Глава 12
Раз в месяц Мэгги добросовестно писала матери и братьям — рассказывала про Северный Квинсленд, старательно и в меру шутила и ни разу не обмолвилась о каких-либо неладах с Люком. Все та же гордость. В Дрохеде только и знали: Мюллеры — друзья Люка, и Мэгги живет у них потому, что он постоянно в разъездах. По всему чувствовалось, что Мэгги искренне привязана к этим милым людям, и в Дрохеде за нее не тревожились. Огорчало одно: отчего она никогда не навестит своих. Но не могла же она им написать, что у нее нет денег на дорогу, ведь тогда пришлось бы объяснить, как несчастливо сложилась ее семейная жизнь с Люком О'Нилом.
Изредка она осмеливалась будто между прочим спросить, как поживает епископ Ральф, и еще того реже Боб вспоминал передать ей то немногое, что слышал о епископе от матери. А потом пришло письмо, в котором только и говорилось, что о преподобном де Брикассаре.
"Он как с неба свалился, — писал Боб. — Приехал неожиданно и какой-то был невеселый, прямо как в воду опущенный. А оттого, что тебя не застал, и вовсе расстроился. Сперва напустился на нас, отчего мы ему не сообщили, что ты выходишь за Люка, ну, мама ему объяснила, что ты сама не велела, Такая на тебя напала блажь, тут он и замолчал, словечка больше про это не сказал. Но, по-моему, он по тебе соскучился больше, чем по всем нам, да оно и понятно, ведь никто из нас так много с ним не бывал, как ты, и, по-моему, он всегда тебя любил, как родную сестричку. Он тут, бедняга, бродил неприкаянный, будто ждал — ты вот-вот выскочишь из-за угла. У нас и карточек-то не нашлось ему показать, раньше мне было ни к чему, а как он спросил, я подумал — и правда, чудно, почему у тебя нет свадебной фотографии. Он спросил, есть ли у тебя дети, и я сказал, вроде нету. Ведь нету, верно, Мэгги? Сколько уже времени ты замужем? Скоро два года? Да, конечно, ведь нынче уже июль на дворе. До чего быстро время летит! Надеюсь, у тебя скоро будут дети, по-моему, наш епископ обрадуется, когда узнает. Я хотел дать ему твой адрес, но он не взял. Сказал, это ему без пользы, потому как он едет на время в Грецию, в Афины, с архиепископом, при котором служит. Архиепископ, видно, из итальяшек, имя длинное-предлинное, никак не запомню. Представляешь, Мэгги, они туда полетят на аэроплане! Честное слово! Ну вот, он как узнал, что тебя нет и некому с ним гулять по Дрохеде, особо задерживаться не стал, только и побыл неделю, раза два поездил верхом, каждый день служил для нас мессу, а потом взял да и уехал».
Мэгги отложила письмо. Он знает, знает! Наконец-то он знает. Что он подумал, сильно ли огорчился? Почему, почему он толкнул ее на это? Ничего хорошего из этого не вышло. Она не любит Люка и никогда не полюбит. Люк — просто подмена, у нее от него будут дети, похожие на тех, каких дал бы ей Ральф де Брикассар. Господи, ну и запуталась же она!
Архиепископ ди Контини-Верчезе отклонил предложенные ему покои в афинской резиденции высших церковных властей, предпочел обыкновенную гостиницу для мирян. В Афины он приехал по делу важному и весьма щекотливому: давно уже следовало обсудить кое-какие вопросы с князьями греческой православной церкви — к ней, как и к русской православной церкви, Ватикан относился несравненно благосклоннее, нежели к церкви протестантской. В конце концов, православие — это течение, но не ересь; в православии, как и в римской католической церкви, архиепископы наследуют свой сан по прямой линии от самого святого Петра.
Архиепископ знал, что эта поездка — своего рода испытание: в случае успеха она станет новой ступенькой его карьеры, и в Риме его ждет пост более высокий. Немалым преимуществом оказались и его способности к языкам, ведь он свободно говорит по-гречески, это и перетянуло чашу весов в его пользу. Его вызвали из такой дали, из Австралии, и в Афины доставили самолетом.
И конечно, немыслимо было бы не взять с собою епископа де Брикассара: за минувшие годы ди Контини-Верчезе привык все больше полагаться на этого удивительного человека. Ведь это поистине второй Мазарини! Сравнение весьма лестное, ибо архиепископ восхищался кардиналом Мазарини гораздо больше, чем кардиналом Ришелье. Ральф олицетворяет все, что ценит святая римская церковь в своих высших сановниках. Он неколебимо тверд как в вере, так и в нравственности; у него живой гибкий ум и непроницаемое лицо; и притом особый дар: он всегда умеет понравиться окружающим, независимо от того, приятны они ему или отвратительны, согласен он с ними или расходится во мнениях. Он не льстец, но истинный дипломат. Если почаще о нем напоминать тем, кто стоит у власти в Ватикане, он, без сомнения, далеко пойдет. И это весьма приятно будет его высокопреосвященству ди Контини-Верчезе, который отнюдь не желает расставаться с преподобным де Брикассаром.
Было очень жарко, но после влажной духоты Сиднея сухой зной Афин ничуть не тяготил епископа Ральфа. Как всегда, в сутане, в бриджах и сапогах для верховой езды, он быстрым шагом поднимался по каменистой дороге в гору, к Акрополю, через хмурые Пропилеи, мимо Эрехтейона, еще выше, по камню, на котором скользила нога, к Парфенону и дальше, к остаткам ограждавшей Акрополь стены.
Здесь, на вершине, где ветер развевал его черные, теперь уже с проседью на висках, кудри, он остановился и окинул взглядом белый город и за ним — залитые солнцем холмы и чистую, несравненную синеву Эгейского моря. У ног отца Ральфа лежала Плака с кофейнями на плоских крышах домов и колониями художников, сбоку, на скале, раскинулись ярусы громадного амфитеатра. Вдали виднелись римские колонны, крепости крестоносцев, венецианские замки, но ни единого следа турок. Поразительный народ эти греки. Надо ж было так ненавидеть тех, кто правил ими семь столетий подряд, чтобы, едва освободясь, бесследно стереть с лица земли все их мечети и минареты. И какой древний народ, какое великолепное прошлое! Когда Перикл одел мрамором вершину этой скалы, норманны — его, Ральфа де Брикассара, пращуры — были еще дикарями в звериных шкурах, а Рим — просто-напросто деревней.
Лишь теперь, на расстоянии одиннадцати тысяч миль, при мысли о Мэгги впервые к горлу не подступили рыдания. Да и то вершины дальних гор на миг расплылись перед глазами, и он не вдруг овладел собой. Как же мог он ее винить, ведь он сам сказал ей, чтобы она выходила замуж! И он сразу понял, почему она решила это от него скрыть: не желала, чтобы он встретился с ее мужем, стал причастен к ее новой жизни. Он-то прежде воображал, что она, выйдя замуж, поселится если не в самой Дрохеде, так в Джиленбоуне, будет и впредь жить неподалеку, и он будет знать, что она жива и здорова, ни в чем не нуждается и ничто ей не грозит. Но стоило задуматься — и ясно стало: как раз этого она и не хотела. Нет, конечно же, не могла она не уехать — и, пока она замужем за этим Люком О'Нилом, она не вернется. Боб сказал, они копят деньги, хотят купить землю в Западном Квинсленде, и эта новость прозвучала как похоронный звон. Мэгги решила не возвращаться. Для него, для Ральфа де Брикассара, она умерла.
Но счастлива ли ты, Мэгги? Не обижает ли тебя муж? Любишь ли ты его, этого Люка О'Нила? Что он за человек, почему ты променяла меня на него? Чем он, простой овчар, так тебе понравился, что ты предпочла его Инеку Дэвису, и Лайему О'Року, и Аластеру Маккуину? Быть может, ты не хотела, чтобы его узнал я, чтобы именно я мог сравнивать? Или хотела причинить мне боль, хотела мне отплатить? Но почему у вас нет детей? В чем дело, почему твой муж колесит по всему Квинсленду, как бродяга, а тебя поселил у своих друзей? Не удивительно, что у тебя еще нет детей, — муж с тобой почти не бывает. Почему так, Мэгги? Почему ты вышла за этого Люка О'Нила?
Он повернулся, спустился с Акрополя, зашагал по шумным, людным улицам Афин. Неподалеку от улицы Еврипида раскинулся под открытым небом рынок; здесь он помедлил, завороженный этим зрелищем: пестрая толпа, огромные корзины остро пахнущей на солнце рыбы, бок о бок вывешены связки овощей и расшитые блестками туфли; его забавляли женщины — дочери совсем иной культуры, по самому существу своему отличной от пуританства, в котором воспитан был он, епископ де Брикассар, они откровенно, без стеснения им восхищались. Будь в этих восторженных взглядах и воркующих голосах примесь похоти (он не умел подобрать иного слова), его бы это безмерно смущало, но нет, восторги вызваны иным чувством, тут просто отдают дань восхищения редкой красоте.
