Книга: Заполье
Назад: 19
Дальше: 21

20

 

Вольным ветром несло с окрестных степных увалов, взгорий полевых, уже подсохших, готовых к бороне, и лишь в укромных лощинках и лесопосадках кое-где белели, дотлевали языки крупнозернистого, исходящего водицей снега — а тракторов со сцепками почти не видно было; изредка попадала зябь на глаза или сквозные, чахлые-таки зеленя, а все больше серая простиралась, нетронутая весновспашкой прошлогодняя стерня. «Пьют, небось», — недолго думая, сказал Федор Палыч, редакционный шофер их, в Заполье за Базановым по договоренности приехавший. Поначалу и понравился было: далеко за сорок и потому не без рассудка, разбитной в меру и на все руки, попросишь что-то сверх обязанностей сделать — редко когда откажет. Но и то сказать, не для угожденья же друг другу люди созданы. И спорить с ним сейчас, растолковывать, что цены на горючку и запчасти запредельны, техника изношена до непотребности, а головка колхозно-совхозная воровата и уже тылы себе городские обустраивает… Нет уж, сытый голодного не разумеет, на легковой за недурную по нынешним временам зарплату по асфальту кататься — не пахать.
Мало чего стоили надежды многих вокруг него персонажей жизни на весну — едва ль не инстинктивные, животные надежды на тепло ее, солнышко и травку молодую, свежайшую, будто бы способные что-то изменить во всем роковом их, человеческом… Матери о делах своих домашних немногое сказал: дурит, мол, то одного ей не хватает, то другого… «Нравная, — вздохнула мать. — Ты уж стерпливай, не на всяко слово отвечай… Их ить, культурных, не переговоришь». И как ни хотелось ей, а больше не стала выспрашивать, видя хмурость его, на внучку разговор перевела; и только поутру сегодня, когда уже Палыч просигналил под окном, спросила: «Что, дюже плохо, дома-то?..» — и ему пришлось сказать, что да, плохо, но попытается он еще… Что еще пытаться делать и как — он, за отдаленьем как бы со стороны глядя на семейное свое, опять не знал, все уже, кажется, было перепробовано.
Жена сюда, кстати, лишь два раза приезжала с ним, не считая предсвадебного визита-знакомства; в последний, три года назад, приезд и недели отпуска не выдержала, запросилась домой, в город: скучно, даже телевизора нет, и какая это, извиняюсь, природа — по сравнению хоть с Поти, куда девочкой еще вывозила ее мама… кусты по речке да огороды, да голая выветренная степь.
У Палыча после развозки по киоскам еще оставалась в багажнике машины стопка только что, без Базанова уже, вышедшего номера, и они заскочили в сельсовет, в школу затем, оставили ее для раздачи. Бегло просматривая теперь газету, ладно сверстанную, с первомайским красным флажком на первой полосе, спросил:
— Как там наши — не запраздновались?
— Да я их с первого числа и не видал. Тираж вывезли, говорю ж, нарасхват на митинге пошла… — И вильнул, минуя очередную весеннюю выбоину. — Какой год не ремонтируют дороги, паскуды, — нигде, считай!.. Ничего, заслужили выходные, а если что — пивком отойдут. А в Москве что творилось… не слыхали?
— Да нет, откуда бы? И радиоточка теперь не работает у матери, отключили село… А что было, как?
— А побили опять этих… дур-раков старых. Ветеранов этих. И куда вот лезут с демонстрациями своими — прямо ить на рожон прут, на ОМОН! Сидели б дома, геморрой грели..
— Ну, а невтерпеж если?
— Как это — невтерпеж? Она — власть, она предупреждала. А эти из-за политики своей бесятся, сдуру… Что, плохо живут, что ль, тем боле с пенсией с военной? Да поверю я, как же!.. Власти опять захотели, старперы, коммунячей своей. Не, вы как хотите там думайте, ребята, а я — по-своему. Мне и так, и этак вкалывать, а на коммуняк, гляди, втрое…
— Да ведь гробят нам все, грабят, и не кого-нибудь — нас…
— Ни хрена, на мой век хватит. А куда они без меня, пролетариата? Коттеджи им, что другое надо? Надо. А я и строить могу, в случае чего, и сварщиком, и в электрике петрю — чем ты хошь… Проживу. А политику, хоть какую, я в гробу видал.
— Ну, это кто кого. Если опередишь, переживешь.
— Кого?
— Политику, — сказал он и отвернулся к боковому стеклу, закурил.
Но тому, видно, и скучно было за баранкой, поболтать хотелось, и неудовольствие шефа уловил:
— Нет, я, конечно, понимаю…
— А давайте-ка больше не будем про нее, про политику… лады?
