Книга: Заполье
Назад: 20
Дальше: 22

21

 

— И ты не ревнуешь? — сказал он, дотянулся с постели до сигарет и закурил, откинулся на влажную подушку.
— Что? — не сразу поняла, из забытья отозвалась Алевтина. Лежала, смежив темные веки, руки разбросаны в последней, казалось, изнеможенности. — К кому?
— Ну, не к жене же… К прошлому.
— А-а… Ревную. — И тут же вскочила на колени, голая, нагнулась над ним, за плечи попыталась встряхнуть, острые ноготки ее впились в кожу — и она видела же, знала, что ему больно, но и не думала отпускать. — Да, ревную! Зачем ты напомнил, зачем?!.
— Чтоб не забывала … ревновать, — отговорился Базанов, морщась, и подумал: а с чего это и зачем он спросил? Врет, можно было и не спрашивать. — Даже без оснований. Приятно же иногда.
— Садист. Он же меня всю из…измотал, — пожаловалась она в воздух, отвалилась на постель, вытянулась. — Подай же хоть вина.
Он встал, шагнул к открытому в мебельной стенке бару, налил сухого — да, сухости, как оно ни булькай. Двухкомнатная и всегда неприбранная квартира Алевтины Шехмановой была забита новой импортной мебелью и быттехникой, частью нераспечатанной даже, и увешана картинами, две из них весьма неплохи, остальные же зашкаливали, насколько мог он судить, в постмодерн — хотя кто их там, к черту, разберет… А напротив, сняв две такие же мазни в рамках, он сам с неделю назад повесил ожидавшее, оказывается, его здесь свешниковское «Жито»: будто пролом в стене — туда, на волю…
— От поля лжи до поля ржи дорога далека…
Она открыла глаза, удивленно глянула:
— Откуда это?
— Глазков. Был такой.
— Вас ист дас Глазков? И странная какая-то … фраза. Дурацкая.
— Ты так думаешь? — усмехнулся он. — Так уж и дурацкая? Да не более странная, чем привычка наша ко лжи.
— А ты не лгал, что не изменял жене?
— Нет. А раз уж отказывается быть оной…
— Ой ли? Ты сам всегда так говоришь: ой ли?!.
— Хочешь, чтоб раскаялся? — Больше ответить ему было нечем. — Не намерен. Пей.
Картину она, купив у Свешникова по договору, считала подаренной ему, хотя он не мог, самой собой, не видел пока возможности принять такой подарок… да и что, спросить, он видел впереди? Тем же вечером, вернувшись тогда из Заполья, услышал он от жены решающее все и, похоже, бесповоротное: развод. Ответил, что будет всячески против; но по сухо воспаленным будто, глядящим прямо и вызывающе глазам ее понял, что она уже зациклилась на этом как на некоем выходе из всех тупиков их, что ей желанна уже любая, какая ни подвернется, перемена в наскучивших ей и опротивевших до ненависти обстоятельствах — в которые она сама же так старательно, с таким азартом их, обоих, затаскивала. В этом была даже какая-то своя логика, вполне сумасшедшая и безотчетная, но логика: разрушить и без того нежизнеспособное, изначально незадавшееся… падающее — подтолкни,
Он был готов затягивать все дело бракоразводное, если она решится все-таки на него подать, до последнего, вплоть до неявок на разбирательства; пусть и мизерная, но оставалась еще надежда — на бабью непоследовательность, хотя бы, на переменчивость и даже, чем черт не шутит, на остатки ее здравого смысла, должны же там быть хоть какие-то остатки, тем более в такое на всероссийской разбродной улице время, в таком ее положении…
Но черт, по всему судя, не шутил и не шутит именно с женщинами. Дня через два после погрома, сдавши типографии номер очередной, как-то сама собою и без особого на то предлога собралась вечеринка, редакционные их посиделки — сказался, конечно, напряг этих дней, да и раскрутка скандала шла по такой крутой нарастающей, какой он, признаться, ожидать не мог. Левые, правые, соперники-конкуренты на газетной отвратно загаженной ниве, телевизионная подлая шатия — все на какой-то, пусть самый короткий, срок объединились во мнении, озаботились безопасностью журналистской, слали и публиковали запросы и протесты, аналитику на гора выдавали — как будто им в самом деле грозило что-то серьезное, шавкам, кроме как попасть под раздачу, в разборку угодить, ввязавшись вполне добровольно и корыстно на стороне одного из хищников… нет, о расширении «четвертой власти» мечтали, ни много ни мало, ее подразумевали, о ней вопили негласно теперь, расписывая ужастики из похождений невинных рыцарей пера, видеокамеры и наскоро состряпанных провокаций, наскакивая на власти первые с требованиями себе всех и всяческих преференций, безнаказанности… Совсем не зря торжествовал Мизгирь, лучше него, выходит, зная или чувствуя дрянную специфику массовой дезинформации — и будучи, конечно, куда как свободней Базанова в выборе средств, отчасти и навязав их ему, главреду, разве нет?
