Книга: Заполье
Назад: 7
Дальше: 9

8

Давно не работалось ему так, даже в лучшие свои времена, — с нечастой возможностью делать то, что сам считал нужным, и иметь под руками почти все необходимое, в деле потребное.
Нет, вовремя подоспел Мизгирь с едва ль не шутейным своим предложеньем в тусклое то, духотою какой-то сверхприродной, казалось, метафизической изводившее лето, так осточертел весь этот непоправимо покоробившийся от подземного, вполне инфернального жара «исторических перемен» круг жизни, на попа если — беличье колесо…И привычный вроде, до закутка последнего знаемый гадюшник редакционный, потертый и потрескавшийся от времени сыромятный ремешок чужой и чуждой воли, на какой со щенячьим рвением сам же и сел когда-то, и невнятица домашняя пополам с несуразицей — все в одно сошлось и сперлось, отяжелило враз, впору запить, когда б умел. И эта оппозиция в рамках закона, не нами установленного, да, каковую не уставал скорбно проповедовать шеф — с нервностью какой-то, срывами, что-то набрякло, огрузло в подглазьях и брылах его, в самих глазах набрякло, будто от недосыпа… Номенклатурная истерия, типичная; и базановское словечко-определенье это, едкими напитываясь комментариями, пошло гулять по курилкам-закоулкам редакционным, по кабинетикам, фискальным всяким отстойникам и фильтрам — этим сосудам сообщающимся, ретортам и кубам перегонным, где вываривалась с каких пор густая и бесцветная как рыбий клей, к рукам липнущая и мозгам информация; и просто не могло не попасть туда, куда адресовалось…
Еще и переспрашивали, детишки непонятливые, на очередном пьяном мальчишнике, уточненье требовалось для шефа: почему — номенклатурная? Ну как же, отвечал испорченным детишкам, шел навстречу, — стадная, какая еще! Все бегут туда, где дают, где свой кусок рвут, а тут стой, как брошенный часовой, где поставили… Сам себя поставил? Ну, это еще вопрос… Еще мало что знали все они о той изнурительной драчке подковерной по акционированью издательского комплекса, в какой Неяскин был из первых номеров, так что и вправду детскими заботы их казались, малыми. Потому-то и был он шефом, в конце концов, чтобы тактику со стратегией не путать, и Базанов усмешливо наблюдал, в каком недоуменье пребывали добровольцы-осведомители, да и прочие, даже в растерянности: как, такие время от времени дерзости — и без видимых всяких последствий?!. Все еще в партийной пребывали газете, в «партянке», где незаменимых век не водилось; хотя, надо отдать должное Неяскину, к авторитету конторы своей ревнив был, своих в обиду не давал, выгораживал при всяких случаях как мог — заодно и поводок укорачивая спасаемому… И понять не могли, разумеется, в голову не приходило, никак не проходило: а с кем шеф в окопе этой самой оппозиции тогда останется — с ними, вояками и мастерами кулуарной возни, поставщиками информашек и отчетной серятины, оруженосцами без собственного оружия как такового? Нет, в здравом-то смысле никто пока отказать ему, шефу, не мог.
Расстались здраво тоже, без нервотрепки, ненужной им обоим.
— И… куда? — кротко сказал он, тут же при Базанове подписывая заявление; впрочем, в папке «на подпись» оно лежало со вчерашнего дня, время подумать у шефа было. — Не в челноки же?
— Нет, конечно.
— Не скрою: я жалею о вашем уходе. Как и вся газета. — Он снял очки, помял переносицу, глаза его без окуляров показались сейчас беспомощными, затравленными, глядели никуда. И ему вздохнулось невольно и облегченно: неужто не будет, наконец, он видеть это во всякий день — как мнет, набычившись, жирную переносицу и подглазья этот всегда опасный, всегда чужой человек; и все знают, что это знак какой-нибудь новой, им предуготовленной опасности, и кто с трепетом, кто с обреченностью ждут, что же воспоследует… Но ведь не то что родил его, Базанова, как журналиста, из многотиражки взятого, но роды-то принял. Коновал без всякой жалости и акушер в одном лице, и хоть не без травм родовых, а принял… — Свое дело решили открыть?
Базанов пожал плечами. Догадка лежала на поверхности и ничего, в сущности, не стоила, не первая попытка; а единственное, может, к чему он все-таки смог приучить шефа — бывшего, наконец! — так это не ждать ответа на провокационные всякие вопросы, на какие тот мастак был, и незаурядный. Молчал в таких случаях и смотрел только — с пониманием или, по необходимости, без.
— Можете не трудиться отвечать; я знаю.
Знает, убедился Базанов, глянув ему в отсутствующие глаза… откуда, от членов правления, ему самому неведомых пока, не созывали еще? Вполне возможно: связи Неяскина простирались далеко, в самых неожиданных порой направлениях и терялись во тьме и тесноте вечной людской толчеи вокруг газеты. Но такую концовку разговора, пусть и малозначащего, оставлять за ним теперь не стоило, незачем.