Когда они приехали, в редакции успели уже малость прибраться; но еще сновали, как муравьи в развороченной куче, его собратья-сотрудники, уборщице помогая, передвигая мебель, — а было все, рассказывали возбужденно, вверх дном, особенно в комнате общей: все бумаги и книжки из шкафа, из перевернутых столов вывалены, истоптаны и политы, вдобавок, водой из перевернутого аквариума, телефон и лампы настольные поразбиты, содраны вместе с карнизами портьеры с окон, нагажено… Постарались, ничего не скажешь; и смотрел недоуменно разверстым зевом разбитого кинескопа на всех монитор. Лишь кофейный агрегат каким-то чудом уцелел, торчал из-за стойки как ни в чем не бывало.
— Системный-то блок цел?
— Да вроде не били по нему, перевернули только… — уныло отвечал Левин, заторможенно как-то разбирая кипу бумаг, рассовывая их по возвращенным на место ящикам стола. — Это же ж погром, самый натуральный… Цел, и откуда им знать, что здесь главное… микроцефалы же. Двуногие.
Милиция, составив акт и пообещав уголовное дело завести, уехала уже. Картина вырисовывалась самая что ни есть простая: рано утром, часа за два до начала работы, позвонили в дверь, вахтер открыл, не спрашивая, на уборщиц подумав, зачем-то ныне поторопившихся. Человека четыре ли, пять вломилось, тычками загнали «ночного директора» за конторку, не дав и себя разглядеть, ключи от редакции потребовали, а затем положили мордой в пол, оставив одного из своих посторожить его и входную в здание дверь. Остальные орудовали, по всему судя, автомобильными монтировками, ими же и дверь базановского кабинета пытались взломать: ключ от него на вахту он не сдавал, даже и запасной дома держал. И с отвращением представил, с каким удвоенным усердием и что понаделать бы могли здесь ублюдки эти, ведь знали же, что тут кабинет главного, вахтера повторно трясли… откуда знали, кстати? Табличек на дверях не завели еще, лишь общая комната обозначена была увеличенной газетной шапкой-клише для посетителей. Кабинет же бухгалтера Лили даже и взламывать не пытались, не за деньгами пришли. Впрочем, мало ли народу тут было-перебывало, и разузнать все, при желании, ничего-то им не стоило.
В злой озадаченности оглядывая разор, спросил только что пришедшего, видно, нервно бровками дергавшего Сечовика — риторически спросил, конечно:
— Это не ваши, Михаил Никифорович, клиенты статьи… подоброхотствовали?
— Совсем даже не исключено. А по наглости если судить, так и… Да хоть в пекарне фабрики макаронной — почти то же сотворили… да, и мешки вспороли с мукой! Варвары, хлеб-то тут при чем?!.
Еще в команде не освоившийся, несколько наособицу держался Сечовик, пожалуй что и настороженно. Не такой уж, значит, излишне доверчивый, как сначала подумалось, и если оказал доверие Базанову, то лишь с подачи шефа, не иначе. Общину зарегистрировал, уже два раза собирались, и с Гашниковым все у них наладилось вроде; и теперь, как экономист, отслеживал приватизацию с акционированьем у пищевиков, быстро они с чьей-то отмашки прибирали к рукам, растаскивали хлебозаводы и всю переработку молока в области — быстро и донельзя грязно. Вторую статью готовил уже Сечовик; первая же наделала такого шуму, что и прокуратуру даже разбудила, а вот коготки показать, уголовные дела возбудить так и не дали ей, на вопрос — «кто не дал?» — молча тыкали подвысь, причем дважды, на самый то есть верх, выше некуда. Впрочем, скандала, как и форы конкурентам, это все равно не отменяло, и злоба адресатов статьи понималась вполне. Но все это гаданье было, и только.
Наскоро летучку провел, прикинули убытки — не сказать чтобы большие: поторопились, паскудники, да и на дверь в кабинет, видимо, потратились временем. Позвонил по уцелевшему в нем телефону Воротынцеву — не застал, секретарь тоже не мог назвать местонахожденье шефа; и тяжело раздумывал уже — заехать сейчас домой? — когда возник в дверях запропавший было и явно похмеленный Карманов:
— Вань… Иван Егорович, еще чепэ! Распространителя избили нашего, утром же…
— Та-ак… Где и … кто, как?