Он же, возможно, и Алевтине дал знать, явившейся в самый разгар посиделок с бутылкой какого-то особого ликера. Впрочем, Мизгирь вскоре ушел, сославшись на дела; малость взвинченное последними новостями веселье шло своим чередом, и напрасно топтался вокруг гостьи Карманов: она принадлежала всем, живо оборачиваясь к каждому воззвавшему, жаждущему темного огня глаз и улыбчивого привета, готового на пониманье, на подхват словца. А он не сказать чтобы перебрал против нормы, нет, но как-то непривычно для себя отяжелел, замолчал, не мог путного из себя слова выдавить теребившим его поначалу друзьям-соратникам, Але тоже, и они его оставили, наконец, при своем. При неразрешимом; и когда расходились, она оглянулась на шумевшую, о чем-то еще не доспорившую братию, сказала вполголоса: «Совсем плохо?» — и он кивнул машинально, не сразу и спросил себя, откуда бы ей это знать. От Мизгиря, конечно же; но спрашивать ее не стал, она бы этого и не сказала, наверняка отделавшись женским банальным: «Я же чувствую…»
Разбежались быстро, уже припозднилось, и они, оставшись вдвоем, пошли медленней, молча, она самую малость позади и в покорном каком-то ожиданье. Если домой, то разве что дочку увидеть, уже спящую, и — самому спать? Не уснет и читать даже не сможет, не в первый уже за эти дни раз. А жена, вдобавок, будет демонстративно торчать тут же, досматривать мексиканский или еще какой сериал с зачем-то нарочито, он убежден, противным дублежом, случайно таких грассирующих, говоря эвфемизмом, гнусавых и гундосых дублеров вместе на все эти сериалы не соберешь…
Прошли уже второй магазин, закрытый тоже, и он спросил, не обернувшись: «У тебя есть что — или поискать все ж, купить?» — «Ну разумеется, есть!..»
Через день жена знала об этом — и едва ли не в подробностях, как он мог понять. Скандала не случилось, поскольку он уже излишним был, разве что все виды демонстрируемого ему презрения, на что он лишь сказал: «Хочешь думать так — думай…» — «Я не думаю — я знаю!..» Вечером, с работы вернувшись, узнал, что она уже сходила, к внучке бабку вызвав с работы, и подала на развод.
Задаваться вопросом, как ей, из дома только на прогулки с дочкой выходившей да в ближний магазин, стало это известно, уже не имело смысла, считай, — при том, что этого точно не мог ведь знать никто, даже и в редакции. Могли, впрочем, и случайные свидетели быть, из многих знакомых в тесном городе провинциальном, могла она в придачу и простейшую сверку времени сделать, тому же Карманову звякнув, — когда разошлись с посиделок и когда вернулся… Спросил Карманова, единственного знакомого ей из всех, — нет, не звонила. Но и в любом случае, все это дела уже не меняло — бракоразводного в том числе.
Ничего из этого не говорил он и Алевтине — как никогда живейшей, хлопотавшей о всяких мелочах для их встреч, из каждой явно хотелось ей сделать маленький праздник, хотя при его-то настроении это было мудрено. Жила же, по меньшей мере, на пять своих зарплат, да и то на текущие лишь расходы, — разве, спросил однажды, не так? Она пожала плечиком: «Я же подрабатываю в солидной фирме, консультирую… и вообще, хорошая экспертиза, в принципе, должна стоить хороших денег.»
