Глава 13
В последний день 1937 года Мэгги села на поезд до Таунсвилла. Ее каникулы едва начались, а она уже чувствовала себя гораздо лучше, потому что позади остался опостылевший ей в Данглоу тошнотворный запах патоки. Таунсвилл, крупнейший и процветающий город Северного Квинсленда, насчитывал несколько тысяч жителей, белые деревянные дома стояли на сваях. От поезда до парохода почти не оставалось времени, и Мэгги некогда было осматривать город, но она даже обрадовалась, что и задумываться некогда, надо сразу бежать на пристань: после незабываемых ужасов плавания по Тасманову морю шестнадцать лет назад ей совсем не улыбалось провести тридцать шесть часов на суденышке гораздо меньше «Уэхайна».
Но оказалось на этот раз все по-другому, пароходик чуть слышно, будто нашептывая что-то, скользит по зеркальной водной глади, да и ей уже не десять, а двадцать шесть. В воздухе затишье между двумя циклонами, усталое море спокойно; и хоть до вечера было еще далеко, Мэгги прилегла и уснула крепким сном без сновидений, только назавтра в шесть утра ее разбудил стюард, принес чай и тарелку печенья.
Она вышла на палубу и увидела новую, незнакомую Австралию. В прозрачном, нежном, лишенном красок небе медленно разливалось, поднималось все выше жемчужно-розовое сиянье, и вот уже на востоке, на краю океана взошло солнце, новорожденный алый свет превратился в белый день. Пароход неслышно скользил по чистейшей воде, такой прозрачной, что за бортом, глубоко внизу, можно было разглядеть сумрачные лиловые пещеры и проносящихся мимо ярких рыб. Вдали море густо синело, порой отсвечивало зеленым, а местами, там, где дно покрывали водоросли или кораллы, темнели пятна цвета густого вина — и повсюду, словно сами собой, как кристаллы в кварце, возникали острова, то ослепительно белые песчаные, поросшие пальмами, то гористые, сплошь покрытые джунглями, то плоские, в зелени кустарника, едва приподнятые над водой.
— Вот эти плоские и есть настоящие коралловые острова, — объяснил какой-то матрос. — Которые кольцом, а в середке вода, лагуна, те называются атоллы, а если просто из моря торчит кусок рифа, он риф и есть. Которые повыше, это макушки подводных гор, но вокруг них все равно есть коралловые рифы, а посередке лагуны.
— А где остров Матлок? — спросила Мэгги. Он посмотрел с любопытством: женщина едет одна на остров, где новобрачные празднуют медовый месяц? Как-то несообразно получается.
— Мы сейчас идем по Уитсандийскому проливу, а там выйдем к тихоокеанской стороне Большого Барьерного. На Матлоке с той стороны такой грохот, своих мыслей и то не слышно: огромадные валы накатывают с океана за сотню миль, что твои курьерские поезда. На одной такой волнище можно сотню миль пролететь, представляете? — Матрос мечтательно вздохнул. — К Матлоку придем до захода солнца.
И за час до захода солнца пароход пробился сквозь откатывающиеся от берега волны прибоя, от которого вставала стена пенных брызг, затуманивая небо на востоке. Навстречу над рифом, обнаженным в этот час отлива, добрые полмили тянулась пристань на тощих сваях, а дальше вставал крутой скалистый берег, — ничего похожего на тропическую пышность, какая рисовалась воображению Мэгги.
На пристани ждал очень немолодой человек, он помог Мэгги сойти, взял у матроса ее чемоданы.
— Здравствуйте, миссис О'Нил, — сказал он. — Я Роб Уолтер. Надеюсь, ваш супруг все-таки тоже сможет приехать. На Матлоке в эту пору и поговорить почти что не с кем, у нас ведь курорт зимний.
Они пошли рядом по шатким доскам пристани, обнаженный отливом коралл словно плавился в лучах заходящего солнца, грозное вспененное море отсвечивало тревожным багрянцем.
— Сейчас отлив, а то бы вам было не так спокойно плыть. Видите, какой туман на востоке? Там самый край Большого Барьерного. Тут, на Матлоке, мы только тем и живы, что он нас заслоняет; там у прибоя такая силища, у нас все время отдается, чувствуем, как остров под ногами дрожит. — Он помог Мэгги сесть в автомобиль. — Это наветренная сторона Матлока — диковато выглядит и не больно приветливо, а? Ничего, вот увидите его с подветренной стороны, там есть на что поглядеть!
С бешеной скоростью, что вполне естественно, когда машина одна-единственная на весь остров, они пронеслись, должно быть, мили четыре по узкой дороге, устланной хрустящим под колесами раздробленным кораллом, среди пальм и густого кустарника, вдоль крутого горного откоса и перевалили через хребет острова.
— Как красиво! — вырвалось у Мэгги.
Выехали на другую дорогу, она плавно повторяла все изгибы песчаного берега, что полумесяцем окаймлял неглубокую лагуну. Вдалеке, там, где волны океана разбивались о края рифа, вновь ослепительно сверкало кружево белой пены, но воды, охваченные коралловой рамой, были тихи и спокойны, точно серебряное зеркало с чуть заметным бронзовым отсветом.
— Остров наш в длину восемь миль, поперек четыре, — объяснил Мэгги провожатый. Они проехали мимо нескладного, расползающегося вширь белого дома с огромной верандой и окнами точно витрины. — Универсальный магазин, — с хозяйской гордостью повел рукой Роб Уолтер. — Тут я живу с моей благоверной, и, скажу я вам, она не больно рада, что к нам приезжает женщина одна, без мужа. Боится, вдруг меня совратят с пути истинного, вон как. Спасибо, в бюро сказали, вам нужен отдых и полный покой, и я вам отвел самый дальний наш домик, так что хозяйка моя тоже малость поуспокоилась. В той стороне, где вы, больше нет ни души; сейчас у нас только и отдыхает еще одна пара, но они в другой стороне. Можете хоть нагишом разгуливать, никто вас не увидит. Покуда вы здесь, хозяйка меня из виду не выпустит. Если вам что надо, прямо звоните по телефону, и я принесу. Незачем вам самой ходить в такую даль. И там хозяйка, не хозяйка, а раз в день, под вечер, всегда вас проведаю, надо ж знать, все ли у вас ладно. Так вы уж в эту пору, когда солнце заходит, будьте дома и одетая как полагается, а то не ровен час хозяйка моя нагрянет.
Домик — одноэтажный, в три комнаты, при нем совсем отдельный серпик белого берега между двумя вдающимися в море гористыми выступами, и дальше дороги нет. Внутри все очень просто, но удобно. На острове своя электростанция, так что в распоряжении Мэгги и маленький холодильник, и электрический свет, и обещанный телефон, и даже радиоприемник. В уборную и ванную проведена вода — удобства более современные, чем в Дрохеде и Химмельхохе, усмехнулась про себя Мэгги. Сразу видно, что приезжают сюда жители Сиднея и Мельбурна, они-то привыкли к цивилизации и не могут без нее обходиться.
Роб поспешил обратно к ревнивой «хозяйке», а Мэгги на свободе разобрала чемоданы и подробней осмотрела свои владения. Просторная двуспальная кровать несравнимо удобнее, чем было ее свадебное ложе. Что ж, тут ведь и устроен рай для новобрачных, стало быть приезжим прежде всего требуется приличная постель; а постояльцы той гостиницы в Данглоу обычно слишком пьяны и не замечают выпирающих пружин. В холодильнике и на полках над ним полно съестных припасов, на столике в огромной корзине — ананасы, бананы, манго и гренадиллы. Отчего бы ей и правда тут не есть и не спать вволю.
Первую неделю Мэгги, кажется, только и делала, что ела и спала; раньше она и сама не понимала, что устала до смерти и что климат Данглоу отбил у нее всякую охоту к еде. На этой великолепной постели она засыпает, едва опустив голову на подушку, и спит по десять — двенадцать часов кряду, а ест с таким аппетитом, какого у нее не бывало со времен Дрохеды. Ест, кажется, без передышки, все время, когда не спит, и даже входя в воду берет с собой манго. По правде сказать, плоды манго разумнее всего есть в море, да еще в ванне: они просто истекают соком. Лагуна перед крохотным пляжиком зеркально спокойная, никаких течений, совсем мелко. Все — как нарочно для Мэгги, ведь Г она совсем не умеет плавать. Но вода, очень соленая, словно сама поднимает ее, и она решила попробовать, и пришла в восторг, когда ей удалось продержаться на плаву сразу целых десять секунд. Так славно почувствовать себя свободной от земного тяготения, таким счастьем было бы плавать как рыба.
Пожалуй, только поэтому ее и огорчало одиночество — жаль, что некому научить ее плавать. Но все-таки до чего хорошо, когда ни от кого не зависишь! Как права была Энн! Сколько Мэгги себя помнит, никогда она не оставалась одна в доме. А это такое облегчение, такой покой. И ничуть она не чувствует одиночества, нимало не скучает без Энн и Людвига, без Джастины и Люка, впервые за три года она даже не тоскует по Дрохеде. Старик Роб никогда ей не мешает: подкатит перед заходом солнца, остановится поодаль на дороге, и когда она приветливо махнет ему с веранды — мол, жива и здорова, — поворачивает машину и катит восвояси, а рядом сидит его на удивленье миловидная «хозяйка», мрачная и грозная, точно готовый к стрельбе пулемет. Однажды Роб позвонил Мэгги по телефону: он везет чету других постояльцев кататься на лодке с застекленным дном, не соблазнит ли и ее такая прогулка?