— А узнай теперь!.. Может, те же самые. На Парковой, на точке нашей выносной — ну, у киосков, знаешь же. А там же кусты сзади, сирень — вот в них где-то… И не бакланье простое — серьезней, адресно. Газеты рвали, подожгли потом, измывались…
— Подожди… — Накаркал, подумал о себе он, о разговоре вспомнил с Сечовиком: ну, к тому и шло оно. — Что, сильно избили? Кого!
— Степанова, из пединститута, парнишка стоящий. Из подшефных моих. Я, это, домой заглянул, перехватить чего, а тут его дружки из общаги звонят. В травматологии городской — ребра, сотрясение… пинками же катали. На заказ, гады!..
— Ладно, эмоции на потом. Первым делом, помощь — всякую. К Лиле зайди, возьми в размере среднемесячной. Да, и на два телефона еще, на обратной дороге заедете, купите. Палыча бери — и к нему… согрей, всячески. Лекарства там и все прочее, лучшее. В милицию заявляли они? — Карманов широкими плечами пожал, повернулся, чтоб идти. — Проверни и это, чтоб ничего на авось… ты понял? Без авося вообще! И звони. Сделаешь — сюда, я сам потом еще доеду. Он за тобой, на тебе весь, от остального свободен.
У Карманова непоправимо русская манера — на все пожимать плечами,
все этим выражать, будь то согласье или, наоборот, недовольство, протест даже. Вот и сейчас, сотворивши это, пошел — и в дверях с Мизгирем столкнулся, едва не свалил того со слабых ног, не уронил.
— Ну т-ты, медведь!.. Не было б счастья, да несчастье подвалило… Это я о них, о заказчиках, еще они пожалеют об этом! — Уже заходил, звонил ему куда-то Левин, маячивший теперь за спиной его, известил обо всем; и вот Мизгирь торжествовал, яростно скреб и теребил клочки бородки своей. — Мы это по полной раскрутим, все выжмем! Ведь дурачье же, на ход вперед просчитать не умеют!..
— Хорошего-то, положим, мало, хотя…
— Вот в этом как раз и суть: «хотя»!.. Хотя реалии-то политические для нас куда как хороши: подставились нам — весьма вовремя и нужным местом… — Нет, что-то вроде зуда напало на него, даже и руки почесывал; и опять ладонь чесанул, подал: — С приездом! — В кресло повалился боком, с удовольствием вытянул ноги. — Враги веселят мою кровь… кто этак выразился? И за это веселие я готов им прощать многое, но не прокол же элементарнейший, не зевок! Моя тонзура, — хлопнул он себя по плеши, — мне этого не дозволяет, не на то я ее растил-выращивал.
— А надо бы проучить, — подал голос Левин, он все стоял, к косяку прислонившись, руки на груди скрестив, — черносотенцев. Иначе и до следующего — до худшего — раза недалеко…
— Ни в коем случае! Что значит — проучить?! Врага должно не учить, зачем он мне ученый, а наказывать, чтобы он знал только одно: за что. Впрочем, можно и ни за что… Но накажем по-особому на сей раз: своим усиленьем! Хуже наказанья, кстати, для врага нет: с любыми потерями своими может смириться — но не с прибытком супротивника…
— О подписке речь, о полугодовой? Уже думаю, — хмуро сказал Базанов. — К союзу журналистов обращение надо, к газетам, читателям…
— Да! И по газетам по всем, шалавам, разослать — и пусть отвертеться попробуют, не напечатать… кто, как не они пасть разевали: солидарность журналистская, этика, мерлихлюндии всякие?! Вот пусть и отвечают за лажу свою, ханжи, пусть на нас сработают! С фотографиями разослать… делали, снимали? — обернулся он к Левину, поторопившемуся кивнуть. — Тэвэшников позвал? А почему — нет, стеснительность одолела? Комплексы мальчиковые?
— Ну, звать или не звать — решаю я, — выручил его Базанов; да и не хватало, чтобы его подчиненными командовал при нем кто-то другой. И получил не менее чем признательный взгляд своего ответсекретаря. — Позовем и эту шваль, не все сразу. Надо еще знать, что сказать. Обдумать.
— Вот это и предлагаю — мозговым штурмом, чтоб на убой било! Нас не поймут, если мы на таком благодатном материале десяток-другой тысяч тиража не добавим, не сделаем. Шуму как можно больше, крику, скандалу! Ну что, садимся за текст?
— Садимся…
Не получилось вырваться домой, хотя бы на полчаса — разве что позвонить? Какое-то беспокойство съедало, не сразу и признался себе, что вполне конкретное: мало ль на что эти мерзавцы способны… И позвонил, и поимел то, что имеет — по необходимому ему сейчас минимуму: дочка? В порядке дочка… а ты как думал?.. Не спросила даже, откуда звонит и когда дома будет, пришлось самому сказать — безответно, впрочем.