Возвращаясь сейчас из ванны полутемным коридором, он опять чувствительно наткнулся ногой на одну из десятка приставленных вдоль стены разноформатных картин подрамниками наружу; на них она, кстати, не позволяла даже глянуть: «Не мои же, чужая собственность. А без хозяина нельзя, не принято…»
— Когда уберется этот склад?! — в сердцах бросил он, разглядывая ссадину на ступне. — Надо же, второй уж раз…
— Вот и ты искусствоведом стал, — засмеялась она, — по подрамникам… Пора бы привыкнуть. Посредник попросил, на время, а я вынуждена контачить с ним.
— Собираться мне пора. Завтра Черных прилетает, друг, а мне его теперь в гостиницу придется… чушь, дичь какая-то!
— Говорю же: перебирайся ко мне… — Она соскочила с постели, подошла и прижалась, поворошила волосы его. — Милый. А ему вон та комната, без проблем. Да хоть и завтра. Мужчины, а такие нерешительные.
Он промолчал, лишь губы приложил к ее виску. Костя прилетал с двенадцатичасовым, и надо было крутануться, успеть и в типографию, где сопернички время от времени умело-таки устраивали газете сбои в откатке тиража, перехватывая очередь, и в гостинице договориться, и к самолету успеть.
— Что за друг? — нарочито надула она губки. — Откуда?
— Из белокаменной. Представь, в администрации гранд-бузотера этого работает, как его наш Владимир Георгич милосердно называет… ну, президента всея. В хозуправлении, или как оно там у них.
— Да-а?!. Ты меня все время удивляешь… Да они ж богатенькие! Они богаты, как…
— Как сорок разбойников.
— Так им же можно картины продать… художникам помочь, да!
Могут они для любимого, для обожаемого бузотера пару-тройку полотен купить?! Ну, в свой офис, хотя бы?
— Откуда мне знать. Хотя спросить можно.
— Спроси! Вместе спросим — мы ведь встретимся?
— Ты нас встретишь. Ужином, скажем. Считай это приказаньем.
— Ну, наконец-то мужчина прорезался… Конечно!
— А кем же я там был? — одеваясь, кивнул он на постель.
— М-милым!..
Его с Черных свело как-то, лет пять ли, шесть назад, в южном городишке, истоптанном и похмельно смутном, притихшем после очередного курортного сезона, в полупустом доме отдыха с видом на Столовую и прочие горы, какие одни только, может, и оставались тут незахватанными, нетронутыми. Средь амуров, по своей грубости потолочных, с неудачницами всех регионов (а был это, как уверял Константин Черных, самый их сезон — поскольку вполне конгениален им, во-первых, по времени года, во-вторых по относительной дешевизне и, в третьих, по отсутствию роковых мужчин, в борьбе с которыми они изнемогли, да!) один из них, как водится, стал Вано, а другой нимало не смутился, получив от собутыльников громкое здесь имя — Коста. Справедливости ради, была там отрада немноголюдных теперь скверов, высокое, но уже и осеннее солнце, ровно греющее, тишайший был аромат в пожухших садах грецкого ореха там, за отмытыми валунами Терека, у призывно зеленеющих подножий, у предгорий лесистых, — и сами в слепящем туманце горы, впервые, так получилось, увиденная им незыблемость этой вздыбленной, такой каменистой на поверку плоти земной, их высокий в небесных снегах, поистине горний покой…
Черных, как поначалу можно было понять, все это оценил давно, приезжал сюда в какой уж раз и всегда в сентябре-октябре, еще тогда удивляя сослуживцев своих по «наркомату спецобслуживания», где-то на Грановского, этой своей странного рода непритязательностью: в третьесортный санаторишко? То ли дело, мол, забраться в какой-нито солидный, с хорошо поставленным буфетом, пансионат для ответственных, выбор-то есть, и глушить все двадцать четыре календарных водку с коньяком вприкуску, попутно окучивая какую-нибудь миловидную горничную, — на что тот как-то вяло отпирался: не один ли черт, где ее глушить… Вялость эта в невысоком, мальчишески моторном на дело, моментальном на разуменье Черных объяснялась вполне обыденно: в городке, дававшем начало Военно-Грузинской дороге, подрастал у него сынишка от знойной, в какой-то год-другой, правда, растолстевшей горянки: вот так-то, брат, владеть Кавказом… начихаешься!
