Книга: Заполье
Назад: 38
Дальше: 40

39

Вещички собирал, проводив опять ночевавшую Лизу на работу, себя собирал — в кучку, без эмоционального тряпья, надежд всяких потаенных, скорых на обман.
Первым делом спросил, как Леденев и можно ль навестить его. «Это на кладбище надо ехать… — вздохнул Парамонов, руки коротко развел. — Ушел Никита Александрыч, уже и похоронили вчера. В памяти пребывал, сказал, что знает, куда идет… Эх, нам бы знать. Ну а вам на рентген контрольный, хоть сейчас. А с утра анализы, по списку. Как, продышались немного?»
Скорби какой-то особой не было, не находил в себе, скорее уж другое… Зависть? Пожалуй, что и так — вместе с успокоенностью за него, что ли, удовлетвореньем: без муки отошел последней, без страха. И если знал, то некого уже спрашивать, кто ему это знанье дал. Не бреду же поверил своему, такое-то никак не похоже на него… не похоже было, надо прибавить. Уже лишавшийся чуда бытия, ждал другого какого-то, ему обещанного, верил — хорошо и это, на худой-то конец. «Легкой жизни я просил у бога — легкой смерти надо б попросить…» В тупики цитат утыкаться — вот участь наша, всех, своего представления не развивших о местожительстве сем, о себе самих не выработавших.
На четвертый день, по готовности анализов, пригласили к заведующему отделением. Иосиф Натанович подчеркнуто радушен был, бодро вздергивал кустистые брови, самочувствием интересовался, как водится, несколько чопорно, по-стариковски шутил, истощая ожидание, и возвестил наконец: «Что ж, все признаки начала регрессии налицо, и дело за временем и за нашим, хэ-хэ, воспоможением тому. И за вашим, скажу, непременным, Иван Георгиевич, настроем соответствующим… о да, это более чем непременно! И надо же ж перспективу видеть на после излечения, а она у вас безусловна: вы — личность в нашем масштабе, и я вам скажу, что объединенная оппозиция имеет вас в списке выдвижения кандидатов в областные депутаты на выборах осенних будущих… наберетесь сил и дадите согласие, почему нет? Ваш, знаете ли, штык очень здесь важен, из среды журналистов вы у нас один, все же продаются-покупаются, как картофель на базаре — мешками… Обдумайте, это я вам официально».
Ах, старик, мудрая душа, ведь не днем единым предлагает жить, а целую же перспективу постарался выстроить ему, пусть и проблематичную, жизнь впереди… Спасибо, но злоба дня довлеет, и вовсе не политическая пока. И как ни верь доброте его, а «признаки начала», по всему судя, не есть дюже хорошо. Нет, зря все же не позвонил Константину Черных, зря возможности сужает, и без того невеликие, — хотя что тот предложить может, не «кремлевку» же с блатными, как слышно, эскулапами? Ну да, соломинка; а проплывет мимо — казниться будешь, что не схватился…
Каждый вечер, не слушаясь просьб его, прибегала с работы на свиданку Елизавета, умудряясь еще и приготовить что-то, принести, и в ней ни малой даже растерянности, уныния не было, столь заметных в нижнем, для посетителей, фойе; впрочем, она там и не задерживалась, а подымалась сразу к нему в палату, переобувшись, хлопотливая и, как поначалу ни странно, веселая всякий раз. В одном из приступов того, что врачи ипохондрией называют, он раздраженно бросил: «И чему радуешься…» «Тебе», — просто и с улыбкой сказала она, и пришлось приказать себе заткнуться, не распускать нервы — при ней, по крайней мере.
Читал и отбирал материалы из папки писательской, неожиданно много оказалось в ней подборок стихотворных авторских, это во времена-то совсем уж не лирические, прозы тоже хватало, и документального, краеведческого — нет, при всем немалом отсеве выстраивался альманах, а гвоздем его несомненным гляделась крепко сшитая, жесткая по фактуре современной повесть самого Новобранова: прочтешь — не вот забудешь… По рубрикам все разнес, объем прикинул, набросал калькуляцию, и не сказать чтобы дорого выходило. Фотографии бы еще к ним, рисунки, обложку — ну, это Слободинского можно попросить.
