29
Больше всего на свете, как истинный немец, профессор Гуттенлохтер ценил точность и исполнительность. Именно по этим качествам он и отобрал троих студентов в свою экспедицию. Немногословные, аккуратные даже в мелочах, они действовали, как большие серебряные часы профессора, не отставая и не забегая вперед ни на одну минуту. И как же был огорчен Гуттенлохтер, когда в отлаженном механизме экспедиции обнаружился первый сбой: в Каинске внезапно заболел проводник Чебула. Утром, после ночевки, он не смог подняться с постели, беспрестанно просил у хозяйки постоялого двора воды и виновато смотрел на профессора красными, воспаленными глазами, из которых текли слезы.
— Вы уж простите меня, Иван Иваныч, — к Иоганну Гуттенлохтеру, как и студенты, Чебула обращался на русский манер, — такая незадача вышла… Но я быстро поправлюсь, дня два — и я снова на ногах…
— Мы будем иметь нарушение моего графика, — стеклышки профессорского пенсне недовольно блеснули, — а это уже непорядок. Я оставляю деньги, за которые вы распишетесь в ведомости, вы имеете право тратить их на лечение и на быструю подводу. Я могу дожидать вас Мариинск два дня. Если не успеваете, ищу нового проводника…
— Иван Иваныч, я успею, мне всего пару дней нужно — и я на ногах!
— Торопитесь, я не могу нарушать график; если нарушим, мы будем иметь плохой результат.
На этом и расстались.
Едва только Гуттенлохтер отъехал от постоялого двора, как Чебула бодро поднялся с постели и проворно кинулся к колодцу промывать холодной водой глаза, старательно натертые накануне едучим табаком-самосадом. Насухо вытершись и поморгав красными набрякшими веками, он легко закинул за плечо небольшую котомку и резво зашагал по улице мимо серых домов с глухими воротами и такими же глухими заплотами, с любопытством оглядываясь по сторонам.
Каинск жил своей неторопкой жизнью. Перемешивая колесами весеннюю грязь, ползли медленные подводы, в пригонах мычали коровы, застоявшиеся за долгую зиму, на обсохших уже бугорках зеленела первая травка, а в высоком, бесконечно распахнутом небе слышались радостные гусиные вскрики. Чебула жадно, раздувая ноздри, втягивал в себя сырые запахи земли, отбрасывал со лба длинные волосы и так улыбался, словно ему только что привалило невиданное счастье. Впрочем, так оно, наверное, и было — Чебула по-своему ощущал себя счастливым в это утро. Впереди его ожидало по-настоящему живое и опасное дело, от одного предчувствия которого горячей закипала кровь в жилах; он оставался теперь один, и только от него самого зависела дальнейшая судьба, а может, и сама жизнь, и ему не требовалось тратить время на пустые разговоры и слушать пространные рассуждения о политических взглядах.
Тощий, с черными пятнами поросенок, уютно лежавший в грязи, поднял на Чебулу маленькие глазки, обрамленные белесыми ресницами, и вдруг подмигнул ими. Чебула не удержался и огласил улицу довольным хохотом.
На торговой площади он без труда отыскал лавчонку, принадлежавшую фактору Моисею Цапельману, толкнул низенькую дверь, и на него дохнуло застоялым запахом галантереи и тряпичного старья. На двух узких столах, втиснутых вдоль стены, навалом лежали куски ситца, плиса, платки, пуговки, иголки, и здесь же — куски серого мыла, табак, чай и железные ложки, которые от долгого лежания и собственной ненужности успели покрыться ржавчиной. За конторкой в дальнем углу стоял высокий сухопарый хозяин, горбился над счетами, и костяшки быстро, с сухим треском летали под его проворными пальцами. Черная шляпа, черные пейсы, черный, местами залоснившийся казинетовый сюртук с длинными фалдами — все это придавало ему сходство со старой и мудрой нахохлившейся вороной.
Увидев покупателя, Цапельман встрепенулся и, оставив счеты, вскинул вверх руки.
— О, уважаемый пан, я так рад видеть вас! Что желает уважаемый пан, чем могу ему услужить?
— Сначала один вопрос. Вы Моисей Цапельман?
— До сегодняшнего дня я носил именно это имя. А вы сомневаетесь? Или вам показать надлежащую бумагу?
— Бумага не нужна, я к вам по другому делу. Я прибыл от Фильштинского, который благодарит вас за меховое манто для супруги.