Гостиница, где они остановились, роскошная и дорогая, находилась на площади Омония. Архиепископ ди Контини-Верчезе сидел у раскрытой двери на балкон, погруженный в раздумье; когда вошел епископ де Брикассар, он поднял голову и улыбнулся.
— Как раз вовремя, Ральф. Я хотел бы помолиться.
— Я думал, что все улажено. Разве возникли какие-то неожиданные осложнения, ваше высокопреосвященство?
— Несколько иного рода. Я получил сегодня письмо от кардинала Монтеверди, он передает пожелания его святейшества папы.
У епископа Ральфа от волнения напряглись плечи и похолодел затылок.
— О чем же?
— Как только переговоры здесь закончатся, — а они уже закончены, — мне надлежит явиться в Рим. Меня ожидает кардинальский сан, и далее мне предстоит служить в Риме, непосредственно при его святейшестве.
— А я?
— Вы становитесь архиепископом де Брикассаром и возвращаетесь в Австралию, дабы заменить меня на посту наместника папы.
Теперь отца Ральфа бросило в жар, даже уши покраснели. Его, неитальянца, удостаивают поста папского легата! Неслыханная честь! О, можете не сомневаться, он еще станет кардиналом!
— Разумеется, сначала вы получите некоторую подготовку и наставления в Риме. На это уйдет около полугода, и эти полгода я буду с вами, представлю вас моим друзьям. Я хочу, чтобы они узнали вас, потому что придет время, когда я вас вызову, Ральф, и вы станете моим помощником в Ватикане.
— Как мне вас благодарить, ваше высокопреосвященство! Ведь это вам я обязан столь высокой честью!
— Слава богу, у меня хватает ума разглядеть человека одаренного, кому не следует прозябать в безвестности. А теперь преклоним колена, Ральф, и помолимся. Велика милость божия.
Четки и требник епископа Ральфа лежали на соседнем столике; дрожащей рукой он потянулся за четками и нечаянно сбросил требник на пол. Требник раскрылся на середине. Архиепископ оказался ближе — он поднял книжку и с любопытством посмотрел на нечто коричневое, сухое и тонкое, что было некогда розой.
— Как странно! Почему вы это храните? Что это, память о родине или, может быть, о матери?
Проницательные глаза, глаза, которых не обмануть хитростью и увертками, смотрели на Ральфа в упор, и уже не успеть было скрыть волнение и испуг.
— Нет, — сказал он и поморщился. — О матери я вспоминать не хочу.
— Но, должно быть, этот цветок много значит для вас, если вы так бережно храните его в самой дорогой для вас книге. Так о чем же он вам говорит?
— О любви столь же чистой, как моя любовь к Господу, Витторио. Она делает только честь этим страницам.
— Я так и подумал, ибо знаю вас. Но не умаляет ли она, эта любовь, вашей любви к святой церкви?
— Нет. Ради церкви я от нее и отказался и всегда буду отказываться. Я далеко ушел от нее и никогда к ней не вернусь.
— Так вот откуда ваша печаль, наконец-то я понял! Дорогой Ральф, это не так дурно, как вам кажется, право. В своей жизни вы принесете много добра многим людям, и многие люди вас будут любить. И та, кому отдана любовь, заключенная в этой старой благоуханной памятке, никогда не будет обделена любовью. Ибо вы вместе с розой сохранили и любовь.
— Я думаю, ей этого не понять.
— О нет. Если вы так сильно ее любили, значит, она настолько женщина, что способна это понять. Иначе вы давно бы ее забыли и не хранили бы так долго эту реликвию.
— Иногда так сильно было во мне желание оставить свой пост и возвратиться к ней, что лишь долгие часы, проведенные в молитве, меня удерживали.
Архиепископ поднялся с кресла, подошел и преклонил колена рядом с другом, рядом с этим красавцем, которого он полюбил, как мало что любил, кроме Господа Бога и церкви — любовь к Богу и церкви для него была едина и нераздельна.
— Вы не оставите свой пост, Ральф, вы и сами хорошо это знаете. Вы принадлежите святой церкви, всегда ей принадлежали и всегда будете ей принадлежать. Это — истинное ваше призвание. Помолимся же вместе, и отныне до конца жизни я стану молиться и за вашу розу. Господь ниспосылает нам многие скорби и страдания на нашем пути к жизни вечной. И мы — я так же, как и вы — должны учиться смиренно их переносить.
В конце августа Мэгги получила от Люка письмо: он писал, что лежит в таунсвиллской больнице, у него болезнь Вейля, но никакой опасности нет, скоро его уже выпишут.
"Так что, похоже, нам не придется ждать конца года, чтоб отдохнуть вместе, Мэг. Рубить тростник я пока не могу, сперва надо совсем поправиться, а для этого самое верное — как следует отдохнуть. Так что примерно через неделю я за тобой приеду. Поживем недели две на озере Ичем, на Этертон Тэйбленд, за это время я наберусь сил и пойду опять работать».
Мэгги как-то не верилось, что они наконец будут вместе, она и сама не понимала — может быть, ей этого больше и не хочется? Конечно, «медовый месяц» на постоялом дворе в Данни оказался для нее пыткой, и душевная боль не проходила много дольше, чем телесная, но Мэгги так давно и так старательно отгоняла эти воспоминания, что теперь они уже не страшили; притом она с тех пор много читала, и ей стало понятно, что во многом виновато было просто-напросто невежество: и она и Люк слишком мало знали. Дай-то бог, чтобы от этой встречи родился ребенок! Будет у нее маленький, будет кого любить, и тогда ей станет несравнимо легче. Энн будет не против малыша в доме, она его полюбит. И Людвиг тоже. Они ей сто раз это говорили, все надеялись, что Люк в какой-нибудь свой приезд побудет подольше и пустое, одинокое существование его жены получит новый смысл.
Она рассказала им, что пишет Люк, и они вслух порадовались, но втайне приняли новость недоверчиво.
— Голову даю на отсечение, этот негодяй опять под каким-нибудь предлогом укатит без нее, — сказала мужу Энн.
Люк взял у кого-то взаймы машину и рано утром заехал за Мэгги. Он сильно похудел, пожелтел и сморщился, будто вымоченный в уксусе. Мэгги была поражена; она отдала ему чемодан и села в машину с ним рядом.
— Что это за болезнь Вейля, Люк? Ты писал, ничего опасного, а по тебе сразу видно, что ты болел очень серьезно.
— Да нет, это вроде желтухи, рано или поздно ее каждый рубщик подхватит. Ее разносят тростниковые крысы; если у тебя порез или царапина, заразы не миновать. Я парень здоровый, так что отделался легко, другие куда тяжелей болеют. Доктора говорят, я в два счета буду опять молодцом.
По глубокому, густо заросшему лесом ущелью дорога взбиралась в гору, в глубь материка; на дне ущелья ревела и грохотала набухшая, полноводная река, а в одном месте откуда-то сверху в нее низвергался, пересекая дорогу, великолепный водопад. И они проехали между отвесной скалой и падающим вкось потоком, под влажно мерцающей аркой — причудливым сплетением света и теней. Чем выше в гору, тем становилось прохладней, в воздухе разливалась чудесная свежесть, — а Мэгги уже и забыла, как легко дышится, когда прохладно. Джунгли клонились над дорогой, вставали сбоку сплошной пугающей, непроницаемой стеной. Древесных стволов было не разглядеть под тяжелым покровом густолистых лиан, они перекидывались с вершины на вершину, тянулись непрерывно, нескончаемо, будто на весь лес наброшена исполинская завеса зеленого бархата. Но под этими зелеными сводами перед глазами Мэгги мелькали то изумительный цветок, то бабочка, то колесо паутины и, точно ее неподвижная ось, большущий, в нарядных крапинках, паук, то невиданные грибы, въедающиеся в поросший мхом ствол, то птицы с длинными развевающимися алыми и золотистыми хвостами.
Озеро Ичем лежало на плоскогорье, прелестное в безупречной рамке незатоптанных берегов. Перед заходом солнца Мэгги с Люком вышли на веранду пансиона поглядеть на эти тихие воды. Мэгги хотелось досмотреть, как большие летучие мыши, пожирательницы плодов (еще их называют летающими лисицами), слетаясь на кормежку, кружат в небе, точно вестницы Страшного суда. С виду они страшны и отвратительны, но на удивленье робки и совершенно безвредны. При виде темной стаи, трепещущей в расплавленном золоте заката, замирало сердце; в Химмельхохе Мэгги каждый вечер выходила на веранду поглядеть на них.