Удовольствовался этим самым минимумом; а тут вернулись в кабинет Мизгирь и Левин с окончательным, на Лилиной машинке отпечатанным текстом, взялись звонить на телевидение, радио и обещанье получили: приедут, дескать. Лилю на распечатку посадил, курьеров — по газетам — назначил, и оставалось ждать.
— А я, скажу я вам, только сегодня в номер заглянул, в последний… ничего, планку держим. Первомай — а почему бы нет? Праздник трудящихся, и какие могут быть претензии, ежели у нас все трудятся, даже спекулянты махровые, даже и карманники? Без труда, знаете, не вынешь и кошелек… оттуда, а что уж говорить о финансистах, каковые ведь, согласитесь, не кошельками же тащат, изымают… Смущает, однако ж, меня рубрика одна, полоса, чересчур постоянная — да, та самая, с христовенькими с этими... — Владимир Георгиевич серьезен стал, сощурился, лицо его приняло самое, может, симпатичное из выражений своих — пытливости и непокоя. — Понять их, клир и новых этих уверовавших по случаю разрешенья из Кремля, в другой бы ситуации можно и даже нужно… но сейчас ли? Только время дорогое с ними терять, решимость свою бороться — знаю, имел дело. Размажут, раскиселят все, чтоб себя и других успокоить, ответственность с себя снять, на бога перевалить — и думают, что нечто важное сделали, страстное уняли… А я вот не хочу в себе страстное терять, без него я — полчеловека, недочеловек! Скотинка, вол жующий! Бесстрастность, если даже по Библии, вообще противоречит замыслу бога о человеке, страстны были все, с пророков начиная, с апостолов, да и сам-то… страстную-то неделю кто прокувыркался? А с меня, видите ль, требуют, чтобы я с божеской мерзостью бытия этого смирился…
— Ну, требовать-то они вряд ли могут и будут…
— Погодите, еще как потребуют!.. Да, какие-то дела они делают — но свои, прошу заметить, Иван Егорович. Только свои, считай, церковные — под сурдинку о патриотизме там, державности; а сами, между тем, церковные ордена с брильянтами на бесов патентованных навешивают и под власть эту антидержавную с превеликой охотою подкладываются, как известно кто… Под гонителей-гнобителей своих вчерашних, под ворье самое заскорузлое, любую «малину» иль хазу готовы за дензнаки освятить, водичкой побрызгать и водочкой, да, обмыть. А что они, вопросим и воззрим, для нашего дела общенародного, для правды-справедливости сделали, помогли чем? А ничем, помалкивают себе, свечками да табачком приторговывают. И больше того… — Он дернулся было, замер, будто решая для себя что; и решил, встал, не без некой значимости встал, аскетически серо проступили на лице его скулы, напрягся лоб. — Я вам больше, гораздо большее скажу — тайну, какая особой тайной, впрочем, никогда и не была: давно уж не заинтересованы они в сильной национальной государственности, русской именно, — и раньше, а тем паче теперь, под патриаршеством… вы не думали над этим? Нет? Да-да, не хотят, государство для них и ограничитель, с никоновских еще времен узда, с петровского Синода, и конкурент по влиянию одновременно — а это уже, скажу я вам, политика… вездесуща политика, как это ни прискорбно. И малоприятственно сие говорить и слышать русскому, понимаю, но это же факт. Иерархи… О-о, иерархи многомудры, они ж таки понимают, что сейчас им — пока — без сильной поддержки властей, в атеизированном сброде нашем скоро не подняться, хорошо не прожить. И власти подпорка нужна тоже, все под ней зыбко еще, нелегитимно и в народе сумнительно, а нам ведь только зарони его, сомненьице… Вот и опираются — хромой на слепого. А как еще с другой стороны, от оппозиции плечико подставим, воспоможем, так и вовсе уж благодать земная им, хоть службы не служи… А с амвона, пардон, что? А известно что: всякая власть от бога, мол, за грехи наши многия, молитесь за обидевших вас и за грабанувших вас, за киданувших вкупе, ну и прочий там мистически углубленный садомазохизм… И мы, выходит, будем помогать им — уже помогаем! — богомольни строить, мечети-синагоги всякие, авторитет отращивать, а они — произвол освящать, с режимом за спиной у нас снюхиваться, спариваться, так? Нет уж, увольте-с!.. — И почти упал в кресло, протестующе мотнул головой. — По мне, так лучше коммуняки, чем эти… те хоть бойцы, и не худшие! А церковь эта, как она есть ныне, без Гермогенов-то, — она для резерваций как раз, она и там прекрасно функционировать будет… утешьтесь, оставят нам ее победители, как татары-монголы оставляли, как нацисты, там-то ей самое место! Позаботятся, у победителей забот, знаете, куда как больше, чем у побежденных… и чем она не страж добровольный при душах наших? Да и за тайну, допустим, хоть той же исповеди — кто поручится? Только не я. — И помолчал, осмыслить давая, глаза переводя с Ивана на Левина — строгие, испытующие. — Это есть трезвый политический расклад, ничего больше. И если мы не будем владеть подобной аналитикой, не самой сложной еще, то цена нам… не будет нам тогда цены, никакой. Бесценны будем кое для кого.