Это было как путешествие на другую, незнакомую планету — сквозь стекло она заглянула в изумительный, хрупкий, полный жизни мир, где, обласканные водой, росли, поднимались со дна чудеса тончайшей, невиданной красоты. Оказалось, живые кораллы окрашены совсем не так грубо и крикливо, как сувениры, выставленные в витринах магазинов. В воде они нежно-розовые, или серо-голубые, или цвета кофе с молоком, и вокруг каждой веточки, каждого бугорка трепещет чудесная яркая радуга, словно некое зримое дуновение. Большущие морские анемоны, добрых двенадцати дюймов в поперечнике, колышут бахромой голубых, красных, оранжевых, лиловых щупалец; белые рубчатые раковины, громадные, как булыжники, приоткрывают опушенные губы, манят неосторожных пловцов заглянуть внутрь, где соблазнительно мерцает что-то яркое, неспокойное; точно на ветру, развеваются в воде какие-то красные кружевные веера; плещут, колеблются ярко-зеленые ленты водорослей. Никто из четверых в лодке нимало не удивился бы, завидев русалку — почему бы и не мелькнуть шелковистой груди, быстрому хвосту в блестящей чешуе, размывчатому облаку волос, манящей улыбке, что завораживает моряков… А рыбы! Тысячами проносятся они под прозрачным дном, точно живые драгоценные камни — круглые, как китайские фонарики, удлиненные, как пуля, нарядные, сверкающие всеми красками, которым вода придает несравненную живость, блеск и чистоту, — одни горят золотой и алой чешуей, другие, серебристо-голубые, прохладны на вид, третьи — яркие плавучие лоскуты, раскрашенные пестро и грубо, как попугаи. Тут и морская щука с носом острым, как игла, и тупорылая фахака, и зубастая барракуда, в коралловой пещере смутно виден затаившийся морской окунь с огромной пастью, а один раз под лодкой неторопливо, неслышной гибкой тенью проплыла громадная серая акула.
— Вы не пугайтесь, — сказал Роб. — Которые опасные, те так далеко на юг не забираются, у нас на Рифе только один убийца и есть — скорпена. Так что по кораллам босиком не ходите.
Да, Мэгги радовалась, что поехала. Но вовсе не жаждала еще раз отправиться на такую прогулку или заводить дружбу с четой, с которой катал ее на лодке Роб. Купалась, гуляла, грелась на солнышке. Странно, она не скучала даже по книгам, читать не хотелось — вокруг и без того немало интересного, есть на что поглядеть.
Она вспомнила совет Роба и стала обходиться без платья. И на первых порах вела себя точно кролик, который в каждом дуновении ветерка чует запах динго: хрустнет сучок, грохнется оземь кокосовый орех с высокой пальмы — и она кидается в укрытие. Но прошло несколько дней нерушимого уединения, и Мэгги успокоилась — да, никто близко не подойдет. Уолтер говорил правду, этот уголок принадлежит ей одной. И она забыла всякую робость. Бродила по тропинкам, лежала на песке, плескалась в теплой соленой воде и чувствовала себя зверьком, который родился и вырос в клетке и вдруг очутился на воле в тихом, солнечном, просторном и приветливом мире.
Вдали от матери, от братьев и Люка, от всего того, что бездумно и безжалостно распоряжалось ее жизнью, Мэгги сделала открытие: есть на свете досуг, свобода, праздность; и точно в калейдоскопе, в ее сознании стали складываться, сменяя друг друга, совсем новые мысли и представления. Впервые ум ее поглощен был не только работой. И она с удивлением поняла, что непрерывный чисто физический труд — самая прочная преграда, какую способны воздвигнуть люди, чтобы не давать себе по-настоящему мыслить.
Много лет назад отец Ральф однажды спросил ее, о чем она думает, и она ответила — о папе с мамой, о Бобе, Джеке, Хьюги и Стюарте, о младших братишках и Фрэнке, о доме, о работе, о дожде. Она умолчала о том, что первое место в ее мыслях неизменно занимает он, Ральф. Теперь к этому списку прибавились Джастина и Люк, Людвиг и Энн, сахарный тростник, тоска по дому и опять-таки дождь. И конечно, облегчение, нет, больше — спасение приносили книги. Но всегда мысли возникали и пропадали вне всякой связи и последовательности, обрывались, путались; не было ни случая, ни уменья, ибо никто ее этому не учил, спокойно сесть и подумать — а что же в сущности такое она, Мэгги Клири, Мэгги О'Нил? Чего ей надо? Для чего она живет на свете? Теперь она горько жалела, что ей не хватает такого уменья, этого пробела не возместить, сколько бы досуга у нее ни оказалось. И все же вот он есть, досуг, покой, праздность, ощущение здоровья и чисто физического благополучия — можно лежать на песке и попробовать собраться с мыслями.
Итак, Ральф. Невеселый, горький смешок. Не очень приятно с этого начинать, но ведь Ральф подобен Богу, он — начало и конец всему. С того дня, когда в красной от заходящего солнца пыли на джиленбоунском вокзале он опустился на колени и взял ее за плечи, он всегда был в ее мыслях — и если даже она никогда больше, до самой смерти, его не увидит, ее последняя мысль на краю могилы будет о нем, о Ральфе. Как это страшно, что один-единственный человек так много значит, так много в себе воплощает.
Как она тогда сказала Энн? Нужно ей и хочет она всего самого обыкновенного — чтоб были муж, дети, свой дом и кто-то, кого любишь! Как будто довольно скромные желания, в конце концов, почти у всех женщин все это есть. Но многим ли женщинам, у которых все это есть, этого и впрямь довольно? Ей-то, кажется, было бы довольно, но может быть, она так думает потому, что ей все это не дается.
Смотри правде в глаза, Мэгги Клири, Мэгги О'Нил. Тебе нужен только один человек — Ральф де Брикассар, а его тебе вовеки не получить. И однако, похоже, по его милости ты потеряна для всех других мужчин. Что ж, ладно. Будем считать, что мужчины, любимого человека нам не дано. Остается любить детей и примириться с тем, что любить тебя будут только дети. А значит, остается Люк и дети Люка.
О Господи, милостивый Боже! Нет, никакой не милостивый! Что дал мне Господь Бог? Отнял у меня Ральфа — и только. Нет, мы с Господом Богом не слишком любим друг друга. И знаешь что. Господи? Ты уже не пугаешь меня, как прежде. Ох, как я боялась тебя, твоей кары! Всю свою жизнь из страха перед тобой я не сходила со стези добродетели. А куда она меня привела? Было бы ничуть не хуже, если б я нарушила все твои заповеди до единой. Ты обманщик. Господи, ты дух устрашения. Обращаешься с нами, как с малыми детьми, только и знаешь, что грозить наказанием. Но больше я тебя не боюсь. И совсем не Ральфа мне надо ненавидеть, а тебя. Несчастный Ральф ни в чем не виноват, это все твоя вина. А он просто живет в страхе божием, как всегда жила я. Никогда я не могла понять, как он может тебя любить. Не понимаю, за что тебя любить.
Но как же мне разлюбить человека, который любит Бога? Сколько ни стараюсь, ничего у меня не выходит. Он недосягаем, а я никак этого в толк не возьму. Что ж, Мэгги О'Нил, как ни крути, а пора взяться за ум. Хватит с тебя Люка и детей Люка. Всеми правдами и не правдами надо будет оторвать Люка от проклятого сахарного тростника и поселиться с ним в краю, где даже деревья не растут. Надо будет заявить управляющему Джиленбоунским банком, чтобы впредь все твои деньги вносились не на имя Люка, а на твое, и свой дом, не осененный ни единым деревцем, ты сделаешь на эти деньги удобным и уютным, потому что сам Люк об этом и не подумает. И еще на эти деньги ты дашь детям Люка настоящее образование и позаботишься, чтобы они ни в чем не нуждались.
Вот и все, Мэгги О'Нил. Потому что я Мэгги О'Нил, а не Мэгги де Брикассар. Мэгги де Брикассар — и звучит-то глупо. Надо было бы называться Мэгенн де Брикассар, а я всегда терпеть не могла имя Мэгенн. Ох, наверно, я никогда не перестану жалеть, что у меня нет детей от Ральфа! В этом вся суть, не так ли? Повторяй себе, повторяй без конца: у тебя своя жизнь, Мэгги О'Нил, и нечего тратить ее на пустопорожние мечты о том, кого ты не получишь в мужья, и о детях, которых у тебя не будет.
Вот то-то! Изволь это усвоить! Никакого смысла думать о том, что прошло, пора поставить на этом крест. Будущее — вот что важно, а будущее — это Люк и дети Люка. В будущем нет места Ральфу де Брикассару. Он остался в прошлом.
Мэгги повернулась, легла ничком, уткнулась лицом в песок и заплакала, как не плакала с тех пор, когда ей минуло четыре года — громко, навзрыд, и только крабы да птицы слышали этот взрыв отчаяния.
Энн Мюллер нарочно выбрала для Мэгги остров Матлок и собиралась при первой возможности послать туда Люка. Не успела Мэгги уехать, Энн дала Люку телеграмму: он срочно необходим Мэгги, пожалуйста, пускай скорее приезжает. Совсем не в характере Энн было вмешиваться в чужие дела, но она любила и жалела Мэгги и обожала капризную упрямую кроху — дочку Мэгги и Люка. Маленькой Джастине нужен дом, нужны и отец, и мать. Тяжело будет с нею расстаться, но лучше разлука, чем теперешняя жизнь Мэгги и ребенка.
