38
И все намеренья его на эти несколько дней, как и ненамеренья, впрочем, пошли прахом; другое дело, что и жалеть-то не о чем было в этом времяпровождении, ожидании первых и самых предварительных результатов, за коими последовать должны, по словам Парамонова, еще несколько циклов терапии, надолго залетел. Как, похоже, и с нею, то ли женщиной, то ли прямо-таки девочкой этой, странной же, беззащитностью своей обезоружившей, слабостью — и не меньше базановской, болезненной, что ни говори, чем своей. Да и не летаем-залетаем, а поветриями случая носит нас, заносит в непредвиденное, случайное в той же мере, наверное, как и неизбежное.
Сказать, что это все помимо воли его и желаний шло, — нет, так вроде и не скажешь. Но ведь и желанием не назовешь его уступки собственной слабине и нежданному влечению к нему женщины, в искренности которой сомнений не было у него. Все шло как будто само собой, под некий естественный ход вещей и событий подделываясь, и пришло к тому опять же, к чему не могло не прийти. Это он уже в постели с ней пытался себе не без иронии объяснить как-то, чуть ли не оправдаться перед собой, перед нею тоже, ничего-то не ведающей, на грудь ему в счастливой успокоенности прилегшей, даже придремнувшей, кажется, крепко его обняв… И не находил, да теперь и не хотел искать никаких оправданий тому, что случилось уже, довольно и одного, мужского… да, что хоть не опозорился.
А перед тем посидели немного в кафе и вышли бесцельно, в общем-то и никуда не торопясь прогуляться, поговорить, и он готов был спросить походя и малость погодя, где ее остановка, ну и проводить до нее, не больше. И все бы, может, так и было, хотя расспрашивала с участьем горячим, как же он теперь живет после развода-разъезда, неужель и прибирается сам, и готовит-стирает, ей это, дескать, как-то трудно представить даже в мужчине, и не очень-то скрывала желания увидеть «скворечник» его. Но разговор их завело в недавнее, конечно, прошлым еще не успевшее стать, никак не отболевшее. Иван рассказывал, как выходил на следователя даже, пытался хоть чем-то помочь ему; но и те, кто убил, и те, которые убийство покрывали, будто заранее осведомлены были обо всем, что сути дела касалось, выслеживали и на шаг вперед опережали в действиях — и Леонида Владленовича, да и его, Базанова, тоже…
А последовало то, чего и ожидать не мог. Остановилась резко, чистое, в осеннем холоде свежее лицо Елизаветы пятнами пошло, тонкая у нее кожа была, а потом бледностью взялось, ему показалось — упадет сейчас. Поддержал, и она уткнулась в ладони и то ль заплакала беззвучно, то ли дрожью мелкой бить ее начало, полустоном выговорила что-то, он и не понял. Переспросил, оглядываясь растерянно по улице, куда бы определиться с ней, озадачивала она, не соскучишься… ага, сквер тот, где газетку читал. И довел, усадил на скамейку, переждал, чтобы хоть сколько-нибудь успокоилась она. А Лиза, уставясь потухшими глазами перед собой, машинально платочек поднося к ним, сказала наконец голосом тусклым, убитым: «Ты не знаешь, я… я страшный человек. Да, страшный…»
Выяснилось не сразу, она путалась, перескакивала с одного, более позднего, на другое, что раньше было, с чего началось, плакать начинала, уже освобожденней, тише… На курсы секретарей человек к руководителю пришел, и вместе они отобрали, прямо на занятиях, пятерых кандидаток на одно хорошо оплачиваемое место, мол, а мужчин не брали, хотя на курсах едва ль не треть их было. Потом собеседовал этот тип с каждой в отдельности, выспрашивал все про все, прощупывал, как говорится. А через время некоторое с ним явился и тот, кто выбрать должен. И вздохнула судорожно, впервые на Ивана глаза подняла, усталые, никакие: «Он это был…»
«Да кто — „он“, черт возьми?..»