— А убедительно, — не сразу сказал Левин, близко посаженные, словно стерегущие переносицу глаза его вдумчивы стали. — Теократия — голубая мечта каждого… каждой конфессии. И особенно в переходное время, как сейчас, в слабовластии. А влияние, посмотрите: губернатор без владыки уже никуда, всякие ленточки перерезать — с собой берет. Вторые ножницы, говорят, уже завел. И обратите внимание — связка сугубо элитная, одной номенклатуры с другой. Можно сказать, братья по классу. А мы опять внизу…
— Так, и всегда было так! Старый сговор!
— … и опять со своим энтузиазмом веры к ним. Я, конечно, Гашникова уважаю, это безусловно личность; но вот Сечовик что-то уж слишком припадает к ним, да. Создается впечатление, что нам его девать некуда, энтузиазм. И цены его мы тоже не знаем…
— А это, между прочим, товар для политиков, энтузиазм, — опять перебил, а скорее подхватил Мизгирь, ногу плетью на ногу накинул, — и не последнего разбора. Со своей меновой и прочей стоимостью. А что это за… запорожец такой? Откуда? В третьем уже номере читаю — и, прямо скажу, не воспринимаю. По вышеизложенным причинам. И что, для этого газету мы затевали, Иван свет Егорыч?
— Да не так уж плох как публицист, — поймал его короткий, но острый взгляд Базанов. — А кто-то о здоровой мере плюрализма в газете говорил…
— Да, я говорил, — с некой обидчивостью, с упрямством сказал Левин, — но это ж прямо фанат какой-то… С ним же невозможно договориться ни о чем.
— А все-таки договаривайтесь, хотя бы и через меня… Вы о товаре сказали… согласен, ходкий товар. Ну, а нам — что, заказано им торговать, грубо говоря? Нам и верующих, и клерикалов новоявленных на свою сторону привлекать надо, в союзники брать, перетягивать, — что здесь, собственно, непонятного?
Если тут накат согласованный был, то это они зря, ответных аргументов простейших не просчитали. Или все ж из обычных словопрений это, какие порой даже от нечаянно брошенного спорного словца разгораются, трещат как сырой хворост и гаснут сами собой, надымив, хоть какой-то мыслью не согрев? От пустоты внутренней гаснущие, как от нехватки кислорода, — и сколько их вечность переслушала, бедная, даже и безмерность ее вся позабита, верно, ими. Да и какой только дрянью не набита она… А вот отношения запорожца с ответсекретарем не заладились сразу, еще и не начавшись толком, и антипатию эту их взаимную он почему-то предчувствовал и понимал, что не устранить ее никакими уговорами, не то что разными — изначально розными уродились, несходными.
Но и на попутный треп не похож был внезапный и совсем уж не ко времени то ли вызов, то ли выпад этот — по внимательным, пожалуй и настороженным глазкам Мизгиря судя, по готовной поддержке Левина. Что ж, ответить придется. И улыбнулся им, повторил:
— Ходкий… как у нас говорят: налетай, подешевело! И отрицанья энтузиазм, и утверждения — всего хватает. Нет, всякая сила стремится к гегемонии, это понятно; но проблема-то не в том, по-моему. В равновесии этих сил все дело, наверное, в балансе. Даже в гармонии — если они более-менее родственны, конечно. А православие — сила никак уж не враждебная государству, вы это не хуже меня знаете… Знаете, — упредил он хотевшего чем-то возразить Левина, и тот, уже оттолкнувшийся было от косяка, опять прилип к нему. — И враждебным не будет, сожрут же его без сильного государства, тот же Запад, папство — без соли схарчат!.. Православие русское вообще на теократию не заточено, тот же Третий Рим без самодержавия — дырка без бублика… ну, не так разве? — И на Мизгиря посмотрел, который этого-то не мог не знать, а убедить пытался зачем-то в обратном… зачем бы это, Владимир Георгиевич? Но молчал магистр элоквенции, рыжей туфлей сорок разношенного размера покачивал, лоб нахмурив, изобразив, что весь — внимание. Или уж впрямь не подумавши, в порядке трепа, первой подвернувшейся эмоцией увлекся, ну и понесло? Хоть и не похоже на него, но ведь и невозможным не сочтешь, все мы со слабиной, не все ж с умыслом. — А главное, в народе укоренена церковь, в клире обширном низшем, достаточно честном, ведь нашей живут жизнью, не чьей-то… Ну, интересы, политес — они наверху были и всегда будут, тут вы, Владимир Георгич, больше чем правы. Но храмы-то людям же возвращаются, их нужде духовной, как они ее понимают… пусть, нужда эта не мнимая, не тухлятина астрологическая. Когда зуб или душа болит, тут не то что к попу… Тут на стенку полезешь.