А какое это блаженство — мягкая прохладная постель, здесь-то не страшно шевельнуться, простыня не промокнет от пота и не надо будет осторожно передвигаться на другое место, зная, что прежнее все равно не просохнет. Люк достал из своего чемодана плоский коричневый пакет, вынул пригоршню каких-то круглых вещиц и разложил в ряд на ночном столике.
Мэгги взяла одну такую штучку, повертела в руке. Спросила с любопытством:
— Это что?
— Французский подарочек. — Люк успел забыть свое решение двухлетней давности не говорить ей, что он пользуется противозачаточными средствами. — Я сперва надеваю эту штуку, а уж потом можно и к тебе. Иначе, пожалуй, еще заведешь ребенка, а нам нельзя себе этого позволить, пока у нас нет своего дома. — Он сидел на краю кровати голый, исхудалый, кожа да кости. Но синие глаза его блестели, он потянулся к Мэгги, сжал руку, в которой она все еще держала «французский подарочек». — Мы уже почти у цели, Мэг, почти у цели! По моим расчетам, еще пять тысяч — и мы сможем купить лучший участок, какой найдется к западу от Чартере Тауэрс.
— Тогда считай, что мы его уже купили, — очень спокойно, ровным голосом сказала Мэгги. — Я напишу епископу де Брикассару и попрошу у него эти пять тысяч взаймы. Он не станет брать с нас проценты.
— И не думай! — прикрикнул Люк. — Черт подери, Мэг, есть у тебя гордость? Мы свое заработаем, а одалживаться ни у кого не станем! Сроду я ни у кого в долг ни гроша не брал избрать не стану.
Она не слушала, только смотрела на него, глаза заволокло красным туманом. Еще никогда в жизни не испытывала она такой ярости! Врун, жулик, эгоист! Да как он смел так обмануть ее, лишить ребенка, морочить басней, будто он хочет стать скотоводом! Ему и так прекрасно живется с этим Арне Свенсоном на рубке тростника.
Она и сама удивилась, как сумела скрыть бешенство, и опять заговорила о том, что лежало у нее на ладони.
— Объясни, что такое эти подарочки. Почему из-за них у меня нет ребенка?
Люк подошел, остановился у нее за спиной, и Мэгги вздрогнула; он подумал, что его прикосновение ее волнует, но Мэгги понимала — ей противно.
— Ты что же, совсем ничего не знаешь, Мэг?
— Ничего, — солгала она; впрочем, о таком она и правда ничего не знала, не помнила, чтобы о таких штуках говорилось хоть в одной книге.
Его беспокойные руки мяли ей грудь.
— Понимаешь, когда я… готов… без этого все остается в тебе, и тогда получается ребенок.
Так вот оно что! Нашел защиту от детей! Жулик!
Люк погасил свет, увлек Мэгги на кровать, и очень скоро Мэгги услышала те же звуки, что тогда в гостинице в — Дании, и теперь поняла: он готовится. Жулик! Но как его перехитрить?
Она терпела, стараясь не показать, как ей больно. Почему должно быть так больно, если то, что они делают, вполне естественно?
— Тебе это не нравится, а, Мэг? — спросил потом Люк. — Видно, ты совсем для этого не выросла, если тебе и сейчас так больно, а не только в первый раз. Ладно, больше не буду. Ты ж не против, когда мне хватает твоих грудей, верно?
— Ох, не все ли равно? — устало отозвалась Мэгги. — Если ты не будешь делать мне больно, пусть будет так.
— Маловато в тебе пылу, Мэг!
— Для этого-то?!
Но он уже опять воспламенился; целых два года у него не было на это ни времени, ни сил. Да, здорово это — быть с женщиной, волнующее и запретное удовольствие. Он вовсе не чувствует себя мужем Мэг, нет, это все равно что развлекаться с девчонкой на выгоне где-нибудь за Кайнунским постоялым двором или прижать к стенке стригальни заносчивую гордячку мисс Кармайкл. Грудки у Мэг что надо, крепенькие, как раз ему по вкусу, не зря она столько ездила верхом, и, честное слово, так даже лучше, пристроишься между ними — и не нужны никакие «подарочки». Эти французские штучки сильно мешают наслаждаться, а без них нельзя: того и гляди нарвешься.
Лежа навзничь, он привлек к себе Мэгги, присосался к ее груди. Невыразимое презрение поднялось в Мэгги; мужчины просто смешны, в такие минуты они и на людей-то не похожи. Вот он совсем себя не помнит, мнет ее лапами и урчит, точно какой-то громадный котенок сосет кошку… И вдруг она ощутила бедром то самое, на сей раз ничем не защищенное.
Все, что происходило, ничуть не волновало Мэгги, мысли оставались ясными. И ее осенило. Медленно, незаметно она передвинулась поближе к нему — и стиснув зубы, задержав дыхание, чтобы не изменило мужество, соединилась с ним. Да, больно, но, оказывается, и вполовину не так больно, как прежде. Так все гораздо легче и терпимей.
Люк открыл глаза. Попытался оттолкнуть Мэгги, но… Боже милостивый, ничего подобного он еще не испытывал! Никогда прежде он не был с женщиной без этой помехи, он и не подозревал, как велика разница. И у него недостало сил ее оттолкнуть, ему было уже не до прежнего удовольствия, под конец он даже обнял ее и крепче прижал к себе. Мужчине не к лицу стонать и кричать, но он не удержался и после всего нежно поцеловал жену.
— Люк…
— Что?
— Почему нельзя всегда так?
— Нам и сейчас нельзя было так делать, Мэг, и, уж конечно, больше нельзя. Я не успел удрать…
Мэгги наклонилась над ним, погладила его по груди.
— Ох, Люк, пожалуйста! Так гораздо лучше и почти не больно. Я осторожна, все обойдется. Пожалуйста!
Найдется ли на свете человек, способный устоять, когда ему так убедительно предлагают вновь испытать несказанное наслаждение? Люк кивнул, — уступая соблазну, точно праотец Адам, ибо в эту минуту он знал гораздо меньше, чем Мэгги: она уже понимала, как его перехитрить.
— Наверно, ты права, а мне куда приятней, когда ты не против. Ладно, Мэг, вперед будем делать по-твоему.
И Мэгги, довольная, улыбнулась в темноте. Так-то, мой милый, я тебе покажу! Ты у меня дождешься, Люк О'Нил! Осторожна, ха! Жива не буду, а ребеночка рожу!
Здесь, вдали от жаркой, удушливой сырости прибрежных равнин, Люк быстро поправлялся. Он ел с аппетитом, начал прибавлять в весе и уже не пугал неестественной худобой, с кожи слиняла болезненная желтизна, и она снова стала смуглой. И при том, как пылко и охотно отвечала теперь Мэгги на его ласки, оказалось не слишком трудно уговорить его вместо двух недель, как было задумано, провести на отдыхе еще и третью неделю, а там и четвертую. Но на исходе месяца он взбунтовался.
— Хватит, Мэг. Я опять здоров, как бык. А мы с тобой ведем роскошную жизнь и зря тратим деньги. И я нужен Арне Свенсону.
— Может быть, передумаешь, Люк? Если ты всерьез хочешь купить ферму, можешь купить ее хоть сейчас.
— Давай еще малость потерпим, Мэг.
И, конечно, он умолчал о другом: его неодолимо тянуло на плантации тростника, то была присущая иным мужчинам странная тяга к самой трудной, самой тяжкой работе, которая забирает человека всего, без остатка. Пока он молод и силен. Люк тростнику не изменит. У Мэгги оставалась одна надежда — может быть, она заставит его передумать, если родит ему ребенка, наследника их земли в округе Кайнуна.
И вот она снова в Химмельхохе, ждет и надеется. Ей очень, очень нужен ребенок! Если будет ребенок, распутаются все узлы, только бы ей ребенка! И выяснилось: ребенок будет. Она сказала Энн и Людвигу, и оба возликовали. Людвиг, тот был просто неоценим. Оказалось, он превосходно шьет и вышивает — ни тому, ни другому Мэгги так и не успела научиться, — и вот мозолистыми искусными руками он колдует над крохотной иголочкой и тонкой, нежной тканью, а Энн с помощью Мэгги готовит детскую.
Одна беда, малыш еще до рождения вел себя плохо — то ли из-за жары, то ли оттого, что мать не была счастлива, этого Мэгги и сама не понимала. Ее тошнило не только по утрам, но целыми днями, и пора бы давно прекратиться этой тошноте, а ей конца не видно; в весе Мэгги прибавляла мало и медленно, а между тем ее сильно мучили отеки и так поднялось давление, что доктор Смит всерьез забеспокоился. Сперва он хотел до самых родов уложить ее в больницу в Кэрнсе, но после долгого раздумья решил: раз около нее нет ни мужа, ни друзей, лучше ей оставаться в доме Энн и Людвига, они-то о ней заботятся. Но уж на последние три недели ей, безусловно, надо поехать в Кэрнс.
