды с икрой и прочую мелочь вроде тарталеток, лимонов и маслин. Появлялся из-за портьеры и работал этот малый бесшумно, с ловкостью едва ль не профессиональной, и Базанов усомнился: секретарь ли?
А хозяин налил коньяку Базанову и себе (бутылку красного без церемоний забрал в свое распоряжение Мизгирь) и, держа бокал чуть на отлете, негромко, но веско, куда и благодушество делось, заговорил:
— Мы встретились здесь по делу — и считайте дело это уже решенным: мое застарелое доверие к Владимиру Георгиевичу и моя вера в талант Ивана Егоровича — тому порукой. Сопутствующие мелочи решаемы, и у нас есть уже что предложить вам; но об этом чуть ниже. Я же хочу выпить за одно удивительное и, право, таинственное обстоятельство: как на наших неизмеримых пространствах, в нашем-то бардаке и всесмешеньи находят в решающее время друг друга талант — и энергия к нему, знание, как делать, — и воля делать это. За встречу их — здесь!..
Тост был хоть куда, не уступал ему и коньяк, никак уж не подделка шляхетская, и что за тяга у поляков, в самом деле, Наполеона всякий раз подводить… да и всех, кто с ними свяжется.Но интересно бы узнать, что за тостом? За симпатией обоюдной, успевшей, кажется, между ними возникнуть.
И Воротынцев не стал тянуть, не в его, видно, характере было это:
— Теперь частности — чтоб не возвращаться к ним, не портить посиделки нашей. Помещение — на углу Казачьей, — он усмехнулся, — и Урицкого, четыре комнаты пока… Устраивает? Там одна из фирм наших, потеснятся, как только скажете. — Он положил оливку в рот, прошел к столу своему и бумажку взял, глянул в нее. — Так… компьютер с принтером, пишмашинки две, факс, мебеля, само собой… Смета на обзаведенье, на канцелярщину всякую — за вами, хоть завтра, как и расписанье штатное. Ставки на ваше усмотрение, скупиться на кадры не будем, наш принцип: все для дела. Далее: «четверка» вазовская с шофером, пробег… э-э… три с половиной тысячи кэмэ — с завтрашнего, опять же, дня в полном вашем распоряжении. Регистрация, расходы побочные, юридические закавыки и прочее — все с Вячеславом, секретарем моим. Отдаю вам его… на известный срок, конечно, на обустройство — как юриста и нашего полномочного. Ведь вам, Иван Егорович, и уволиться надо, так? Проблем не будет?
— Не думаю, — только и мог сказать он. А вот они подумали — за него и, похоже, за всех и вся… другой вопрос, что и как подумали, с каким заглядом вперед. Ну, это видно станет, и довольно скоро; а все предложенное сейчас надо принимать как должное — да, именно так.
— И прекрасно. Что еще?
— Спасибо, Леонид Владленович; но тут момент есть один, который нельзя не обговорить…
— Да, слушаю.
— Я о статуте газеты. Да и о своем, личном, статусе — согласитесь, это важно и, главное, нужно…
И остановился, ожидая подтверждения — важности и нужности. Пусть-ка скажет свое «да», тогда и продолжим; и скорее почувствовал, чем увидел, как напрягся и спрятал глаза Мизгирь… вмешаться изготовился?
— Несомненно, — сказал Воротынцев, чуть наклонив голову набок. Заминка если и была, то совсем небольшая.
— Вы пригласили меня, конечно, не в качестве сотрудника, пусть и ведущего, а как главного редактора газеты… какой пока нет еще, которую с нуля делать надо. Спасибо, я ценю доверие ваше. И известный риск Владимира Георгиевича тоже, я ведь понимаю. — Он улыбнулся им, поочередно. — И ваше доверие я здесь понимаю и принимаю как полномочную ответственность, не иначе. Которая напрямую связана с самостоятельностью моей как редактора — иначе кому за все дело отвечать? Некому. — И решил добавить, на определенность вызвать: — Или неправильно я понял?
— Нет, почему же…
— Тогда я готов, — не стал дожидаться другого он. — Если поверят нашей газете, то лишь как независимой от всяких там… лобби, как газете народного мнения. А партийный иль биржевой листок выпускать очередной, — он пожал плечами, — для кого? Биржи обещанной нету еще, шамовку на оптовом и тряпье на толкучем и без того продают-покупают. А вот народную заявить оппозицию, зрячей и говорящей сделать ее, пути-дороги в будущее поискать, в акционировании разобраться, в приватизации той же, да и в политике самой… Ведь беспредел моделируется, в реале раскручивается, а в нем никто не выиграет по-настоящему, зря надеются ворье с номенклатурой…
— Пожалуй, — раздумчиво согласился хозяин, встал опять, прошелся. — Здоровый противовес этому должен быть… Наглеют на глазах.
