18
В магазине Мизгирь занял своими заказами двоих продавщиц сразу и в какие-то минуты три спустил сумму, самую малость, может, уступавшую базановской зарплате месячной. Иван кивнул на соседний отдел:
— Пойду конфет возьму…
— Не надо. Они принесут… правда же, девочки? Побольше коробку, трюфелей желательно. — И повторил, не оборачиваясь: — Не надо. Ни слова, друг мой. Каждый платит своей тоске по-своему.
Они вышли, пакетами огруженные, на центральную улицу, глухо бубнившую, кликающую голосами, визгами эстрадной попсы перемежаемыми; и по ней будто и вправду тянуло сквозняком из запахов солода, жевательной резинки и еще чего-то… рвоты? Тротуары полны были гуляющей, чужой пивной бизнес празднующей публикой, так что Мизгирю пришлось на проезжую часть высунуться, глянуть вдоль нее; и увидел, боднул шляпой в сторону подъезжавшего троллейбуса:
— Вот и скотовозка… сядем?
— Ходить же разучимся, Владимир Георгич, тут всего-то… Прогуляемся лучше.
Нет, немощен в ногах он был, слаб и во всех членах, одному и в самом деле трудно жить такому, даже если и возмещено отчасти это большой, не по росту, головой, интеллектом незаурядным, в борьбе с телесной слабостью изощренно и — нельзя не признать — несколько кособоко развившимся, по-другому навряд ли и быть могло. Разве что в доброту беспомощную, какая встречается иногда у деревенских калек с рождения, но это в редкость, обыкновенно самое себя озлобляет уродство, тут с Поселяниным не поспоришь.
И товарищество это — что, ночная тоска по силе, неодиночеству в холостяцкой этой конуре с громадным диваном гробовым и ополоумевшим от популярности, что ли, язык нестеснительно всем высунувшим старцем на стене? Или за этим что-то уже есть, та же связка с Воротынцевым, неожиданно и самым серьезным теперь образом подтвержденная участием Мизгиря в банковском деле, а не одно только стародавнее приятельство книжников, в которое и сразу-то не поверилось, стоило лишь вспомнить тот наряд погребальный, торжественный Мизгиря при каждой их встрече? Связка далеко не идиллическая в последнее время, будто некие организационные, помимо даже банка, формы имеющая и для обеих сторон вынужденная, для хозяина особенно, — и неудобная, шефа местных стряпчих будто опасаются, такого на вид немощного, но терпят. И Владимир сын Георгиев хотел бы ввести его, Базанова, в это малопонятное пока и наверняка сложное дело — в качестве сторонника своего, разумеется, а значит и орудия? Похоже на то, очень даже похоже; но еще Василий наставлял, брат, не лезть в дело, какого не знаешь — в любое, даже и мелкое… и простой вроде совет, а бесценный. Беда в том лишь, что по жизни-то, по работе ему как раз и приходилось влезать в чужие дела и не всегда, надо признать, удачно. Нет, даже если и Воротынцев предложит — не торопиться, слишком все это темно еще, неопределимо ни в целях, ни в средствах. Таких полутеневых структур сейчас как сорняка под райским названьем амброзии, все берега заполонила теперь двухметровыми зарослями, все пустоши, не проломиться — а совсем еще, кажется, недавно карантинным считалась сорняком, и они, студентами собирая в пойме реки гербарии по ботанике, всего три или четыре чахлые особи этого эдемского отродья нашли на всю группу, на тридцать с лишним молодых и беспечных, бездумных в общем-то голов. Мало кто вообще думал тогда, даже из тех, кто обязан был, не любит в благополучии думать наш человек.
Менее всего он верил сейчас, что Мизгирь не просчитал всех трудностей и проблем организационных этого самого товарищества, легковесности мечтаний его… или уже есть она, организация? Быстро, однако, отработал назад он, на свой весьма сомнительный наив, на тошноту даже сославшись, осторожничает… Так ведь никто и не торопится.
— О, гляньте — не друг ваш? — Это Мизгирь едва ль не вскрикнул, показывая на кого-то из идущих впереди в тротуарной толкотне. — Не этот … не Алексей?
— Поселянин?.. Где?
— Да вон же, в куртке светлой, цвета беж, — нет?
— Ну нет, что вы … — Парень даже и со спины не походил ничем на Алексея — высок, да, но по-щенячьи голенаст еще был, молод. — Тот — мужчина. Муж.
— Обозна-атушки… — голосом пожалел Владимир Георгиевич; и голову вздернул, еще раз оглядел из-под шляпы где прореженно, а где густо и пестро текущие, гомонящие на невнятном языке толпы. — И зачем, спрошу я вас, столько мяса богу, человечины этой? Почву унавозить — но для чего? Детские наши вопросики, себе самим на засыпку… Так, говорите, сильный он человек?
— Это вы говорите.
— Я? Ну, вообще-то, да… Но в чем эта сила, по-вашему, заключается?
— В нем самом, — улыбнулся Базанов; и уж не нарочно ли обознался он — чтоб разговор о Поселянине завести? — Во всем.
— Нет, я понимаю… Все внешние аспекты и акценты силы я вижу — многие, вернее, — заглядывал ему снизу в лицо Мизгирь. — Векторы ее волевые, смысловые посылы, весь комплекс… А внутренние? На чем все держится, все ее эти компоненты? Может ведь и воля отказать же или терпенье наше достославное лопнуть, допустим, а то и сам рассудок… э-э … расклеиться, поплыть, что уж о теле говорить… Хотя бы одно подведет — и нет силы! Чем держится?
— Духом, наверное.