— В любом случае, — сказал он, холодновато смотря уже не в глаза, а на старчески отвисшие пробритые брыла его, на вчерашнюю властность этой будто брезгливой всегда складки губ, — я надеюсь, что наши отношения останутся в рамках профессиональной этики. — И проговорив дурацкую эту, но необходимую, показалось, фразу, позволил себе улыбнуться. — Если хотите, дружескими, Борис Евсеич.
Тот замер на мгновение, взгляд опустив, передвинул одну бумагу на столе, другую; и будто спохватился, протянул ему заявление:
— Да, конечно, Иван Егорович…
Работалось, с конца августа пошли в розницу первые номера — и неплохо пошли, киоскерши похваливали, а одна сказала: «Не, читать сама читаю, интересней областной-то… только страшно что-то. Господи, вы откуда ж все берете это?!.» — «Ну, не выдумываем же…» Продавали по цене весьма умеренной, но чтоб уж не слыла за дешевку; надо было выходить на подписную компанию, а в конкурентах, даже и основных, был дурной, помимо чертовой дюжины центральных, преизбыток: с год уже как обжилась и массово тиражировалась городская достаточно солидная «Вечерка», не уставала навязываться всем вздорная, как базарная торговка, совершенно бездарная демгазетка, где подвизался в идейном мародерстве Суземкин; и путалась под ногами, шебуршела откуда-то взявшаяся самодельная восьмиполоска, где перепечатки с забугорных секспособий перемежались почему-то энэлошной бредятиной — но совсем уж копеечная и с непомерным вроде бы для здравомыслия горожан тиражом, с быстро набравшими нахальство, в руки ее сующими мальцами-распространителями. И старая областная комсомольская грымза расшевелилась, наконец, сводничала напропалую, спарить пыталась Сахарова с Новодворской — зачем, спрашивается, когда Боннэр есть? — чтоб народилась ко всеобщей радости истинная, без подмесу демократия, подсовывала научную базу под оккультизм с ведовством, трясла подолом и заголялась тоже, возраст обязывал; впрочем, у нее-то как раз и сманил Мизгирь ответсекретаря, молчаливого, с близко посаженными стоячими глазами Диму Левина — единственного, кто средь них умел уже работать, верстать на компьютере, рабочую лошадку, успевающую везде и даже там, где успеть, казалось, уж никак было нельзя. Оттуда же, с помощью Левина уже, перетянули давнего базановского знакомца Карманова, цинично-веселого и хваткого многостаночника, какую ни дай тему — почешет в шевелюре и справится. Художника Володю Слободинского пришлось увести от кусающего, говорили, свой хвост шефа бывшего — срабатывали почти двойные против обычных ставка и гонорар с индексацией ежеквартальной плюс премиальные, иначе команды не сбить, что и объяснил он на правлении серьезным дядям, смету и калькуляцию представляя. И готовился к перебежке оттуда известный всему городу и миру фельетонист Ермолин, псевдонимом-причудой Никита Яремник прикрывавший раннюю плешь и природную свою, девичью прямо-таки застенчивость и мнительность, ждал только, когда покрепче встанет на ноги газета; но теперь-то о своих с ним переговорах Иван не сообщал никому, даже и Мизгирю, — настороже был уже Неяскин и опекал пасомое им стадо как никогда. Фотокором ж, Лапшевниковым, они по случаю обзавелись сразу, поскольку тот, до поры до времени вольным охотником промышляя, как раз к тому моменту понял, уяснил себе окончательно, что охотятся-то нищета с инфляцией — на всех, в либеральный с «веселым Роджером» ковчег не поместившихся, а на него, вольного, в особенности…
С этим вполне рабочим ядром можно уже было б и еженедельник делать — с напрягом, конечно, с надсадой излишней, но зачем? Решили все-таки побольше распространеньем заняться, первым делом на митингах различных оппозиционных, где у них и соперников-то не было, партийной многотиражки не считая, на всяких мало-мальски людных собраниях бесплатно газету раздавали — с этим и мотались с утра до вечера порой, попутно материал собирали. К первой годовщине октябрьской, белодомовской, забойный номер делали, нескольких участников нашли и созвали в редакцию, что-то вроде круглого стола, — шло дело. Мизгирь, правда, уклонился, даже глаза удивленные сделал — ничему-то никогда не удивлявшийся: нет, разве я похож на участника чего-либо?!. Так, по малости кое-что и в области, к политическому мордобою не относящейся…
Он уже, кстати, облюбовал себе стол с креслом в дальнем, с окном, углу большой общей — левинской — комнаты, за шкафом, колдовал там с плиткой, чайником и туркой, а затем с привезенным откуда-то кофейным аппаратом, над которым торчала конусная стеклянная колба для зерен, и время от времени выдавал чашечки бархатисто-терпкого, настоящего эфиопского, как он уверял, кофе и пространные саркастические монологи обо всем, что ни попадало в зону досягаемости; завел и маленький, суриком крашеный сейф, где бумаги держал какие-то и неизменную бутылку ликера с коробкой конфет, прикупая к случаю и коньячок. Именовал себя пресс-буфетчиком на общественных началах, не иначе, советы его были дельны, особенно когда утрясался юридический статус газеты и одолевалась вся трясина формальностей, к регистрации ведущих, тут они с Вячеславом, малым довольно знающим, прокрутили все за считанные недели. Толково рассуждал, как подкатиться