А с другой стороны, рассуждал он уже попозже, какой ни завзятый империалист я, а не владеть им — одно бы удовольствие… Что-то много мы платим за грязный лавровый лист, дармовую для них минералку и гнилофрукты — не находишь? И за кровавую бузу очередную. Денежным желудком страны бывши, теперь они натуральным геноцидом отплатили — кормильцам своим, русским, а вдобавок и агрессией рыночной, криминальной экспансией. И вот спроста иной раз подумаешь: эх, закрыть бы его, Кавказ, — наглухо, и пусть бы там резали друг друга да грабили, в нищете своей варились, лохмотья благородные носили… там ведь что ни сакля, то князь. Сталиным хвалятся; а кто такой Сталин без русского народа, спросить? Джугашвили, меньше чем никто.
За его, Черных, житейскими удачами видимо-таки маячили труд и немалые, тем паче московские, нервные и прочие траты. Переведенный в столицу по комсомольской еще линии из Краснодара, цену своему благополучию знал и на что-то большее, по природной неглупости, особо не замахивался: так, некоторый побочный бизнес, подпертый служебным соответствием все в той же донельзя реформированной, разросшейся то есть, конторе и почти чрезвычайными, как можно было догадаться, знакомствами и связями. Четырехкомнатная «сталинка» на Стромынке, жена Полина, две задумчивые дочки, дачка под Болшево, салатного колера и не последней модели «ауди», кажется, — нет, ему немного надо было.
У Базанова два раза гостил, ездили в Заполье, где он сразу же сошелся во всем с матерью, и та только повторяла потом, вспоминала: «Ах, разумный какой… мысля, а не парень. От ить разумник!..» Непривереда в еде и к удобствам, сам сельский, он оглядел жилье, которого образованец в Базанове, по правде-то говоря, стеснялся, сказал: «Да у нас такая ж хата была, очеретом только крыта; ну, побольше малость, одних детей пятеро, да бабка… Отец на войне две медали заработал и бутылку деревянную вместо ноги; так и запрыгивал на подножку сеялки: упрется — и скок!.. Эх, на горе совхоз, под горой колхоз!..» Мать поначалу, кажется, даже и не вполне верила, что он в Москве живет, уж очень свойский: что дровишки пилить-рубить, что уж вовсе непредставимое: навоз вычищать… Сам вызвался, настоял, а в сараюшке у коровы его накопилось за зиму едва не на полметра; и за часа три-четыре с перекурами вычистил, доволен остался: «Тетке Тане дня два бы тут ковыряться, а мне — семечки, поразмялся. А я его перечистил…» Руки не дошли еще, оправдывался Базанов: приедешь — а тут они все срочные, дела… Пособрали оставшиеся после Василия донки, на ночь к пруду отправились и у костерка о стольком переговорили, сколько ни до этого, ни после не пришлось.
Встретились на проходной аэропорта их провинциального, что-то вроде калитки с летного поля, тиснулись. Невысокий, но пряменький, в ладном сером костюме, Черных умел, если требовалось, произвести неуловимо чем впечатление солидности, нерядовой значимости своей. А сейчас кинул саквояж на заднее сиденье машины, дернул пальцем, распустил затяжку галстука, оглядел далеко видную, приветно зеленеющую степь и вдохнул глубоко:
— Осто… все! Запарки вечные, дерганья… бомонд-новодел этот подлый, разлюли-малина воровская, интриги — вони до неба! Хоть отдышусь. Поехали!
— Ну, тут не намного чище…
— Чище! Тут хоть ветром продувается. Хоть людьми нормальными разбавлено, без гнилья… поверишь ли — скучаю по нормальным! Как у матери?
— Спасибо, держится.
— И слава богу. Попроще бы нам быть, по-людски — а как в этой шизе всеобщей, накрученной? Разврат современный, продвинутый требует, знаешь, известных интеллектуальных усилий, он весь на чрезмерностях интеллекта стоит, разврат…
— По вашему шефу не скажешь, — усмехнулся недобро Базанов. — Все лютует?
— Невыразимо, — быстро согласился Константин; серые глаза его, впрочем, и сейчас были бесстрастны — природное или, скорее, выработанное в служебных коридорах хладнокровье не покидало его, кажется, никогда. — Трудновыразимый — но то ведь дурак и шутки у него дурацкие. Куда хуже умники вокруг него. Но все в распрях меж собой, грызутся, дурак и вертит ими как хочет, стравливает. Да и умники-то еще те, последнего разбора. Шваль голубая всякая, заднепроходники. С этими, как их, сфинктерами — разношенными как старый башмак… Слушай, ну их к сатане, папе ихнему! Мы в деревню поедем, к матери? Моей нет давно, так хоть у твоей… погреюсь.