— Да в разнос все идет, как… телега с горы. И здесь, я полагаю, нужно достаточно жестким быть. С тем, что называют позицией.
— Правильно полагаете, Иван Егорович. — Он переглянулся с молчавшим до сих пор нахмуренным Мизгирем — теперь что-то собравшимся было сказать, упреждающе ладонь поднял. — И мы вам эти полномочия, с ответственностью вместе, дадим. Дело здесь с излишком сложное, тонкое, оно ведь еще и душу затрагивает, мировоззренческое… нет, без разночтений тут не обойтись. Но в главном-то мы совпадаем: народная самодеятельность во всех областях, да, инициатива, законность со справедливостью в ладах, сотрудничество межсословное. И, наконец, чувство хозяина в народе — как решимость его строить жизнь на собственных началах, на естественном праве всякого суверена!..
Говорил он довольно свободно, вышколенность чувствовалась не только в манерах, но и в этом ученом умении размышлять вслух, словами; и — опять — вертикаль некая угадалась в нем, струнка натянутая, к чему-то его самого и всех рядом с ним обязывающая. В том числе и Мизгиря, который хоть и усмехался вроде уголком чувственно-тяжелых губ, недовольный, что ему сказать не дали, но слушал — будто в первый раз, упорно глядя, будто запоминая… хотя что тут запоминать, что особенного хозяин сказал? Слова.
— А что позиции касается, — тонко улыбнулся вдруг Воротынцев, — так ее никто и не запрещал… Имейте. Отстаивайте — перед всеми, перед нами тоже, дело лишь за аргументами. И не знаю, что вы создадите для собственно журналистской работы, редсовет ли, редколлегию — вам, редактору главному, видней. Ну, а для обеспечения жизнедеятельности, для решения некоторых вопросов… не стратегии газетной, нет, но возникающих иногда ситуаций важных, а таковые бывают, мы сформируем правление, скажем, из наших же вкладчиков в это дело… правомерно? — Возразить было нечем, и Базанов кивнул. — И вы тоже будете его членом, с голосом отнюдь не совещательным. Итак, три члена правления уже здесь…
— С председателем! — Доля яда была в этом восклицаньи поручителя явной, он почему-то переживал весь этот разговор довольно болезненно — без особых на то причин, казалось бы, удачный же разговор. — Во главе!
— Благодарю, — ухмыльнулся Воротынцев, — я и не отказываюсь. А посему на правах его предлагаю закрыть первое заседание и перейти к части неофициальной… Так она именуется у заклятых друзей наших, из номенклатуры? — Он лукаво глянул Ивану в глаза, наливая ему, себе затем; поднял бокал: — Что ж, за газету?
— Будет газета, — твердо и не отводя глаз, сказал Базанов, чокнулся с ним. — И подписчиков найдем, раскрутим. Знаю, где искать.