На прописное нарывались? Получите. Левин уже явно тяготился ситуацией и ждал только предлога, чтобы уйти, пусть не забывает свой выкидыш астрологический; и Мизгирь сменил тон, когда усмехаясь сказал:
— Гармония в эмпиреях наших, Иван Егорович, в загогулинах мозговых, самообманах. А предательство иерархов — оно ж вот оно, в наличности по времени и месту, во всех молитвах-проповедях во здравие алкаша дудят… нет уж, не убедите вы меня. Знаю долгополых этих, всегда они себе на уме, неизвестно что готовят, под рясой держат — а я этого, признаться вам, терпеть не могу!
— Ну, какое там предательство — на таком-то фоне продажности всеобщей… Это вы слегка горячитесь, Владимир Георгич, — невесело посмеялся Базанов. — Ну, лояльность вследствие слабости — да, соглашусь; а какой институт у нас нынче не слаб? Доходяги все, вплоть до армии, до органов. Расслабленные, как раньше говорили. А попы хоть знают, что делают. Может, они самые бодрые сейчас. Слабые, но бодрые, им-то не привыкать, повидали передряг. Да я и не о том… Вот вы говорите: в национальной государственности сильной не заинтересованы… а к ней и сам народ не больно-то рвется, разве не видно? Порядка какого-никакого — ну да, хотят русские, а еще прожитка сносного, чтоб терпимо лишь было; а с национальным, с русским идейным делом к ним сейчас хоть не подходи… Ведь уж ноги о них вытирают, оскорбляют всяко, места живого нету, а до национальной гордости великороссов все никак досрестись не могут, достать… А ведь есть где-то, знаем же, что есть — и личная там, и родовая!
— А есть ли? — хмыкнул Мизгирь. — Сумнительно что-то стало. Уже ж любой индус-непротивленец взбесился бы давно…
— Насчет индусов не скажу, а вот нашему почему-то не надо узко русского, конкретно-национального, хоть убей… В мобилизации нашей, как и раньше, спасенье — так ведь и ее не хочет, как чужое ему все, чем жил, что имел. Поселянин вон недавно рассказал: пришел он с соборянами вчетвером на завод сантехоборудования, что ли, рабочих собрали, ну и битый час толковали им, растолковывали, что почем ныне, что с нами творят; а у них и на заводе дело швах уже, между прочим, зарплата нищая с пятое на десятое, об индексации и речи нет… что-то делать надо ж, подыматься! А те послушали, даже и вопросов-то не было почти, а потом с задних рядов один: не-е, вы нас опять вламывать заставите… этакая вот откровенность. Между прочим, и Палыч наш в ту же дуду — дословно, я даже не удивился. В массе не хотят — мы, протестанты немногие, чуть ли не отщепенцы, тут не в счет. Алексей, конечно, по-своему все расценил: пролетарии, мол, что с них взять? Ну, бедные они — на голову…
— Да уж не богаты…
— И вот как ни нужен теперь нам национализм — ординарный, европейски эгоистичный, пусть на время, из ямы этой провальной хотя бы выкарабкаться, — а не хотят… И не в том совсем дело, что, дескать, мелок нам он, широкой душе нашей, не стоит и силы тратить… нет, куда хуже! Это духа упадок, в себя неверие, себя неуваженье — вот что хреново! А все дивятся: откуда вдруг у русских обезьянство все это и продажность такая — феноменальная? Оттуда. И с лозунгами бравыми своими нынешними, чую, мы не скоро до них достучимся… что толку на гордость давить, когда ее нету?! Нет, что-то иное затронуть в них надо, да и в нас-то самих — поглубже. А подумаешь: что? Чем тыщу лет держались?
— Что вы этим… — не изумился даже, но договорить не смог Мизгирь, откинулся в кресле, воззрился.