— Ну как же. А потом в Непалимовку, к Поселянину, никак все не познакомлю вас. На днях заезжал, ждет нас. Да, все спросить хотел, не по телефону: сын как?
— Нормал-лек сын! — довольным, даже гордым тоном отозвался Костя, и ни тени сомнения в том, что все нормально и как надо, не было на его ладном, с некоторой мальчишеской округлостью, лице. — Во второй пойдет, и с характером парнишка. Строг со всеми, представь, — кроме меня. Нет, строжится тоже, но это при других. Залетаю на Кавказ, как видишь… Залетел. Дорогу не потеряй — ты, Иван!
— Найдем опять, не привыкать… Уходить не думаешь?
— Уйти есть куда, приглашают усиленно… Нет, Вано, наши там тоже нужны. Там все дела важные, мои — тоже. По прихоти своей, знаешь, такие окопы не покидают, вперед выдвинутые: тошно, а сиди, отбивайся. И в оба гляди — а из них много чего видней… фэрштеен? Ну, и закроем пока тему, об остальном — на речке. Кстати, в администрации вашей дело у меня, есть к ним кое-что.
— Так ты, выходит, лицо официальное?
— А ты бы как думал?! Совместил. От церемоний долбаных, встреч-провожаний еле отделался, сослался на родственника. Сойдешь за кузена.
— А банк «Русичъ» тебя, случаем, не заинтересует?
— Позволь… по названию иль сути?
— И тако, вроде, и инако, если газету мою содержит… Вполне приличный русский в нем верховодит.
— Ростовщик по определению не может быть человеком хорошим… И солидный банчок?
— По нашим меркам — да. Нет, думающий. Церковь решил восстановить, где деды-прадеды крестились-молились, хотя сам-то… Захочешь — сведу.
— Захочу, но не все сразу. Жратвы экологически чистой восхотели кремлевцы — грязные как свиньи, а у вас тут с этим, по нашим данным, чисто…
— Да уж чище некуда, — кивнул Базанов на поля, к самой городской околице подступившие, — ни удобрений тебе, ни химикатов, не по карману. Вот и проведи контрактик через банк, у них оно дешевле. Они ж и поставки организуют, без проблем.
— Я услышал. Еще и прощупать кое-кого из ваших начальничков надо, первым делом представителя президента. Отец это проверкой на вшивость называл, с войны.
— Подонок, что его щупать. Столкнуть бы его… ссадить.
— Для характеристики это слишком коротко, знаешь ли. А что, сносного здесь не нашлось?
— А вы таких искали? Странный ты вопрос задаешь, этакий столичный… Дам газету нашу, там фельетон о нем… да я, кажется, и посылал тебе. Сатира, да, но все — правда, суд от него даже иска не принял. Типичный придурок, вроде Починка вашего.
— Ладно, разберемся. Куда сейчас?
— В гостиницу, брат Коста. — И, упреждая, ладонь оторвал от баранки, поднял: — И я вместе с тобой. Дома, считай, только ночую… да и то не всегда. Н-не стало дома, считай. Пуще прежнего старуха вздурилась, ну и так далее. Что смотришь?
— Ничего, — пожал тот плечами, внимательно все глядя. — И как тебе сказать это… Одним словом, предчувствие у меня было, с первого еще раза. С разных концов жизни вы. А говорить не стал.
— Да пошли вы со своими… предчувствиями. Лешка, тот тоже: я, мол, знал… Никто ничего в этом деле не знает. Иные всю жизнь вздорят, скандалят напропалую — и попробуй их раздели, жить друг без друга не могут. Бес тут в частностях сидит, в мелочах, подробностях… А задним числом и у меня ума палата. — И смягчил: — А что разные… У нас в Заполье бабки говорят, что надо б лычку с лычкой связывать, ремешок с ремешком; а бог — он по-своему сводит: лычку с ремешком, дратву с веревочкой…
— С дочкой-то хоть все хорошо?