Люк явился через два дня. Он как раз направлялся в Сидней, на рафинадную фабрику, недолго было сделать по пути небольшой крюк. Пора увидеть своего ребенка; родись у него сын, Люк сразу бы приехал на него посмотреть, но весть, что родилась девочка, была для него жестоким разочарованием. Уж если Мэг непременно нужны дети, пускай по крайней мере рожает будущих работников для кайнунской фермы. От девчонок толку ни на грош, черт бы их побрал, одни расходы да убытки: поишь, кормишь, а как вырастут, их и след простыл, будут работать на кого-то другого, нет, чтобы сидеть на месте, как сыновья, и помогать отцу на старости лет.
— Как Мэг? — спросил Люк, поднимаясь на веранду. — Надеюсь, не хворает?
— Надеетесь? Нет, она не хворает. Сейчас все расскажу. Но сперва подите посмотрите на свою красавицу дочку.
Люк посмотрел сверху вниз на малышку, как показалось Энн, с любопытством, может быть, даже с интересом, но без малейшей нежности.
— Какие-то у нее глаза чудные, сроду таких не видал, — сказал он. — В кого бы это?
— Мэгги говорит, в ее семье ни у кого таких нет.
— И в моей тоже. Странная девчоночка. Может, в какую-нибудь прабабку пошла. Не больно она с виду веселая, а?
— А с чего ей быть веселой? — еле сдерживая гнев, оборвала Энн. — Она даже ни разу не видела собственного отца, у нее нет настоящего дома и, видно, не будет, пока она не вырастет, если вы не возьметесь за ум!
— Да ведь я откладываю деньги, Энн! — запротестовал Люк.
— Чепуха! Я же знаю, сколько у вас денег. Мои друзья из Чартере Тауэрс иногда мне присылают тамошнюю газету, я видела объявления, знаю, почем продается земля на западе, много ближе вашей Кайнуны и много плодороднее. Сейчас ведь кризис. Люк! Вы можете купить задешево самый распрекрасный участок, на это совсем не нужно столько денег, сколько у вас в банке, и вы это отлично знаете.
— В том-то и дело! Сейчас кризис, а западнее гор, от Джуни до Айсы, страшенная засуха. Уже второй год дождей нет, ни капли не выпало. Голову даю на отсечение, сейчас и в Дрохеде худо, а каково, по-вашему, вокруг Блэколла и Уинтона? Нет, мне надо обождать.
— Ждать хороших дождей, чтоб земля подорожала? Бросьте, Люк! Сейчас самое время покупать. При том, что у Мэгги верных две тысячи в год, вы можете продержаться хоть десять лет засухи. Просто пока не заводите скота. Живите на деньги Мэгги, а когда начнутся дожди, тогда и купите овец.
— Рано еще мне уходить с плантаций, — упрямо сказал Люк, по-прежнему глядя в странные светлые глаза дочери.
— А, вот в том-то и соль! Почему не сказать прямо, начистоту? Вам не нужна ни жена, ни семья. Люк, вы предпочитаете жить, как живете, безо всякого уюта, без женщин, и надрываться на работе, как каторжный, половина австралийцев такие, я знаю. И что за страна такая проклятая, что здесь за мужчины — не желают жить дома, с женами и детьми, а признают только мужскую компанию! Если хотите оставаться весь век холостяком, на кой черт вам жениться? Знаете, сколько брошенных жен в одной нашей округе, в Дании? Как они бьются, чтоб свести концы с концами и вырастить детей без отцов? Он, видите ли, только поработает на плантации, это недолго, он скоро вернется! Ха! И каждый раз, как приходит почта, несчастные жены торчат у ворот, все надеются, может, негодяй послал им хоть немножко денег. А он не шлет, а если иной раз и пришлет, так гроши, только для виду, чтоб жена не вовсе от него отказалась.
Энн дрожала от ярости, всегда кроткие карие глаза ее сверкали.
— Я читала в «Брисбен мэйл», Австралия занимает первое место в цивилизованном мире по числу брошенных жен, известно это вам? Только в этом мы и опередили все страны, недурен рекорд, есть чем гордиться!
— Полегче, Энн! Я же не бросил Мэг, она цела и невредима и не помирает с голоду. Чего вы разъярились?
— Мне тошно смотреть, как вы обращаетесь с женой, вот чего! Ради всего святого. Люк, станьте наконец взрослым человеком, вспомните хоть на время о своих обязанностях! У вас жена и ребенок. Дайте им дом, будьте мужем и отцом, а не чужим дядей, черт вас побери!
— Сделаю, все сделаю! Только не сейчас, мне надо еще годика два для верности поработать на плантациях. Не хочу я жить на деньги Мэг, а так оно получится, если не обождать лучших времен.
Энн презрительно скривила губы.
— А, бред собачий! Вы же на ней женились из-за денег, что, не правда?
Загорелое лицо Люка густо, пятнами покраснело. Не глядя на Энн, он сказал:
— Ну, верно, я и про деньги тоже думал, а только женился потому, что она мне больше всех нравилась.
— Нравилась! Да вы ее любили?!
— Любовь! Что это за штука такая — любовь? Выдумки, бабьи сказки, вот и все. — Он отвернулся от колыбели, от странных, почти пугающих глаз: почем знать, может быть, с такими глазами и малый ребенок понимает все, что при нем говорят. — Кончили вы меня отчитывать? Тогда скажите на милость, где Мэг?
— Она была нездорова. Я отправила ее немного отдохнуть. Да не пугайтесь вы, не на ваши деньги! Я надеялась вас уговорить, чтоб вы поехали к ней, но, видно, это безнадежно.
— И думать нечего. Мы с Арне сегодня же едем в Сидней.
— Что сказать Мэгги, когда она вернется? Он пожал плечами, ему до смерти хотелось поскорей унести ноги.
— Что хотите, то и говорите. Скажите, пускай еще малость потерпит. Теперь, раз уж ей понадобились дети, я не прочь получить сына.
Опираясь о стену, Энн подошла к плетеной колыбели, вынула малышку, с трудом добралась до кровати и села. Люк и не пытался ей помочь или взять ребенка на руки, казалось, он боится дочки.
— Уходите, Люк! Вы не стоите того, что у вас есть. Мне противно на вас смотреть. Убирайтесь к вашему окаянному Арне и к треклятому тростнику и гните там спину сколько влезет!
На пороге он приостановился.
— Как ее назвали? Я забыл.
— Джастина, Джастина, ее зовут Джастина!
— Дурацкое имя, — сказал Люк и вышел.
Энн положила девочку на кровать и залилась слезами. Да будут прокляты мужчины, все мужчины, кроме Людвига! Может быть, Людвиг потому и умеет любить, что он почти по-женски нежный и чувствительный? Может быть, Люк прав, и любовь — просто выдумка, бабьи сказки? Или любить способны только женщины да те мужчины, в которых есть что-то женское? Ни одной женщине не удержать Люка, ни одна и не могла его удержать. Того, чего ему надо, женщина дать не может.
Однако на другой день Энн успокоилась и уже не думала, что старалась понапрасну. Утром пришла восторженная открытка от Мэгги: ей так нравится остров Матлок и она уже совсем здорова! Стало быть, из этой затеи все же вышел толк. Мэгги чувствует себя лучше. Она вернется, когда утихнут муссоны, и у нее хватит сил жить дальше. Но Энн решила не рассказывать ей про разговор с Люком.
Итак, Аннунциата, в обиходе Нэнси, вынесла Джастину на веранду, Энн проковыляла за ней, прихватив зубами корзиночку, где умещалось все, что надо ребенку, — пеленка на смену, коробочка с тальком, игрушки. Она села в плетеное кресло, взяла у Нэнси малышку и стала поить из бутылочки подогретой молочной смесью. Это славно, и жить славно; она сделала все возможное, чтобы вразумить Люка, и если это не удалось, что ж, зато Мэгги с Джастиной подольше поживут в Химмельхохе. Без сомнения, в конце концов Мэгги поймет, что нет никакой надежды сохранить человеческие отношения с Люком, и тогда она вернется в Дрохеду. Но Энн думала об этом дне с ужасом.
Красный спортивный автомобиль на бешеной скорости свернул с Данглоуской дороги и теперь поднимался в гору; это была новехонькая и очень роскошная английская машина с полосками кожи на капоте, она так и сверкала пунцовым лаком и серебром выхлопных труб. Не сразу Энн узнала, кто, пригнувшись, вылез из низкой распахнутой дверцы, потому что на нем была обычная летняя одежда жителей Северного Квинсленда — одни только шорты. До чего хорош! — подумала Энн, одобрительно оглядывая гостя, а он поднимался к ней, перескакивая через две ступеньки, и у нее шевельнулось смутное воспоминание. Жаль, что Людвиг так много ест, куда здоровей было бы не полнеть, вон в какой отличной форме этот красавец. И ведь тоже не мальчик, виски совсем серебряные, но такого стройного рубщика я еще не видывала.
И только встретив невозмутимый, отрешенный взгляд приезжего, она поняла, кто перед нею.
— Господи! — Она уронила бутылочку. Он поднял бутылочку, подал ей и прислонился к перилам веранды напротив ее кресла.
— Ничего, — сказал он, — соска не коснулась пола, можете спокойно дать ее ребенку.
Малышка, у которой отняли еду, как раз тревожно заерзала. Энн сунула ей соску и наконец перевела дух.
— Вот так неожиданность, ваше преосвященство! — Она окинула его смеющимся взглядом. — По правде говоря, сейчас вы не очень-то похожи на архиепископа. Впрочем, и раньше не очень были похожи, даже в подобающем облачении. Мне всегда представлялось, что архиепископы, к какой бы они церкви ни принадлежали, — толстые и самодовольные.
— В данную минуту я не архиепископ, а всего лишь священник, который честно заработал возможность отдохнуть, так что зовите меня просто Ральф. А это и есть малютка, которая доставила Мэгги столько мучений, когда я тут был в прошлый раз? Можно мне взять ее на руки? Думаю, что сумею держать бутылочку так, как надо.