— И постарайтесь вызвать мужа, пускай приедет, повидается с ней! — сердито крикнул он Людвигу.
Мэгги сразу же написала Люку о своей беременности, она чисто по-женски воображала, будто, узнав, что нежеланное уже совершилось. Люк не просто примирится с неизбежным, но придет в восторг. Его ответное письмо мигом рассеяло эти розовые мечты. Люк пришел в ярость. Стать отцом — для него это только и означало, что раньше надо было лишь прокормиться самому, а теперь будут на шее два едока. Горькая это была пилюля для Мэгги, но пришлось проглотить — выбора не оставалось. Будущий ребенок привязывал ее отныне к Люку так же прочно, как и гордость.
Но теперь она совсем больная, беспомощная, и ей так не хватает любви; ребенок — и тот ее не любит, он зачат против своей воли и не желает появляться на свет. Мэгги чувствовала: крохотное существо внутри протестует, как может, не хочет расти и жить. Будь у нее силы проехать две тысячи миль по железной дороге, она бы вернулась домой, но доктор Смит и слышать об этом не хотел. Неделя, а то и больше в поезде, даже с перерывами, для ребенка — верная гибель. И как ни несчастна, как ни разочарована была Мэгги, сознательно повредить ребенку она не хотела. Но время шло — и меркла ее радость, мечта о живом существе, которое принадлежало бы ей одной, которое можно бы любить без оглядки: еще не рожденный младенец давался все тяжелей, все хуже с ней ладил.
Доктор Смит начал поговаривать о том, чтобы пораньше отправить ее в Кэрнс; он далеко не уверен, что роды в Данглоу сойдут благополучно, ведь тут не больница, а так, домишко-изолятор. Кровяное давление у Мэгги то и дело подскакивает, отечность усиливается; доктор Смит заговорил о токсикозе, об эклампсии, произносил еще какие-то мудреные слова и так напугал Энн с Людвигом, что они согласились на Кэрнс, как ни хотелось им, чтобы ребенок родился у них, в Химмельхохе.
Май был на исходе, оставалось ждать еще месяц, через месяц Мэгги наконец избавится от этой невыносимой обузы, от этого неблагодарного младенца. Она уже начала его ненавидеть — того самого малыша, которого так жаждала, пока не испытала, сколько от него неприятностей. Ну с чего она взяла, будто Люк обрадуется, когда узнает, что ребенок уже существует и должен родиться? По всему его поведению с тех пор, как они женаты, могла бы понять — на это надеяться нечего.
Да, пора признать: все рухнуло, пора отбросить дурацкую гордыню и попытаться спасти из развалин, что еще можно спасти. Они поженились из ложных побуждений — Люк польстился на ее деньги, а она хотела убежать от Ральфа де Брикассара и в то же время пыталась его для себя сохранить. Они ведь и не притворялись, будто любят друг друга, а между тем только любовь могла бы помочь им одолеть тяжкую путаницу, возникшую оттого, что они совсем разного хотели и к разному стремились.
И вот что странно: Мэгги не чувствовала настоящей ненависти к Люку, но все чаще, все сильней ненавидела Ральфа де Брикассара. А ведь, в сущности, Ральф поступал с нею много добрей и честней, чем Люк. Он всегда старался, чтобы она видела в нем только друга и духовного пастыря, не больше, и хоть он дважды ее поцеловал, но ведь оба раза первый шаг сделала она.
Тогда с чего же так на него злиться? С чего ненавидеть Ральфа, а не Люка? Виновата она сама, ничего не смыслит в жизни, ее страхи виноваты и непомерная злая обида на него за то, что он упорно ее отталкивал, а она так любила его, так жаждала его любви. И еще виноват дурацкий порыв, что толкнул ее выйти за Люка О'Нила. Она предала и себя, и Ральфа. Что за важность, если ей и нельзя было стать его женой, спать с ним, родить от него ребенка. Что за важность, если он и не хотел ее, а он и вправду ее не хотел. Важно одно: ей нужен только он, и нечего было мириться на меньшем.
Но понять, в чем ошибка, еще не значит ее исправить. Она остается женой Люка О'Нила и ребенка родит от Люка О'Нила. Как же ей радоваться будущему ребенку Люка, если сам Люк этого ребенка не желает? Бедный малыш. Но, по крайней мере, когда он родится, он будет сам по себе, совсем новый человечек, и можно будет любить его самого. Да только… Вот если бы это был ребенок Ральфа де Брикассара! А это невозможно, этому не бывать. Ральф служит церкви, а церковь требует его всего без остатка, требует даже и то, в чем не нуждается, — его мужское начало. Святая церковь требует, чтобы оно принесено было ей в жертву, этим она утверждает свою власть над своим слугой — и уничтожает его, вычеркивает из жизни, ибо когда он перестанет дышать, он никого не оставит после себя. Но придет день, и она поплатится за свою жадность. Придет день — и не останется больше Ральфов де Брикассаров, ибо они начнут ценить в себе мужское начало и поймут, что церковь требует от них жертвы напрасной, совершенно бессмысленной…
Мэгги резко поднялась, тяжелой походкой прошла в гостиную — там Энн читала запрещенный роман Нормана Линдсея, явно наслаждаясь каждым запретным словом.
— Энн, кажется, выйдет по-вашему. Энн рассеянно подняла голову.
— О чем вы, дорогая?
— Позвоните доктору Смиту. Я рожу этого несчастного младенца тут, у вас, и очень скоро.
— О господи! Идите в спальню и ложитесь — не к себе, в нашу спальню!
Кляня капризы судьбы и решимость младенцев, доктор Смит примчался из Данглоу на своей старой, расхлябанной машине, прихватив местную акушерку и все инструменты и лекарства, какие нашлись в его захолустной больничке. Укладывать Мэгги в эту жалкую больничку нет ни малейшего смысла: все, что можно сделать там, он сделает и в Химмельхохе. Вот если бы в Кэрнс — другое дело.
— Мужа известили? — спросил он, взбежав на крыльцо в сопровождении акушерки.
— Послали телеграмму. Мэгги в моей комнате; я подумала, там вам будет просторнее.
И Энн заковыляла за приезжими в спальню. Мэгги лежала на кровати, смотрела широко раскрытыми глазами, но ничем не показывала, что ей больно, лишь изредка судорожно стискивала руки и корчилась. Она повернула голову, улыбнулась Энн — ив этих широко раскрытых глазах Энн увидела безмерный испуг.
— Я рада, что не попала в Кэрнс, — сказала Мэгги. — Моя мама никогда не ложилась для этого в больницу, а папа как-то сказал, что из-за Хэла она ужасно намучилась. Но она осталась жива, и я тоже не умру. В семье Клири женщины живучие.
Несколько часов спустя доктор Смит вышел на веранду к Энн.
— У бедняжки очень затяжные и тяжелые роды. Первый ребенок почти всегда трудно дается, а у этого еще и положение не правильное, и она только мучается, а дело не движется. Будь она в больнице, мы бы сделали кесарево сечение, а здесь об этом и думать нечего. Она должна разродиться сама.
— Она в сознании?
— Да, в полном сознании. Храбрая малютка, не кричит, не жалуется. Самым лучшим женщинам приходится тяжелей всех, вот что я вам скажу. Она все спрашивает, приехал ли уже Ральф, пришлось что-то сочинить, я ей сказал, что дорогу размыло. Мне казалось, ее мужа зовут Люк?
— Да.
— Хм-м! Ну, может быть, потому ей и понадобился Ральф, кто он там ни есть. От этого Люка, видно, радости мало?
— Он негодяй.
Энн оперлась обеими руками на перила веранды, наклонилась. С дороги, ведущей из Данглоу, свернуло такси, вот оно поднимается в гору, к Химмельхоху. Зоркие глаза Энн издалека различили темные волосы пассажира на заднем сиденье, и у нее вырвался возглас радости и облегчения.
— Просто глазам не верю, но кажется, Люк все-таки вспомнил, что у него есть жена!
— Я лучше пойду к ней, а вы с ним сами справляйтесь, Энн. Я ей пока ничего не скажу, вдруг вы обознались. А если это он, прежде чем огорошить, дайте ему чашку чая. Пускай сперва подкрепится.
Такси остановилось; к удивлению Энн, шофер вышел и сам распахнул дверцу перед пассажиром. У Джо Кастильоне, водителя единственного в Данни такси, такая любезность была не в обычае.
— Приехали, ваше преосвященство, — сказал он и низко поклонился.
Из машины вышел человек в длинной развевающейся черной сутане, перепоясанной лиловым шелком, повернулся — и на миг ошеломленной Энн почудилось, что Люк О'Нил разыгрывает с нею какую-то непостижимую шутку. Потом она увидела, что это совсем другой человек, по крайней мере, лет на десять старше Люка. «Господи, — подумала она, пока он, высокий, стройный, поднимался к ней, шагая через две ступеньки, — в жизни не видела такого красавца! Архиепископ, не больше и не меньше! Что понадобилось католическому архиепископу от нас с Людвигом, старых лютеран?"