«Он, Владимир Георгич…»
И уже не странным было услышать дальше, как ее, выбранную, определили после курсов поначалу в торговую фирму, секретаршей к хозяину, с «подъемными», которые выложил сам Мизгирь, и приличной по нынешним временам оплатой в конверте — это когда они с мамой дошли уже до ручки, на хлеб с молоком оставалось от коммуналки. С обязанностями же, кроме прилежной работы, было сложнее, не сразу они предъявлялись. «Считай, что работаешь у него от меня. Притязаний всяческих не бойся, детка, ему я так и сказал: эта — не для тебя, не вздумай… В случае чего — мне скажешь, меры примем; да и вообще про дела тутошние, как работается, с людьми срабатывается…» И с души отлегло, этого-то она и боялась больше всего, на курсах об опасности такой меж девушек столько переговорено было. Хотя некоторым-то это не в опаску представлялось, а совсем даже наоборот…
И вправду, хотя и молодой хозяин был, и задорный, а никаких таких посягательств не допускал; да и видно было, что в чем-то зависим от Мизгиря, побаивался строгости его не меньше, пожалуй, чем она сама. Так и проработала она месяца три, считай; изредка звонил Владимир Георгич, встречу где-нибудь назначал и выспрашивал о работе, посетителях, о звонках хозяину и от него, но ничего там интересного или тем паче секретного не было, торгаши — они есть торгаши с их спекуляцией обыкновенной, и совесть ее, как она это понимала, была чиста. Там и компьютер, кстати, освоила.
Но однажды Мизгирь приехал прямо в офис, накоротке переговорил с хозяином и велел ей собираться. Наедине сумму вручил на хороший костюм и туфли — безвозвратно, сказал, а то ходишь как… И предложил самой явиться в нем завтра по адресу такому-то, к Народецкому для устройства на работу с тройной против прежней зарплатой — как, не против? Ну а с поступлением на работу эту получит от него опять же «подъемные» в размере зарплаты той же. И особо предупредил, что они с этого момента незнакомы… да, познакомимся попозже, на новом твоем месте, у нового шефа. Незнакомы для всех без исключения — поняла, надеюсь?.. И у Народецкого все, что ни скажут, принимай как должное.
Хотя и смутно очень, а ведь догадывалась, что нечисто тут все, нехорошо. Но так удачей своей заворожена была, ошеломлена даже, что надеялась лишь: все обойдется, как и с прежним хозяином, безобидными встречами-разговорами с Владимиром Георгичем — который упредил вовремя: можешь не беспокоиться, детка, работай в том же режиме, да и шеф твой новый мне приятель давнишний… А вот память тренируй.
Пришлось по магазинам побегать в поисках костюма, еле-то нашла; а Народецкий не стал скрывать, что она рекомендована ему хозяином, оказывается, — и с весьма, может сказать, неплохой аттестацией, но которую надо будет всячески подтвердить, работая у шефа… вы меня хорошо поняли? Поняла; но он еще долго говорил о ее обязанностях, строгости их исполнения и прочем, расспрашивая попутно и об условиях жизни ее: замужем? Так оно, значит… А детей нет? Вот это очень хорошо. И чуть не заплакала, дура, но как-то скрепилась.
На третий, кажется, день после работы ее у подъезда родного окликнул из машины Мизгирь, позвал сесть, а шофера покурить отправил. Спрашивал, конечно, как устроилась, какие отношения с шефом налаживаются, пошучивал и — ах да, слово-то держать надо! — конверт сунул в сумочку ей, хотя и попыталась отказаться… И так чуть не каждый вечер, но все подробней и строже выспрашивал, кто и откуда к нему, шефу, приходил или звонил, о чем в присутствии ее говорили… вот когда понимать-то начала. Но и тут этот странный, вызывающий в ней безотчетную брезгливость со страхом уже пополам человек догадался, упредил опять, озабоченность на себя нагнал, чуть ли не скорбь. Вижу, дескать, ты в сомнениях вся, так вот знай: под Леонида Владленыча, соратника старого моего, весьма усиленно копают и в концерне, и в банке… где деньги, деточка, там и гадюшник, интриги подколодные всякие, подвохи иудины. И нам их надо знать, предупреждать события, оберегать шефа. А для того тебя просим, ты нужна как человек со стороны, вне связей и подозрений любых, в отличие от секретаря предыдущего, — помогай, всего-то немногое от тебя требуется. Тебя не опасаются, за предмет — извиняюсь — неодушевленный держат… так и пусть! И никому, главное, и Лене до времени не надо ничего этого знать, так оно естественнее будет, а потому… э-э… действенней, да. До времени, заруби себе, каковое мы определим попозже. А ведь согласись, симпатичнейший же человек Леонид, не пень административный, с душою? То-то. Да и вдобавок в семейственности своей не очень-то счастлив, так что беречь его нам надобно, беречь…
Верить приходилось, ничего-то другого она там попросту не знала еще, представить не могла, да и назад ходу, с некоторым страхом сознавала она, уже и не было, разве что уволиться. А когда — и очень скоро — стал шеф куда внимательней к ней, чем просто к секретарше своей, а она не умела, да и не смела отказывать ему ни в чем, и когда явной для нее оказалась не то что неприязнь, а вражда между ними, то было уже, понятное дело, поздно. Вербовка классическая, можно сказать, и не бедной Лизе было ей противостоять, вовремя догадаться даже, а назад уже и некуда, на этот счет благодетель намекнул с прозрачностью, непонимание исключающей: в прежнем режиме работаем, детка, и не смотри на меня так; а если по случаю вдруг узнает он… ну, это ему счастья тоже не принесет, и уж меньше всего тебе, не так ли?