— Х-ха, дух!.. Материализм груб, конечно, малообразован и начисто лишен интуиций, тонких чувствований, даже и фантазии заурядной — персонифицированный Базаров, одним словом, невежа. Но он обладает и ценным одним свойством: отбрасывать словесное тряпье… Иногда я законченным материалистом бываю и начинаю, соответственно, вопрошать: в чем суть его тогда, духа? Эфирное нечто, эманации разумного волевого начала, просто ли животная уверенность в себе, носорожья? В самом деле — воля волею, коль сил невпроворот…
— Значит, тайна связи души и воли. Воли быть самим собой... нет, быть лучше, чем ты есть. Да, лучше, только это человека подымает, уверенным в себе делает.
— Опять — тайна, фигня эта!..
— Тогда так: энергия связи между ними. Как внутриатомная, в физике. Это огромные энергии, национальный термояд. Высвободи — костей не соберет любой враг…
— Ну уж — любой…
— Любой. Самое трудное русскому и нужное, сами знаете, — сосредоточиться. Но тут вот что еще, неучтенное… или, может, вами не названное: дух как вера. Это, он убежден, главное.
— Что, все-таки верит он? Не на словах, не из моды — всерьез? Слова-то я слышал…
— Да. Не знаю даже, когда уверовать успел, на темы эти он не очень-то…
— В расслабуху в эту себя опустить?! — Мизгирь искренне, кажется, был возмущен. — Нет, не понимаю!..
— Тут как раз наоборот, я думаю. По матери сужу. — Теперь уже в огороде, небось, копошится, подумал он; как раз и приеду, вскопаю. Всякий раз опаздывал он, вроде и поспешит — а она, на работу нетерпеливая, вскопала уже, наломалась… — Если б не верила — вряд ли пережила бы войну, голод и все такое. Такую страсть, как сама говорит…А Поселянин и церковь строит у себя, уже и батюшку ищет. Нет, что угодно, только не расслабуха.
— Ну, не себя если расслабить, то других — терпеньем, видите ль, всепрощеньем… кого прощать, палачей своих? Что ли тронулись ребята на этом?! — возбужденно говорил, неровно шагая и задевая прохожих, пакетом размахивал Мизгирь. — Когда каждый человек, каждый штык на счету — они на сторону дуру валять, силы отвлекать… Скажите, это здраво?! Это честно — по большому счету, по окопному?!
— Они думают, что там тоже своего рода фронт. Может, главный даже.
— Бабьи зады там, а не фронт… при поклонах земных особливо, — фыркнул тот, успокоиться не мог. — Ох уж это самоедство наше во всех видах!.. Значит, термояд, вы говорите… Как его разблокировать, да хоть бунтом тем же активизировать — в принципе ясно; но вот канализировать его…
— Ясно вам? А мне как раз нет. — Базанов поискал глазами, нашел, кивнул на очередную компашку парней в проезде меж домами, на корточках рядком к стене пристроились — по-тюремному, как это с недавних пор отчего-то повелось везде, руки-локти дурацки вперед выставив: покуривали, поцыкивали слюной, перед каждым на выбитом в крошку асфальте бутылка стояла, лишь один пивососил стоя, «трубач», закинув голову, кадыком двигал. — Вон они, как на толчке сидят… сдвинь их. Да и бунт — это, скорее, энергия химических связей, низшая, не атомная. В войнах отечественных — там да, отчасти в гражданской, может… Нет, ничего не ясно мне. Не больше, чем вот им, — и потому именно, что они не думают над этим… Все мы, вместе мы сами в себе застряли, в недомыслии каком-то. В паузе исторической зависли, в страшной же, — а этим пользуются, рушат нам все. Да и вы не знаете сейчас, как поднять его, народ… не знаете, — упредил он возраженье, хотя Мизгирь и попытки не делал, молчал, слушал, — и не надейтесь пока знать, потому что сам он не готов подняться. Вот будет готов — и знанье тотчас появится это, объявится везде, и лидер, и программа реальная…
— Так и что ж нам — ждать? — С мнимой кротостью это получилось у Мизгиря. — И доколе?
— А пока до упора не дойдем… до разора великого, раньше вряд ли опомнимся, такие вот мы. В наше терпенье проклятое длиной эта дорога, Владимир Георгич, вот беда в чем… — Остановился, опять закурил и только теперь заметил, что руки его — дрожат… — Вот мы и пытаемся угадать его, безмолствующего, выразить, сказать за него… а как молчанье выразишь? Ну, орет там кое-где в транспорте, матерится, на кухнях по пьянке заводится, а по большому-то, как говорите вы, счету — молчит. И доводы ума и сердца, желудка ли тут мало что значат, на это и есть оно, терпенье. Потому что молчит-то — дух, тот самый…
Они уже свернули за угол, прошли вдоль сплошной с продажными поделками витрины выставочного центра, и Мизгирь первым схватился за ручку стеклянной двери, но не открыл, а наоборот попридержал ее, остановил:
— Ну, уговорили, соглашусь с духом… Совсем не чуждо это мне, и даже более, чем вы думаете. Но вот разгуляется эта темная стихия, наконец, размахнется… Как направить этот… термояд, да, в нужное русло, а тем паче остановить, блокировать, ведь же разнесет все к чертовой матери!
— Да почему — темная непременно, а не созидательная? Это бунт мутен, социальная химия, а здесь не похимичишь: или — или … — Он поглядывал сквозь двойные двери в пустынное, с одной билетершей за громоздкой конторкой, фойе. — А кто направит… Вы что, тайны нашей не знаете? Царь. Ну, не в архаическом, может, виде — в державном, функциональном. Даже отцовском. Он же, кстати, и разжечь реактор этот может, если с умом. Хоть как Сталин тот же.
— Только не говорите мне за Сталина!.. Что за привычка у всех появилась: как что, так сразу за генералиссимуса хвататься?!