— Миссис Мюллер? — спросил он с улыбкой, глядя на нее сверху вниз синими глазами; взгляд был добрый, но какой-то отрешенный, словно этот человек против воли слишком много видел на своем веку и давным-давно умудрился заглушить в себе способность что-либо чувствовать.
— Да, я Энн Мюллер.
— Я архиепископ Ральф де Брикассар, легат его святейшества папы в Австралии. Насколько я знаю, у вас живет жена Люка О'Нила?
— Да, сэр.
Ральф? Ральф?! Так это и есть Ральф?!
— Я ее старинный друг. Скажите, нельзя ли мне ее повидать?
— Видите ли, архиепископ… — нет, так не говорят, к архиепископу надо обращаться «ваше преосвященство», как Джо Кастильоне, — я уверена, при обычных обстоятельствах Мэгги была бы очень рада вас видеть, но сейчас она рожает, и роды очень тяжелые.
И тут Энн увидела, что этот человек не сумел до конца подавить в себе способность чувствовать, а лишь силою рассудка загнал ее в самый дальний угол сознания, точно забитого пса. Глаза у него были синие-синие, Энн совсем потонула в них, а на дне увидела такое… и с недоумением спросила себя: что Мэгги для этого архиепископа и что он для Мэгги?
— Я знал, знал, что с нею что-то случилось! Давно это чувствовал, а в последнее время тревожился до безумия. Я должен был приехать, убедиться своими глазами. Пожалуйста, позвольте мне повидать ее! Хотя бы потому, что я священник.
Энн вовсе и не думала ему отказывать.
— Идемте, ваше преосвященство. Сюда, пожалуйста. И она медленно заковыляла, опираясь на костыли, а мысли обгоняли одна другую: чисто ли в доме, прибрано ли? Вытерла ли я сегодня пыль? Не забыли мы выкинуть протухшую баранью ногу, вдруг ею все пропахло? Надо ж было такому важному гостю явиться в самое неподходящее время! Людвиг, увалень несчастный, хоть бы ты слез наконец с трактора и пришел домой! За тобой сто лет назад послано!
Гость прошел мимо доктора Смита и акушерки, словно их тут и не было, опустился на колени у постели, взял больную за руку.
— Мэгги!
Через силу она всплыла из страшного сна, куда погрузилась, точно в омут, уже ко всему равнодушная, и увидела совсем близко любимое лицо, густые черные волосы, в которых теперь двумя белыми крыльями светилась седина, и тонкое аристократическое лицо, в котором чуть больше стало морщин и — что, казалось бы, невозможно — еще больше терпенья, и синие глаза заглянули ей в глаза с бесконечной любовью и нежностью. Как могла она вообразить, будто Люк на него похож? Другого такого нет на свете и не будет, а она предала свое чувство к нему. Люк — отражение в темном стекле, а Ральф ослепителен, точно солнце, и, точно солнце, недостижим. Какое счастье видеть его!
— Помоги мне, Ральф, — сказала она. Он пылко поцеловал ее руку, потом прижал к своей щеке.
— Я всегда готов тебе помочь, моя Мэгги, ты же знаешь.
— Помолись за меня и за маленького. Только ты можешь нас спасти. Ты ближе нас к Богу. Мы никому не нужны, мы никогда никому не были нужны, даже тебе.
— А где Люк?
— Не знаю, мне все равно.
Мэгги закрыла глаза, голова ее метнулась на подушке — вправо, влево, но пальцы все так же крепко, не отпуская, сжимали его руку.
Доктор Смит коснулся его плеча.
— Теперь вам лучше уйти отсюда, ваше преосвященство.
— Если ее жизнь будет в опасности, вы меня позовете?
— Непременно.
С плантации наконец примчался Людвиг, вне себя от тревоги: кругом ни души, а в спальню он войти не смел. Наконец на веранду вышли Энн с архиепископом.
— Как она, Энн?
— Пока ничего. Доктор не говорит прямо, но, по-моему, у него появилась надежда. Познакомься, Людвиг, у нас гость. Это архиепископ Ральф де Брикассар, старый друг Мэгги.
Людвиг, более сведущий в подобных делах, чем его жена, опустился на одно колено и поцеловал кольцо на руке, которую протянул ему архиепископ.
— Присядьте, ваше преосвященство, поговорите с Энн. Я пойду приготовлю чай.
— Так вы и есть Ральф, — сказала Энн. Она прислонила костыли к бамбуковому столику, гость сел напротив; живописно спадали складки сутаны, из-под них виднелись начищенные до блеска черные сапоги для верховой езды — он закинул ногу на ногу. Не очень-то мужская поза, а впрочем, это неважно, ведь он священник, и однако, такая ли поза, другая ли, а чувствуется в нем что-то очень мужественное. И пожалуй, он моложе, чем ей сперва показалось; должно быть, едва-едва за сорок. Такой великолепный образчик силы и красоты — и пропадает понапрасну!
— Да, я Ральф.
— С той минуты, как у Мэгги начались схватки, она не переставала звать какого-то Ральфа. Признаться, я ничего не понимала. Прежде она ни разу не упоминала при мне ни о каком Ральфе.
— Очень на нее похоже.
— Откуда вы знаете Мэгги, ваше преосвященство? И давно ли?
Священник натянуто улыбнулся, сложил тонкие, необыкновенно красивые руки шатром, так что касались друг друга лишь кончики пальцев.
— Я познакомился с Мэгги, когда ей было десять лет, через несколько дней после ее приезда из Новой Зеландии. По справедливости можно сказать, что я знал Мэгги в дни потопа и пожара, в дни душевного голода, в дни жизни и смерти. Все это нам пришлось претерпеть. Мэгги — это зеркало, в котором мне суждено видеть, что я обыкновенный смертный.
— Вы ее любите! — с удивлением сказала Энн.
— Всегда любил.
— Какое несчастье для вас обоих.
— Я надеялся, что только для меня. Расскажите мне о ней, что с ней было с тех пор, как она вышла замуж. Уже много лет я ее не видел, но всегда за нее тревожился.
— Я вам все про нее расскажу, но сначала расскажите вы. Нет-нет, я спрашиваю не о личном, просто — как она жила до переезда в Данни? Ведь нам с Людвигом совсем ничего про нее не известно, мы только и знаем, что прежде она жила где-то под Джиленбоуном. Нам хотелось бы знать больше, потому что мы очень ее полюбили. Но она никогда ничего не рассказывала, наверно, из гордости.
Вошел Людвиг, притащил поднос с чаем и всякой едой, сел к столу, и архиепископ коротко рассказал Мюллерам, как жила Мэгги прежде, чем стала женой Люка.
— Вовек бы ничего такого не подумала! Чтобы у Люка О'Нила хватило наглости оторвать ее от всего этого и превратить в прислугу! И еще с условием, чтобы мы ее жалованье клали на его текущий счет! А вы знаете, что у бедняжки за все время, пока она здесь, ни гроша в кармане не было? На Рождество я велела Людвигу дать ей кое-какие деньги наличными, но к этому времени она уже так обносилась, что пришлось их сразу потратить, а больше она у нас ничего брать не захотела.
— Не жалейте Мэгги, — резковато сказал архиепископ Ральф. — Я думаю, сама она о своей судьбе не жалеет, уж во всяком случае не из-за того, что у нее нет денег. В конце концов, от денег-то она видела мало радости. А если бы ей понадобились деньги, она знает, где их взять. Думаю, явное равнодушие Люка ранит ее гораздо больней, чем безденежье. Несчастная моя Мэгги!
Потом Энн и Людвиг стали рассказывать, как живет Мэгги у них в доме, а де Брикассар слушал, все так же сведя руки шатром, кончиками пальцев одна к другой, и неотрывно смотрел на раскинувшиеся широкими веерами листья красавицы пальмы перед домом. Ни разу ничто не дрогнуло в его лице, ничто не переменилось в отрешенном взоре прекрасных синих глаз. Да, он многому научился за годы службы при Витторио Скарбанца, кардинале ди Контини-Верчезе.
Дослушав этот рассказ, Ральф де Брикассар вздохнул и перевел взгляд на озабоченные лица Мюллеров.
— Что ж, очевидно, мы должны ей помочь, раз этого не делает Люк. Если она и в самом деле ему не нужна, лучше ей вернуться в Дрохеду. Я понимаю, вам жаль с нею расставаться, но ради блага Мэгги постарайтесь уговорить ее вернуться домой. Я вышлю ей из Сиднея чек, чтобы ей не пришлось просить денег у брата. А дома она все объяснит своим так, как сама пожелает. — Он взглянул в сторону спальни, тревожно покачал головой. — Боже милостивый, дай младенцу родиться благополучно!