А позывы были — купить, глянуть, что сделали из нее, его газеты, — но их он давил в зародыше, без того находилось о чем думать, переживать тем паче. Ясно, что ломать ее через коленку крошка Цахес не будет, дабы читателя не потерять; но лучше бы уж так, чем медленная, через отравления дозированные, смерть, этим-то и увлечен наверняка человечек со стоячими, переносицу стеснившими глазами, то-то развернулся теперь, и не пришлось бы повелителю еще и окорачивать его… Власть на местах считай что освоилась, угнездилась, заматерела уже, задавит скоро и другие по провинциям русские газеты, это-то неизбежно. И что нашей братии делать? В какие леса уходить, в практику каких малых дел?
Навестил под вечер Алексей, и он, пользуясь случаем, отпросился с ночевой. По дороге заехали к писателям, Новобранова не застали, зато оказалась у них секретарша, пожилая немногословная женщина. С ней и оставил Иван рукописи с набросками своими и запиской, пусть думают. А дома сразу же позвонил Елизавете на работу, сказался, где он.
— С кем это ты?
— С женщиной, Леш. Приедет сейчас, познакомлю, Лизой будешь звать. И не спрашивай пока, потом как-нибудь…
— Ну ты и ходо-ок!..
— Ходок-доходяга. — Он и в самом деле чувствовал себя неважно, любое резкое движенье с усилием давалось, слабостью отзываясь во всем теле, а то и дрожью мелкой, противной — терапия, то ли лечит, то ль калечит… — Не мы случай ищем — он ищет нас… Давай-ка Косте позвоним.
Из трех рабочих телефонов ответил на последнем, со сталистой, прямо-таки великодержавной ноткой в голосе, пока не узнал. Поговорили, об увольнении Иван сообщил — безработный, дескать; и хотя вдвойне трудно было при Поселянине сказать о деле, да еще разъяснить, а надо. Константин молчал там, слушал, а когда ему уже нечего стало говорить, казалось, да и тошно, приказал: «Так, будь на телефоне сегодня… дома ведь? Разведаю обстановку — перезвоню. Лексею нижайшее». Можно представить было, хотя бы отдаленно, как он одних на цырлы ставит, других обязывает-озадачивает дружески, просит третьих тоном, отказа заранее не воспринимающим, — то, что он поименовал как-то своим «джентльменским набором» общения и не раз его обнаруживал. Совершенно неясным оставалось только, что мог он, совсем уж далекий от таких проблем, предложить, чем помочь.
Пришла-прибежала Лиза, запыхавшись малость, розовая от вечернего бесснежного морозца, несколько смутилась, постороннего увидев; но когда познакомил их, обрадовалась Поселянину как своему, с каким давно не виделась:
— Так завидую тем, у кого старые друзья есть! Мои?.. Обабились, как Ваня сказал, ничего им не интересно, не надо… ну да, сплетни одни, не хочу.
И сразу все доверие свое, стало видно, перенесла на Алексея тоже, немало уже о нем из их разговоров знала. А тот, пока собирала она сноровко на стол, все поглядывал на нее, отвечая, так ей интересно все было, особенно когда поселянинскую сумку с передачей разбирать стала: «Ой, сколько всего… спасибо! А мед откуда?» — «Свой, само собой, пяток ульев держу». — «Неужель и сметана своя?! Да? А я так хотела всегда коровку, чтоб ухаживать за ней, да хоть полный двор всего, как у тети моей в деревне… знаю, трудно с ними, помогала же, доила тоже, но они такие живые все, понимающие, с ними ж разговаривать нужно». — «Да вот зову его — переезжай, а он что-то не торопится, писака…» — «Правда? А я бы поехала… Нет, понимаю, там тяжело сейчас, а все равно. Живое хочу — хоть в огороде копаться, хоть… Не верите?» «Верю. — Алексей, поначалу не без удивленья некоторого щурившийся на нее, уже посмеивался: — А не запищишь? У нас этого, живого, даже чересчур…» — «Ага, у моих родителей, у тетки попробуй запищи! Нет, я послушная». И о чем-то еще так вот разговаривали, пока он собирал загодя все необходимое на завтра, чему-то смеялись даже.
Поужинали, Поселянину пора ехать было, припозднился, а до дому еще полсотни верст. Елизавета пошла в ванную белье замочить, и Алексей «Приму» свою достал, закурил:
— Чтоб жилым у тебя тут запахло немного. Держишься, с куревом-то?