к подписчику, чем взять — правда, на уровне едва ль не физиологическом, инстинкты толпы, публики он знал, кажется, досконально, удоволенно щурился, на все лады повторял: «Ее ж как бабу, за мягкое только место взять», с прибавкой и вовсе скоромного, — как пес жмурился, надыбавший где-то сладкую кость и грызущий, и таскающий по всему двору ее. Но и это, по нужде, шло в дело, та же «технология гвоздя», когда в каждом номере торчала она, своя тема-сенсация, большая ли, маленькая; на авторство, впрочем, и не покушался он, стар как мир прием, зато на темы неистощимым казался, обыгрывать умел. А для того заведена была «под него» колонка комментатора с выносом на первую полосу. Писал он размашисто, хлестко, выражений особо не выбирал, но такое-то как раз и нравилось публике, митинговой в особенности, — а кто не митинговал теперь, по закуткам своим и конурам разогнанные, с простотой необыкновенной и легкостью обираемые, только что за ноги, как деревяшку-буратино, не трясли… Только и спасался народец — кто неофициально дозволенным воровством, растаскивая что ни попадя, а кто терпеньем еще пущим. Поколебавшись, Иван решился даже в полушутку предложить ему ставку — для пробы, почему бы нет, на что Мизгирь скорее насмешливо, чем протестующее, взнял брови: «Мне?!. Да, я борзописец, бывает под настроение, не отказываюсь; но мое перо не продается — вот так-то, милостивый государь! Гонорарий — дело другое, святое, можно сказать, на нем плантация наша кофейная колосится. А касаемо руки моей… Нет-с, не купите-с!..» На кофе гонорара его, однако, явно не хватало, да и пропадал то и дело на несколько дней, своими какими-то делами занимаясь, по разговорам телефонным судя — адвокатская контора, что ли, под ним была; но колонку свою продолжал вести исправно, выбрав псевдоним «М. Каменский». И с приходом Ермолина-Яремника Иван уж и сердился: мы кто, ложа карбонариев, что ли?! — тем более, что и Володя отказался от подписи фамилией, вплетая то в злые свои, то потешные рисунки витиеватое «Слобода»…
Звонил иногда Воротынцев, приглашал его и Мизгиря отужинать — обыкновенно в ресторан «Охотничий», переделанный из типового двухэтажного детского сада, в заднем кабинете-веранде с окнами и дверью стеклянной, выходящими в небольшой парк… отыгрались детишки, да, теперь дяди взялись играть — с огнем. С историей, какую не знают и знать не хотят. В большом же зале, в новых пристроях велась безумно дорогая какая-то, по нынешним временам, отделка — «под нувориша», как посмеивался Мизгирь. «Что-то не видно пока этого нувориша… ждать заставляет?» — «Не торопите на ночь глядя, милейший, будет. Уже есть… Близ есть, при дверех!»
Спрашивать, тем более риторически, с его стороны об этом, вообще-то, не приходилось: а с кем он, собственно, ест-пьет — весьма даже изысканно и дорого, по провинциальным понятиям? Их декларации он слышал, целей же не знает. К своей цели идет, попутчиком — надолго? Не знает даже, причастны ли к разбою этому несусветному, неслыханному с ваучерами, да и что сейчас — не воровство? Сразу и не скажешь.
И не хуже Мизгиря понимает он, что если и не видно еще всего дерьма награбленной роскоши, не повылезло наружу, то это дело времени лишь да некого, до конца не поддающегося выкорчевке стыда ли, страха совкового или какого схожего комплекса, отечественному жулью присущего. А по атавизму совковому этому судя, можно предсказать, что границы нового, в натуре, сословия будут все непроницаемей становиться для прочих, кроме разве прислуги, все дальше будет расходиться с народным их трефовый интерес, и к чему приведет такая пародийно-ускоренная и вполне безумная раскрутка этой самой что ни есть феодальной парадигмы — без намека на аристократию, вдобавок! — никто ни думать, опять же, ни знать не хочет…
Он сказал это Воротынцеву, уже курившему, в угол широкого дивана пересевшему от тесно заставленного табльдота. К нему, общему столу, соратники подъезжали-собирались всяк в свой черед, с делами покончив, ужинали, не дожидаясь других, делились новостями местного бомонда и отдыхали, стучали шарами в смежной бильярдной с баром — члены правления, составившегося давно, похоже, и уже не ради газетки.
— Уже привела, к Смуте… — Слово это, видно, не чуждо было лексикону и понятиям хозяина. — Думают потом, задним числом и умом — если он остался еще. В эмиграции, вот еще место, где думать начинаем… А я хочу дома жить и нигде более. Нет, выправлять надо, противостоять этому. Потому и позвали вас.. в союзники, да, попросили: палку ведь, чтобы выпрямить, надо в другую сторону малость перегнуть, не без этого. Ну, вы-то понимаете… — Он внимательно глядел, хотя в позе-то самой расслабленной пребывал, полулежа. — И вы правы: феодализм мафиозного толка, да еще без аристократии — это даже не тупик, это хуже… К тому идет, соглашусь. С быдлом рабочим, по терминологии некоторых, никто ничем делиться не собирается, и это уже явным стало, мало того — политически, законодательно обеспеченным… весьма неосмотрительно закрепленным, опасно! И не надолго. Сословное сотрудничество в колыбели душат, и я не знаю, по чести говоря, на что они там рассчитывают…
— Вы полагаете, что они хоть что-то считают там, думают?