Он уселся в кресло рядом с Энн, небрежно закинул ногу на ногу, взял ребенка и бутылочку, и кормление продолжалось.
— Значит, Мэгги назвала дочку Джастиной?
— Да.
— Имя мне нравится. Нет, вы только посмотрите, какого цвета у нее волосы! Вся в дедушку.
— Вот и Мэгги то же говорит. Надеюсь, когда крошка подрастет, ее не обсыплют веснушки, но это вполне может случиться.
— Ну, Мэгги ведь тоже рыжая, а у нее никаких веснушек нет. Правда, кожа у Мэгги другого цвета и матовая. — Он поставил пустую бутылочку на пол, посадил девочку на колено к себе лицом, пригнул ее как бы в поклоне и начал крепко, размеренно растирать ей спинку. — Среди прочих обязанностей мне полагается часто бывать в католических сиротских приютах, так что я вполне опытная нянька. Мать Гонзага, которая ведает моим любимым приютом, говорит, что это лучший способ избавить младенца от отрыжки. Когда просто прислоняешь ребенка к плечу, он слишком мало наклоняется вперед, газы так легко не отходят, а уж когда поднимаются, так с ними ребенок срыгивает и много молока. А вот при таком способе он перегнулся в поясе, для молока получилась пробка, а газы отходят. — Словно в подтверждение Джастина несколько раз громко икнула, но все, что съела, осталось при ней. Ральф засмеялся, еще потер ей спинку и, когда за этим ничего больше не последовало, удобно пристроил девочку на согнутой руке. — Какие поразительные, колдовские глаза! Великолепные, правда? Ну ясно, она же дочь Мэгги, как ей не быть необыкновенным ребенком.
— Не то чтобы я старалась перевести разговор, но вы были бы прекрасным отцом, отец Ральф.
— Я люблю детей, и совсем маленьких, всегда любил. Мне гораздо легче радоваться детям, ведь при этом не приходится нести никаких неприятных отцовских обязанностей.
— Не в том дело, просто вы — как Людвиг. У вас в характере есть что-то женское.
Джастина, обычно нелюдимая, явно отвечала ему симпатией — она уснула у него на руках. Ральф уложил ее поудобнее и вытащил из кармана пачку «Кэпстен».
— Дайте я вам зажгу, — предложила Энн. Ральф взял у нее зажженную сигарету.
— А где Мэгги? — спросил он. — Спасибо. Простите, не догадался, курите, пожалуйста, и вы.
— Мэгги в отъезде. Она ведь так и не оправилась после родов, а когда начались дожди, ей стало совсем худо. И мы с Людвигом отослали ее на два месяца отдыхать. Она вернется примерно к первому марта, еще семь недель осталось.
С первых слов Энн заметила в нем резкую перемену: будто разом рассеялись его надежды, обманула долгожданная радость. Он тяжело вздохнул.
— Уже второй раз я приезжаю проститься — и не застаю ее. Тогда, перед Афинами, и вот опять. Тогда я уезжал на год, а могло случиться, что задержался бы много дольше, в то время я и сам не знал. С тех пор, как погибли Пэдди и Стюарт, я ни разу не был в Дрохеде, а тут понял: не могу я уехать из Австралии, не повидав Мэгги. И оказалось, она вышла замуж и ее уже нет в Дрохеде. Хотел поехать за ней, но ведь это было бы нечестно по отношению к ней и к Люку. А теперь я приехал, потому что знаю: не могу я повредить тому, чего не существует.
— Куда вы уезжаете?
— В Рим, в Ватикан. Кардинал ди Контини-Верчезе теперь занимает пост недавно скончавшегося кардинала Монтеверди. И, как я и предвидел, он берет меня к себе. Это большая честь, но и не только честь. Я не могу отказаться.
— И надолго вы едете?
— Боюсь, очень надолго. В Европе полыхает война, хоть отсюда нам и кажется, что это очень далеко. Римская католическая церковь нуждается в каждом своем дипломате, а благодаря кардиналу ди Контини-Верчезе, меня считают дипломатом. Муссолини тесно связан с Гитлером, один другого стоит, и Ватикан вынужден как-то объединять противоположные мировозрения — католическую веру и фашизм. Задача не из легких. Я свободно говорю по-немецки, пока был в Афинах — овладел греческим, пока жил в Риме — овладел итальянским. Вдобавок бегло говорю по-французски и по-испански. — Он вздохнул. — У меня всегда были способности к языкам, и я сознательно их развивал. И теперь меня неизбежно переведут отсюда.
— Что ж, ваше преосвященство, если только вам не завтра на пароход, вы еще можете повидаться с Мэгги.
Слова эти вырвались у Энн прежде, чем она успела подумать, что говорит; да и почему бы Мэгги не увидеться с ним разок перед его отъездом, тем более если он правда уезжает надолго?
Ральф повернул голову и посмотрел на нее. Красивые синие глаза смотрят отрешенно, но так умно, так проницательно, этого человека не проведешь. О да, он прирожденный дипломат! И прекрасно понимает смысл ее слов и все ее тайные побуждения. Затаив дыхание, Энн ждала ответа, но он долго молчал — сидел и смотрел поверх изумрудной чащи тростника на полноводную реку и, кажется, забыл о спящей у него на руках малышке. Энн зачарованно разглядывала его сбоку — линию века, прямой нос, загадочно сомкнутые губы, упрямый подбородок. Какие силы собирал он в душе, созерцая эту даль? Какой сложною мерой измерял любовь, желание, долг, благоразумие, волю, страстную тоску, что перевесит в этом противоборстве? Он поднес к губам сигарету, пальцы его дрожали — и Энн неслышно перевела дух. Так, значит, ему не все равно.
Ральф молчал, должно быть, минут десять; Энн зажгла еще одну сигарету, подала ему взамен погасшего окурка. Он и эту докурил до конца и все не сводил глаз с далеких гор, с хмурых туч, что снова сгущались в небе, грозя дождем. Потом швырнул второй окурок вслед за первым через перила веранды и спросил самым обычным ровным голосом:
— Где она сейчас?
Теперь был ее черед задуматься — ведь от того, что она ответит, зависит его решение. Вправе ли человек толкать других на путь, который неведомо куда ведет и неведомо чем кончится? У нее одна забота — Мэгги, и, честно говоря, ее нимало не волнует, что станется с этим архиепископом. На свой лад он не лучше Люка. Рвется к какой-то своей сугубо мужской цели, и некогда ему или нет охоты поставить на первое место женщину; цепляется за мечту, гонится за призраком, который, должно быть, только и существует в его сумасбродной голове. Жаждет чего-то не более прочного, чем вот этот дым сахарного завода, что рассеивается в душном, пропахшем патокой воздухе. А ему больше ничего не надо, и он растратит себя и всю свою жизнь на эту напрасную погоню.
Как бы много ни значила для него Мэгги, здравый смысл ему не изменил. Даже ради Мэгги — а Энн уже начинала верить, что он любит Мэгги больше всего на свете, кроме этой своей непонятной мечты, — не поставит он на карту возможность рано или поздно овладеть тем, чего так жаждет. Нет, от этого он не откажется даже ради Мэгги. И, значит, если сказать ему, что Мэгги сейчас в каком-нибудь многолюдном курортном отеле, где его, Ральфа де Брикассара, могут узнать, он к ней не поедет. Уж он-то лучше всех понимает, что не останется незамеченным в любой толпе. Энн облизнула пересохшие губы.
— У Мэгги домик на острове Матлок.
— Где?
— На острове Матлок. Это курорт возле пролива Уитсанди, очень уединенное место. А в это время года там и вовсе не бывает ни души. — И не удержалась, прибавила:
— Не беспокойтесь, вас никто не увидит!
— Очень утешительно. — Тихонько, осторожно он передал Энн спящего ребенка. — Благодарю вас. — Он пошел к лестнице. Потом обернулся, посмотрел с волнением, почти с мольбой. — Вы глубоко ошибаетесь. Я хочу только увидеть Мэгги, не более того. Никогда бы я не сделал ничего такого, что может погубить ее душу.
— И вашу тоже, да? Что ж, поезжайте под видом Люка О'Нила, его там ждут. Тогда ни вам, ни Мэгги наверняка нечего бояться скандала.
— А вдруг он тоже приедет?
— И не подумает. Он отправился в Сидней и не вернется раньше марта. О том, что Мэгги на Матлоке, он мог узнать только от меня, а я ему об этом не сказала, ваше преосвященство.
— А Мэгги ждет Люка?
— О нет! — Энн невесело улыбнулась.
— Я ничем не хочу ей повредить, — настойчиво сказал Ральф. — Я только хочу ненадолго увидеть ее, вот и все.
— Я прекрасно это знаю, ваше преосвященство. Но на самом-то деле вы повредили бы ей неизмеримо меньше, если бы хотели большего, — сказала Энн.
Когда старая машина Роба, треща и фыркая, подкатила по дороге, Мэгги, как всегда, стояла на веранде и помахала ему рукой — знак, что все в порядке и ей ничего не нужно. Роб остановил машину на обычном месте и только начал разворачиваться, как из нее выскочил человек в рубашке, шортах и сандалиях, с чемоданом в руке.
— Счастливо, мистер О'Нил! — крикнул, отъезжая, Роб.
Но никогда больше Мэгги не спутает Люка О'Нила и Ральфа де Брикассара. Это не Люк — даже на расстоянии, в быстро меркнущем вечернем свете нельзя ошибиться. И вот она стоит, ошеломленная, и смотрит, как идет к ней по дороге Ральф де Брикассар. Так, значит, все-таки она ему желанна? Иначе зачем бы ему приезжать к ней в такое место под именем Люка О'Нила.