— И как ее здоровье? — Цапельман опустил руки и настороженно вгляделся в Чебулу, помедлил и продолжил заранее оговоренный отзыв: — Ей помогли минеральные воды или она по-прежнему кашляет?
— Ей стало легче, но кашель еще не прошел.
— Нет такого богатства, молодой человек, которое могло бы сравниться по своей ценности со здоровьем. Его нужно беречь с юных лет. Кстати сказать, вы так плохо выглядите, тоже больны?
— Я здоров, — перебил Чебула быструю речь Цапельмана. — Где мы можем переговорить?
Цапельман кивнул, вышел на улицу, запер лавчонку на замок и затем вернулся с черного хода, который напоминал узкую щель. Подвинул Чебуле расшатанный стул, сам остался стоять за конторкой. Чебула, не присаживаясь, принялся мерять длинными ногами свободное пространство лавчонки.
— Я уже жалею, что столь много наобещал Фильштинскому. Его просьбу, касательно одного человека, выполнить в пересыльной тюрьме не удалось. За него заступился один из известных уголовников, и теперь ваш поручик находится под его покровительством. Я предупреждал Фильштинского, говорил ему, что бедные евреи не обладают в Сибири большими возможностями, их преувеличивают, — но он не захотел меня слушать… А что мы можем сделать, находясь под постоянным присмотром полиции и властей? Мы можем только зарабатывать себе на сухую корочку, подвергаясь каждый день насмешкам и притеснениям. Любой может обидеть бедного еврея, и я уже жалею, что столь много наобещал Фильштинскому…
Чебула терпеливо слушал и даже перестал ходить, внимательно разглядывая выражение лица Цапельмана, пытаясь отыскать хотя бы намек на властность и решительность. Но ничего подобного — лицо собеседника выражало лишь величайшую обиду, покорность судьбе и недоумение. И все это никак не увязывалось, ни в какие ворота не лезло, по сравнению с тем, что доподлинно знал Чебула: Цапельман был одним из самых крупных контрабандистов на западной границе; сосланный по приговору суда в Сибирь, он уже лет двадцать возглавлял «Новый Иерусалим» — организацию, созданную для того, чтобы на новом месте жительства евреи не растеряли вековечной спайки и общности. И это удалось сделать. Неотъемлемой частью жизни многих золотых рудников стала фигура говорливого, услужливого человека, торгующего самой разной мелочевкой: мылом, иголками-нитками, платками и прочей бабьей ерундой, но чаще всего, из-под полы, — спиртом. И за каждым таким торговцем, когда он уходил с рудника, тянулся тоненький и для постороннего глаза совершенно незаметный ручеек «желтой пшенички», как называли рассыпное золото. Скупали его самыми разными путями, но чаще всего — за тот же спирт. Иногда случались и совсем знатные дела. Лет десять назад с Егорьевского прииска, что в отрогах Салаирского кряжа, украли самородок весом в двенадцать фунтов. Вся полиция была поднята на ноги, известия из Сибири полетели в Минск и в Вержболово, чтобы и тамошняя полиция также приняла срочные меры. Но все было напрасно. След самородка, по слухам, мелькнул лишь в Лондоне, где и затерялся окончательно.
Зная все это, Чебула невольно восхищался человеком, который сейчас стоял перед ним, и не верил ни одному слову его пространной, жалостливой речи. И как только Цапельман закончил говорить, Чебула резко спросил:
— Вы знаете — зачем я приехал?
Цапельман медленно поднял на него умные, внимательные глаза.
— Осенью, в сентябре, мне будет нужна ваша помощь в Мариинске. Экспедиция Гуттенлохтера выйдет из тайги, выйдет с большой добычей — я в этом уверен. Но взять ее в одиночку, спрятать и переправить я не смогу. Вы понимаете меня? Я прекрасно вижу, что понимаете. Поэтому давайте говорить о деле.
Цапельман едва заметно улыбнулся, легким движением поправил шляпу на голове и вышел из-за конторки, протянул руку и похлопал Чебулу по плечу.
— Я наблюдаю, что вы хорошо подготовились к встрече, и читаю в ваших глазах некие знания. Это весьма вас украшает. А что касается вашего дела…
Часа через полтора Чебула вышел из лавочки Цапельмана, имея все, что ему было необходимо: нужные адреса в Мариинске, имена людей, к которым следует обращаться, и даже подробную инструкцию о том, как избежать нежелательных встреч с полицейскими чинами.