— Притерпелся.
— Ну, так оно лучше. Во-о… вот эта по тебе баба. А то черт-те кого подбирал — с пола… Позвонит Костя — мой набери, хоть ночью, скажешь, чего он там надумал.
Часа через два только ожил телефон: «Так, старик: рассыпаться в сочувствиях не буду, лучше о деле. Вторая отлежка у тебя, говоришь? Закончится она — вылетай сюда. С онкоцентром, на Каширке который, все договорено. Самые распоследние, новейшие методы с медикаментами, ну и прочее… вытащат, даст бог. Только пусть коновалы твои заранее, да хоть завтра историю болезни, направление и все другие бумаги заверенные вышлют — на руки тебе-то вряд ли отдадут… Ручку бери, адрес записывай, фамилию… Записал? О расходах не заботься, подкинем на безработицу. И будь на связи, по возможности чаще, мало ль… Все, Коста тебя обнимает!..»
Вот как надумал он, значит, решил? И соглашаться ли, прерывать лечение, вроде как недоверие даже Натанычу с Парамоновым выражать? Нет, должны понять, тут не о самолюбиях речь, не об их же шансах… И спросить для начала, конечно, что присоветуют — хотя бы из благодарности, ведь так стараются же.
Что ж, выходит, решился уже? Решился, без выбора когда — это как бы само собою совершается, не маясь особо, не ошибешься, впору за благо счесть… О том, трубку положив, помолчав, и сказал Елизавете, весь разговор напротив стоящей с руками у горла, вся в ожидании… защитный жест у них, ничего-то не защищающий. И ни себе, ни кому другому не объяснить и объяснять не надо, какая надежда может жить, выжить сумеет в казарменном том убожестве, и если бы только в палатах общих, но ведь и в процедурных, аппаратных, в кабинетике Натаныча, похожем на узкий, плохо отделанный гроб, в штукатурке самой и драном линолеуме, безнадегой пропитанных…
И поняли, показалось даже — несколько поспешили понять; впрочем, это-то надо было скорее к мнительности его отнести, к болезненной, какой же еще. «Что ж, поезжайте, дорогой наш товарищ… — с пониманием, с некоторой скорбью в уголках опущенных губ покивал Иосиф Натанович, в который раз переглянулся с Парамоновым. — Мы, конечно, ежели разрешаем, так это против некоторых правил, принятых у нас, но… Вреда не будет, надеемся, курс лечения вовремя продолжат если, — но чтоб они там не тянули волынку с назначеньем, процедурами, свою столичность не изображали. А бумаги вышлем, без них же не человек. Еще дня четыре, — он очки нацепил, листнул историю болезни, — нет, пять побудете у нас, серию закончим, приготовим вас с запасцем — и пожалуйста, в добрый путь… Попробуйте. Там у них что ни день, то новости, фармакология, препараты всякие новомодные…» «Только вот методики к ним не вполне, — добавил осторожно и Парамонов, — не апробированы подчас толком…» — «Да, но против науки же не попрешь, ведь же задавит и не оглянется… А к нам, Иван Георгиевич, всегда пожалуйста, если что, вы ж под наблюдением нашим остаетесь. Мы практики, мы знаем, чего хочем и можем».
И все же… Уж не считают ли безнадежным его, в смысле излечения, и потому не отговаривают, согласны сразу другим на руки сдать, свои умывши?.. Или права не имеют удерживать, хотя и помянули правила какие-то? Понять-то их в любом случае можно, тяжелым же и неблагодарным делом заняты, жизни на него тратят свои в густом этом отстое тоски и обреченности, до смены очередной и отдышаться не успевают, поди, — а результаты? Десяток-другой процентов если, но и то едва ли… Да и в его-то деле газетном не больше их, процентов, до здравости смысла излеченных читателей — если не меньше.
Вот и делай тебе добро после этого, ввиду сомнений таких… не совестно?