— А может, нужда? Но это я как о символе — ближнем по времени… Идемте, нехорошо как-то заставлять ждать. Отцом-объединителем народа всего не стал, конечно, да и никак не мог по тем условиям стать…
— Вы экспозицию посмотреть? — окликнула их пожилая, с приветливым лицом, а потому, видно, более обыкновенного скучавшая билетерша: нет, не избалованы здесь, по всему, посещеньями. И узнала Мизгиря: — А-а, к Алевтине Эммануиловне… проходите, ждет.
— Хорош папашка, нечего сказать, — все ворчал Владимир Георгиевич. Они прошли мимо конторки под лестничный марш, где оказалось что-то вроде малого холла и куда выходили двери кабинетов. Стены тут были увешаны фотографиями, изредка небольшими картинами всяких более чем странных кукольных и рисованных существ… да чертики же, черти во всех видах, от игрушечно страхолюдных и забавных, один ангелоподобный даже, до сполна сумрачных, а центр занимал большим форматом выделенный усмехающийся сатана. — Эх-х, с такими отцами да матерью-родиной лучше круглым сиротой быть!.. А вам не думается, кстати, что весь этот навязчивый патернализм весьма болезненной инфантильностью нашей общей обернулся?
— Еще как думается…
— Вы опять о политике?! — разочарованно говорила меж тем Алевтина, стоя в открытой двери как в раме, изогнувшись с небрежной и, пожалуй, самоироничной манерностью — вполне рассчитанной, впрочем, с ее-то фигурой можно было позволить себе небрежности. — С политикой не пущу, сколько можно!
— Мы ее чертям вашим оставим, — серьезно и с полупоклоном сказал Базанов. По случаю ли редких гостей, культуртрегеров тех, одета она была едва ль не празднично: серый костюм с длинной, в глубоких разрезах до бедер, юбкой, туфельки цвета переспелой вишни, умопомрачительный бант под нежным подбородком. — Что за … чистилище?
— Это? Да кукольники питерские прислали, кукловоды… Сначала предложили выставку «Эрос — девяносто пять», но жены начальничков областных наших, представьте, грудями встали… — Она сделала постную гримаску, монашески притенив ресницами и без того смуглые подглазья, отступила в кабинет, давая им дорогу. — Сравненья, может, побоялись тетки. А вот на чертушек согласились.
— Ну, на чертей и змиев у вас свой резон, — с одобрительным смешком проговорил Мизгирь, мигнул спутнику своему. — Специфический. Хотя не уверен, что у чертей имеется допуск в чистилище… что-то вроде отстойника душ там, ведь так? Накопителя-обезьянника в аэропортах? А-а, Люсьен, как ты кстати здесь!..
— Это вы — кстати, — сказала полная белотелая блондинка с безмятежным лицом, протиравшая салфеткой чашки с бокалами, и на самовар электрический кивнула, — а мы, можно сказать, дома, в уюте. Продвигайтесь.
— У самовара я и моя Люся, — непритязательно пропел тот, приложился к ее крепкой щечке и подал пакет, — классика! Разгружайте мужчин, от всех отрицательных эмоций тоже, что-то не обходится без них в этой гранд-пивнухе…
Познакомили его с Люсьен, женщины стали выкладывать и выставлять принесенное, нисколько не удивляясь щедрости гостей, привыкшие к ней, похоже, и готовить стол. Владимир Георгиевич и не думал скрывать особых отношений с Люсей, а та и вовсе была уверена в себе и некоем на это праве своем, на ее ничем не примечательном круглом и несколько плоском лице покоились прозрачные, все понимающие блядские глаза.
— А что ныне — там? — Мизгирь ткнул длинным перстом в потолок, разумея выставочный зал. — Есть на что глянуть?
— Сплошное естество, — отозвалась, лукаво и долго посмотрела на Базанова Аля, — по заказу Ивана Егоровича… Страна Пейзания! А от Шемякина отлынивал как только мог… И как дочь?
— Спасибо, все как раз хорошо.
— Не разочарованы?
— Вот уж нет! Дочки отцам в великое утешенье даны — раз уж сыновья не родились… в компенсацию избыточную.
— Как, а?! — будто своим, заветным погордился Мизгирь. — Я вообще тащусь от формулировок нашего друга! Люмпен-интеллигенция… — опять поднял он палец. — Вроде и просто — а как обмыслено! И это ведь мы в отрепьях, вовсе не так уж и плохо одетые, мы истрепали достоянье свое, наследие…
— Вот, уже и к одежде придираться начали, потом и к нам… Тиночка, это надо прекратить немедленно, прямо сейчас!
— Невозможно, — грустно сказала Аля, и это у нее получилось в самом деле грустно, какое-то беспокойство жило в ней. — Не готовы они. И я, признаться, тоже. Иван, вы не будете придираться?
— Только к себе, — на всякий случай сказал он, не очень-то и понятно было, о чем это они, логика тут начисто отсутствовала. А скорее просто болтовня, первыми попавшимися словами… да, когда на что-то свое повернуть хотят, знаем. — К неучтивости разве своей.
— Стоп-стоп! — не понравилась бабья блажь и Мизгирю; и вздел пузатую бутылку, требовательно повел глазами. — Цирлих-манирлих этот, этикет долбаный… и откуда минор и зачем?! А где непосредственность, какую мы больше всего в женщине ценим? Да, мужчины напряжены, бывает, — ну так смягчайте, всяко! К простоте жизни поворачивайте хоть иногда, вам это проще, к радостям ее, пусть и сомнительным… Есть же чудная такая фамилия — Наливайко, с сопливого детства ее помню и все дывлюсь, яка гарна хфамылья!..