Вернувшись на постоялый двор, он велел подать себе обед, с удовольствием поел и завалился спать, наказав разбудить рано утром. На утро же он заказал подводу и даже дал хозяину постоялого двора щедрый задаток, чтобы тот подрядил ямщика лихого и с добрыми лошадьми. Но будить его не пришлось — Чебула проснулся сам, еще до восхода солнца, и проснулся от мягких, шлепающих шагов, которые раздавались за тонкой дверцей отведенной ему комнатки. Выглянув, увидел дородную простоволосую девку с пыхтящим уже самоваром, увидел, как она смутилась от взгляда постояльца, вспыхнула румянцем и припустила чуть не бегом на другую половину избы, сверкая из-под длинного подола розовыми пятками босых ног. Эта мимолетная и неожиданная встреча развеселила Чебулу, и за завтраком он тайком подмигивал девке, вводя ее в смущение и зажигая на круглых ядреных щеках чалдонки настоящий пожар.
Хозяин постоялого двора расстарался и ямщика подрядил, действительно, лихого: с перебитым носом и круглой, разбойной рожей, которая казалась еще круглей от густой и рыжей, прямо-таки огнистого отлива, бороды. Он помог уложить в возок нехитрые пожитки Чебулы, орлом взлетел на облучок и, разбирая вожжи, крикнул не оборачиваясь:
— Держись, барин, крепче, иначе дорожка всю душу вынет!
Свистнул так пронзительно, что Чебула даже поморщился, а лошади, прижав уши, круто взяли с места убористой рысью, и грязь щедро полетела из-под колес, успевая взблескивать под ярким утренним солнцем, которое величаво поднималось от края земли в зенит, накрывая своим светом бескрайнюю Барабу, усеянную разлившимися озерками и болотцами. Над ними щетинились серые, еще прошлогодние камыши, а над камышами то там, то здесь скользили птичьи стаи.
Отрабатывая щедрый задаток и надеясь получить сверх договора деньжат за лихость, ямщик не жалел ни лошадей, ни возка, ни боков Чебулы. Время от времени он пронзительно свистел и кричал, по-прежнему не оборачиваясь к седоку:
— Разлюбезное дело, барин: протрясешься — спать крепче будешь!
Чебула не отзывался, только крякал на ухабах. Что делать — терпеть надо. Сам просил хозяина постоялого двора, чтобы нанял такого ухореза.
Правда, после, уже в Колывани, богатом, торговом селе, выяснилось, что столь быстрая спешка оказалась ненужной: экспедиция Гуттенлохтера почти сутки сидела на месте, никуда не трогаясь, потому что из-за разлива Оби никто не брался за переправу.
— У нас вон Чаус и тот из берегов выкатился, а вы — через Обь переплавиться… Ишь чего зажелали, — говорил Гуттенлохтеру приземистый, коренастый мужик, то и дело сплевывая себе под ноги. — Оно и вода бы не так страшна, да ветер вон какой поднялся — белы барашки гуляют. Не-е, господа хорошие, никто вам не подрядится. Ждите, когда ветер стихнет.
— У меня не есть намерений ждать, у меня есть намерений торопиться, и я хорошо плачу, — упрашивал Гуттенлохтер.
— Да хоть меряй, хоть не меряй, ни за каки деньги не поплывут, — гнул свое мужик.
Чебула, только что подъехавший и оказавшийся свидетелем этого разговора, попытался помочь профессору и тоже стал уговаривать мужика, но тот уперся, как вкопанный столб, и ни на что, ни на какие денежные посулы не соглашался. И в это время кто-то тихонько тронул Чебулу за плечо, тот обернулся — перед ним стоял рыжебородый ямщик, домчавший его так быстро от Каинска до Колывани, сиял рыжей бородой и всей разбойной рожей:
— Барин, отойдем в сторонку, — шепнул он, подмигивая, а когда отошли, зачастил быстрой скороговоркой: — Зря время с этим обалдуем тратите, а я выход верный знаю и за твою щедрость подскажу, ты мне только подбрось маненько, а?
— Подброшу, — пообещал Чебула.
— В Черный Мыс надо ехать, деревня тут недалеко, а там Грине-горбатому поклониться, скажите, что его в самом Петербурге знают, похвалите без меры, он на одном гоноре, без денег на ту сторону перекинет.
— Поедешь с нами вместе, — тут же решил Чебула. — Если наврал — ни шиша не получишь.
— Да с нашим удовольствием, — легко согласился ямщик. — Я ведь из уважения, за твою щедрость…
Гуттенлохтер выслушал Чебулу и молча кивнул: «Поехали».