— Да, это я перехватил трошки, пожалуй, — дрогнул в усмешке усами Леонид Владленович, замял сигарету в пепельнице, — переоценил их инстинкты хватательные, рефлексы. Для думанья, кстати, там янки сидят у рыжего прохиндея, советники — целый штаб, за сотню рыл… Рыло суют.
— Вот оно как… А информацию, конкретную?
— Дам. Но — инкогнито. Для всех без исключения. — И посмотрел долгим — для пущей внятности? — взглядом, степлил глаза. — Правильно делаете, что под себя берете все… так и продолжайте. Распустишь — потом не соберешь, человек наш распустеха. И с этим… с Левиным, в случае чего, не стесняйте себя — незаменимых нет. А на мои — при других — сентенции всякие смягчающие не обращайте особого внимания… Ну, разве что внешне. Я работой вашей, газетой доволен. Гните свое, подстрахую. Так и как вам Вейнингер, перечитали?
— Силен. И самостоятелен, как кажется, самобытен даже — при тех же прежних моих оговорках. Не шарлатанит почти, не Фрейд. Ясно теперь, почему его век целый напрочь замалчивали…
— Почему ж?
— Сами понимаете, — улыбнулся Базанов. — Двух таких врагов могущественных заиметь — женскую половину и еврейство — это самоубийцей надо быть… Это умудриться надо.
— Вот именно, умудриться… Нет, ну что — Чубайс? — сказал он входящим с террасы Мизгирю и молодому полному финансисту с занятной, что и говорить, фамилией: Рябокобыляка. О чем-то наедине переговорить, верно, выходили в парк и даже как будто продрогли малость, вечер октябрьский свеж был, к коньяку поторопились. — Они, сдается мне, даже не знают, не вполне понимают, в какой стране живут… разве не так?
— Вот они-то как раз понимают, иначе б такими наглыми не были, — сходу включился Мизгирь, осторожно, держа на отлете бокал, отвалился в кресло. — Ф-фу, натабачили… сатане, небось, кадите?!. Уж не знаю, как сильные стороны, а вот слабости ее они на ять разнюхали, просекли. Ни одну слабину еще, между прочим, не пропустили, чтоб не сыграть на ней — подчас блестяще сыграть, вы заметили? Ни одной удачной попытки сопротивленья им не допустили. И если события развиваются по наихудшему варианту, а так оно и есть, то и правильно: дураков надо учить. Хорошо учить! Другой вопрос, можно ль их вообще чему-нибудь научить — в принципе. — И бокалом салютнул: — Но, тем не менее, за хорошую школу!..
— Да никакое не пониманье это, — более чем с неудовольствием поморщился Воротынцев, — а рвачество, заурядное самое… если б не масштабы.
— Допущу: отрицательное понимание. Отрицающее нас — что, легче нам от этого?
— Ненадолго все, лишние траты… — повторил себя, свое хозяин, встал резко, заходил, как при зубной боли, и непривычно было видеть его в неспокойстве этом, в болезненной раздраженности, проступившей сейчас в таком деловито-значимом и корректном всегда, разве что усмешливом иной раз лице. — Огромные траты, гомерические — чего ради? Чтоб кучка мошенников порезвилась и… саморазоблачилась? Так их и без того видно, пробы же ставить негде… Ну, разгрохают, развалят — а дальше что, кто подумал?
— Дальше не им думать — нам… Нам.
Эта неожиданная, живая и родственная такая досада, никак не от ума, понимающего же, что история любит дурить, из бревна спичку вытесывать, тронула тогда Базанова — и, может, глубже сопереживанья простого… если уж воротынцевы чувствуют так, знают, то, выходит, вправду дело дрянь. Никем теперь, считай, не оспариваемая обыденная историческая дрянь.
На террасу вышел, к спящим уже, растерявшим почти всю листву деревьям, под высокий остудный покой ранней луны, не уходить бы из-под него.
Значит, в известность поставлен хозяин, принципал — и никем иным, как Владимиром свет Георгиевичем, больше некому. Ни рано ни поздно конфликты начинаются, в самый раз; да и положим, мудрено без них, как-то даже и противоестественно.
Он, впрочем, поначалу и за конфликт это не счел — много чести. На днях Левин положил на стол ему несколько полос, только что с принтера; он бегло стал просматривать их — и остановился:
— А это что за … дива? Из комсомольского репертуара?