Уже нет, когда все под сомнением; да и что оно само по себе, кто его услышит, узнает о нем, кому выскажешь и как, если даже захочешь, а уж о том, чтобы развеять его, и речи нет. И разве что теперь только понимать начинаешь, каким одиночеством безраздельным, сиротством наделен от рождения человек, при живых даже отце-матери, при всех-то благих иллюзиях привычных семейственности, рода-племени ли, да и народа всего, смешно сказать — чуть не человечества… Не сразу понимаешь, да — пока не глянет прямо в глаза то незнаемое, непроглядное, именуемое по-всякому, то подосновой бытия назовут, подпочвой чуда леденевского, или исходом летальным, как врачеватели, а то предельно простым и кратким «ничто»… И другого прибежища одиночеству человеческому что-то не сыскивается прямым разумом, ведь не зря же нам даденным здравым смыслом, по вере если — свыше ниспосланного; и либо он не здравый, больной изначально и непоправимо, и нам лишь мерещится в сутеми, в мороке его сверхличность некая отеческая, или мы осознанно одиноки с ним, разумом своим, с безумием его спорадическим тоже…
Приехали, как говорится, — все по той же по ленте Мебиуса. А потому ему хочешь не хочешь, а надо понимать и всегда помнить, что личный его, базановский разум попросту не может теперь, при больном-то теле, быть здравым и что выводам всяким его нельзя доверять вполне — как, впрочем, и прозреньям Леденева, надеждам, верою ставшим. Вот единственное, сдается, уверенное утверждение, которое он может позволить себе сейчас. И лучше, пожалуй, их вовсе не делать, выводы далеко идущие, сомнительные, чтобы в ловушки их логические не попадать, не изводиться почем зря, а просто жить. Тем жить, что дадено или, по меньшей мере, не отнято пока.
Какая бы ни была умственность, формальность этого решения, а принял он его вовремя, кажется. То ли дозы назначенного ему облучения и «химии» дали лошадиные — в расчете, может, на дорожные и всякие прочие задержки в лечении, то ль долгая уже усталость сказывалась, телесная с психологической вместе, но чувствовать стал, замечать некое смещение… чего, реальности самой? Или собственного восприятия всего вещного, что окружало, все больше отстраняясь от него, непонятным в то же время образом остраняясь, зыбкие обретая очертания и суть? Все то же стекло незримое, да, прозрачнейшее, но уже неуловимо искажающее и даже будто внутренне меняющее сущность сторонних вещей, самое смысловое содержание их… И уж не то ли, что в простоте с усмешкой сдвигом по фазе называют, подверстывая сюда какие ни есть психические отклонения, странные чудачества, извращения утомленного неразрешимостями серого вещества? Ничего уже нельзя исключить, внимательней, оглядчивей на себя, внешнего, быть — в себе не замыкаясь слишком, не затворяясь наглухо, как с некоторых пор стал замечать; или, может, это сама реальность клятая будто выталкивала из обихода суетливого своего, ограничивала, загоняла вовнутрь, в личную его тесную пустоту самосознанья, не знающего, что с собою делать, какую мысль подать, и не спасительную, нет, таковых быть не могло, — просто мысль, чего-либо стоящую…
И готовился, собирался мысленно, любое новое начинало если и не выходом казаться, тут обманываться не приходилось, то хоть каким-то движением — ну да, изменение и есть движение; а здесь он завис, застрял надолго в Натанычевых «признаках начала», увяз в себе и, главное, в бездействии собственном, покорный чужой воле, чужому о тебе знанию, тебе же и недоступному. Понимал, что и там, куда зазвал его Черных, определенности не прибавится ни на гран — не скорей, во всяком случае, чем здесь, и что поездка его туда есть скорее имитация действия, движения, если и дающая дополнительные шансы, то невеликие. Но и они, в его-то положении, стоили любого труда.
Выписался, по дороге домой зашел в авиакассу, откладывать ни к чему. Сборы довольно срочными вышли, Елизавета помогла не забыть, не упустить чего нужного. Пришлось попросить Алексея, чтобы помог навестить на часок-другой мать, и он прислал «Волгу» с шофером, сказав, что в аэропорт отвезет его назавтра сам, проводит. И съездили с Лизой, повидались-познакомились, и мать приняла ее хотя и с приглядкой, но без особого удивления, будто ожидала того: не одному ж, дескать, вековать… Черных готов уже был по возможности встретить его — оговорив, правда, что дела служебные могут и не отпустить. И все же неясно представлялось, что его может ждать там. Одно было дано знание: хуже не будет, некуда.
Назад: 38
Дальше: 40