Она оцепенела, не слушались ни ноги, ни разум, ни сердце. Вот он, Ральф, он пришел за нею, почему же она ничего не чувствует? Почему не бежит навстречу, не кидается ему на шею, почему нет той безмерной радости, когда забываешь обо всем на свете? Вот он, Ральф, а ведь только он ей в жизни и нужен — разве она не старалась целую неделю внушить себе обратное? Будь он проклят, будь проклят! Какого черта он заявляется как раз теперь, когда она стала наконец вытеснять его если не из сердца, то хоть из мыслей? А теперь все начнется сызнова! Оглушенная, злая, вся в испарине, она стояла и тупо ждала и смотрела, как он, высокий, стройный, подходит ближе.
— Здравствуй, Ральф, — сказала она сквозь зубы, не глядя ему в лицо.
— Здравствуй, Мэгги.
— Отнеси свой чемодан в комнату. Хочешь чаю? — сказала она, все так же не глядя, и пошла впереди него в гостиную.
— С удовольствием выпью, — таким же неестественным, натянутым тоном отозвался Ральф.
Он прошел за нею в кухню и смотрел, как она хлопочет: налила из-под крана горячей воды в чайник для заварки, включила электрический чайник, достала из буфета чашки, блюдца. Подала ему большую пятифунтовую коробку печенья, он высыпал на тарелку пригоршню, другую. Электрический чайник закипел, Мэгги выплеснула воду из маленького чайника, заварила свежий чай. И пошла с чайником и тарелкой печенья в гостиную, Ральф понес за нею блюдца и чашки.
Все три комнаты шли подряд: спальня по одну сторону гостиной, кухня по другую, за кухней — ванная. Тем самым в домике имелись две веранды, одна обращена к дороге, другая — к берегу. И тем самым, опять же, сидя друг против друга, каждый мог смотреть не в лицо другому, а куда-то вдаль. Стемнело внезапно, как всегда в тропиках, но в раздвижные двери вливалось мягкое теплое дыхание ветра, негромкий плеск волн, отдаленный шум прибоя у рифа.
Они молча пили чай, к печенью не притронулись — кусок не шел в горло; допив чай, Ральф перевел глаза на Мэгги, а она все так же упорно смотрела, как шаловливо машет листьями молоденькая пальма у веранды, выходящей на дорогу.
— Что с тобой, Мэгги? — спросил он так ласково, нежно, что сердце ее неистово заколотилось и едва не разорвалось от боли: спросил, как бывало когда-то, как спрашивает взрослый человек малого ребенка. Совсем не для того он приехал на Матлок, чтобы увидеть взрослую женщину. Он приехал повидать маленькую девочку. И любит он маленькую девочку, а не взрослую женщину. Женщину в ней он возненавидел с первой минуты, едва Мэгги перестала быть ребенком.
И она отвернулась от пальмы, подняла на него изумленные, оскорбленные, гневные глаза — даже сейчас, даже в эту минуту! Время остановилось, она смотрела на него в упор, и у него перехватило дыхание, ошеломленный, он поневоле встретился с взрослым, женским взглядом этих прозрачных глаз. Глаза Мэгги. О Господи, глаза Мэгги!
Он сказал Энн Мюллер то, что думал, он и вправду хотел только повидать Мэгги, не более того. Он любит ее, но вовсе не затем он приехал, чтобы стать ее любовником. Только увидеть ее, поговорить с ней, быть ей другом, переночевать на кушетке в гостиной и еще раз попытаться вырвать с корнем вечную тягу к ней — он издавна ею околдован, но, быть может, если извлечь это странное очарование на свет Божий, он сумеет собраться с духом и навсегда освободиться.
Нелегко освоиться с этой новой Мэгги, у которой высокая грудь, тонкая талия и пышные бедра, но он освоился, потому что заглянул ей в глаза, и там, словно лампада в святилище, сияла его прежняя Мэгги. В неузнаваемом, тревожно переменившемся теле — тот же разум и та же душа, что неодолимо притягивали его с первой встречи; и пока он узнает их в ее взгляде, можно примириться с новой оболочкой, победить влечение к ней.
Он и ей приписывал те же скромные желания и мечты и не сомневался, что ничего иного ей от него не нужно, так он думал вплоть до рождения Джастины, когда Мэгги вдруг накинулась на него, точно разъяренная кошка. Да и тогда, едва утихли гнев и обида, он объяснил эту вспышку ее страданиями, больше духовными, чем телесными. Сейчас он наконец увидел ее такой, какой она стала, и теперь с точностью до секунды мог сказать, когда же совершилась перемена и Мэгги впервые посмотрела на него глазами не ребенка, а женщины — в ту встречу на дрохедском кладбище, в день рожденья Мэри Карсон. В тот вечер, когда он объяснял, что не мог на балу быть к ней внимательнее — вдруг подумают, будто он по-мужски ею увлекся. Она как-то странно посмотрела на него тогда и отвернулась, а когда опять посмотрела, непонятного выражения в глазах уже не было. И лишь теперь он понял, что с тех пор она видела его в ином свете; и ее тогдашний поцелуй был не мимолетной слабостью, после чего она вновь стала относиться к нему по-прежнему, — это ему только чудилось. Он старательно обманывал себя, тешился этим самообманом, изо всех сил прилаживал его к своему раз навсегда избранному пути, облачался в самообман, как во власяницу. А она тем временем чисто по-женски обставляла и украшала свою любовь, будто вила гнездо.
Надо признаться, телом он желал ее еще после того первого поцелуя, но желание никогда не было в нем так остро, так неотступно, как любовь; и ему казалось, это не две стороны одного и того же чувства, одно с другим не связано. А она, бедняжка, оставалась непонятой, на нее-то не напала такая безрассудная слепота.
Будь у него в эту минуту хоть какой-то способ умчаться с острова Матлок, он бежал бы от Мэгги, точно Орест от Эвменид. Но бежать было нельзя — и у него хватило мужества остаться с Мэгги, а не пуститься бессмысленно бродить всю ночь по острову. Что же мне делать, как искупить свою вину? Ведь я и правда ее люблю! А если люблю, так, уж конечно, потому, что она вот такая, как сейчас, а вовсе не в краткую пору ее полудетской влюбленности. Я всегда любил то, что есть в ней женского: бесконечное терпенье, с каким несет она бремя своей судьбы. Итак, Ральф де Брикассар, сбрось шоры, пора увидеть ее такую, как она есть, а не какой была когда-то. Шестнадцать лет назад, шестнадцать долгих, не правдоподобных лет… Мне сорок четыре, ей двадцать шесть; оба мы уже не дети, но мне несравнимо дальше до зрелости.
В ту минуту, как я вылез из машины Роба, ты решила, что все ясно, все само собой разумеется, не так ли, Мэгги? Подумала: наконец-то я сдался. И еще не успела опомниться, как мне пришлось показать тебе, что ты ошиблась. Я разорвал твою розовую надежду в клочья, словно грязную тряпку. Ох, Мэгги, что же я с тобой сделал? Как я мог быть таким слепьм, таким черствым себялюбцем? Вот приехал тебя повидать — и ровно ничего не достиг, только истерзал тебя. Все эти годы мы любили друг друга по-разному и совсем друг друга не понимали.
А Мэгги смотрела ему в глаза, и в ее глазах все явственней сквозили стыд и унижение; а по его лицу проносились тени самых разных чувств, под конец оно выразило безмерную жалость, и тут она поняла, как страшно, как жестоко ошиблась. Хуже того, поняла, что он это знает.
Прочь отсюда, беги! Беги от него, Мэгги, сохрани последние жалкие остатки гордости! Едва подумав так, она вскочила и в самом деле кинулась бежать.
Она не успела выбежать на веранду — Ральф перехватил ее, она с размаху налетела на него с такой силой, что закружилась сама и едва не сбила его с ног. И все оказалось напрасным: изнурительная внутренняя борьба, долгие старания сохранить душу в чистоте и силой воли подавить желание; в один миг Ральф пережил десять жизней. Все силы, что дремали в нем, заглушенные, подавленные, только и ждали малого толчка — и вот взрыв, хаос, и разум раболепно склоняется перед страстью, и воля разума гаснет перед волей плоти.
Руки Мэгги взлетели и обвили его шею, его руки судорожно сжались у нее за спиной; наклонив голову, он искал губами ее губы, нашел. Ее губы — живые, теплые, уже не просто непрошеное, нежеланное воспоминание; она обвила его руками, словно никогда больше не выпустит; сейчас казалось, она — воск в его руках, и темна как ночь, и в ней сплетены память и желание, нежеланная память и непрошеное желание. Наверно, долгие годы он жаждал вот этой минуты, жаждал ее, Мэгги, и отвергал ее власть, и попросту не позволял себе видеть в ней женщину!
Донес ли он ее до постели на руках, или они шли вместе? Ему казалось — он ее отнес, а может быть, и нет; но вот они оба на постели, и он ощущает ладонями ее тело и ее ладони на своей коже. О господи! Мэгги моя, Мэгги! Как же меня с младенчества приучили думать, будто ты — скверна?