Налили, и под слово напутное это наладилась за канцелярским столом их посиделка. Об иностранцах говорили этих — кто такие? Аля пожала плечиками:
— По части бизнеса, конечно. Бельгийцы из Гента, американцев двое — ну, те по-нашему, из бывших… Итальянец еще, а потому через двоих переводчиков пришлось вести. Но зануды эти бельгийцы, жмоты. Рыбьи глаза. Восемь картин отобрали, обещали купить, дешево же. Смешная же цена — пятьдесят, ну семьдесят долларов за среднего формата приличный холст… У них багет дороже стоит — это если средненький, так себе багетик, я же в салонах интересовалась, в Париже. Представьте: рама дороже картины…
— Даже и Париже, вот как? — усмехнулся Базанов. — Проездом из Жмеринки?
— Турпоездка обычная, с этим без проблем сейчас…
— Так это ж — грабеж? Ведь так?
— Н-ну, в общем, да… — как-то неуверенно сказала она, глянула с тревогой, отвечать так определенно ей отчего-то явно не хотелось. — Хотя тут же рынок диктует…
— Какой же это рынок, позвольте? Ведь картины там, в салонах тех же, денег стоят? Без разницы, русские или какие — дорого?
— Очень.
— Рынок без этики — мечта спекулянта, — подал ленивый, пожалуй что и пьяноватый голос Владимир Георгиевич. Кресел или дивана, которые предпочитал, тут не было, и он мешковато обвис на спинке стула, положив длань свою на округлую спину соседки, жмурил глаза.
— Значит, и тут грабеж отъявленный — все по демпингу и на вывоз… Передачу как-то видел с аукциона этого… «Сотбиса». Так там, Аля, этюд Маковского прекрасный — «Девушка в жемчужном ожерелье» — шел по цене раза в полтора ниже, чем какая-то почеркушка футуриста драного, у Маяковского еще шестерил… зигзаг белый на черном фоне — и все, самовыразился придурок! Цены же сбивают на нашу классику, явно же, намеренно — чтобы спекулянтам по дешевке скупить ее!..
— Возможно, — улыбнулась, наконец, его горячности она и очередной бутербродик с икрой быстро сделала, подложила ему. — Но это ж за пределами искусства, Иван, это торговля: дают больше — почему бы не продать? Маковский от этого не перестанет быть Маковским… но ведь и таким, как Модильяни, не станет. К тому же, какой Маковский? Их же двое было, братьев, оба живописатели…
— Продали — и продали, чего вы хотите?! — почти возмутилась Люся, хозяйничая за столом. — Хоть за копейки, хоть за мильен. Спрос — предложение, и нечего велосипеды сочинять. Муж вон в прошлом году партию кожанок в Турции закупил, вдвое дешевле, считай, чем здесь… ну и что? Кого как, а лично меня этот рынок вполне устраивает.
— Это мы его должны устроить, — встряхнулся Мизгирь, нащупал не глядя бутылку, налил себе одному, как всегда, — по-нашенски. Банкуйте, Иван Егорович, девочки жаждут.
— Пусть уж Люсьен этим займется. — Высокие скулы Али взялись смуглым румянцем, она посмеивалась, прикусывала губку. — Как банковский работник. Вот у нее рука не дрогнет.
— Да! «Русич» отвечает за все! Лозунг наш, — гордо сообщила она, вопросительный взгляд Базанова поймав и ввиду имея, наверное, девиз; и уже с грудным хрипловатым смехом добавила, пухлую ладошку выставила: — Нет-нет, не будем лишать мужчин последнего…
— Атрибута?!
И они совсем развеселились, на что Владимир Георгиевич с суровостью изрек:
— Но-но… Что вы можете знать о мужчине, если он сам в себе как… в бездне. Самопостижение — вот чем манкирует чаще всего женщина, а если даже и знает чего о себе, то не скажет — по милому, подчас, но лицемерью своему, врожденному ханжеству. И лишь мужчина и говорит, а потому тем самым и отвечает за обоих… да, за Адама Кадмона, прачеловека в ипостасях обеих половых, так-то вот-с. Возражений заранее не одобряю. Ты лучше, лапунчик, своди-ка наверх нас, покажи, что там натворили наши младшие, как помнится, братья по разуму. Наши бандиты кисти и этого, как бишь его… мастихина, да. Довольно хлеба — зрелищ хочу!
На ногах он, впрочем, держался исправно, а когда одолел лестницу, то и вовсе не стало заметно, что он хорошо-таки выпил.
— Попаситесь, — повела рукой вокруг себя, на каблучках повернулась Аля, темные глаза ее усмехались притаенно. — Гоглачев сказал, правда, что хоть коров сюда выпускай, но я это комментировать не буду, ладно?
Зал пуст был, не считая сидевшей в углу и вязавшей смотрительницы-старушки, но не пустынен. В центральном его отделе, где стояли они, курчавились всякоразной зеленью, небесно голубели пейзажи, цвели натюрморты, маками пламенел дальний притемненный закоулок. Были и портреты недурные, и жанровые холсты — все, считай, среднего крепкого уровня, старались ребята, и несколько даже выпирала она, старательность. А срединное место занимало немаленькое, все другие картины как бы в тень своим светом отодвигающее, отстраняющее полотно: поле, начавшее колоситься уже, подымающееся к близкому горизонту под пустоватым, но и будто ожиданием каким полным, даже напряженным небом. Без особой деталировки, небрежно прописанная кое-где, картина была все же очень точна во всем, и по заметно сизоватому оттенку и узким колосьям на переднем плане понятно было ему, что тут рожь колосится, скорее всего, — как ясно стало через мгновенье, что это хлеба ждет повыцветшее, опустошенное жарою небо… неведомого хлеба жизни, творящейся без конца и все творящей, везде, в каждом даже черством на вид комке земли, в каждой пылинке сухого, дрожащего над чертою окоема воздуха…
Он оглянулся, ища глазами Алевтину и собираясь спросить о художнике. Она тихо говорила в стороне с Владимиром Георгиевичем, нетерпеливо и сердито о чем-то спрашивала, изломив бровь, а тот странными какими-то, холодно отсутствующими глазами глядел на него, Базанова, как на примелькавшуюся, не стоящую и вниманья вещь… в самом , что ли, деле пьян так? Но нет, заметил ответный взгляд, усмехнулся ему свойски и бровями как-то вбок повел, на собеседницу, показал — бабы, мол…
И она тотчас же пошла к Базаному, на каблучках покачиваясь, улыбаясь не без иронии мягкой:
— Что, по вкусу, наконец?