Треть двенадцатой полосы была лихо разрисована Слободинским: симпатичная молоденькая ведьмочка с горящими глазами в кругу зодиака, а под знаками его астрологическая цыганщина, какой-то Э. Сибильской подписанная…
— С Владимиром Георгиевичем, с ребятами все согласовано — все «за»…Любителей до черта развелось, надо и с ними контакт искать. Пусть читают, гадают себе — а мы им кое-какие меж тем разгадки подкинем…
— Гадают?!. — Сдерживая себя, пытаясь понять, он смотрел снизу в узко посаженные избегающие глаза Левина. Куда как трезвые люди, они шли на обман с простотою, какая хуже любого воровства — или почти любого… Нет, никак не зря сказано про эту простоту специфическую. — А думать кто будет?
— Ну, не они, это уж в любом случае, — нервно уже усмехнулся Левин, но глядел сообщнически, — не заставишь. Это ж кара для них — думать. Пусть гадают лучше, нам верят. Да у всех она сейчас, эта рубрика, в «партянке» даже, сам знаешь…
— Падающего — подтолкни, так? Год барана, дракона… десятилетье обезьян у нас, если уж точней! Все морочат, и мы туда же? Ладно. Себе возьми это, на память. Там что у нас, советы домашнего юриста были, по письмам? Или — «над собой смеемся», юмор?
Но Левин неожиданно уперся, лицо его худое скопческое, и без того малоподвижное, маской стало, стянулось:
— Но единогласно же, вся редакция… мы обдумали, настаиваем. Терять такой контингент — зачем? Владимир Георгич сказал…
— Уже принял к сведенью, что он сказал. А еще чем людей дурить будем, решили? К каким шарлатанам в пособники?
— Но почему так ставить вопрос…
— А как его ставить прикажешь, на голову? Да и потом: решенья принимать вы будете, а людям добрым, разумным в глаза глядеть — мне? — Наверное, лицо его злым стало, потому как Левин вовсе отвернулся к окну, молчал. — Ничего себе, разделенье труда… Будем считать, что инцидента не было. Никакой этой и прочей паранормальщины у нас не будет — ни в каком виде. Полосу восстановишь. А этой Сибильской передай: сибилла, она ж и сивилла, с двумя «эл» пишется… Прорицатели…
Хотел добавить — «добровольцы», но сдержался. Добровольцы-пособнички одичания — игрового этакого, тихого смещения по фазе, и не понять сразу, что их-то, шатию-братию журналистскую, толкает на это. Ладно бы, нужда крайняя, или нажива, или даже уверовали бы сглупа в ахинею эту, дурь домодельную — так нет же, не скажешь… С останкинским отродьем — там понятно, там вполне рациональные придурки вроде чумаков-кашпировских и глоб всяких сполна оплаченный заказ выполняют; а здесь? Потворство массам одурелым, бездумность? Игра бездумная от скуки судьбы, от тоски ее предвидимой нынешней? И все бы ничего, когда б не вываривалось в этом что-то темное и мерзкое, опасное — ко всему нынешнему вареву вдобавок.
Несамостоянье это. На ногах плохо стоят, куда подуло, туда и клонятся. А в подкладке — едва ль не равнодушие, все до фени. И Карманов не устоял, Николай, жидковат в ногах оказался.
В буфетик нижний учрежденческий на обед спускаясь с ним, спросил: а ты какого хрена?!. «Да насели: надо! Ну, надо так надо, голоснули даже…» — «Кому надо — Левину? Мизгирю?» — «Похоже… Да понимаю, Вань, лабуда все это. Против души — какая в нас осталась. — И в шевелюру лапу запустил, вздохнул: — Наличные остатки, неликвид… Думал, и ты в курсе». — «Думал он… Может, и у меня по этой извилине заскок в голове — ну, и что?!. Да хоть бы и один остался: на своем стой, своего держись!..» — «Тут заскочишь…»
И этот жертву из себя строит, баранью… Заигрываются, будто детки, переигрывают как неважнецкие актеры, остановиться не могут. Играть легче, чем всерьез жить, а плохие актеры упрямы, лгут и опошляют все до конца — сами не зная, где мера этому, конец.
Мизгирь молчал, будто ничего не случилось, и его сомненье было взяло: уж не Левина ли эта затея, нос по коньюнктуре умеет держать, да и отстаивать взялся как свое; а Владимиру-то Георгиевичу с его известным гуманизмом подбрехнуть ничего не стоит, казуса ради… В любом случае, не без пользы это — показать, что не для прокорма только газета, а для дела. А заодно — кто в ней решает, отвечая за все.