В Черном Мысе отыскали крайнюю избу, ветхую до того, что крыша обросла зеленым мохом, постучали в окно, вызывая хозяина. На стук долго никто не отзывался, наконец несмазанные петли дверей скрипнули и на крыльцо вышел горбун. Небольшого росточка, головка маленькая, волосенки жиденькие, но руки… вот это были руки так руки. Длинные, почти до колен, с выпирающими, как булки, мускулами, а главное — с неимоверно широкими ладонями, каждая из которых была размером едва ли не с голову горбуна. Он глухо кашлянул, оглядел стоявших перед ним людей маленькими острыми глазками, хриплым голосом спросил:
— Какая нужда подогнала?
— Мы ученые люди, едем из самого Петербурга, — начал переговоры Чебула, — нам надо переправиться через Обь, а сделать это, нам еще в Петербурге так говорили, только один человек может… Вот и пришли просить…
— Прямо так и сказали в Петербурге? Только Гриня-горбатый, и никто боле? Ох, и врать же вы, учены люди…
— Чистую правду говорю. Вот друг нашего профессора говорил, ты его три года назад на ту сторону переплавлял… — тут Чебула споткнулся — не слишком ли его занесло? — но горбун неожиданно улыбнулся:
— Ишь ты, не забыл, значит… Был тут ученый человек, был, все меня про реку расспрашивал. Ладно, вижу, что хороши люди, да и нас не в крапиве нашли. Два ведра вина на том берегу поставите (на меньшее не соглашаюсь), а коли все потонем — не обижайтесь и черным словом меня не ругайте. Езжайте на берег, я скоро баркас подам.
Большущий дощатый баркас, похожий издали на серое корыто, приткнулся тупым носом к берегу, и первая же волна с белым гребешком, ударившись в борт, выбросила фонтан брызг, весело сверкнувших на солнце. День стоял яркий, теплый, но больно уж ветренный. Разлившаяся река дыбилась водяными пластами, раздвигала мешающие ей берега и обрушивала высокие песчаные яры вместе с соснами, в низких местах топила тальник, и голые еще макушки торчали из воды, словно серая трава.
В баркасе, кроме Грини-горбатого, сидели еще три крепких и неразговорчивых мужика: двое рядком, на лопашных веслах, третий — на рулевом. Сам Гриня сидел впереди, тоже на лопашных, но один. Погрузились, оттолкнулись от берега, и баркас резко вздыбился на крутой волне, ударившей в борт.
Пошла работа…
Тяжело груженый, просевший баркас хлестало и мотало, как щепку, толстые весла в руках Грини-горбуна гнулись, как сырые палочки, казалось — вот-вот не выдержат и хрустнут. Но они дюжили, а Гриня только скалил зубы от напряжения и греб, греб, успевая еще поворачивать голову и отдавать матерные команды мужику, сидевшему на руле. На середине реки два раза подряд захлестнуло водой левый борт.
— Вычерпывай, чо шары вылупили! — хрипел Гриня, не ослабляя ни на секунду отчаянной гребли, — вычерпывай, а то потонем!
Замелькали жестяные ковшики. Но тут же очередная волна хлестанула так, что баркас накренился.
— На борт! — заорал Гриня. — На борт падай!
Навалились на борт, баркас ухнулся и выправился. Вода на днище бултыхалась чуть не по колено, а берег, которого требовалось достичь, был еще далеко.
Мужики на лопашных веслах начали выдыхаться. Хрипели, как загнанные кони, гребли порою вразнобой, ветер срывал с лиц и бросал в реку крупные капли пота. И только Гриня продолжал грести не сбиваясь, размеренно и сильно, словно машина, не знающая устали. На оскаленных зубах вскипала розоватая слюна.
Перевалили стремнину. Две полузатопленные карчи со скрежетом прошли под днищем, но баркас выдержал.
В какой-то момент показалось, что до берега уже не добраться. Все были мокрыми с головы до ног, ветер не стихал, а волна шла круче и злее. Но Гриня греб и греб, по-прежнему успевая оглядываться назад, командовать рулевым и подгонять самыми изощренными матерками мужиков на лопашных. Баркас двигался.
Позже, когда уже причалили и обессиленные выбрались на твердый берег, покачиваясь на дрожащих ногах, как пьяные, Чебула обернулся, глянул на взбешенную, словно кипящую реку, и только в эту минуту по-настоящему испугался, до противного холодка, проскочившего по позвоночнику, — переплыть Обь и не утонуть казалось невозможным.