— Чье это? — И подшагнул, прочитал нагнувшись, заметно подсело за зиму от газетщины зренье: — «А. Свешников. Жито»… Еще бы. А я угадал — рожь!.. — Накатывало же, не раз жалел, что дернул черт в журналистику, грязь разгребать человеческую, нескончаемую. Работал сейчас бы, как все люди, агрономил… что, не сумел бы уже? Смог, куда бы делся. Но как нас в толпу свою городскую, в середку говенно теплую тянет — да, как всех людей, а русских особо… — Ее ж издалека видно, сразу.
— Да кого?!
— Рожь, по-старому — жито. Агроном я, вы же знаете… в отставке самовольной. Нет, очень все точно здесь. А небо, вглядитесь… Томительное, с загадкой какой-то.
— Да, с пространством, пожалуй. Художники настояли в центр экспозиции, хотя… Ее, впрочем, американец почти готов купить, приценивался.
— Да никак нельзя продавать ее, Аля… наше это! Там и не поймут даже, им она как… А что автор, отдает? Я, к слову, и не знаком с ним — это бородатый такой, старик уже? С тростью?
— Ну да. Нет, он не в курсе еще, стрелка с покупателями завтра, буду звонить. Профессионально, как видите. Но из самоучек, и потом… — Она поморщилась, не то брезгливо, не то опасливо, но тут же извинилась улыбкой, показавшейся ему и беспомощной, и в этой незащищенности настоящей, наконец-то, по-женски мягкой, милой даже, чего так не хватало интеллигентке с этим ее обыкновенным образованческим набором и явно завышенной самооценкой… слабость, а как оживляет. — Брутальный, понимаете? А я грубых не терплю, я женщина все-таки…
— Все-таки?
— А вы разве не видите? Знаете же, какое сейчас равенство пошло… равенство хищников, одной только силы. Даже понимать не хотят, что перед ними — женщина… И кто бы знал, как одиноко от этого…
— Но не Свешников же?
— Нет, но и … Грубый, злобный даже. И никаких понятий о толерантности поведения, о такте, наконец.
— Ну, чтоб уж никаких… — усомнился все-таки он, отступил подальше, с полотна не сводя глаз, и объемности в нем прибавилось, простора самого, света. — Грубость не беспричинна же… прячется, может, за нею, прячет свое. От оскорбленья тоже, чересчур многое сейчас оскорблено. А художник редкий… Самоучка, ну и что? Знания готовенькие, уменье заемное — пусть, это тоже надо… Но лучше, мне кажется, когда художник интуицией больше берет, чем той же мастеровитостью, многознаньем… не так? Чувства в нас куда ведь богаче знаний наших, согласитесь…
— Вот уж не ожидала, Иван, встретить в вас эстета, — с видимым удовольствием засмеялась, тем смягчая иронию, зубками блеснула она. — Нет, не все так просто, совсем нет. Сколько художников, столько и комбинаций умения с интуицией, уверяю вас. Да еще и художника со зрителем, ценителем: надо же, чтобы и они нашли друг друга — вот как вы…
Она ладошкой белой показала нечто между ним и картиной:
— А я даже завидую вам. Наверное, слишком присмотрелась ко всему такому, всякому… избыток тоже, очевидно, вреден. Хорошо бы менять. Музыковедом с годик, Стравинского очень люблю, затем… Ну, театр потом, кино. Или дизайн, хотя бы. — Они шли между стендами, и он пытался представить, как смотрят на все это американцы или те же бельгийцы, разница несущественна — на степные эти пригорки пустоватые, на покосившиеся, бедней бедного домишки у заводей или в городских старых, больше на трущобы похожих кварталах, на храмовую азиатскую разноцветь и чужой им совершенно обиход, обряд жизни туземной отсталой… И она словно угадала, сказала, в голосе ее если и была усмешка, то грустноватая: — Русская классика — это кривые заборы… Никто лучше наших не умеет писать старые заборы.
— Они — теплые, эти старые доски… Это любовь, наверное.
— Неправда! — неожиданно горячо и с пьянинкой вроде запротестовала она, поймала руку его, сжала своей, маленькой и холодной. — Неправда, Иван: любовь молода! Старой ее, когда все в прошлом, не бывает… молодое вино в старые меха — какая гадость, зачем?! А любовь будущим живет, только туда и смотрит… Вот вы — любите свое будущее?
— Свое? — удивился он, самому ему и в голову бы не пришло спросить ли себя, просто ли подумать об этом; и поначалу даже забавным это показалось — любить свое или себя в будущем… — Еще чего… Мне пока там нечего любить, ничего не светит. Дочку одну только… да, дочь. — Он выдержал ее прямой, темный и непонятно чего ищущий в нем, ждущий от него взгляд, добавил: — И меня там тоже мало жалуют, чувствую, не очень-то и ждут... и, может, правы. Не ко двору.