— Сказать хочу? Да то, что ничего другого, коренного, не осталось, кроме нее… ну, пусть даже в остаточном виде, в инстинкте веры. Кроме родового, подсознательного, надежи на вышнюю правду; и веруем, нет ли, а надо нам и там искать тоже… — Он с кем спорил — с ними, с собой. И был ли до конца уверен в том, что говорил, или тоже экспромтом увлекся, необходимостью запорожца прикрыть? — Не будет русский человек надрываться ради канадского или там шведского благополучия обывательского, не заставишь, вот для этого он уж точно ленив и нелюбопытен. Да и в довольстве собою прямо на глазах он глупеет, а то и… свинья свиньей — что, по новорусским не видим? А вороват, а переимчив на дрянь, как… Нет, без большого дела, идеи мы не народ, считай, а так, население, этнографическое нечто… Но вот в православии это — большое — есть. И сколько раз оно, посчитать, чудо творило, из каких только ямин не вытаскивало нас — не бог, ладно, но ведь вера. В помощь свыше, в правду дела вера; и что, от союзничества с силой такой отказываться, ну пусть и умаленной теперь? А она ж явно прирастает…
— Эвон как! Была бы вера, значит, а бог найдется… так? Какой приглянется или сподручней? Впрочем, чему удивляться: кто-то ж, не помню, сказал ведь, что любая религия не порождает новых ценностей, а лишь выражает те, какие в человеке, в народе уже имеются… Так-то!
— Наверное, так: но верующие-то убеждены, что ценности вложил в них бог…
— И веру в себя самого, как безусловную ценность? И неверие, как ценность отрицательную, тоже? И что же ж мы теперь, с этой мудистикой-талмудистикой на народ будем выходить, народу последние мозги набекрень чтоб? — И на встревоженного чем-то Левина глянул сурово, будто это он был во всем виною тому. — Что ни хотите, а я отнюдь… Я, как не самый вялый член редсовета, против потворства этим, как бишь их… христарадникам, да, они напоют, их только начни слушать! Профуры те еще!
— Ну, до потворства, положим, нам как до Луны. А предложение союзничества… Оно ж нас ни к чему особому, неприемлемому не обязывает вроде.
— Еще как обязывает! Связывает! Мы тем самым молча соглашаемся с соглашателями, которые за нашей доверчивой спиной шуры-муры всякие с властью… э-э… крутят, с врагом смертельным нашим сшушукиваются, уже ж и царя никудышнего во святцы хотят впихнуть, и с ним Гришку-жеребца, эту персонифицированную тьму египетскую… не-ет, чревато все сие!
— Вы прямо-таки по-ленински линию гнете, — засмеялся Базанов, как-то смикшировать надо было напор этот. — Не паримши.
— А как иначе?!.
И тут Карманов явился — кстати весьма, другой косяк подпер собою.
— Ну что там, как с ним?
— Да ничего… отлеживается. Обрадовался. Только к этим, к ментам, лучше спеца послать, адвоката. Я к ним заглянул, говорят: заявление подробное надо, то-се, медицинское освидетельствование… или нет — заключение. Ничего, хорошо держится.
— В одно дело это сведем, само собой, — в громкое, уверяю вас, дело! Скандалез до небес подымем, только так! — Владимир Георгиевич подтянул к себе за хвост телефон, накручивать стал. — Чтоб неповадно было шутковать с нами!..
— Адвокату? — спросил Базанов, папку с учредительными документами отыскивая в столе. — Трахтеру? Пусть сюда подходит, вместе доедем.
— Будет сейчас, — распорядившись коротко в трубку, сказал Мизгирь, оглянулся на опустевший проем дверной, — ибо грамотно все выстроить надо… Там дворяночка наша потеряла вас, Алевтина… не нашла? — И сам же ответил, доверительно и со вздохом: — Да и где тут, в бедламе этом…
Не мешкая, видно, прибыл адвокат Зиновий Матвеевич, ходатай их по судебным тяжбам и волоките, — рыхловатый, с покатыми плечами и ласковым голоском-говорком человек лет сорока, даже пушок на его рано облезшей голове тоже каким-то мягоньким, беззащитным был. Захватили и Карманова с собой, навестили травматологию. Степанов — Виктор, по подсказке газетного своего шефа, — с заметным трудом сел на постели, невысокий, худой, с чем никак не вязалось круглое, вдобавок распухшее неровно лицо в сизых кровоподтеках; и спокоен был, горд, и это достоинство во всем виделось, жило в нем… правильно, гордись, ничего другого нам не остается пока. Видно, им отвечать за все, мальчишкам нашим, хоть в Чечне, хоть здесь, — за глупость и равнодушье отцов.