Время уже не отсчитывало секунды, но хлынуло потоком, и захлестнуло его, и потеряло смысл, осталась лишь глубина неведомого доныне измерения, более подлинная, чем подлинное время. Ральф еще ощущал Мэгги, но не как нечто отдельное, пусть же окончательно и навсегда она станет неотделимой частью его существа, единой тканью, которая и есть он сам, а не что-то, что с ним спаяно — и все же иное, особое. Никогда уже ему не забыть встречного порыва этой груди, живота, бедер, всех сокровенных линий и складок этого тела. Поистине она создана для него, ведь он сам ее создал; шестнадцать лет он лепил и ваял ее, и сам того не подозревал, и уж вовсе не подозревал, почему он это делает. Сейчас он не помнил, что отказался от нее когда-то, что другой провел ее до конца по пути, которому он положил начало, который сам избрал для нее и для себя, ведь она — его гибель, его роза, его творение. Сон, от которого ему уже не пробудиться, пока он — человек из плоти и крови. О Господи, милостивый Боже! Я знаю, знаю! Я знаю, отчего так долго, так упорно думал о ней как о бесплотном образе, о ребенке, когда она давно уже выросла из этой тесной оболочки, но почему через такой жестокий урок открылось мне это знание?
Ибо только теперь он наконец понял, что всегда стремился не быть всего лишь человеком, мужчиной, — он желал большего, судьбы несравненно более великой, чем дается обыкновенным смертным. И вот чем все кончилось — вот она, его судьба, под его ладонями, пылает и трепещет вместе с ним, женщина — с мужчиной. Человек остается человеком. Боже милостивый, неужели ты не мог избавить меня от этого? Я — человек и вовеки не стану Богом, и моя жизнь, искания, попытки возвыситься до божества — все это был самообман. Неужели все мы, слуги церкви, одинаковы и каждый жаждет сам стать Богом? И поэтому отрекаемся мы от единственного акта, который неопровержимо доказывает нашу человеческую суть?
Он крепче обнял ее, глазами, полными слез, при слабом свете сумерек всмотрелся — лицо у нее тихое, нежные губы приоткрылись, вздохнули изумленно и счастливо. Она оплела его руками и ногами — живыми, гибкими шелковистыми узами, мучительно, нерасторжимо; он зарылся лицом ей в плечо, прильнул щекой к ее нежной щеке и отдался сводящему с ума отчаянному порыву, словно боролся с самой судьбой. Мысли кружились, мешались, сознание померкло, и вновь ослепительная вспышка; на миг он очутился внутри солнца, и вот блеск тускнеет, серые сумерки, тьма. Это и значит быть человеком, мужчиной. Большего не дано. Но боль не от этого. Боль — в последнем миге развязки, в бесповоротном, опустошающем, безнадежном сознании: блаженство ускользает. Невыносимо с нею расстаться — расстаться теперь, когда она ему принадлежит, ведь он сам создал ее для себя. И он отчаянно, поистине как утопающий за соломинку, цепляется за нее, и вскоре новый вал, прилив, так быстро ставший знакомым, поднимает его, и он покоряется неисповедимому человеческому жребию — жребию мужчины.
Что такое сон? — спрашивала себя Мэгги. Благословение ли, передышка в жизни, отголосок смерти или докучная необходимость? Как бы там ни было, Ральф покорился и спит, прислонясь головой к ее плечу, обхватив ее одной рукой, словно даже во сне утверждая, что она принадлежит ему. Она тоже устала, но не позволит себе уснуть. Будто опасается дать поблажку сознанию: вдруг, когда вернешься к действительности, Ральфа уже не окажется рядом. Спать она может после, когда проснется он и эти загадочно сомкнутые красивые губы вымолвят первые слова. Что он ей скажет? Пожалеет ли о том, что произошло? Доставила ли она ему такую радость, что стоило ради этого от всего отказаться? Сколько лет он боролся, не поддавался этой радости, и ее заставил бороться; и трудно поверить, что вот наконец он лежит в ее объятиях — но ведь ночью, терзаясь своей болью, он говорил ей слова, которыми зачеркнул то долгое от нее отречение.
А она несказанно счастлива, за всю жизнь ей не припомнить такого полного счастья. С той минуты, как он перехватил ее в дверях, все стало поэмой плоти — объятия, руки, тела, невыразимое наслаждение. Я создана для него, для него одного… Вот почему я почти ничего не чувствовала с Люком! Ее несло девятым валом почти уже нестерпимой страсти, и оставалась только одна мысль: отдать ему все, всю себя — это важнее самой жизни. Пусть никогда, никогда он ни о чем не пожалеет. Какой болью он терзался! В иные мгновения она и сама ощущала эту боль. И оттого становилась еще счастливей: есть же и справедливость в том, что ему больно!
Ральф проснулся. Она заглянула ему в глаза — и в их синеве увидела все ту же любовь, что согревала ее с детства, придавала смысл ее существованию, и с любовью — безмерную, беспросветную усталость. Ту, что означает: утомлено не тело, без сил осталась душа.
Он думал о том, что впервые проснулся в постели не один; и такое пробуждение, пожалуй, еще сокровеннее, чем близость, которая ему предшествовала, знак, что их с Мэгги связуют узы более глубокого чувства, что он с ней — одно. Вольный, невесомый, как волшебный здешний воздух, напоенный соленым дыханием моря и ароматом пропитанной солнцем листвы, он некоторое время парил на крыльях неведомой ему прежде свободы: какое облегчение — отказаться от борьбы, к которой он вечно себя принуждал, как спокойно на душе, когда проиграл наконец долгую, невообразимо жестокую войну и оказывается, поражение много сладостней, чем битва. Да, я отчаянно воевал с тобой, моя Мэгги! И все же под конец не тебя, разбитую вдребезги, надо мне склеивать по кусочкам, а кое-как собирать собственные обломки.
Ты поставлена была на моем пути, дабы я понял: лжива и пуста гордыня пастырей таких, как я; подобно Люциферу, возжаждал я сравняться с Богом, и, подобно Люциферу, я пал. Я жил в целомудрии, а до Мэри Карсон и в бедности. Но до нынешнего утра никогда я не знал смирения. Боже, не будь она мне дорога, было бы не так тяжко, но в иные минуты мне кажется, я люблю ее много сильней, чем тебя, — и этим тоже ты меня караешь. В ней я не сомневаюсь — а в тебе? Какой-то обман, призрак, насмешка. Можно ли любить насмешку? И однако же я люблю.
— Если бы мне удалось собраться с силами, я пошел бы искупаться, а потом приготовил бы завтрак, — сказал он, надо ж было наконец что-то сказать, и почувствовал, как дрогнули в улыбке ее губы у его груди.
— Иди искупайся, завтрак я приготовлю сама. И незачем ничего на себя надевать. Сюда никто не придет.
— Настоящий рай! — Он сел на постели, спустил ноги на пол, потянулся. — Чудесное утро. Может быть, это предзнаменование?
И уже боль разлуки, оттого лишь, что он встал с постели; Мэгги лежала и смотрела, как он идет к дверям, ведущим в сторону лагуны; шагнул на порог, остановился. Обернулся, протянул руку.
— Пойдешь со мной? А потом вместе приготовим завтрак.
Был прилив, риф скрылся под водой, раннее солнце уже припекало, но беспокойный летний ветерок нес прохладу; жесткие травы тянули усики по мельчайшему песку, где сновали в поисках добычи крабы и всякие букашки. Ральф смотрел вокруг широко раскрытыми глазами.
— У меня такое чувство, словно я вижу мир впервые, — сказал он.
Мэгги стиснула его руку; вот и награда за все, это солнечное пробуждение еще непостижимей, чем не правдоподобная, как сон, подлинность минувшей ночи. Она смотрела на него и не могла наглядеться. Время, которое не умещается в сознании, неведомый мир.
И она сказала:
— Да ты и не видел его раньше. Не мог видеть. Это наш мир, пока мы здесь.
— А что такое Люк? — спросил он за завтраком. Мэгги склонила голову набок, подумала.
— С виду он не очень на тебя похож, тогда мне просто казалось, потому что я страшно скучала, еще не привыкла без тебя. Наверно, я потому за него и вышла, что он напоминал мне тебя. Ведь все равно я решила выйти замуж, а он был на голову выше других. Не то что достойнее, или милее, или какие там еще качества женщинам полагается ценить в мужьях. Тут что-то другое, сама толком не понимаю. Разве что, пожалуй, в одном смысле он и правда на тебя похож. Ему тоже не нужны женщины. Ральф болезненно поморщился.
— Вот как ты обо мне думаешь, Мэгги?
— Если по правде — да. Я никогда не понимала, отчего это, но, по-моему, так и есть. И ты, и Люк в глубине души почему-то уверены, что нуждаться в женщине — слабость. Я не про то, чтобы спать с женщиной, я о том, когда женщина по-настоящему нужна.
— И с такими мыслями ты все-таки не отказываешься от нас?
Она пожала плечами, улыбнулась чуть ли не с жалостью.
— Ох, Ральф. Я ведь не говорю, что это не важно, и, конечно же, из-за этого я много мучилась, но так уже оно есть. Глупо было бы мне зря тратить силы — бороться с тем, чего все равно не одолеть. В лучшем случае я могу воспользоваться этой слабостью, но не закрывать на нее глаза. Мне ведь тоже чего-то хочется и что-то мне нужно. Очевидно, мне желанны и нужны такие, как ты и Люк, иначе я не изводилась бы так из-за вас обоих. Вышла бы за хорошего, доброго, простого человека, вот как был мой отец, за такого, кому была бы желанна и нужна. Но, наверно, в каждом мужчине есть что-то от Самсона. А в таких, как ты и Люк, это особенно сильно.
Он как будто ничуть не оскорбился, только улыбнулся.
— Мудрая моя Мэгги!
— Это не мудрость, Ральф. Просто здравый смысл. Никакая я не мудрая, ты и сам это знаешь. Но посмотри на моих братьев. Подозреваю, что старшие уж во всяком случае никогда не женятся, даже подружек не заведут. Они до невозможности робкие, им страшно — вдруг женщина получит над ними власть, и они без памяти любят маму.