Но ребенок родился только через сутки, и Мэгги, обессиленная, измученная, едва не умерла. Доктор Смит щедро давал ей опий, по старинке полагая, что это в подобных случаях самое верное, и ее затягивало и кружило в водовороте непрестанных кошмаров, мерещились чудища, которые набрасывались на нее извне и изнутри, царапали, грызли, рвали клыками и когтями, выли, скулили, рычали. Порой на миг перед глазами отчетливо возникало лицо Ральфа — и вновь его смывало нахлынувшей болью; но она все равно помнила о нем и знала: пока он ее охраняет, ни она, ни ребенок не умрут.
Порой доктору Смиту удавалось урвать минуту, чтобы перекусить, подкрепиться ромом и удостовериться, что никто из других его пациентов по собственной опрометчивости не умер; он оставлял акушерку справляться своими силами и за это время узнал кое-что из истории Мэгги — ровно столько, сколько Энн и Людвиг сочли уместным ему рассказать.
— Вы правы, Энн, — сказал он, выслушав все это. — Вероятно, в ее теперешних мучениях виновата, среди прочего, верховая езда. Для женщин, которым приходится много ездить верхом, очень плохо, что дамское седло вышло из моды. От мужской посадки развиваются не те мышцы, какие нужны для родов.
— Я слышал, что это просто предрассудок, — мягко заметил архиепископ.
Доктор Смит окинул его недобрым взглядом. Доктор Смит отнюдь не питал нежных чувств к католическим священникам, полагая, что они все до единого — безмозглые ханжи и лицемеры.
— Думайте как угодно, — сказал он, — но ответьте мне на один вопрос, ваше преосвященство: если встанет выбор, сохранить ли жизнь Мэгги или ребенку, что подскажет вам ваша совесть?
— В этом вопросе церковь непреклонна, доктор. Она не допускает никакого выбора. Нельзя погубить младенца ради спасения матери, и нельзя погубить мать ради спасения младенца. — Он ответил доктору Смиту такой же недоброй улыбкой. — Но если бы до этого дошло, доктор, я сказал бы вам без колебаний: спасите Мэгги и черт с ним, с младенцем.
Доктор Смит изумленно ахнул, рассмеялся и хлопнул архиепископа по спине.
— Да вы молодчина! Будьте спокойны, я не разболтаю, что вы сказали. Но пока что ребенок жив, и, по-моему, сейчас нет никакого смысла его убивать.
А Энн подумала: хотела бы я знать, что бы вы ответили, архиепископ, если бы это был ваш ребенок.
Часа через три, когда предвечернее солнце уже печально клонилось к окутанной туманом громаде горы Бартл-Фрир, доктор Смит вышел из спальни.
— Ну вот, кончилось, — сказал он, явно довольный. — У Мэгги еще много всякого впереди, но, даст бог, все будет хорошо. А родилась девчонка, тощенькая, слабенькая, всего пяти фунтов весом, до безобразия головастая, и с бешеным нравом, под стать ее огненно-рыжим волосам. Я в жизни еще не принимал такого огненно-рыжего младенца. Эту кроху даже топором не прикончишь, я-то знаю, я почти что попробовал.
Сияющий Людвиг откупорил давно припасенную бутылку шампанского, наполнил бокалы, и все пятеро — священник, врач, акушерка, фермер и его калека жена стоя выпили за здоровье и счастье молодой матери и громко вопящего злонравного младенца. Было первое июня, первый день австралийской зимы.
На смену акушерке приехала сиделка, она должна была оставаться в Химмельхохе, пока Мэгги не окажется вне опасности. Врач и акушерка отбыли, а Энн, Людвиг и архиепископ пошли взглянуть на Мэгги.
На этой двуспальной кровати она казалась такой крохотной, такой худенькой, что архиепископу Ральфу пришлось запрятать в дальний уголок памяти еще и эту боль — позднее надо будет извлечь ее на свет, и обдумать, и стерпеть. Мэгги, бедная моя, исстрадавшаяся, потерпевшая крушение Мэгги… я всегда буду тебя любить, но я не могу дать тебе того, что дал, хоть и против своей воли. Люк О'Нил.
А причина всего — крикливый комочек мяса — лежала в плетеной колыбели у дальней стены и знать не знала тех, что обступили ее и разглядывали. Новорожденная сердито кричала, кричала без умолку. Наконец сиделка подняла ее вместе с колыбелью и унесла в комнату, которая отныне стала детской.
— Что-что, а легкие у нее здоровые, — сказал архиепископ Ральф, сел на край кровати и взял бескровную руку Мэгги в свои.
— По-моему, жизнь ей не очень понравилась, — улыбнулась в ответ Мэгги. Как он постарел! По-прежнему крепкий и стройный, но как будто прожил сто лет. Мэгги повернула голову к Энн и Людвигу, протянула им свободную руку. — Милые, добрые мои друзья! Что бы я делала без вас? А от Люка нет вестей?
— Пришла телеграмма, он очень занят, приехать не может, но шлет вам наилучшие пожелания.
— Очень великодушно с его стороны, — сказала Мэгги. Энн быстро наклонилась, поцеловала ее в щеку.
— Мы пойдем, дорогая, не будем мешать. Уж, наверно, вам с архиепископом есть что порассказать друг другу. — Энн оперлась на руку мужа, пальцем поманила сиделку: та изумленно разглядывала священника, будто глазам своим не верила. — Пойдемте, Нетти, выпейте с нами чаю. Если вы понадобитесь Мэгги, его преосвященство вас позовет.
— Как же ты назовешь свою крикунью дочку? — спросил архиепископ, когда дверь затворилась и они с Мэгги остались вдвоем.
— Джастина.
— Очень хорошее имя, но почему ты его выбрала?
— Вычитала где-то, и мне понравилось.
— Она нежеланный ребенок, Мэгги?
Мэгги страшно осунулась, на исхудалом лице остались, кажется, одни глаза; глаза эти, кроткие, затуманенные, тихо светились, в них не было ненависти, но не было и любви.
— Наверно, желанный. Да, желанный. Я столько хитрила, чтобы заполучить ее. Но пока я ее носила, я к ней никаких чувств не испытывала, только и чувствовала: я-то ей нежеланна. Мне кажется, она никогда не будет моим ребенком или дочерью Люка, она будет ничья. Мне кажется, она всегда будет сама по себе.
— Мне пора, Мэгги, — негромко сказал Ральф. Ее глаза холодно блеснули, губы искривила недобрая гримаса.
— Так я и знала! Забавно, как мужчины всегда спешат удрать от меня и забиться в щель! Он поморщился.
— Не надо так зло, Мэгги. Мне невыносимо уехать и помнить тебя такой. Прежде, что бы с тобой ни случилось, ты всегда оставалась милой и нежной, и это было мне в тебе всего дороже. Не изменяй себе, пусть все, что произошло, тебя не ожесточит. Я понимаю: наверно, это ужасно, что Люк так невнимателен, даже не приехал, но не изменяй себе. Тогда бы ты перестала быть моей Мэгги.
Но она все смотрела на него чуть ли не с ненавистью.
— А, перестаньте, Ральф! Совсем я не ваша Мэгги и никогда вашей не была. Вы меня не хотели, это вы толкнули меня к нему, к Люку. Что я, по-вашему, святая? Или, может, монахиня? Ничего подобного! Я самая обыкновенная женщина, и вы испортили мне жизнь! Сколько лет я вас любила, и никто больше не был мне нужен, и я вас ждала… я изо всех сил старалась вас забыть, а потом вышла за него замуж, потому что мне показалось — он немножко похож на вас, а он вовсе меня не хочет, и я ему не нужна. Неужели это такие уж непомерные требования к мужчине, когда хочешь быть ему нужной и желанной?
Она всхлипнула, но тотчас овладела собой; впервые он заметил на ее лице страдальческие морщинки и понял: этих следов не изгладят ни отдых, ни возвращенное здоровье.
— Люк неплохой человек и даже не без обаяния, — продолжала Мэгги. — Мужчина как мужчина. Все вы одинаковы, этакие огромные волосатые мотыльки, изо всех сил рветесь к какому-нибудь дурацкому огоньку, бьетесь о прозрачное стекло и никак его не разглядите. А уж если ухитритесь пробраться сквозь стекло, так лезете прямо в огонь и сгораете, и конец. А ведь рядом тень и прохлада, есть и еда, и любовь, и можно завести новых маленьких мотыльков. Но разве вы это видите, разве вы этого хотите? Ничего подобного! Вас опять тянет к огню и вы бьетесь, бьетесь до бесчувствия, пока не сгорите!