— Странное вы говорите, Иван… У вас такие перспективы — это не я, это он утверждает, он уверен! — Алевтина, руки его не выпуская, оглянулась тревожно, глазами поискала — Мизгиря, бредущего у дальней стены, еле взглядывающего на картины, кивнула на него. — Он говорит, что если вы с нами будете, то… То, поверьте, все будет: издательский центр — ваш, собственный, депутатство, известность, да что хотите. И он знает, что говорит. А главное, что делает…
— А с кем же я, как не с нами, — с некоторым, себе признаться, напряжением усмехнулся он. Предложение было не то что неожиданным, нет, но нешуточным, таким, от которого трудно было — и неосторожно — отказываться впрямую. Немудрена задачка: отказ бы значил, что ломаются какие-то, по всему судя, немалые их планы, с ним связанные, и он им ненужным, как самое малое, станет или скорей всего помехой. Согласие же, само собой, делало его зависимым, втянутым в игру, правила и расклад которой он, по сути, не знал — в том числе и то, как вписывается в нее Воротынцев… и не с противной ли стороны вписан, что-то же ведь дали ему почувствовать и сам шеф, и Народецкий? А условия выставят, когда от них поздно, невозможно будет отказаться без потери лица. Или, фигурально выражаясь, головы. — Так далеко я пока не заглядываю, Аля. И без того проблем хватает, с этим бы делом справиться…
— Но почему ж — далеко? Вовсе нет! Он все может, понимаете?!
— Так уж и все?
— Все!
— Ну, пусть тогда вернет мне наивность… Шучу, конечно, но что-то совсем уж под завязку загрузился я, Аля. Сегодня — это нежданная совершенно, нечаянная пауза, только и всего…
— Вы не верите в себя? Не может быть!
— А вы в себя? — Он подождал ответа, шевельнул рукой, высвободил осторожно ее, и она не то чтобы замешкалась, но поморщила чистый лоб, взглядывая на него, и ничего не сказала. — Вот видите, как отвечать на такие вопросы…
— Нет, отчего же, я верю себе… Своим целям, доминанте жизни.
— И силам тоже?
— О, была б цель, а силы я найду, — уже смеялась она, с игривой некой ноткой, и глаза ее, матово-темные, без глубины, вдруг заблестели опять — как тогда, в кабинетике его. — Знаешь, я ужасно упорная, когда… Я тогда как бы частью цели становлюсь — сама, вся!
— Ну, а если не хватит все-таки, не хватает сил?
— Какой, однако, ты… дотошный, Иван. Цель тогда просто корректируется, вот и все.
— И перестает ею, подлинной, быть. А дотошный — это почти тошный.
— О нет…
А уже звала, зазывала Люся — на весь зал, по-хозяйски: — Сходимся-сходимся… Я выбрала! Оцени в деревянных, Тиночка. И желательно бы поскорей забрать. Он как, этот художник, кочевряжиться не будет?
Картина была так себе, типичная стилизация: бургундский, как было написано, замок на фоне заката, игрушечно прорисованные башенки и зубцы, детальки. Алевтина пренебрежительно дернула уголком полных губ:
— Зря ты это… Возьми вот лучше у молодого, способный мальчик — эту, с домиком, тут и цветовое решенье интересное. Или хотя бы вон ту, крайнюю. Цена одинаковая будет, можно сказать, а качество… Дешевле других этот не уступит, ломака старый, знаю. Скаред и … бездарь.
— Ну нет, миленькая, этой деревни я с детства наелась — во! — Она едва ль не зло, без всякого кокетства черканула себе ладошкой как раз под вторую складку подбородка. — На всю оставшуюся жизнь, хватит. А к этой рамку закажу пошикарней, а то как на членах Политбюро… — И хихикнула, обвела всех прозрачными глазами: — Правда, на них и не повесишь…
— Фу! — сказала Алевтина, но улыбнулась тоже; и вдруг страстно, с хрипотцой желания выдохнула: — А знаете, я так выпить хочу…
— Вполне трезвое предложеньице, — одобрил Мизгирь. — Я даже и дальше готов пойти: а не напиться ль нам?.. Как в былом нашем совковом царстве-государстве: кто «за», па-апрошу опустить ноги… Единогласно и запротоколировано!
— Я бы ноги лучше подняла…
— Люсье-ен!.. — повысил на нее голос тот, со смешком, но и колюче глянул. — Проголосовано же. Человек, как правило, дурак на побегушках у своего тела, и посему не будем поспешны в угожденьях ему. А напиться — это идея, как уже было нынче сказано… послужим идее! И вообще: пообещать вам по этакому вот замку — с камином, флюгерами, джакузи и прочей фигней?
— Да! Да! — закричали они, захлопали в ладоши. — Пообещай!..
— Будет вам по замку, заметано. Но — терпенье. С известной долей усилий, разумеется. А вам?
— На кой он мне.
— Я так и думал. Значит, обещаю другое.
— А что? — загорелась Аля и даже пальцы в перстеньках, ухоженные и белые, приложила к высоким скулам, словно жар их унимая. — Что же именно?!
— Пусть это останется до времени задушевным моим… говорю же — терпенье. А пока речь о материях низких: индексацию фонда зарплаты газете обещаю пробить, воины должны быть накормлены… Нет, многих ныне губит нетерпенье, не умеют со временем обращаться — а оно со сволочным же характером, пощады не жди. Но вот Рябокобыляка твой, — сказал он Люсе голосом, не лишенным покровительности, — тот с Хроносом в ладу, ничего не скажешь, умеет ждать. За что и воздастся ему от зловредного сего бога — по нашей, само собой, протекции. — И затуманился лицом: — Хотя все поблажки его, увы, временны…
— Да уж, раскомандовался муженек мой… как же, член правления! Вот еще начальство на мою голову!
Посмеиваясь, Алевтина повела их к лестничному пролету:
— Ты не очень отыгрывайся на нем дома, а то еще слиняет с какой-нибудь сексушкой.