— Запомнил кого из кодлы этой?
— Да откуда… в лицо же сразу. Не ждал, они уже и мимо вроде прошли. Ну, потом газеты зажгли когда… Нет, толком-то не помню. А одному успел врезать — в усы. Усатый был.
Домой же не миновать было возвращаться — пока он еще дом.
С осточертевшим — успел отвыкнуть от вечных командировок — портфелем к подъезду своему подходя, поймал себя на том, что едва ль не боится встречи. К самому-то ее ритуалу в таких случаях уже не привыкать: односложности, неприступные с обеих сторон лица, имитация занятости мелкими, но очень, видите ль, важными делами и ожиданье друг от друга… чего? Когда-то, во времена оны их супружества, такими далекими ставшими, еще было чего ждать — но не сейчас; и если он боится теперь, то уж не безнадежности разговора, себе и матери обещанного, а последней определенности его. Пора было признать, что отступать ему уже некуда, что элементарно прижат он, умник-разумник такой, глупой бабой к стенке. Да и вряд ли он состоится, разговор, она-то давно поняла опасность для себя этих серьезных попыток объясниться, всю дурость ее претензий оголяющих, и уходила от них как могла, переводя на пустяки все, на вздор и перепалки, где неси какую угодно чушь, все сойдет…
Кивками обменялись, он спросил, на закрытую дверь спальни глядя: спит? Как она? «Не стоит вашего беспокойства…» Непременный халат парадно-выходной, легкий макияж — вот я какая! — и колкость наготове, сама эта готовность противоречить, тоскливая, все безмысленно как всегда и бессмысленно, без малейших изменений, она и нужды-то не видит менять, хотя бы для разнообразия что-либо иное придумывать — зачем? И так сработает, как срабатывает простейший рычаг; а сломается — плевать, под рукой их много, таких же надежных в своей примитивности, она ж на своей территории. Она же и затащила на нее, как нередко в кровать пыталась затаскивать, когда ей это почему-либо надо было, — помимо даже того, что именовала она непременно сексом и на термине этом с непонятным поначалу предпочтеньем утвердилась. На свое поле, да, и по своим, неизвестно откуда взятым правилам заставляя имитировать супружескую жизнь, в коей шансов у разумного и дельного не было, считай, никаких, где все обречено на непониманье и, значит, ложь. И он, как всякий полуинтеллигент, только теперь доподлинно уяснил себе простое, интеллектуальных усилий вовсе не требующее: чужое, одно другому чуждое — не соединить, изначально не надо было соединять, шалея в брачном танце. Правду говорил Мизгирь, простое понять куда трудней подчас, чем всякие сложности — какие и выдуманы-то нами чаще для того, чтобы укрываться за ними от простого, неотвратимого…
Вымыл руки, тихо зашел в спальню. Дочка, слегка запеленутая, спала, выпавшая соска кольцом своим попала под щечку, и он осторожно высвободил ее, убрал, нежный рубчик на кожице медленно истаивал. Соскучился? Да, и не знает, когда привык, там еще, казалось, и привыкать-то не к чему, а вот успел и уж не представляет себя и жизнь свою дерганную без нее. Надергаешься — и хоть на полчасика, на минуты к ней, под защиту тепла, запаха младенческого и безмятежности этой…
В холодильнике обнаружился некий супец, навещает теща. Ужинал, когда зашла жена и стала готовить детское питание.
— Проснулась?
— Нет еще… И где же ты был?
— У матери, знаешь ведь. Ты не хочешь поговорить? Нам есть о чем.
— Не нужны мне твои разговоры. Уж вы-то в них профи, все что угодно доказать можете, перелицевать… нет уж!
— Значит, будем пока жить так.
— Откуда ты взял, что я хочу жить «так»?
— Ну, давай по-другому, в чем дело.
— А с чего ты взял, что я хочу жить по-другому?
— Вот как?! Ну, твои и мои хотенья тут… Это бы у дочери нашей спросить, как ей лучше.
— Я — мать, я лучше всех знаю. И нечего на дочь сваливать, раньше надо было думать…
— Это когда — раньше? В абортарий послать, или как? Что думать, о чем?
И не получил ответа, она и сама не знала, к чему сказала это, а потому с демонстративным раздраженьем выключила горелку и вышла. Вот и поговорили, а ты боялся. Жизнь, помимо всего прочего, страшна еще и своей нестрашностью, пафосом обыденности, когда ничего особенного вроде не происходит. Когда все, что ни происходит, бестрепетно записывается ею в долженствующее быть.
Назад: 19
Дальше: 21