— Знает, — подтвердил и Мизгирь, оживляясь понемногу; но чем он недоволен, уж не второй ли здесь ролью? Совсем не исключено, самолюбия там хватает — помимо даже подведенной под это и растолкованной некогда ему, Базанову, самоделковой теоретической базы. Но при чем бы тут самолюбие, если сам в роли просителя пришел? Или сложней все у них? — Есть, найдутся у нас задумки…
— Может, лучше даже Ивану Егоровичу и не мешать — с его-то опытом… — добродушно на это заметил Воротынцев; и тут же упрекнул: — Друзья, вы что ж это не едите… закусывать надо, закусывать! Таков завет матери моей, крестьянки достославного Торжокского уезда: пить-то, может, и пей — но закусывай! Тарталетки, Владимир Георгич, ты ж их уважаешь… — Переставил блюдо с ними под руку ему — без особой, впрочем, нужды — и пожаловался: — Людей надежных, работников мало. Профессионалов в лучшем смысле слова, чтобы поручить дело — и не оглядываться, знать: сделает все что надо и как надо… Вот с газетой, почему-то уверен, так и будет. Читал, много лет уже читаю ваше, — с серьезностью сказал он, глядя опять в глаза Ивану, — и рад, что личное впечатление и, так сказать, прочитанное не разошлись, совпались. А это, вы сами знаете, не всегда бывает. Нет, рад. Но чаще-то всего таких мало…
— А я, кстати, так не думаю… не в отношении Ивана Егоровича, конечно, а вообще, — небрежно, но и как-то раздраженно проговорил, дожевывая, Мизгирь. И на погребальном наряде его, и в клочках волос на подбородке застряли крошки, запухшие глаза смотрели поверху. Но лицо стало вдруг напряжено, будто к драке. — Спецов до черта, только рассованы они в этой дурацкой ржавой махине по всяким углам, чаще даже не на месте своем. Да и обстановочка новая еще та… еще в ней обжиться им надо, от махины оторваться, ходы-выходы найти — вот за чем дело стало. Найдутся, с переизбытком даже… И потом, что вы такое говорите… что сейчас профессионалы нужны?! — Он обращался почему-то к ним обоим; и не стал ждать ответа, бросил жестко: — Нет и нет! Верные нужны и напористые, с животной в этой неразберихе реакцией моментальной… с этикой переходного периода, если угодно! Они и сделают дело. А спецы появятся, востребуются — потом. В новой, в малость установившейся среде, когда муть поосядет…
— Наш друг, — мягко сказал Воротынцев, косясь на Мизгиря то ли с иронией, однако, то ль с осуждением, — все как-то перехватывает… Профессионализм — это ведь и есть своего рода степень приспособленности к среде. Не сразу, да; а не наломают дров эти, которые с животной?
— Наломали уже! И еще наломают, щепок не соберешь!.. Но это ж — закон, объективный. Как при всякой революции, всех нравственных уродов, люмпенов от морали наверх вынесло, все дерьмо людское всплыло и командует всем? Да! Что, извиняться мне за него, за объективный? И мы тут с благопожеланьями своими интеллигентскими ну ни на йоту ничего не изменим, только проиграем, если чухаться будем, простите, сопли размазывать… А потому — энергетикой брать, напором! Стимулом, палочкой острой для ослов, для исполнителей — и контроль, контроль!.. За горячность не взыщите — дела ради… — сказал он примирительно вдруг, сказал именно Базанову… и с чего это взялись они как бы через него, посредством его препираться, если не конфликтовать? — И к жестким ситуациям, Иван Егорович, готовится нам надо: будут, не могут не быть. Но неужель не справимся — товариществом если?
— Справимся, — заверил, посмеиваясь уже, Воротынцев. — Товариществом… а что, идея неплоха! Неформально чтоб, главное, надоела же формальщина. Кругом небольшим, да, без околичностей… по делу ли, без дела. Встречаться почаще, советоваться. — И перевел понимающие и оттого, может, добрее обычного глаза на Ивана. — Как вы смотрите?
— «Я согласен, — возразил Лаврецкий…»
— А… Ах-х!.. — расхохотался придыхающим баском хозяин, откинувшись, в изнеможеньи глаза прикрыв, и не вот остановиться мог, вытереть проступившую слезку; улыбались, на него глядя, и они. — Н-ну не черти!.. Один — «мистер Нет и Нет», другой, видите ль, согласен… а ничего, в сумме почти гармония! За такую компанию грешно не выпить…
И выпили, и уж сидели вольно, говорили о том о сем; и он опять видел этот нескрываемый и, право же, теплый интерес Воротынцева к себе, тот выспрашивать особо не стеснялся, слушать умел — как и умел приятным без фальши быть при своих-то совершенно невыразительных, в общем, чертах. А в свою очередь, в интересе этом была для Базанова, сквозила некая даже тайна, поскольку переоценивать себя не привык… нет, неожиданно занятно и дельно складывалась встреча, много чего обещала, и опять думалось и не верилось еще: неужели — свобода, неужто хозяином быть себе?.. Еще суметь бы — хозяином.
— …нет, систему бывшую нашу понимаю вроде бы… махину эту, как Владимир Георгич нарек ее, — говорил Воротынцев, закуривая длинную и тонкую — дамскую? — сигарету, пахнувшую ментоловым дымком. — Но не чистился же механизм, десятки лет в одном режиме работал. Смазка грязью стала, засохла, в паутине и пыли все… как в часах настенных, у нерадивых, ходят — и ладно. А они взяли однажды и встали. Это — о смазке, о чистке элементарной, не говоря уж о том, чтобы модернизировать. О таком всерьез и не думал никто…
— Ты это интересно, о чистке… — Мизгирь уже, кажется, доканчивал бутылку, похохатывал глухо, задиристые подбрасывал реплики; а тут словно переключили его, глянул сторожко: — Что ты хочешь тем сказать?