Он не знал, что сказать, она вдруг повернулась к нему новой, прежде неведомой стороной. Было в ней это всегда или появилось оттого, что она исстрадалась, несчастна, брошена? Мэгги — и вдруг говорит такое? Он почти и не слышал ее слов, его слишком потрясло, что она способна так говорить, и потому он не понял, что это кричит в ней одиночество и сознание вины.
— А помнишь, в тот вечер, когда я уезжал из Дрохеды, ты подарила мне розу? — спросил он с нежностью.
— Да, помню.
Голос ее прозвучал безжизненно, гневный огонь в глазах погас. Теперь она смотрела как человек, который уже ни на что не надеется, глазами, ничего не говорящими, стеклянными, как глаза ее матери.
— Эта роза и сейчас со мной, в моем требнике. И каждый раз, как я вижу розу такого цвета, я думаю о тебе. Я люблю тебя, Мэгги. Ты — моя роза, твой прекрасный человеческий образ и мысль о тебе всегда со мной.
И опять опустились углы ее губ, а глаза вспыхнули гневно, почти ненавидяще.
— Образ, мысль! Человеческий образ и мысль! Вот именно, только это я для вас и значу! Вы просто романтик, глупый мечтатель, вот вы кто, Ральф де Брикассар! Вы ровно ничего не смыслите в жизни, вы ничуть не лучше этого самого мотылька! То-то вы и стали священником! Будь вы обыкновенный человек, вы бы не умели жить обыкновенной жизнью, вот как Люк не умеет, хоть он-то и обыкновенный! Говорите — любите меня, а сами понятия не имеете, что значить любить, просто повторяете заученные слова, потому что воображаете — это красиво звучит! Ума не приложу, почему вы, мужчины, еще не исхитрились совсем избавиться от нас, женщин? Вам ведь без нас было бы куда приятней, правда? Надо бы вам изобрести способ жениться друг на друге, вот тогда бы вы блаженствовали!
— Не говори так, Мэгги! Прошу тебя, дорогая, не надо!
— Уходите! Видеть вас не хочу! И вы кое-что забыли про ваши драгоценные розы, Ральф: у них есть еще и острые, колючие шипы!
Он вышел, не оглядываясь.
На телеграмму с известием, что он стал отцом и может гордиться дочерью весом в пять фунтов по имени Джастина, Люк даже не потрудился ответить.
Мэгги медленно поправлялась, стала прибавлять в весе и дочка. Быть может, если бы Мэгги кормила сама, ее соединили бы с этим тощеньким капризным созданием более прочные узы, но в пышной груди, к которой с наслаждением льнул Люк, не оказалось ни капли молока. Вот такая насмешка судьбы, а впрочем, это справедливо, думала Мэгги. Она добросовестно, как оно и полагается, пеленала и поила из бутылочки крохотное существо с красной рожицей и огненно-рыжим пухом на голове и все ждала, что внутри всколыхнется какая-то чудесная, всепоглощающая нежность. Но ничего такого не случилось; не было ни малейшего желания осыпать эту крохотную рожицу поцелуями, тихонько кусать крохотные пальцы и проделывать еще тысячу глупостей, что так любят проделывать матери со своими младенцами. Не было ощущения, что это — ее ребенок, и он так же мало тянулся к ней, так же мало в ней нуждался, как и она в нем. Он, он! Мэгги даже не вспоминала, что о дочке надо говорить — она.
Людвиг с Энн и помыслить не могли, что Мэгги вовсе не обожает свою Джастину и привязана к ней куда меньше, чем была привязана ко всем своим младшим братишкам. Стоит Джастине заплакать — и Мэгги уже тут как тут, берет на руки, воркует над ней, укачивает, малышка всегда чистенькая, ухоженная. Странно только, что она как будто вовсе не желает, чтобы ее брали на руки и ворковали над ней, и гораздо быстрей затихает, если ее оставить в покое.
Понемногу она становилась приятней с виду. Кожа не красная уже, а белая, прозрачная, как часто бывает у рыжих, и сквозь нее чуть просвечивают голубые жилки, крохотные руки и ноги теперь младенчески пухлые. Волосы стали гуще, кудрявее и навсегда обрели ту же вызывающе яркую окраску, что отличала малышкиного деда Пэдди. Все с нетерпением ждали, какого цвета будут у девочки глаза. Людвиг спорил, что в отца — синие, Энн уверяла — серые, материнские, Мэгги ничего не предугадывала, просто ждала. Но оказалось, глаза у Джастины совсем особенные, ни на чьи больше не похожие и, пожалуй, страшноватые. Когда девочке минуло полтора месяца, они стали терять младенческую молочную голубизну, а на третий месяц окончательно определились и разрез их, и цвет. Необыкновенные, поразительные глаза. По краю радужной оболочки — очень темное серое кольцо, а сама она такая светлая, что даже не разобрать, серая или голубая, точней всего бы сказать — темно-белая. Какие-то странные, нечеловеческие глаза, от них нельзя оторваться, они вселяют тревогу, а смотрят словно не видя; но со временем стало ясно, что видит Джастина превосходно.
Хотя доктор Смит и не говорил об этом вслух, его сильно беспокоило, что девочка родилась неестественно большеголовая, и первые полгода он пристально следил за ее развитием; особенно встревожили его эти странные глаза: уж нет ли у нее, как он все еще называл это по старинке, головной водянки (в учебниках медицины таких детей теперь именуют гидроцефалами). Но нет, судя по всему, мозг у Джастины вполне нормальный и работает как полагается; просто голова великовата, но девочка растет, выравнивается, и голова уже не кажется такой несоразмерно огромной.
Люк все не появлялся. Мэгги несколько раз ему писала, но он не отвечал и ни разу не приехал посмотреть на своего ребенка. Отчасти Мэгги это даже радовало: она бы просто не знала, что ему сказать, и сильно сомневалась, чтобы это странное существо — их дочка — привела его в восторг. Родись у них большой, крепкий мальчишка, Люк, возможно, оттаял бы, но Мэгги несказанно радовалась, что Джастина не мальчишка. Вот оно, живое доказательство, что распрекрасный Люк О'Нил далеко не совершенство: будь он настоящим мужчиной, от него бы, конечно, рождались только сыновья!
Дочка чувствовала себя гораздо лучше, чем Мэгги, быстрей поправлялась после великого испытания — появления на свет. К четырем месяцам она уже не так много плакала и, лежа в колыбели, развлекалась самостоятельно: хватала и дергала висящие перед нею яркие разноцветные шарики. Но она никогда никому не улыбалась, не видали у нее даже бессознательной «желудочной» улыбки, свойственной всем младенцам.
В октябре настала мокредь, время дождей — и это было до невозможности дождливое время. Влажность воздуха дошла до ста процентов и уже не уменьшалась; изо дня в день часами лило как из ведра, потоки воды с шумом низвергались на Химмельхох, красная почва совсем раскисла, сахарный тростник размок, широкая и глубокая река Данглоу вздулась, но из берегов выйти не успела — она слишком коротка, воды ее слишком быстро вливаются в море. Джастина лежала в колыбели и странными своими глазами созерцала мир, а Мэгги сидела и тупо смотрела, как за сплошной стеной дождя исчезает и вновь появляется гора Бартл-Фрир.
Выглянет солнце — и земля начинает куриться трепетными струйками пара, в мокрых стеблях тростника искрятся влажные алмазы, река становится исполинской золотой змеей. И в небе от края до края встает безукоризненно вычерченная двойная радуга, такая яркая на фоне сумрачных сизых туч, что краски любой земли, кроме Северного Квинсленда, показались бы тусклыми и жалкими. Но Северный Квинсленд ничуть не меркнет даже перед этим божественным сиянием, и Мэгги кажется: теперь она понимает, отчего так бесцветна серо-бурая Джиленбоунская равнина: Северный Квинсленд присвоил и ее долю ярких красок.
Однажды в начале декабря Энн вышла на веранду, села рядом с Мэгги, внимательно на нее посмотрела. До чего же она худая, угасшая! Даже чудесные золотые волосы — и те утратили прежний блеск.
— Не знаю, Мэгги, может быть, я не правильно поступила, но дело сделано, и вы не говорите «нет», сначала выслушайте меня.
Мэгги отвела глаза от радуги, улыбнулась.
— Как торжественно это звучит, Энн! Что же я должна выслушать?
— Мы с Людвигом очень за вас беспокоимся. Вы плохо поправлялись после родов, а теперь, когда начались дожди, выглядите и того хуже. Плохо едите, худеете. Я всегда думала, что здешний климат вам не подходит, но, пока не прибавилось тягот, вы кое-как справлялись. А теперь, мы оба считаем, со здоровьем у вас плохо, и если так и оставить, вы заболеете всерьез.
Энн перевела дух.