Проходили день за днем, ночь за ночью. Даже летний ливень и тот был прекрасен, хорошо было гулять, ощущая его на обнаженной коже, теплый и ласковый, как само солнце, хорошо слушать, как он шумит по железной крыше. И в солнечные часы они тоже гуляли, грелись, лежа на песке, плавали — Ральф учил ее плавать.
Порой, незаметно для Ральфа, Мэгги смотрела на него и отчаянно старалась запечатлеть в мозгу каждую черточку его лица, — ведь как она любила Фрэнка, а меж тем с годами его облик все тускнел в памяти, и уже не удавалось мысленно его увидеть. И вот она силится запомнить глаза Ральфа, и нос, и губы, и ослепительные серебряные пряди — крыльями в черных волосах, и все это крепкое тело, еще по-молодому стройное, упругое, только, пожалуй, не такое гибкое, как прежде. А потом он обернется, поймает на себе ее взгляд, а у самого в глазах тревога, скорбь, обреченность. И она понимала, или ей казалось, будто понимает, о чем говорят эти глаза, — он должен уехать, возвратиться к церкви, к своим обязанностям. Быть может, у него уже не будет отныне прежнего пыла, зато он станет лучшим, чем прежде, слугою церкви. Ведь только тому, кто хоть раз поскользнулся и упал, ведомы превратности пути.
Однажды, когда они лежали на берегу и закатное солнце уже обагрило волны и набросило на коралловый песок золотистую дымку, Ральф сказал:
— Мэгги, никогда прежде я не был так счастлив и так несчастен.
— Знаю, Ральф.
— Я так и думал. Может быть, за это я и люблю тебя? Ты не такая уж необыкновенная, Мэгги, и все-таки необыкновенная. Может быть, это я и почувствовал тогда, много лет назад? Да, наверно. Всегда обожал тициановский цвет волос! Знал бы я, куда меня заведет эта страсть… Я люблю тебя, Мэгги.
— Ты уезжаешь?
— Завтра. Надо. Я должен успеть на пароход до Генуи, осталось меньше недели.
— Едешь в Геную?
— В Рим. Надолго, может быть, до конца жизни. Не знаю.
— Не бойся, Ральф, я тебя отпущу без всякого крика. Мне тоже скоро пора. Я ухожу от Люка, вернусь домой, в Дрохеду.
— О господи, Мэгги! Неужели из-за этого? Из-за меня?
— Ну конечно, нет, — солгала Мэгги. — Я это решила еще до твоего приезда. Люку я не нужна, я ему совсем ни к чему, скучать не станет. А мне нужен дом, хоть какой-то свой угол, и теперь я думаю, лучше Дрохеды нигде не будет. Не годится бедной Джастине расти в доме, где я прислуга, хотя, конечно, для Энн и Людвига я почти как родная. Но я-то про это помню, и Джастина, когда подрастет и поймет, что у нее нет настоящего дома, тоже станет считать меня просто прислугой. В каком-то смысле ей и от дома будет мало радости, но я должна для нее сделать все, что могу. Вот и вернусь в Дрохеду.
— Я буду тебе писать, Мэгги.
— Не надо. Неужели, по-твоему, после всего, что сейчас было, мне нужны письма? Еще проведает про нас какой-нибудь негодяй, вдруг тебе это повредит. Нет, не надо писем. Если опять попадешь когда-нибудь в Австралию, будет вполне понятно и естественно тебе съездить в Дрохеду, хотя предупреждаю тебя, Ральф, сперва хорошенько подумай. Есть только два места на свете, где ты прежде всего мой, а уж потом — слуга божий: здесь, на Матлоке, и в Дрохеде.
Он крепко обнял ее, стал гладить ее волосы.
— Мэгги, Мэгги, если б я мог на тебе жениться, если б никогда больше не расставаться… Не хочу я от тебя уезжать. В каком-то смысле ты никогда уже меня и не отпустишь. Пожалуй, напрасно я приехал на Матлок. Но себя не переменишь — и, может быть, так лучше. Теперь я знаю себя, как без этого не узнал бы, не посмел бы посмотреть правде в глаза. А со знакомым противником бороться легче, чем с неизвестным. Я люблю тебя. Всегда любил и всегда буду любить. Ты это помни.
Назавтра впервые с того дня, как он подвез сюда Ральфа, явился Роб и терпеливо ждал, пока они прощались. Ясное дело, они не молодожены, думал Роб, ведь он приехал позже нее и уезжает раньше. Но и не тайные любовники. Женаты, сразу видно. Но любят друг дружку, очень даже любят. Вроде как он сам, Роб, со своей хозяйкой; муж много старше жены, вот и получается хорошая пара.
— До свиданья, Мэгги.
— До свиданья, Ральф. Береги себя.
— Да, хорошо. И ты.
Он наклонился, поцеловал ее; наперекор всем своим решениям, она обвила руками его шею, прильнула к нему, но он разнял ее руки — и она тотчас заложила их за спину, сцепила пальцы.
Ральф сел в машину и, когда Роб развернул ее, стал смотреть вперед сквозь ветровое стекло, ни разу не оглянулся. Редкий человек так может, подумал Роб, хоть и не слыхивал про Орфея. Молча катили они сквозь струи дождя и наконец выехали на морской берег Матлока, на длинный причал. Пожимая на прощанье руку гостя, Роб поглядел ему в лицо и удивился. Никогда еще не видал таких выразительных, таких печальных глаз. Взор архиепископа Ральфа навсегда утратил былую отрешенность.
Когда Мэгги вернулась в Химмельхох, Энн тотчас поняла, что теряет ее. Да, перед нею прежняя Мэгги — но и другая. Что бы ни говорил себе архиепископ Ральф перед поездкой на Матлок, там, на острове, все наконец повернулось не по его воле, но по воле Мэгги. Что ж, давно пора.
Мэгги взяла дочку на руки, словно только теперь поняла, что значит для нее Джастина, и стоит, укачивает девочку, и с улыбкой оглядывает комнату. Встретилась взглядом с Энн, и столько жизни, столько радости в ее сияющих глазах, что и на глазах Энн выступили слезы радостного волнения.
— Не знаю, как вас благодарить, Энн.
— Пф-ф, за что это?
— За то, что вы прислали ко мне Ральфа. Уж наверно вы понимали, что после этого я уйду от Люка, за это вам тоже спасибо огромное. Вы даже не представляете, что это для меня! Я ведь уже собиралась на всю жизнь остаться с Люком. А теперь вернусь в Дрохеду и оттуда ни на шаг!
— Мне тяжко с вами расставаться, Мэгги, а с Джастиной и того тяжелее, но я рада за вас обеих. Люк бы вам ничего не принес, кроме горя.
— Вы не знаете, где он сейчас?
— Был на рафинадной фабрике в Сиднее. А теперь рубит тростник под Ингемом.
— Придется мне съездить к нему, сказать ему. И, как ни гнусно и ни противно, переспать с ним.
— Что-о?!
Глаза Мэгги сияют.
— У меня две недели задержки, а никогда и на день опозданий не бывало. Только раз так было, перед Джастиной. У меня будет ребенок, Энн, я точно знаю!
— Боже милостивый! — Энн смотрит на Мэгги во все глаза, будто видит впервые; да, пожалуй, так оно и есть. Облизывает разом пересохшие губы, говорит заикаясь:
— Может быть, это ложная тревога.
Но Мэгги качает головой.
— Нет, нет. Будет ребенок. Я уж знаю.
— Вот ужас, если правда, — пробормотала Энн.
— Да что вы, Энн, слепая? Неужели вы не понимаете? Ральф не может быть моим, я всегда это знала. А теперь он мой, мой! — Она рассмеялась и так крепко прижала к себе Джастину, что Энн даже испугалась, но, к ее удивлению, малышка не заплакала. — Я взяла у Ральфа то, чего церкви не получить, что останется в поколениях. Теперь он будет жить вечно, потому что — я знаю — у меня будет сын! А у сына будут свои сыновья, а потом и у них будут сыновья… я еще возьму верх над Господом Богом. Я полюбила Ральфа в десять лет и, наверно, если доживу до ста, все равно буду его любить. Но он не мой, а вот его ребенок будет мой. Мой, Энн, мой!
— Ох, Мэгги, — беспомощно вздохнула Энн. Вспышка бурного ликования миновала, Энн узнавала прежнюю Мэгги, спокойную и ласковую, только теперь чувствовался в ней железный стерженек, способность многое вынести. Однако Энн стала осторожнее: чего она, в сущности, добилась, послав Ральфа де Брикассара на остров Матлок? Неужели человек может так перемениться? Навряд ли. Значит, это было в Мэгги всегда, только так глубоко запрятано, что и не заподозришь. И не просто железный стерженек, нет, оказывается, Мэгги тверда, как сталь.
— Мэгги, если вы меня хоть немножко любите, я попрошу вас кое-что вспомнить, хорошо? Серые глаза улыбнулись.
— Постараюсь!
— Я давно перечитала все свои книги и в последние годы читаю книги Людвига. Особенно про Древнюю Грецию, эти греки меня просто заворожили. Говорят, они понимали все на свете, нет такого человеческого чувства и поступка, которого не встретишь в их литературе.
— Да, знаю. Я тоже прочла кое-какие книги Людвига.
— Так неужели вы не помните? Древние греки считали: безрассудная любовь — грех перед богами. И еще, помните: если кого-то вот так безрассудно полюбить, боги ревнуют и непременно губят любимого во цвете лет. Это всем нам урок, Мэгги. Любить свыше меры — кощунство.