— Это и хочу. Дядюшка Джо не совсем был неправ — хотя причин-то у него и помимо этой цели хватало… Да-да, — жестковато продолжал он, — разумная чистка обходится гораздо дешевле, чем остановка часов, тем паче — исторического времени… Несравненно дешевле, да. И на будущее хорошенько бы учесть это, усвоить.
— Кат-тегорически против! — набычил тот кучерявую с пегими подпалинами тяжелую голову. — И ради такой перспективки — работать? Кто согласится, ты спросил?..
Это угрожающе сказано было, считай, Мизгирь не из тех, кто шутит, — и какой-то необъяснимый ток опасности прошел, грозя и беседу опрокинуть, и нарушить что-то непоправимо… или показалось?
— А это суровая государственная нужда, — ничуть не сбавил тон Воротынцев, холодно смерил его глазами, — как ее ни назови, как ни отвергай… И никто никого спрашивать не будет. Другое дело, с какой меркой цивилизованности к этому подходить. Но и это лишь от ситуации зависит, тем более у нас. Россия — страна без гарантий кому бы то ни было. И в конце концов, не объяснять же тебе, что такое ротация.
— Да нет уж, благодарствуй, — буркнул с сердитостью, уже нарочитой, Мизгирь; и посудину свою повертел, взболтнул, глянул на свет через темное стекло. — А бутылка-то… тово.
— А вот не дам! — засмеялся Леонид Владленович, но встал и пошел к столу, клавишу нажать. — Чтоб не поперечничал!..
— Репрессалии, да? Так не корысти же ради! А с другой стороны, из кабинета вычистишь, с тебя станется…
— Ну, не такой уж я записной злодей…
— Подзабилась машина, — подтвердил и Базанов, — и давно. Шлаками кадровыми, в первую очередь, сверху донизу. Сама идея зашлаковалась, неповоротливой стала без обратной связи. Понять-то скоро понял, а вот прочувствовать… Но довелось — лет, может, восемь, а то и все девять назад. Так, что и шефа своего малость даже напугал…
— О, это ти-ип!.. — широко ухмыльнулся Мизгирь; и пояснил: — Не знаком, но вот по разговорам, сведеньям всяким… Типус вульгарис!
— Напугали? — переспросил Воротынцев. — Это чем же такого зубра провинциального можно напугать?
— А угольником — столярным. Деревянным, обычным.
— Как это можно: угольником — и напугать?.. — удивился тот, даже бокал, в котором грел аккуратными ладошками коньяк, отставил. — Что может быть в нем такого… э-э… страшного?
— Да я и сам думал — ну, что? Идеологическим крахом их тогда еще не испугать было — хотя признаки, символы его уже налицо были везде, в глаза лезли… да тот же угольник — чем не символ?!.
— Это оч-ченно, скажу я вам, интересно… — начал было пьяновато поручитель-куратор его, но под взглядом Воротынцева смолк, ветчинкой зажевал недосказанное. Вошедший секретарь меж тем быстро сменил тарелки, обновил стол — только однажды взглянув на Базанова и чуть улыбнувшись, знающе; и он тем же ответил ему, кивнул: поработаем? Поработаем.
Он тогда и сам-то не придал сразу этому какого-то иного значения, разве лишь зло взяло: угольник, впопыхах им купленный в хозмаге вместе с ножевкой и топорищем, в деревню к матери, оказался не прямой… Не единственно возможных девяносто градусов, а больше, градуса так на три-четыре, может, уже дома это разглядел. Или совсем, что ли, охренели они там?..
Совсем. Все и со всем, что ни есть, и не какие-то «они», а мы — все. До ручки, что ли доходим? Если б знать тогда, как близко до нее, до ручки, но как далеко еще до упора, когда опамятоваться придет пора — средь разора и собственной мерзости… да и придет ли? И что дало б оно, знанье это?