Но нет, осторожен весьма Левин, умен и со своим вряд ли бы вылез, ему одному она, собственно, и ни к чему, инициатива рисковая эта… значит, все-таки Мизгирь? С его подачи, нажима и подстраховки одновременно? Но не для того ж куратор сообщил обо всем хозяину, чтобы в неуспехе попытки своей признаться, — вот уж этого-то одного он бы никогда делать не стал, не из тех. И неизвестно, как подал это. Одно понятно: за содействием пошел — и не получил его, скорее наоборот…
Влиять хочет, это с самого начала, с организационной горячки заметно было, — и влиять не по мелочам, как сейчас; потому и мненье через ответсекретаря, протеже своего, организовал, полосу приуготовили, все облегчили главреду, только подписать осталось… чем не версия? Подмахни он хотя бы разок, пойди на поводу — и это уже станет фактом его, куратора, едва ль не равного в газете авторитета, а дальше — больше…
Нет, полуверсия. Мелкотравчата для Мизгиря, для их отношений вообще. Куда как более важными для себя делами какими-то занят, никого в них не посвящая, газета ему — постольку-поскольку, нечто прикладное к его азарту жизни: крикнуть во всеуслышанье, шарахнуть, в смущенье ума и сердца привести оравнодушевших, сердцем облохматевших, кого презирает откровенно… Ну да, нетерпелив, тираж не терпится раскатать, читателя захомутать, тугодума и недотепу, к знанью повести, к делу осмысленному — даже и поехать, проехаться на нем… Знал, что заведи о том речь на редколлегии — главред упрется, скорее всего, и непременно переломит на свое; потому и попытался единогласьем заочным взять. Одно, может, понимать не хочет: в расчете на тираж не выхолостить бы дела. Старей старого, но всякий раз будто только вылупившаяся из яйца пря меж целью и средствами, родовая увечность любого дела людского, кроме землепашества, может, — что сверх обычного в том, диковинного такого? А частности всякие, шероховатости отношений пусть лучше в благой неизвестности остаются, в спасительной подчас тени ее — да, так-то лучше…
А вот на компьютер, ответсекретарю в ученицы, новенькую надо посадить, из Армении беженку-журналистку Ольгу, сразу, как с жильем устроится и выйдет на работу: пусть на пальцах грамоту осваивает, верстку особенно, — чтоб не без запаса, с подстраховкой… Компьютеров в городе мало пока, только вводятся-ввозятся, еще меньше работающих на них журналюг, так и не нашел подходящих Базанов, — а не миновать второй уже просить и своих обучать, хватит на машинках тарабанить, двойную делать работу. На подходе еще рекрутов двое, но в деле вроде не новички, штат будет закрыт, считай, с ним уже и на подписку можно идти. В народ, решивший будто бы переспать дурное время, и в том издревле какой-то ментальный, едва ль не тотемный смысл был — когда бы дали проснутся. Так ведь не дадут.
Но широк покров неизвестности, что и говорить, и не менее прикровенна связь эта меж Воротынцевым и Мизгирем, куда сложней старого, с банальным набором шуткованья всякого и подначек, приятельства — для лиц и глаз посторонних. Ощутима была зависимость их некая друг от друга — невольная, должно быть, не в их власти, — а потому и соперничество, если не противоборство, какое то и дело обнаруживало себя, вылезало за все рамки веселого препирательства. Его, Базанова, появленье еще больше, сдается, осложнило связь их, обострило, и причиной тому стала, похоже, именно эта скорая какая-то, нежданная, Мизгирем не предучтенная, видно, а Базанову льстившая симпатия к нему хозяина положения… Воротынцев явно делал ставку на него, с прицелом наперед — но какую, настораживало, с целью какой? И свои, казалось, виды имел на него и куратор — помимо газетных, непонятные тоже… или это, как девке на выданье, ему лишь кажется? Но слишком для него мутно все было в их делах, знает лишь, что поставкой электроники занимаются — купить втридешева, продать втридорога — спекуляцией, по сути, к ней и свелся весь нынешний бизнес пародийный, всего-то и разницы, что в масштабах: раньше у «Березок» шакалили, на торговых базах, теперь в «комках» и на стадионах бывших. А с политикой той же они вроде определились — на время хотя бы, все отчетливей сознавал он, рано или поздно — выставят счет, условия, и упованья все лишь на то, что они приемлемыми будут. Теперь надежда эта напрямую связывалась им с шефом новым; да и признать было пора, что Воротынцев чем-то все-таки ближе оказался ему, что ли, и даже интересней по трезвости взгляда, по точной, всегда обдуманной мысли, по чувству живому, наконец, чем затейливый во всех смыслах, резкий и непредсказуемый, опасно темный иногда поручитель, романтик самости и прагматик адвокатуры как таковой, на глазах, кажется, теряющей последние остатки совести — никогда-то ею, впрочем, не блиставшая. Но и в отношенья их вмешиваться, выгоды искать, эту симпатию используя, тем более подводить хоть как-то Мизгиря никакой охоты у него не было. Пусть разбираются сами; а он, под крышей соперничества этого и даже неких притязаний на него, будет делать единственное, что он умеет — свою газету.
На удивленье скоро и, по видимости, без нервотрепок выбрался из двадцатитрехлетнего, как он подсчитал, ярма Ермолин-Яремник, хотя в ярости пребывал шеф бывший — «тяжелый как сундук»… И объяснил с извинительной полуулыбкой своей, что Борис Евсеич, видите ли, и раньше никогда ни в чем ему не отказывал… ну, по той простой причине, что он и не просил у него ничего. Унаследовал он от общей их с Базановым школы разносторонний, выстроенный тщательно и разложенный по тематическим полочкам скептицизм, частенько навещавший его «остеокондрат» и целый свод афоризмов, почерпнутых у шефа — какой, кстати, и не подозревал, что говорит ими, как и дальний социально близкий его Журден — прозой. И споры, нет-нет да и возникавшие по всяким поводам, гасил порой одним из них, сакраментальным: «Не надо, знаете, утрировать, жизнь и без того сложна…»
Иногда, позвонив Мизгирю, заходила попить кофеек Аля — под неизменный костромской сыр, который приносила с собой. Мизгирь доставал тогда из сейфика початую бутылку коньяка, конфеты, и все в общей комнате собирались — передохнуть.