— Не сглазить. Да и дочь уж не держит ее, не сдерживает, зашкалила… История, брат, пошлейшая: комплекс роженицы, самодостаточности, запросы тряпочные, истерия… говорить неохота. Женщина — раба потребностей, даже не очень ей потребных. Вот до такой философемы я докатился. И не знаю, что с ней делать?
— С философемой?
— Нет. С бабой.
— А я на советчика похож?
— Меньше всего, — засмеялся Базанов. — Ты либо делаешь, либо…
— Либо не делаю.
— Гут гецухт!
— Это еще по-каковски?
— Да это преподавательница немецкого у нас в институте всегда говорила так, Маргарита Соломоновна... хорошо сказано, мол. Да и, кстати, подруга моя тоже, расхожая фраза. Как видишь, и сам я тут… сорвался, завел с голодухи. И уж не знаю, надолго ли.
— Н-да, ситуэйшн... Хоть свободная?
— Как ветер. Из нынешних, стандартных, вообще-то. Сама вцепилась, ну и... Нет, ничего пока. Дворяночка, говорит, хотя этих дворян сейчас... Но самостоятельна, даже чересчур. Ну, увидишь.
— Хорошо, хоть не замужем. А то наш брат до того дуреет в семейщине, что в чужую дрянь одуревши лезет, в такую ж... Увижу.
Еще два дня пришлось провести в духоте и сутолоке города. Черных двумя-тремя звонками сумел «поставить на уши» местную чиновную сошку, хлестаковская неувядаемая парадигма срабатывала безукоризненно, что для нее каких-то полтора столетья; провел несколько встреч, а на второй день был принят губернатором, громкая должность которого, впрочем, явно провисала: губернии-то как таковой даже на бумаге не существовало, а была с остатками советскости захудалая провинциальная область, которой вместо слезно просимого дотационного шприца засадили в вену иглу донорского кровеотборника.
Вернулся с приема все с тем же бесстрастным лицом, только глаза холодней обыкновенного были: «Все глупо и плоско… нарочито плоско, ваньку валяют. В разруху свалились, в позор управленческий, а непонимающими притворяются, головы втянули, как черепашки, и выжидают. И под себя гребут, само собой. Веймарская Россия…» Воротынцев все в отъезде был, и решили встретиться с ним после деревни. А вот Алевтина даже прибралась малость в квартире и устроила званый ужин — все, как всегда, из готового-купленного, недешево и затейливо, а если и готовила, то разве что гарнир. Была весело любезна, в меру кокетлива и, пожалуй, остроумна и Константину вроде бы приглянулась, сказал по дороге в гостиницу: «Знает, с кем и как себя вести — как американка… Но американки, сказать тебе, еще пресней, чем немки, — так, резинки жеваные. Использованные. Зимой там был, на этой барахолке мировой… знаешь, Вано, ходок я уже не тот, но ведь и глаз положить не на что!.. То ли дело наши. И зацепят, и поломаться умеют, поскромничать, да и внутри не пустые, куда сердечней, без калькулятора этого примитивного в голове, на четыре арифметических действа; цифирки в глазах так и прыгают, знаешь, как на дисплее. На жидкокристаллическом… А вообще, неким там свинством тянет… ну, пахнет, и не беконом поджаренным с яичницей, а говном именно, и сам знаешь — запах въедливый. От перееданья, что ли? Весь мир обирают, объедают, это они умеют, ничего не скажешь. Ходишь-ездишь, смотришь, а он в ноздрях сидит…» — «Да уж человечье похуже свиного… А с другой стороны, чем я виноватей свиньи, вообще-то спросить? Такая ж тварь, живущая по законам, не мной писанным…» — «Будто не знаешь! Осознанностью греха своего. Знаем — а творим». — «Ну, это вы с Поселяниным будете толковать друг дружке, новообращенцы… Не беспокойся, догматы православия знаю, не турок; но только не надо меня убеждать, будто это я виноват, что мир вонючий такой. А та же аскетика христианская, меж тем, вся стоит на принципиальном отторжении, неприятии мира сего… и не падшего, нет, пусть не притворяются простецами, а сотворенного! Изначально созданного жуткой давилкой, за