— Ну и вот, две недели назад я написала одной приятельнице в бюро обслуживания туристов, и мы устроили вам каникулы. И не говорите о расходах, ни карман Люка, ни наш от этого не пострадает. Архиепископ прислал для вас очень солидный чек, и ваш брат тоже прислал денег для вас и для маленькой, это от всех ваших в Дрохеде, и мне кажется, брат хочет, чтобы вы приехали домой погостить. Мы с Людвигом все это обсудили и решили, что самое разумное — потратить часть этих денег на хорошие каникулы для вас. По-моему, поехать домой в Дрохеду для вас далеко не лучший отдых. Мы с Людвигом уверены, вам сейчас нужней всего побыть одной и собраться с мыслями. Чтобы никто не мешал: ни Джастина, ни мы, ни Люк, ни Дрохеда. Вы когда-нибудь оставались одна, на свободе, Мэгга? Давно пора. Так вот, мы сняли для вас на два месяца домик на острове Матлок, с начала января до начала марта. Мы с Людвигом присмотрим за Джастиной. Вы же знаете, ничего плохого с ней не случится, а уж если появится малейший повод для беспокойства, вот вам слово, мы вас в ту же минуту известим, с Матлоком есть телефонная связь, и вы сразу вернетесь.
Двойная радуга исчезла, солнце тоже скрылось, опять собирался дождь.
— Энн, если б не вы и не Людвиг, за эти три года я бы сошла с ума. Вы и сами это знаете. Иной раз ночью проснусь и думаю, что бы со мной стало, если б Люк устроил меня не к таким добрым людям. Вы всегда обо мне заботились гораздо больше, чем Люк.
— Чепуха! Если б Люк устроил вас к недобрым людям, вы бы уехали назад в свою Дрохеду — и как знать, возможно, это было бы к лучшему.
— Нет. С Люком у меня вышло нескладно, но так гораздо лучше — что я осталась и во всем разобралась.
По плантации медленно приближался дождь — и уже потускневший без солнца тростник скрывался из глаз, словно отрезанный громадным серым ножом.
— Вы правы, мне нездоровится, — сказала Мэгги. — Я нездорова с тех самых пор, как зачата Джастина. Я все время старалась собраться с силами, но, видно, доходишь до какого-то предела — и тебя уже на это не хватает. Ох, Энн, я так устала и уже ни на что не надеюсь! Я и мать плохая, а ведь это мой долг перед Джастиной. Она не по своей воле родилась на свет, это я виновата. А главное, я ни на что не надеюсь, потому что Люк никак не дает мне сделать его счастливым. У нас был бы дом, уют, но он не хочет жить со мной под одной крышей, не хочет, чтобы у нас были дети. Я его не люблю, никогда я его не любила, как надо любить, когда выходишь замуж, может быть, он с первой минуты это почувствовал. Может быть, если б я его любила, он бы вел себя по-другому. Как же мне его винить? Наверно, я одна во всем виновата.
— А любите вы архиепископа.
— Да, люблю, еще совсем девчонкой полюбила. Я плохо с ним обошлась, когда он в этот раз приехал. Бедный Ральф! Я не имела права так с ним говорить, он ведь меня нисколько не поощрял. Надеюсь, он все-таки понял, что мне в этот раз было очень худо, я измучилась, я была такая несчастная. Только об одном и думала, что должна бы родить ребенка от него, а это невозможно и никогда этому не бывать. Как несправедливо! У протестантов священники женятся, а католикам почему нельзя? И не уговаривайте меня, что католические священники больше заботятся о своей пастве, все равно не поверю. Видела я и бессердечных патеров и добрейших пасторов. А вот из-за этого обета безбрачия мне пришлось уехать от Ральфа, связать свою жизнь с другим, от другого родить ребенка. И знаете, что я вам скажу, Энн? Это такой же гнусный грех, как если бы Ральф нарушил свой обет целомудрия, а то и похуже. По законам католической церкви выходит, будто мне грешно любить Ральфа, а ему грешно любить меня — простить ей этого не могу!
— Уезжайте, Мэгги. Отдыхайте, ешьте, спите и перестаньте изводить себя. Может быть, когда вернетесь, вы сумеете уговорить Люка взять и купить эту самую ферму. Я знаю, вы его не любите, но, может быть, если он даст вам хоть малейшую возможность, вы еще станете с ним счастливы.
Серые глаза Мэгги казались того же цвета, что и сплошная стена дождя вокруг дома; обеим приходилось почти кричать, так гремел он по железной крыше.
— Да ведь в этом все дело, Энн! Когда мы с Люком ездили в Этертон, я наконец поняла: пока у него есть силы, нипочем он не уйдет с тростниковых плантаций. Ему нравится такая жизнь, очень нравится. Нравится, когда кругом мужчины, такие же крепкие, независимые, нравится вечно странствовать. Теперь я понимаю: он всегда был бродягой. А женщина ему не нужна даже и для удовольствия, тростник отнимает у него все силы. И потом, как бы вам объяснить… Люк такой, ему совершенно все равно, он может есть, сидя не за столом, а за фанерным ящиком, и спать прямо на полу. Понимаете? Его не заманишь уютом, какими-то милыми, красивыми вещами, ему все это ни к чему.
Иногда мне кажется, он просто презирает все милое, красивое. В них — слабость, от них он и сам станет слабым. Его ничуть не тянет переменить образ жизни, и мне нечем его соблазнить.
Мэгги с досадой поглядела на потолок веранды, словно устала перекрикивать шум дождя.
— Не знаю, Энн, хватит ли у меня сил на такую вот одинокую бездомную жизнь — еще на десять, пятнадцать лет или сколько там пройдет, пока Люк наконец не выдохнется. У вас мне очень хорошо, не думайте, что я неблагодарная. Но мне нужен дом, свой дом! Я хочу, чтобы у Джастины были братья и сестры, хочу вытирать пыль со своей мебели, шить занавески на свои окна, готовить на своей плите, для своего мужа. Ох, Энн! Я самая обыкновенная женщина, вы же знаете, я не честолюбивая, и не такая уж умная, и не очень-то образованная. И мне не так много надо: мужа, детей и свой дом. И чтобы меня немножко любили — хоть кто-нибудь!
Энн достала носовой платок, вытерла глаза и попыталась засмеяться.
— Ну и размазни же мы с вами! Но я понимаю, Мэгги, прекрасно понимаю. Мы с Людвигом женаты десять лет, и это единственно счастливые годы в моей жизни. Пяти лет я заболела детским параличом — и вот осталась калекой. Была уверена, что никто на меня никогда и не посмотрит. Никто и не смотрел, бог свидетель. Когда мы встретились с Людвигом, мне исполнилось тридцать, я была учительницей, этим зарабатывала на жизнь. Он на десять лет моложе меня, и когда он сказал, что любит, что хочет на мне жениться, я просто не приняла это всерьез. Испортить жизнь совсем молодому человеку, Мэгги, — что может быть ужаснее! Пять лет я обращалась с ним хуже некуда, и насмехалась, и злилась, а он все равно приходил опять. И я вышла за него и счастлива. Людвиг говорит, что и он счастлив, не знаю, не уверена. Ему пришлось от многого отказаться, и от детей в том числе, и с виду он теперь старше меня, бедняжка.
— Это все здешняя жизнь, Энн, и здешний климат. Дождь перестал так же внезапно, как начался; выглянуло солнце, в небе, еще затянутом дымкой, заиграла яркая радуга, из стремительно уносящихся туч лиловой громадой выплыла гора Бартл-Фрир.
— Я поеду, — снова заговорила Мэгги. — Большое вам спасибо, что вы это придумали, наверно, мне это необходимо. Только ведь вам будет так хлопотно с Джастиной…
— Да нет же! Людвиг все обдумал. Мне до вас помогала по хозяйству такая Анна-Мария, у нее есть младшая сестра Аннунциата, она хочет поехать в Таунсвилл, служить няней. Но она через несколько дней кончает школу, а ей только в марте исполнится шестнадцать. Так что, пока вы в отъезде, она будет к нам ходить. И она прекрасно умеет обращаться с маленькими. В семействе Тезорьеро куча малышей.
— А где этот остров Матлок?
— У Большого Барьерного рифа, как раз у пролива Уитсанди. Очень тихий, уединенный островок, по-моему, туда обычно ездят новобрачные на медовый месяц. Вы знаете, как бывает в таких местах — не одна большая гостиница, а отдельные домики. Вам не придется выходить к общему столу, за которым полно народу, быть любезной с людьми, на которых и смотреть не хочется. Да в это время года там, наверно, и нет никого, боятся летних циклонов. Мокредь с дождями никого не пугает, а летом ехать на Риф охотников нет. Наверно, дело в том, что туда ездят больше из Сиднея и Мельбурна, а летом и в Сиднее, и в Мельбурне чудесно, уезжать незачем. Вот на зиму, на июнь, июль и август южане снимают домики загодя, за три года вперед.