— А что за Поселянин у вас такой, пейзанин? — Сегодня была она, скинув плащик, в строгом брючном костюме из какой-то темно-серой необычной, чернотой отливающей ткани дорогой; строгие тоже бровки под челкой, темные без зрачков непроницаемые глаза. — В номере прошлом… откуда?
— Мир-ровой мужик! — сказал Карманов, бравший у Алексея интервью. — Побольше б таких — не были бы, пардон, в заднице… Четко мыслит.
— Ну, положим, это и не мысль пока, — прихлебнул из чашечки Мизгирь. Из-за стола-стойки его импровизированной только голова была видна да нога в узкой брючине на ногу, большая рыжая, в весенней грязи туфля покачивалась в такт чему-то. — Предмысль. Мысль — это когда вперед заглядывают. А тут констатация общеизвестного с компиляцией политической — из готовых тезисов, в сущности. Выстроенная, правда, что скажешь. Но грубый, грубей даже меня, а это уж слишком…
— Правда груба, — философически заметил Карманов, на подоконнике пристроившийся со своей чашкой, поближе к гостье. — Грубиянка и скандальница.
— Однокашник мой. — Базанов глянул на Алевтину и не сразу отвел глаза. Материал, конечно, резким был, вызывающим, особенно же по части продажности люмпен-интеллигенции местной… задымилась шапка, с десяток их пришло уже, писем и опровержений, истеричных и всяких, а одно даже в копии, поскольку оригинал послан был свободолюбцем прямиком в неженские, по определению Яремника, органы… Нет, правильно сделал, что целиком дал, хотя возражения и были, — оправдалось результатом. И добавил, твердо: — Друг, старый.
— Дру-уг?! — удивилась, изумилась даже Аля, распахивая по-девчоночьи глаза. — Я не верю! Вы, тонкий такой, думающий — и этот, я не знаю кто… бурбон какой-то, националист. Почитать его, так нам диктатор какой-нибудь очередной нужен… Сталин, да, тиран!
— Я вовсе не тощий, — попытался он было отшутиться, но она и шутку не приняла даже, дернула плечиком. Зато хохотнул коротко, затаенно в своем углу Мизгирь:
— Тощий-тощий, не отказывайтесь! Я бы сказал даже — дистрофичный. Чахотка второй стадии с революционно-декадентским уклоном…
— А Францию вы любите?
— Францию?.. Какая женщина ее не любит! Только эти, асфальт которые матом укладывают. Пролетарки.
— Да? Ну вот, разделили бы страну парфюма на… пять хотя бы частей — и вы что, осудили бы француженку-националистку? Или француза? — Впору любоваться было нахмуренным в попытке мысли какой-то лицом ее, губками надувшимися. — Еще и какой-нибудь легион воссоединения Франции создали бы тут же…
— Корпию щипать…
Это сказал Ермолин, спиною к ним горбившийся за своим столом; кофе свой с коньяком и сыром оприходовал он моментально и уже мараковал что-то на бумаге. Аля почти гневно обернулась на него: это кто еще там?!
— Ну, и что? — Она опять посмотрела на Ивана — сердито, как ребенок. Но осведомленность обнаружила: — Французы — они всегда националисты, и что из того?
— А ничего, — сказал он. — Я, в этом смысле, тоже националист.
— Я тоже, — подарил ей одну из добродушнейших своих ухмылок Карманов; он уже, кажется, доходил при каждом ее появлении до «потери чувства цинизма», как это констатировал Слободинский, и вел себя глупее некуда: услужить, обратить на себя внимание пытался, льстил грубейшим образом — суетился, одним словом.
— И я! И я!.. — подал голос Владимир Георгиевич, улыбаясь там до ушей, только что не хохоча.
— А ну вас! Это у них — а то у нас, в таком Вавилоне… я знаю, черносотенцы, вот кто такие вы!
— Как это вы нас… по-русски, — сказал снова, похвалил Ермолин. — Так нас и надо. А то совсем обнаглели, расчленяться даже не хотим.
— Как вам не стыдно, на девушку… — смеялась уже вместе с ними Аля, и так заразительно, мелкими зубками посвечивая, что сомнение брало: когда она искренней была, и была ль вообще? — На девушку, в политике ну ничего не… Лбы! Вы же тут собрались — лбы, высокие, а смеетесь как мужики! Как милиция. Вам сюда женщину надо — для смягчения нравов.
— Одну? Вот тогда самая свара и начнется… — Это в Карманове здравый смысл проснулся — впрочем, ненадолго. — Переезжайте к нам, Алевтиночка! Мы и кубизм примем и выдюжим, и даже супрематизм! Вас мы лелеять и кохать будем…
— И звать коханой, — входя, прибавил и Слободинский. — Хотите быть коханой?..