Вот когда испугалась она по-настоящему: все, что угодно, только не это… Чуть не панически уже боялась его, он ее гипнотизировал, что ли? Но уж точно мысли читал, она и соврать-то ему не могла. Как глянет — знающе, колко глянет, — она и теряется разом, все со всем выкладывает, кто приходил и когда, откуда звонили, зачем. И про его, Базанова, звонки тоже, хотя и очень не хотела вроде. Да он и без нее многое знал, как ведун какой, чуть забудешь кого — он тут же уличал: а что, такого-то разве не было вчера? Письма некоторые, бумаги ему копировала, уже он и приказывал, не церемонился…
Прямо-таки на злого гения здешних мест и пертурбаций тянул паспортный Владимир Георгия Мизгирь, всегда вроде и везде поспевая, все проникая… претендовал, да, но недотягивал все-таки; сдавалось даже, что некая ирония всенастигающая по пятам за ним идет, по следам его деяний, мелкотравчатых, несмотря на замах, на претензии… Но это надо было еще додумать, понять попытаться.
А с нею кончилось тем, чем и должно было, — истерикой: «И что, ну что я сделать могла?! Умерла, если б он узнал… убилась, это ужас — так жить!..» Да и что еще она, бедная, противопоставить могла злобной логике существованья, как осилить ее либо умилостивить, пережить вообще? «Можете ненавидеть меня, презирать теперь… нет, страшный я человек, негодная, и куда я такая, кому?..»
«Ну что ты, Лиза… Не надо так. Не твоя это вина, не в тебе, а вообще… — Не знал, как и чем утешить, детски трагический лепет унять этот, утишить, жалость все доводы перемогала и обессмысливала, а с нею и косноязычье какое-то нашло. И выговорил: — Человеком быть страшно, вот что».
«Нет. Нет, — и нашла в себе силы, поднялась. — Не говорите мне, сама знаю… Заслужила, недостойна ничего. Не то что с вами быть, а… Нет, прощайте».
Удержать пришлось, обнять; и припала, уткнулась в шею, разревелась горько, взахлеб, целовать потом стала лицо, шею, что-то жалкое свое, бабье лепеча, горячечное…
И что ей сказать было теперь и как?
На кухоньке хлопотала, его незатейливое холостяцкое собирая к столу, и все говорила, виновато и благодарно взглядывая серыми с крапинкой глазами, выговориться ей надо было после долгого столь молчания — с шефом тоже, не могла же она откровенно с ним, как ни ласков был, внимателен к ней, стеснялась же, да и боялась в последнее время… себя, может, больше страшилась, себя изводя, виноватя, никаких оправданий не видя. Искренне выговаривалась, с прямотою обезоруживающей, разве что не все умела выразить, и ему, слушающему теперь, приходилось и догадываться, и понять наконец: главное — не по любви… Если бы по любви своей, то наверное же сама призналась бы во всем ему, так неожиданно и всерьез ею увлекшемуся, что-то вот нашедшему же в ней; но духу не хватило, подневольной и средь чужого всего, по игре случая, по недоброму умыслу туда попавшей, где только боязнь, стыд, совесть, но не любовь…
А перед тем, еще в постели, близко лицом склонившись над ним, брови ему ласково разглаживая, говорила, как захотела почему-то снова увидеть его — после того, первого раза, когда он с этим пришел, со страхолюдиной… И передернула с отвращенья голыми плечами, всем вздрогнула телом, каким-то особенным теплом, нет — жаром палящим. Как ждала увидеть еще и еще раз, будто в чем-то очень нужном ей и важном убедиться надо было… да, чтобы понять, что в нем такого и что с нею самой. «И убедилась в чем?» Это самодовольство в нем вылезло на миг, ничего-то теперь не стоящее. «Да, и… не обрадовалась. А ты все не шел и не шел…» — «Ну почему, заходил же». — «Три раза. Всего три, с первым считая. И так плохо мне было, прямо мучилась невозможностью, противна себе стала… А ты поздороваешься, приветишь мимоходом глазами, я же видела симпатию твою, но ведь и только, всего-то… И хотела так, чтоб кто-то был у него, а ты подождал бы, побыл со мною, поговорил. Глазами поблестел бы, они блестят же, когда ты загораешься чем-то, и как я люблю это, ты даже и не знаешь… Но, как назло, один всегда бывал он; и опять ждала, когда выйдешь. А еще тяжело было вдвоем вас видеть… нет, ты не поймешь. Так и маялась. Он ведь и говорил иногда о тебе, и хорошо всегда: если и доверяю кому, то Абросимову да ему лишь, да еще старику — ну, который до меня был. И опять о тебе: таких бы побольше, непродажных, — не оказались бы у параши мировой, не сплоховали. И прямо с какою-то виною, что ли, говорил, я и не понимала, с чего это он. А как ему нехорошо было, тревожно в последние недели эти, будто чувствовал чего… нет, знал, известия неважные какие-то шли к нему, из Москвы и даже из… Город в Англии какой-то, он называл, а я не запомнила. А потом в Америку слетал и вернулся вроде бы с надеждой какой, но все равно… И ему нехорошо, и мне, жалела его, он ведь хоть и держался при людях, а весь на нервах внутри. И зла в нем не было такого, как в других, сожалел, больше понимать людей старался, чем злился. Нет, самого такого, что наедине мне говорил, не выдавала этому… Мизгирю этому, как ни допытывался, чепуху несла всякую, что на ум попало, а тот морщился только, обрывал…»
«А было что?»