— Ну, господа учены люди, не обхезались? — смеялся Гриня, отплевываясь розоватой слюной, — теперя, как договорено, сушиться-кормиться…
Гуттенлохтер подошел к Грине и долго тряс его ручищу, приговаривал:
— Грандиозный переправа… грандиозный…
Тут же, на берегу, наняли подводу, сгрузили пожитки, и скоро все сидели в постоялом дворе за одним общим столом. Гуттенлохтер, кроме двух ведер вина, щедро одарил Гриню-горбатого деньгами и, уже засыпая, все бормотал:
— Грандиозный переправа… грандиозный… викинги…
За ночь ветер не стих, река бушевала по-прежнему, и Гриня вместе со своими подручными принялся за второе ведро вина, вчера недопитое, а господа ученые люди погрузились на подводы и направились дальше.
— Будет дорога, заворачивайте, — принявший с утра винца на старые дрожжи, Гриня был весел и разговорчив, — у меня для хороших людей двери завсегда открытые…
— Обратно ехать — обязательно заезжать, — отвечал Гуттенлохтер и на прощание помахал рукой.
Но свидеться еще раз с Гриней-горбатым довелось только одному Чебуле. Впрочем, до этой встречи немало воды в Оби утечет.
А пока тянулся под колесами бесконечный тракт, разъезженный и расхлюстанный, как старая мокрая тряпка. Летела грязь, холки и хвосты у лошадей были сплошь в засохших хохоряшках, висела ругань, крики, свист, хлопанье бичей, и время от времени все это покрывалось тягучим треском — еще одна ось не сдюжила и крякнулась.
Миновали Болотное, добрались до Мариинска. Выгадав удобный момент, Чебула наведался по адресу, который сообщил ему Цапельман и предупредил, чтобы его ждали в сентябре — именно к этому времени Гуттенлохтер планировал завершить экспедицию.
Завершилась же она для Гуттенлохтера намного раньше, в начале августа.
Одолев почти две сотни верст по непроходимой тайге, по бурелому, сплавившись по горной речушке, донельзя измотанные трудными переходами, гнусом, они наконец-то разбили лагерь у подножия высокой горы, опушенной почти до самой макушки корявыми лиственницами и худосочными березками.
Чебула набрал на берегу речушки камней, соорудил из них подобие каменки и развел костер. Когда камни накалились до нестерпимого жара, он забил вокруг колья, натянул на них суровую ткань палатки, и получилась баня. До самой темноты парились в ней, соскребая с себя таежную грязь. После бани, при свете костра, Гуттенлохтер долго что-то записывал в толстую тетрадь с клеенчатыми корочками, с которой никогда не расставался, и, закончив писать, торжественно объявил:
— Мы имеем быть накануне открытия. Если открытия не будет, то я плохой ученый и вы, — внимательно посмотрел на своих студентов, — имеете право объявить всему ученому миру, что Гуттенлохтер — шарлатан и авантюрист…
— Что вы, Иван Иванович, разве можно… — наперебой стали разуверять его студенты, но профессор только махнул рукой:
— Я не есть маленький мальчик, чтобы утешать. Скоро все должно стать ясным, как день.
Он засунул тетрадь в свой мешок, вытянул ноги, поворочался недолго, удобней устраиваясь на свежем лапнике, и скоро тихонько, будто суслик, засвистел носом.
Сморенные долгими переходами, баней и горячим ужином, уснули и студенты. Чебула, едва одолевая разрывающую рот зевоту, долго еще сидел у костра, подбрасывая сушняк, наблюдая, как от яркого огня шатаются вокруг неверные тени. Затем неслышно подтащил к себе мешок Гуттенлохтера, развязал его и вытащил тетрадь в клеенчатом переплете, в которую давно хотелось ему заглянуть, но все не представлялось удобного случая. На всем маршруте он делал записи, но записи — дело ненадежное, а Гуттенлохтер, как предполагал Чебула, вел в тетради подробное описание пройденного пути, и именно это описание могло понадобиться на будущее. А самое главное — нужно было понять систему, которой пользовался Гуттенлохтер, пытаясь отыскать остатки чудских копей. Чебула не мог предугадать заранее, как будут развиваться события и что случится в ближайшее время, но уверен был в одном — если все произойдет так, как задумано, придется сюда еще раз возвращаться. И для этого возвращения потребуются рабочие записи Гуттенлохтера.