— Он?!! — Изумленье Люси, ее неверие во что-то подобное были так велики, что она с ноги даже сбилась, стала, их улыбки и глухой хохоток Владимира Георгиевича вызвав. — Да он…. — И опомнилась, рукой махнула — спроста, по-бабьи: — Никуда-то он не денется, хохленок мой… А вот чтоб на мою фамилию смениться — нет, уперся. Ну и пусть ходит такой, а я уж под своей девичьей погуляю…
Сходя по лестнице, он еще раз оглянулся. Поле подымалось, уходило к горизонту, и воздух над ним, подразмытый первым летним маревом, словно позолочен пыльцою цветения был — ступи и иди средь легких еще, колени царапающих колосьев, все дальше уходи и дальше…
Ловкая ручка просунулась ему под локоть, и он, обернувшись, увидел совсем близко блестевшие темно глаза, жар смуглых подглазий и ее, Али, приоткрытые, никак не капризные сейчас губы со смазанной чуть помадой, темный тоже румянец — все во внимании к нему жадном, заискивающем, тревожном и веселом вместе:
— Вот никогда б не подумала, что мужчина может в картину так… влюбиться, что ли? И не в портрет даже, нет, а… Все вам женщин не хватает. Нет, почему вам не хватает женщины?!
— Еще как хватает — с преизбытком даже…
Впору было, вроде этой Люсьен, показать себе под самый подбородок.
— Настоящей женщины не может быть много!
А зачем тогда спрашивать, что — не хватает? Логика словно нарочно спародирована в них — для пущего контраста с мужской, что ли? А вернее всего, для уверток от нее, и не поэтому ли именно пол их — слабый? Но вот чего непомерно много везде и всюду, так это человека самого, все захватил он, подмял под себя, уже и сам чумеет, задыхается от эгоизма своего и невразумительной жадности, а все чего-то надо, надо непременно ему, надо… Вот как ей — чужого и малопонятного же, несродного ей человека, как в кокон замотанного в злобу дня и скорбные заботы его, в предчувствия дурные и мысли, каких она никогда не поймет, настолько чужды они ей, непредставимы… не лезть бы тебе, девочка, в эти чертоломные чащи, целей будешь.
Но что ей предчувствия, тягости все эти — влекла, тянула вниз, смеющимся лицом оборачиваясь, заглядывая в глаза и требуя: «Нет, почему?!» — требуя того, что он и не хотел, и не мог дать. Мимо одного-единственного, удивленно взиравшего на них и на чертей очкарика-посетителя прошли и ввалились в кабинет.
— Пусть сдохнут все наши враги!
Это Люся, расплескивая коньяк из переполненного второпях бокальчика, провозгласила, вытянула его и, перегнувшись полным станом, чмокнула соседа мокрыми губами в плешь, веселья прибавив. «Кровожа-адно»…» — пробурчал Мизгирь — впрочем, довольный. Алевтина, музыку тихую какую-то включив, сидела рядом с Базановым и, локотком задевая, ловко делала бутербродики с семгой и ветчиной, покровительствуя всем, оделяя, а его в особенности. На абордаж пошла девица, с усмешкой, но и тревогой невольной видел он, и опасней-то всего здесь была как раз искренность, влеченье некое безудержное, едва ль не до бесстыдства ее захватившее, и куда трудней было на эту искренность не ответить… Но даже и опытность ее, особо не скрываемая, в женщинах ему отчего-то малоприятная всегда, отступала сейчас в сторону куда-то, уступала этому напору искренности, и чем было отвечать — ему-то, уж какую неделю постнику в супружестве?
Постник, добровольный причем, сам застилал себе теперь диван, а когда жена, даже и попытки не сделав тогда помириться, через пару ночек наведалась все-таки с тем, что она называла, конечно же, сексом, — сказал ей: «Я кто, по тебе, песик неразборчивый? Иди. К Танюшке иди». Ладно бы, телом взять, раз уж не хватило на примиренье сердца и ума, какое-никакое, а все-таки тепло; а тут, в который раз покоробленно понимал он, и этого даже не было, одна-то похоть. Да, та самая непоследовательность, над которой до седых волос порой ломают голову умнейшие из мужчин, загадку в ней женскую неразрешимую воображая себе, пускаясь в изыски изначально склонного к шарлатанству психоанализа, капризами возлюбленных маясь, — а она, зауряднейшая бабья непоследовательность эта, простодушно таращит глаза и сама не понимает: а вокруг чего, собственно, сыр-бор-то?..
— Что?..
Она смотрела на него, должно быть, уже какое-то время, потому что лицо, глаза ее обеспокоены были и, ей-богу же, сочувственны. И ладошкой руку его прикрыла осторожно, повторила:
— Что у тебя?
— Да так… заморочки. Квадратуры круга очередные, — отделался он расхожим, первым попавшимся. Нет, надо еще попытаться, поговорить с женой, пока она жена, — на пределе откровенности, до конца, до всех мыслимых последствий. И оттого, может, что уже немало выпил, обостренней представилось ему это простое и безусловное: надо, иначе какой он, к черту, отец, да и муж тоже. Дать ей и себе два-три дня эти, к матери съездить, остыть; а не поймет, не захочет понять — значит, судьба. Или не судьба, все-то у нас заедино. И если еще с этой горячкой-гордячкой свяжешься, так же отчетливо понимал он, глядя в ее близкое, вопросом живущее, дышащее лицо, то лишь муторней все станет и пошлей, возврата из этой фальши уже не будет… И сказал ей: — Бывает, что человек и сам не знает — что у него… Давай-ка выпьем лучше.
— Давай, — радостно согласилась она, захлопотала, сама налила, придвинулась ближе. — Я давно хотела, чтоб ты пришел, ты же знаешь… ну почему ты не приходил?
— Выпьем, — сказал еще раз он, не глядя на нее, легонько тронул ее бокал своим, выпил. — И ты знаешь — почему. Я не песик, бегать по… Думаешь, наши желанья или нежеланья здесь, — он кистью руки крутнул, — что-нибудь значат?