И не в магазин понес его, заменить, а к шефу. В еще наивные годы это было, когда народ только-только на вшивость пробовали (он был теперь почти уверен в этом), на всякий дефицит, от водки до стиральных порошков, табака, соли, спичек, — как на дурь управленческую простейшую отзовется? Управляем ли, покорен — или склады пойдет громить, торгашей шерстить, рычать на власть? На наивную тоже в опасеньях своих власть ощеряться, ибо оказалось: все с ним, народцем нашим удивительным, делать можно, все что ни вздумается, лишь кряхтит себе. Потом уж оборзели донельзя, обобрали до нитки — ничего, пошумел маленько в октябре и сел, опять кряхтит, сиднем сидя…
Пришел, поставил на безупречную полировку стола широкой плашкой угольник перед ним; и когда тот, кажется, дрогнул даже — верно, от неожиданности и несуразицы такого-то приношенья, — и впервые, может, какого-то смятенья в глазах, животной тревоги скрыть не мог, — сказал ему, сам от возбужденья голос невольно понизив: «Вы посмотрите, посмотрите… внимательней, прошу вас!..» Шеф запоздало спрятал, упер тяжелые глаза в стол; снова посмотрел на угольник: «Ну, и что?..» — « А вы повнимательней все ж, Борис Евсеич, пожалуйста.» — Наугольник… Я что-то вас не пойму.» — «Разве не видно?» — «А что… видеть? Что я должен видеть?» — «Да ничего… но кривой угольник, Борис Евсеич! Не прямой! Это называется — дожили, уже и угольники у нас не прямые. Больше градусов, меньше — но не девяносто… купил вот и сам глазам не верю! Санкционируйте статью, Борис Евсеич. Не фельетон, а именно статью. На нашей мебельной мастрячат, но дело-то, сами понимаете, не в том…»
Шеф как-то замедленно — шеей сначала и ушами, брыластыми щеками потом, крутым под раздвоенными сединами лбом — багровел. И сказал, не поднимая глаз и не меняя позы, оцепенелой какой-то, да, заторможенной, не прикасаясь даже к «наугольнику» меж ними:
— И о чем?
— Что?
— Статью о чем?
— Ну, как… О критериях! Критерии ползут. Заваливаются. А чем мерить будем, если уж на то пошло? Не об эталонах даже речь, те в музеях давно, в запасниках… нет, об инструментарии практическом, приложимом к делу, к реальному — об идейном тоже, между прочим. А то кричим, толкуем о рабочих, производственных именно кооперативах — а они в спекулянтские вырождаются на глазах, в зауряд-мошенничество, и не заикнись об этом…И так со многим, уже и ватерпасы наши врут, нивелиры — что построим? — Сам привирал, может, в щенячьем запале, совсем молоденький был еще писака — но, как ни странно, все так и оказалось потом. — Кривой барак всем на смех? (Стеклянные бараки коммунизма, да; и не с нашим бы братом его строить, немного позже стал думать он, а хоть с немцами — с теми что-то бы да получилось). Все будут видеть, что криво, а мы на угольник будем кивать — мол, прямо… На пережитки прошлого, на трудные годы, на Фому с Еремой… ну, а что кивать, если сами косоруки?
— Не понимаю вас.
— Но ведь факты, Борис Евсеич…
— И вряд ли пойму. — Он уже выпрямился, откинулся на спинку: седовлас, статная голова с крупными и, право, благородными чертами сына батрака-комбедовца, с немалой значимостью в них; вообще, стать прохиндея высокого полета — отчего-то все-таки не состоявшегося. Так ведь и застрял, надолго и потому безнадежно, в провинциальной табели о рангах до члена бюро обкома дотянув, где самый, казалось бы, разбег должен быть — дальше, дальше… вот отчего бы, если не глуп, да и политесен вполне, изворотлив? Значит, с изъяном, скорее всего, с покором, как мать говорит в таких случаях, — компра, может, какая висит на нем, в органах или где там еще… трудно было б даже представить — какая: бдит, блюдет себя, редко выкажет когда. Вот и теперь сдержался: брыла отвисли, глаза отсутствующими сделались — а это была уже, по всем приметам, злость, если не злоба. И повторил: — Не пойму. Хотя бы потому, что они моими были, а не вашими, эти трудные годы. Вас, я вижу, петух еще не клевал, как говорится, — резвитесь… А это не повод для резвости, да. Обобщать легко; а вот конкретного найти виновника, помочь исправить, сдвинуть дело с мертвой точки… Сказано же: найти такое звено, взявшись за которое можно вытянуть всю цепь…