Открыл тетрадь и ахнул: все записи были сделаны на немецком языке, корявой, почти неразборчивой скорописью. Изучая французский и зная его практически в совершенстве, Чебула всегда испытывал непонятное ему самому неприятие немецкого, а тут еще эта скоропись… Правда, на некоторых страницах были сделаны беглые чертежи, но без поясняющих надписей они представлялись ничего не значащими подобиями картинок.
Чебула с сожалением закрыл тетрадь и сунул ее обратно в мешок.
Сон пропал. Закинув руки за голову, он лежал на лапнике и смотрел в небо — непостижимо высокое, звездное, с мигающей полосой Млечного Пути…
И почему-то именно Млечный Путь увиделся ему во внезапно наступившей темноте, после того как погас последний смолевый факел. Это случилось через неделю, когда на южном склоне горы разыскали небольшой лаз и оказались в пещере. Сначала узкий и тесный тоннель круто уходил под землю, затем он внезапно окончился довольно большой и ровной площадкой, которая отвесно обрывалась вниз. Чебула взял из-под ног камешек, бросил. Сухой стук донесся через продолжительное время, показывая, что глубина очень внушительная. Пришлось выйти наверх и связать веревочную лестницу. По ней и спустились.
Пламя факелов колебалось на криво изогнутых стенах пещеры. Они то сужались, так что идти приходилось цепочкой друг за другом, то расширялись так, что свет от факелов не доставал до них. От центрального хода ответвлялись отдельные рукава, совсем узкие, проникнуть в них можно было лишь встав на четвереньки, либо ползком.
— Майн готт! — вскричал Гуттенхлотер враз охрипшим голосом. — Дайте огонь, огонь дайте!
И буквально прилип к стене, быстро-быстро ощупывая ее растопыренными ладонями. На стене, высеченные в камне, тускло отсвечивали странные рисунки — не то люди, не то неведомые звери.
— Мы имеем видеть чудские копи! Господа, чудские копи! Вы теперь не можете сказать, что ваш профессор шарлатан… — и еще что-то говорил Гуттенлохтер, но Чебула не слушал; отойдя к противоположной стене, он вдруг увидел, прямо под ногами, почти заваленный мелкими камнями широкий металлический круг. Разгреб камни и под его рукой блеснула плоская золотая пластина. Не разглядывая, торопливо сунул ее в карман. Теперь и без восторженных слов Гуттенлохтера ему было ясно: цель экспедиции достигнута — они нашли чудские копи, в которых есть золото.
Гуттенлохтер долго еще ползал на коленях возле стены с рисунками, говорил не умолкая, незаметно для себя переходя с русского на немецкий. Студенты толпились возле него, молча слушали. Факелы, сгорая, начинали чадно дымить.
— Один факел остался, — напомнил Чебула.
— Да, да, — заторопился Гуттенлохтер, — необходимо еще посмотреть… должны быть орудия…
Он наконец-то оторвался от стены, двинулся вперед. Один из студентов между тем запалил последний факел. Сгоревшие бросили. Пещера снова сузилась так, что пришлось нагибать головы. И тут послышалось журчание воды. Тоненький, но быстрый ручеек в каменном углублении резво бежал неизвестно откуда и уходил под огромную глыбу, выпирающую из стены. Студент с факелом наклонился, чтобы разглядеть ручеек, споткнулся и сунулся носом прямо в воду. Короткий всплеск — и протяжный шип потухшего факела. Непроницаемая темнота сразу все скрыла. И в ней, этой непроницаемой темноте, Чебуле внезапно привиделся искрящийся Млечный Путь, уходящий в неведомое небесное пространство. Он вздрогнул от видения и одновременно — от пронзившей его догадки: сама судьба положила перед ним счастливый случай.
Тихо-тихо, стараясь не выдать себя даже дыханием, он попятился назад; затем, придерживаясь рукой за холодную стену и мысленно восстанавливая пройденный путь, пошел осторожно и чутко. В спину ему звучали голоса Гуттенлохтера и студентов, его окликали, но он молчал и не отзывался. Больше всего Чебула боялся сбиться в темноте и не найти веревочной лестницы, но после долгих блужданий ему удалось это сделать и он с силой вцепился в толстые веревки, успевшие стать прохладными. Наверх взлетел одним махом. И сразу же поднял за собой веревочную лестницу. Не выпуская ее из рук, пошатываясь, одолел подъем и вышел из пещеры.