«Ну, не знаю… а не хотела никак, и все. Про загранку Леонид Владленыч много же рассказывал, разное: в каких местах был, встречался с кем; а тому и о них, и даже города надо было знать — да любые подробности. И дура дурой прикидывалась, а он злобился, как-то сказал даже: я с тобой прямо глупею, детка… н-да, к чему способны женщины, так это тупить ножи и мужчин. Так и сказал. А у меня ножи и правда быстро тупятся, и подточить некому, только на базар… смешно, да? А мне нет. И весь ужас потом, и похороны, следователь тот — я думала, с ума сойду. Три дня на работу выйти не могла — уволят, думаю, ну и пусть; а там не до меня, портфель друг у дружки рвали, как… Такая тоска была, что совсем потерялась: и ты где-то там, и я где-то, как не в себе… Вышла когда, стала тебя искать, у меня ж ну никого, понимаешь, слова же некому сказать. Я и в редакцию, через Лилю, и через кого только не пыталась — нет, ты как… ну как в пространство другое ушел, исчез, как тебя нет совсем, и все я думала: это за грех неотмольный мой, да за многие, в церковь даже ходила, но разве отмолишь… Только на милость надеяться, на вышнюю, ведь правда?..»
Он не ответил, лишь улыбнулся ей, наиву ее рассудительному, а больше, конечно, вот этому праву на него, Базанова, так простосердечно и прямо заявленному, и как вот возразишь? Натерпелась, бедолажка, намаялась, тут хоть к какому-то берегу прибиться. Ни сном ни духом не подозревал в ней страстей таких, со своими бы разобраться, управиться; и вот теперь это ее право, ею одной выстраданное и совершенно же беззащитное, оспорить не мог или не захотел… почему, не скажешь? Одну не оставить? Или не остаться одному?
Сумма двух одиночеств выходила, без всяких там «или».
Раздумывал, сослаться ли на отъезд к матери опять или рассказать все, — недолго, впрочем, иллюзиям все меньше места оставалось, и это безотносительно к его положению даже, просто как взросления сроки. Взрослеть, трезветь окончательно — чем не цель, и как там еще сказано: «Жесткие сроки — хорошие сроки, если других нам уже не дано…»
Как ни цитатничай, ни оттягивай, а правды не избежать. И за день до назначенного срока сказал, короче стараксь и проще, обыденней… видишь, с кем связалась? Но, против ожидания, встретила как надо, без истерии, слов лишних, хоть и побледнела в первом, понятном вполне замешательстве; руки его взяла в свои, неожиданно нагнулась, поцеловала их и, подняв лицо, в глаза глядя твердо, сказала, лишь губы выдавали, подрагивали: «Значит, будем лечиться, вот и все».
И впервые осталась ночевать, матери позвонив, предупредив. А вечером поздним, когда постелили и легли на старом, порядком-таки продавленном диване, прошептала ему в ухо, по-девчоночьи совсем, но смущаясь-то как женщина: «Знаешь, мне этого мало надо… ну, необязательно вовсе. Ну такая я. И если не хочешь или вредно тебе, то и… Мне и так чудно как хорошо с тобой, очень! И не заботься, в голову не бери, ладно?..» Он это и сам успел заметить, ей вправду, кажется, не было в том особой нужды, и если все ж озаботился, то в ласке ответной, было на что, милое и горячее, отвечать, чем забыться бы… нет, ничего не забывалось. Разве только прошедшее ощутимей отодвинулось и стало наконец-то прошлым. И для нее, и для него тоже стало таким, кажется, каким и должно бы оно быть — без судорог боли, ревности, гнева.