Он заметно отходил от странного своего замешательства, багровость и все прочие цвета побежалости сменились на лице его колером привычным, барски выбеленным, ухоженным; но злость-то оставалась, и тяжелая. И в нем, Базанове, ответная родилась — вместе с наступившим вдруг, почти утешившим спокойствием: а ты что, другого ожидал? Или вовсе, может, не за тем шел сюда? Похоже; напряженье меж ними за два эти года его работы здесь застарело уже, во все въелось, стало обыденностью и едва ль не скукой — какую нет-нет да разрядить требовалось и взъерошить одновременно, как вот сейчас. А потому сказал, зло усмехнулся:
— Никак все не пойму тоже: зачем надо искать какое-то особое звено? Если это — цепь, то хватай за любое и тяни… за какое сподручней. Почему не статью, не обобщение? Что, обобщать нечего? Да с избытком набралось…
Ждал грубости какой-нибудь идейной, отвечать-то шефу осталось только этим; но тот удивленно вскинул на него глаза, на секунду замешкался со словесами — пораженный, что ли, откровением о цепи? — и неожиданно, излишне кротко и потому, наверное, не без труда согласился:
— Да, мы должны думать… Это, если хотите, обязанность наша. Но думать, учитывая, так сказать, всю сложность, всю широту проблематики… вы уверены, что к этому готовы? Да, есть такая формула. Но кроме внешнего, формального, за которое вы… э-э-м… уцепились, в ней присутствует еще и внутренний, если можно так выразиться, смысл, который не всякому виден… опровергните его! — На это приглашение провокационное — опровергать невидимое — его визави никак не отозвался, блуждая взглядом в заоконной хмари и пыли засухи нынешной, бедствия, какое никто уже ни здесь, ни в народе не считал давно за беду, отвыкли считать при централизованном-то снабжении…- Давайте поспорим, наконец, я готов… — И, не дождавшись и оттого недовольный будто, котом от мышиной норки отходя, сказал: — Вот видите… Нет, я не спорю, фельетон нужен, в этом вы правы. Правы, соглашусь. И острый, да, по делу. С интервью под диктофон, прямо с директором фабрики — пусть покрутится, а то зазнался там, с переходящим-то знаменем… А вы мне это… э-э-м… прокрутите, договорились?
— Статья нужней. И фактов у меня хватит.
— Статья, знаете… Не готовы к этому вы, откровенно вам скажу… заигрываетесь порой. Бороться мы должны — н-но! — И поднял палец указательный, невысоко, обретая себя окончательно. — Но в реальной, в существующей ситуации; А вы ее попросту не всегда знаете. Не знаете, — на всякий случай упреждающий сделал он жест, — и вы мне не говорите… Идет борьба, идейная — там. И в ней задействованы очень серьезные силы, вы даже представить себе не можете — какие; а вы мне — «кооперативы»… пустяки это, переходное, преходящее. Итак, фельетон; и это… без накруток всяких лишних, накручивать мы все мастера. А надо просто работать. Каждому на своем месте, с пониманьем общей ситуации. Разнобой, учтите, нам сейчас нужен меньше всего. А за идею… Мы это, как говорится в народе, обмозгуем. Идея стоит того. Именно так — о критериях. Я бы сказал даже — о преемственности критериев, да, и никак иначе…
И месил, и топил в словесном говне минут, наверное, пять еще; и удостоверившись, что утопил окончательно, — отпустил, наконец, даже и в дверях не остановил, хотя всегда любил это делать, чтоб каким-нибудь словцом-указаньем, последним замечаньицем дожать, по шляпку вбить… примитивщина? Да, но какая действенная. Да и не было нужды останавливать, по правде сказать. По той самой, за которой истины уже не было и, казалось, не предвиделось.
Он рассказал это, посмеиваясь теперь — и не обо всем поведав, конечно; еще раз усмехнулся:
— Впервые видел его таким… озадаченным, что ли. Но это так, казус… Цыган умирает, а чина не меняет. Года не прошло, как в такой демократизм вдарился — хоть водой холодной отливай. Демократия в рамках командного стиля — недурно?
— Да уж… Озадаченный, говорите? — Хозяин переглянулся с Мизгирем, тоже с чего-то посерьезневшим. — Даже странна чувствительность такая… Впрочем, и не таких мастодонтов проняло. А история эта, в числе великого множества других, совсем уж не смешная… Зато расстаетесь, надеюсь, смеясь?
— Еще не расстался. Да и не до смеха.