— Но многое же! — Пьяная бледность будто заострила некоторые черты ее, болезненно и едва не в пол-лица горели глаза. — Ты сам… посмотри, ты сам, как мужчина, столько сделал — все в трансе! В зависти, ублюдки, — еще бы, за полгода газету сделать! Ты — можешь, не то что эти все!..
— Что-то. А еще больше и нужней — чего не могу, не обессудь. Предлагаемые обстоятельства как ультиматум, бывало у тебя так?
— Но я б тебе помогала — во всем, как могла б… Как вернейшая. Ты не знаешь, я какая. Мы верные.
— Зато себя знаю. Не сахар, уж поверь, и затрат твоих не покрою. Не сумею, не до того будет. И мне уж, кстати, собираться пора — на автовокзал, к матери с вечерним еду. Надо. А уходить неохота, видит бог. Или черт — мой, прикомандированный ко мне. Персональный.
— Ну и …
— Нет, Аля. Терпенье, как мудрый наш Владим Георгич говорит. Мне еще в редакцию надо, так что — ухожу.
— Ис…искус-твовед твою мать, Шехманова! Вы что там, снимаетесь? — крикнула, будто не через стол они сидели, Люся, плоскими прозрачными глазами глядя мимо них. — Мы тоже. Тогда эту самую… стременную-забугорную. Ядрен-ную!..
Запирая кабинет, Алевтина коленкой голой, круглой надавила на дверь, горячечно глянула:
— Знаешь, что я хочу? Подарить тебе это… поле, картину эту — хочешь? Завтра же!
— Ну, что ты… нет, нет! Это невозможно.
— Возможно! Это вы себя, мужчины, комплексами затрахали, все вам нельзя, непозволительно… Проводи меня домой. Это рядом, у рынка. Я одна. Обещаю, что…
— Слушай, Аля, не делай из меня «мистера Нет»… Такси поймаю для вас, развезет по углам. — Он за плечико ее потрепал, как можно шутливей, сбить горячку хотел — и не удержался, тиснул. Она уронила ключи, качнулась вся к нему, и он за плечи взял ее, остановил, ласково встряхнул. Поднял ключи, вложил ей в руку, в пальцы ее холодные, ищущие. — Ключи сдаешь? Сдавай. Мне еще собраться надо, ты ж понимаешь… Ты же хочешь понимать меня?
— Хочу, — согласилась она, покорно взглянула из-под крылышка волос. И будто чуть отрезвела, слабо ухмыльнулась: — Хотеть не вредно… нет, надо хотеть! У подруги моей пацанка — ну, лет четырех, может. Та ее на день рожденья в магазин, где игрушки, в «Буратино» привела. Спрашивает: что ты хочешь? А пацанка глянула так, на все сразу… и ручки так раскинула и пищит: все хочу!..
— Словцо противное какое: пацанка… Ты хочешь все?
— Все-все! — мотнула она головой, засмеялась. — И сейчас!
— И правда, как девочка…
— Нет, как женщина. У женщины завтра — это значит в старости. Или никогда. Зачем мне — никогда? Ненавижу, не хочу, чтобы ворон этот надо мной каркал. Я его… перекаркаю. Я сильная — ты это знаешь?
— Догадываюсь, — засмеялся и он, пропуская ее в двойные двери. — Нет, ты — восточная. А скорее даже южная.
— В каком смысле?
— Темпераментом. Этак и я спасую, пожалуй.
— Не смей смеяться, слышишь?!
— Я и не смеюсь — улыбаюсь… Такси? — сказал он поджидавшим на тротуаре Мизгирю с Люсей. — Давайте я втроем вас отправлю, завезете Алю.
— Втроем? — очень удивилась Люся, воззрилась на него. — Ни фига се! Чо не поделили?
Владимир Георгиевич держался как ни в чем не бывало, только больше обычного припухли веки и потяжелело лицо; оглядел всех, усмехнулся:
— Люсьен у нас стихийная коммуняка, все ей надо поделить…
— Но не поровну, — подняла та пальчик пухлый, погрозила. — Поровну — это не по-божески…
Надо же, соображает еще, походя отметил он, останавливая вывернувшегося из-за угла частника; а неровня все мы — нарочитей некуда. Переговорил с водителем, сунул ему деньги: доставить, куда скажут. Пожал протянутую из заднего окна длинную вялую руку Мизгиря, мигнул и улыбнулся Люсе, обернулся к Алевтине, не садившейся, ждущей у раскрытой передней дверцы:
— Пожелай мне дорожки скатертью, что ли.
— Желаю. Если так надо — езжай. Я хочу понимать тебя.
— Ну, вот это другой разговор, девушка… спасибо!
Он потянулся чмокнуть шутя в щечку, но встретил мгновенные и жадные губы, почти укус их… как успела? Хлопнула дверца, «жигуленок» взял с места, выкинув из-под колес мелкий гравий, окурки и первую пыль. Вот же чертовка, с досадой почти восхищенной думал он, машинально вытирая губы от восково-постной, с прилипчивым запахом помады; и то уже хорошо, что отделаться сумел, послабки не дал себе — хотя, может, и недалек от этого был?.. Был. Но теперь о том, по крайней мере, без стыда вспомнить можно.
— Что, досталось?..
Неизвестно откуда взявшийся старик в суконной шляпе и с большими пергаментными ушами стоял сзади — наблюдал, похоже, и теперь одобрительно кивал ему. И охота вам в чужую дрянь ввязываться, тяжело и раздраженно уже думал он, возвращаясь в редакцию, едва ль не проталкиваясь иногда средь бесцельно текущих толп, на перекрестках застревающих, у комков и лотков, — что, своей мало, своей грязи не хватает?