понятные нам, за внушаемые нам пределы добра и зла выведенной, и пусть аскеты эти с голимой лестью к творцу не лезут. Тигр с ягненком, видите ль, в Эдеме рядом лежат... тигра он с его зубным комплектом, желудком и мускулатурой создал — для пропитанья травкой, что ли, прости за примитив? Я тут с одним трезвым весьма, даже, может, и циничным малость человеком в разговоре сошелся — как раз об этом: если и есть какая гармония в творении, то лишь механическая, но никак не нравственная, не на добре… какое, к черту, добро, когда все тут на поедании друг друга утверждено, на мученьях, трагедиях всякого живого! «И сказал он, что это хорошо…» Нет, Костя, механизм это, притворившийся организмом, — равнодушный донельзя, это уж в самом лучшем случае. И одна надежда, что движет им тайна, которая куда больше его самого. Без нее он давно бы изничтожил сам себя, все зубцы-шестерни в самопожиранье искрошил, приводы порвал…» — «Как это у тебя… продумано, — удивился было Черных, но и тут же уличил: — Ага, признаешь тайну, значит?!» — «А куда, скажи, мне деваться? Иначе вообще никакого смысла не видно. Но добрый бог — это не тайна. Это вымысел, всего-навсего, миф людской. Очевидный в желательности своей. Нечто не доброе же и, как самое желательное опять же, не злобное хотя бы — вот тайна, по механизму судя». — «Пантеистом заделался? А откуда тогда… институтский курс припоминаю… нравственный закон во мне?» — «Да, откуда бы — у комсомольского функционера? А от твоей доброй воли — и только, потому что без добра тебе самому край как худо. По необходимости. Вот мы и добренькие такие… на словах, по крайней мере». — «Как это у тебя все просто…» — «Ничего не просто. Под моим «просто» как раз тайна эта лежит». — «Обезбоженная, старик, ты это учти».
В ответ Базанов только дернул раздраженно плечами. «А мое славное комсомольское прошлое не замай, — посмеивался меж тем Черных. — Ну, школа аппаратного цинизма — а кто ее из нашего брата-образованца не проходил там? Но ведь какая-никакая, а искренность тоже была… материалистическая, да, ущербная, но — вера, и за нее нам хоть что-то, может, да простится. Как детям малым, неразумным. Даже и прозренья были — нечаянные, невольные… — И в сутеми вечерней улицы было видно, как смягчились глаза его, совсем мальчишеским стало лицо. — Я, представь, новое основание одной науки открыл, на целый семестр легендой факультета стал… не веришь? А вот стал. На экзамене по сопромату придира наш, доцент Крутицкий, меня спрашивает: а на чем в целом основано сопротивление материалов как науки? Хуже нет этих общих вопросов… Это как, говорю, — вообще, с самого-самого начала? Тогда так: «в поте лица своего будешь ты есть хлеб свой», книга Бытия… оттуда, говорю, весь сопромат пошел, в смысле сопротивления материала жизни. Сопромуть вся эта, как мы называли. В раю-то, говорю, его ж не должно быть, по идее, не было… Он хмыкнул так, пощурился на меня, в почеркушки мои с формулами глянул; в корень смотришь, говорит, — и в зачетку пишет. Выхожу, открываю зачетку, а там «отл» с подписью — единственная на всю группу пятерка! А он потом, передавали, сей казус в поученье, в лекции свои вставлял, другим курсам, какие за нами шли…»
«Где это умудрился прочесть — тогда? Днем с огнем библии не сыскать было…»
«А у родни дальней квартировался, у дядьки двоюродного Степана Спиридоныча, царство ему небесное… — Черных перекрестился — не смущаясь ничуть и не торопясь, с достоинством. — Редкой был высоты человек — во всем, в вере тоже. Будучи не кем-нибудь, а конструктором ведущим в «почтовом ящике»: с законами старины Ньютона, мол, спорим-боремся. Много чего мне давал тогда, так что и унести всего не мог, до остального уже сам доходил. Кстати, о старикане: на тусовке одной с Явлинским случилось встретиться аляфуршетно, познакомили. Я и сказал ему: вы, говорю, четвертый яблочник по списку. Тот, по-моему, даже дернулся маленько: как это, он — и четвертый?.. Растолковал: Адам, Парис и Ньютон, четвертый — вы… Представь, усмехнулся этак, но явно польщен был, чувак».
«Шестой, — сказал Базанов. — Шестерка. Вы с ним Мичурина забыли. И Алма-Ату».
Назад: 20
Дальше: 22