— Ну, это дело дней, формальность. Вы, кстати, как работаете — на машинке пишущей или пером… ну, пишете когда?
— Нет, какая машинка… — малость недоуменно сказал Базанов. — Пробовал на ней — нет, механикой отдает, смазкой. Разве что иногда, вчистовую. Посредников поменьше, посподручней, что ли, надо между бумагой и… головой, да.
— Тогда не откажите, пожалуйста, принять от меня, — Воротынцев уже возвращался в который раз от рабочего своего стола, — от нас в знак признательности читательской и лично моей… Не откажите, — повторил он почти просительно, глазами степлив серьезность в лице, подавая футляр небольшой, вроде очешника, на котором «американским золотом» блеснуло, удостоверило: паркеровское… — И потом, пусть хоть один «паркер» поработает на доброе, дельное… а то ведь так носят, для форса. В честные-то руки, сами знаете, он редко попадает…
— Ну что вы, Леонид Владленович…
— Нет-нет, прошу! Кому, как не вам — тем более в дело наше. А это тебе, брат… тебе, по пристрастию к парадоксам, нашу текучку тонизирующим. Сказать же вернее, парадокс только внешне оформляет, выражает антиномии бытия — вроде лепнины всякой на его здании, завитушек; но это отнюдь не самое здание, о чем никогда, знаете, не мешает помнить…
— Вейнингер?!. — удивленно и, как показалось, неприязненно хмыкнул Мизгирь; и уж привычным видеть было, как он справлялся с хмельным в себе: будто вовсе не пил. — Переиздали?! — Быстро листнул книгу, угнулся, пролысину показав, цепкими глазами пробежал оглавление, выходные данные. — Не ждал. Спасибо, конечно…
— Ну, отчего ж не ждать, — добродушно заметил Воротынцев, не скрывая удовольствия своего тем, что сюрприз, видимо, вполне удался ему. — Говорю же, у нас всего ждать можно, чего и не приснится… Бум издательский. Бум-бом — по голове.
— Как, «Пол и характер»? — припоминая, удивился тоже Иван. Тогда же, во времена угольника как раз, один приятель давал ему почитать на пару дней эту странную, в солидном старинном переплете толстую книгу; только и осталось от нее, что впечатление странности все той же и глубины, в какой он, кажется, так и не освоился, не успел.
— Оно самое… что, интересует? Будет и вам, Иван Егорович. На днях. Знать это надо.
— Читал когда-то. Пробегал, точнее. Интересен, ничего не скажешь, но…
— Но?
Отвлекшись глазами на затейливую решетку камина с грифонами, он даже не понял, кто это из них переспросил.
— Не знаю. Что-то подрывающее доверие к человеку… Его, положим, и так-то немного, доверия, но чего-то ж должно оставаться. Подрываешь одну половину человека, женскую, — рушишь и другую, хочешь не хочешь… Нет, интересен, может, психологическими моментами — да, глубокими, в самой идее мужчины и идеи женщины, в чистой; а где она тут, чистота? Все смешано, вдавлено одно в другое… вмонтировано, если хотите, и одно ж из другого исходит, не разъять. Да и христианство это его — пополам с Вагнером, если не путаю, чуть не с язычеством… Нет, сглупа еще читал, второпях, судить не могу. Перечитать бы.
— Перечитаете, — еще раз пообещал, весь благодушествуя, хозяин.
— Без христианского миропониманья? Без Канта? Не прочтешь! — безапелляционно и как-то даже зло, с вызовом отрезал Мизгирь. — Атеистически — не прочитывается, только время терять… Но и сами-то посылы его, Базанов прав, христиански не чисты, не верны — вся эта ретивая, скажу я вам, христианщина прозелита, новообращенца-еврейчика… ну, кто таким верит?!
— Эка ты… выходит, вовсе не читать? — все улыбался сквозь ментоловый дым Воротынцев, зорко глядел. — Ну, мы-то, русские, пусть и стихийные, но христиане — перед смертью, как правило… Как-нибудь разберемся. А смерть все расставит.
— Расставит… За подарок спасибо, — тоже, наконец, улыбнулся Мизгирь, утопив глаза в признательном прищуре, почти льстивом, — оценил.
— На здоровье, — усмехнулся хозяин, пальцем подбил седоватые небольшие усы. — Рад угодить. Угождать люблю, — пожаловался он Ивану весело, — хлебом не корми.