Вовсе уж треп немилосердный пошел, и Базанов, захватив со стола молчавшего и только бледно улыбающегося Левина готовые материалы, вернулся в кабинетик свой. К декабрю решили на еженедельник перейти, знали газету и ждали уже, и надо поторапливаться было.
Скоро каблучки послышались — неторопливые, уверенные — и вошла Аля, без стука, чуть улыбаясь:
— Ну и команда же у вас!.. Я за неделю среди художников столько не смеюсь, как здесь, за полчасика каких-то. Иван Егорович, а я ведь пригласить вас пришла — всех, а сразу не сказала… И знаете, на кого? — Она села на кресло гостевое, кинула обессиленные будто руки на подлокотники, головку набок склонила. — Ох, сколько хлопот с этим было, дерганья…
— Знаю. На этого… на Шемякина. Вон информашка лежит, даем. А в другом номере — статью бы вашу, согласны?
— На все согласна, — утомленно усмехнулась она, следя за ним из-под полуприкрытых, тронутых природными, не подрисованными тенями век. — Открытие тринадцатого; но вы такой занятый, что даже подходить к вам…
— Что самому даже противно, Аля. Засухарел. Двойные роды: газеты и… — И замялся малость — говорить? Да почему нет, раз уж начал. И не помешает ей знать о том. — Жена собралась рожать, так что можете представить…
— О, нет! — Она передернула плечами, почти судорожно, подобралась в кресле. И спохватилась, видимо, извинительно и даже смущенно улыбнулась: — Не хочу представлять — пока, во всяком случае. Это ужасно… я не знаю, но это такое в жизни женщины… Вам, мужчинам, и не понять, и… Сочувствия не дождешься даже.
— Из сочувствия именно, — вздохнул он, — и не смогу я на открытии быть, не обессудьте. Как-нибудь загляну потом, выберу время. Да и Шемякин этот… такая уж знаменитость?
— Еще бы! Запад завоевать!..
— Сомневаюсь в завоеваньях этих. Свое бы лучше отстоял… ну, это я так, к разговору нашему, — и кивнул в сторону общей комнаты, — тому. Занудствую. Видел где-то в журнале: графическое нечто, геометрическое, мелкое такое — он?
— Вот уж не знаю, — рассмеялась она, откинулась опять в кресле — набок слегка, каким-то изломом, извивом темным на мерцающей серебряно-бежевой обивке его. Вот где живопись — этот темный, черный почти зигзаг, смуглость бледная лица, бездонные, крылом волос притененные глаза… — Наверное. И вы всех художников так… интерпретируете?
— Да мне, честно говоря, как-то не до них теперь. Они где-то там витают, в космосе идей, миры творят свои; а я в земле увяз, — и с досадой двинул кипой бумаг редакционных, — в перегное этом… не вполне перегнившем. Мы, на самом деле, скучные люди, Аля. Рабочие информационной свалки, золотари. А информация подчас дурно пахнет, непроверенная особенно. Да и сама, извиняюсь, вонь человеческая… Вот и юморим — в отдушину.
— Нет, вы меня не разочаруете, — серьезно сказала она, села прямо, строго; но тут же и встала. — Есть же газета, результат — фу, какое казенное, тоскливое слово это… А что жена… уже скоро?
— Скоро, — улыбнулся он, и вышло, наверное, не очень весело. — На днях.
— Бедная.
— Ничего, разбогатеем скоро — не сглазить бы. — Явно прицелилась было эта уж никак не без опыта девица… осечка вышла. И совсем уж ни к чему давать ходу всякому такому, незачем; а потому добавил: — Жду очень, первый же. Парнишку бы.
— Мальчика хочет — жену не любит, так женщины думают…
— Чем думают?.. Бабья, простите, чушь это все. Предрассудками набиты, как…
— Как?.. — с лукавым любопытством смотрела она на него.
— Как и … положено, — усмехнулся, наконец, Иван. — Но это уж тема другая.
— А я с вами согласна, между прочим… Ну, жду вас — позвоните, как надумаете. Это все-таки явление, в своем роде, глянуть стоит. — И неожиданным, темным и теплым блеснули глаза — блестеть не умеющие, казалось. — Буду вашим Вергилием, если не против…
— Нет, конечно, — встал он. — А что, тоже инфернальщина?
— Скорее, структура современности… Но кто-то мне сказал — и не Владимир Георгиевич, нет, — что каждый человек проходит свои круги ада, только не всегда осознает…
— Или балуется — как эти, с псевдятиной, на выставке вашей той, помните? Страшилками всякими.
— Играют, верней, — как и все в искусстве. Проигрывают в воображении.
— Нет уж, подальше от таких игрушек… Вы правда там что-то видите? — Она в ответ неопределенно — ну, как вам сказать? — подняла бровки. — Но когда получится — даже и не знаю пока… Запарка.
— Получится, — улыбнулась она — пожалуй, что и задорно улыбнулась, и вышла, не попрощавшись.
Сидел и смотрел на дверь, будто еще вслед ей. Квалифицированно работает женщина, ничего не скажешь… что, и в самом деле больше ничего? Если бы так.
Назад: 7
Дальше: 9