— Вот это верно, Энн, именно кощунство. Нет, я буду любить ребенка Ральфа не кощунственной любовью, а чистейшей, как сама Богоматерь.
Карие глаза Энн смотрели с глубокой печалью.
— Но так ли чиста была ее любовь? Разве тот, кого она любила, не погиб во цвете лет? Мэгги положила дочь в кроватку.
— Чему быть, того не миновать. Ральфа я получить не могу, а его ребенок у меня будет. У меня такое чувство… как будто мне наконец есть для чего жить! Вот что было хуже всего в эти три с половиной года, Энн: я уже думала, жить незачем. — Мэгги коротко, решительно улыбнулась. — Я хочу всячески защитить и оберечь этого ребенка любой ценой. И прежде всего надо, чтоб никому, даже Люку, и во сне не снилось, будто малыш не имеет права на единственное имя, какое я ему могу дать. Лечь в постель с Люком — меня от одной мысли тошнит, но я это сделаю. Я и с дьяволом легла бы, если б это помогло малышу жить. А потом я вернусь домой, в Дрохеду, и, надеюсь, никогда больше Люка не увижу. — Она отошла от кроватки. — Вы с Людвигом будете нас навещать, правда? В Дрохеде всегда найдется место для гостей.
— Будем навещать раз в год, каждый год, пока вам не надоест! Мы с Людвигом хотим видеть, как растет Джастина.
Только мысль о ребенке Ральфа поддерживала гаснущее мужество Мэгги, и мили до Ингема в тряском и шатком вагончике показались ей нескончаемо длинными. Если бы не то, что в ней зреет новая жизнь, еще раз лечь в постель с Люком было бы смертным грехом против самой себя; но ради ребенка Ральфа она и впрямь продала бы душу дьяволу.
Понятно, что и чисто практически это будет не просто. Но она старательно все обдумала и предусмотрела — и, как ни странно, ей помог Людвиг. От него редко удавалось что-либо скрыть, слишком он был проницательный, да и Энн во всем ему доверялась. Он с грустью смотрел на Мэгги, качал головой и всякий раз давал отличный дельный совет. Об истинной цели ее поездки не упоминалось, но, как всякий, кто прочел на своем веку немало солидных томов, Людвиг Мюллер был человек сообразительный.
— Совсем незачем говорить Люку, что вы от него уходите, когда он будет усталый, вымотанный после рубки, — мягко подсказывал он. — В хорошем настроении он будет податливей, так? Самое лучшее — повидайтесь с ним в субботу вечером или в воскресенье после того, как пройдет его неделя на кухне. По слухам, на всех плантациях не сыскать другого такого повара, как Люк. Он выучился стряпать, еще когда был подручным в артели стригалей, а стригали народ куда более разборчивый в еде, чем рубщики тростника. Так что, понимаете, после стряпни он в духе. Для него такая работа, наверно, легче легкого. И тут мешкать не надо, Мэгги. Застанете его после недели на артельной кухне довольного, веселого, и сразу выкладывайте свои новости.
В последнее время Мэгги казалось, что она совсем уже разучилась краснеть; она встретила взгляд Людвига и ничуть не порозовела.
— Людвиг, а вы не можете узнать, в какую неделю он на кухне? Или мне самой можно как-то разведать?
— Молодец девочка! — сказал он весело. — Ничего, у меня есть свои источники. Я разведаю.
В субботу среди дня Мэгги сняла номер в ингемской гостинице, которая показалась ей всего приличнее. Надо отдать справедливость Северному Квинсленду — там в каждом городе на каждом углу по гостинице. Мэгги оставила свой небольшой чемодан в номере и опять вышла в неприглядный вестибюль к телефону. В Ингем как раз приехали для очередной товарищеской встречи какие-то футбольные команды, и в коридорах полно было полуголых пьяных парней — они приветствовали Мэгги радостными воплями и шлепками по спине и пониже. Когда ей все-таки удалось добраться до телефона, ее трясло от страха; похоже, вся эта затея с начала и до конца будет пыткой. Но, несмотря на шум и гам и пьяные рожи вокруг, она все же ухитрилась дозвониться до фермы некоего Брауна, где работала сейчас артель Люка, и попросила передать О'Нилу, что его жена в Ингеме и хочет с ним повидаться. Хозяин гостиницы заметил, до чего она перепугана, проводил ее обратно к номеру и ушел, только услыхав, как она заперлась на ключ.
А Мэгги со вздохом облегчения прислонилась к двери, ноги не держали ее; в ресторан она уже не пойдет, хотя бы пришлось сидеть голодной до самого возвращения в Данглоу. Спасибо, хозяин отвел ей номер рядом с дамской комнатой, туда, если надо, она доберется. Наконец ноги стали как будто не такие ватные, Мэгги пошатываясь добрела до кровати, села и, опустив голову, смотрела на свои трясущиеся руки.
Всю дорогу до Ингема она мысленно искала наилучший способ действий и внутренний голос кричал: скорей, скорей! Прежде ей никогда не случалось читать о совращениях и соблазнительницах, впервые такие книги попались ей в Химмельхохе, однако и теперь, вооруженная кое-какими сведениями, она не слишком верила, что сумеет и сама это проделать. Но раз надо — значит, надо, ведь как только она заговорит с Люком, всему конец. Язык чешется высказать ему все, что она о нем думает. Но еще сильней жжет нетерпение вернуться в Дрохеду и знать, что ребенку Ральфа уже ничто не грозит.
Несмотря на зной и духоту, ее охватила дрожь, но она разделась и легла, закрыла глаза и заставила себя думать только об одном: ребенку Ральфа ничто не должно грозить.
Люк явился в гостиницу один, было около девяти вечера, и футболисты нисколько ему не помешали: почти все успели допиться до беспамятства, а те, что еще не свалились, уже ничего не видели и не замечали, кроме своих пивных кружек.
Людвиг был прав, за неделю на кухне Люк недурно отдохнул, был исполнен благодушия и рад поразвлечься. Когда сынишка Брауна прибежал в барак и сказал о звонке Мэгги, Люк как раз домывал тарелки после ужина и собирался съездить на велосипеде в Ингем для обычной субботней выпивки в компании Арне и других рубщиков. Приезд жены оказался приятным разнообразием: после того месяца в Этертоне, как ни выматывала работа на плантациях, Люка порой тянуло к Мэгги. Только страх, что она опять начнет требовать «бросай тростник, пора обзавестись своим домом», мешал ему заглянуть в Химмельхох всякий раз, как он бывал поблизости. Но сейчас она сама к нему приехала — и он совсем не прочь провести с ней ночь в постели. Итак, он поскорей покончил с посудой, и, на счастье, пришлось крутить педали всего каких-нибудь полмили, дальше подвез попутный грузовик. Но пока он шагал с велосипедом оставшиеся три квартала до гостиницы, радость предвкушения поостыла. Все аптеки уже закрыты, а «французских подарочков» у него нет. Он постоял перед витриной, полной старого, размякшего от жары шоколада и дохлых мух, и пожал плечами. Ничего не поделаешь, рискнем. Впереди только одна ночь, а если будет ребенок, так, может, на этот раз больше повезет и родится мальчишка.
Заслышав стук в дверь, Мэгги испуганно вскочила, босиком прошлепала к двери.
— Кто там?
— Люк, — отозвался голос.
Она отперла, приотворила дверь и спряталась за нею, когда Люк распахнул дверь пошире. И, едва он вошел, захлопнула дверь и остановилась, глядя на него. А Люк смотрел на нее: после рождения ребенка груди у нее стали полнее, круглей, соблазнительней прежнего, и соски уже не чуть розовые, а яркие, алые. Если б Люка требовалось подогревать, одного этого было сверхдостаточно; он подхватил Мэгги на руки и отнес на кровать.
Рассвело, а она еще не промолвила ни слова, хотя ее прикосновения доводили его до исступленных порывов, никогда прежде не испытанных. И вот она отодвинулась от него и лежит, какая-то вдруг странно чужая.
Люк с наслаждением потянулся, зевнул, откашлялся. Спросил:
— С чего это ты вдруг прикатила в Ингем, Мэг? Она повернула голову, большие глаза смотрят презрительно. Это его задело.
— Так с чего ты сюда прикатила? — повторил он. И опять молчание, только все тот же язвительный взгляд в упор, похоже, она просто не желает отвечать. Довольно смешно после такой ночи.
Но вот ее губы дрогнули в улыбке.
— Я приехала сказать тебе, что уезжаю домой, в Дрохеду.
Сперва он не поверил, но посмотрел внимательнее в лицо ей и понял: да, это всерьез.
— Почему? — спросил он.
— Я ведь предупреждала тебя, чем кончится, если ты не возьмешь меня в Сидней, — сказала Мэгги. Люк искренне изумился.
— Да ты что, Мэг! Это ж было полтора года назад, черт подери! И ведь я же возил тебя отдыхать! Месяц в Этертоне — это, знаешь ли, стоило недешево! Я не миллионер, еще и в Сидней тебя возить!
— Ты два раза ездил в Сидней, и оба раза без меня, — упрямо сказала Мэгги. — Первый раз я еще могу понять, я тогда ждала Джастину, но в этом году в январе, когда лило как из ведра, мне тоже не мешало бы отдохнуть и погреться на солнышке.
— Фу, черт!
— Ну и скряга же ты. Люк, — негромко продолжала Мэгги. — Ты получил от меня двадцать тысяч фунтов, это мои собственные деньги, и все равно тебе жалко потратить несчастаых несколько фунтов, чтобы свозить меня в Сидней. Только и знаешь что деньги! Противно на тебя смотреть.
— Я твоих денег не трогал, — растерянно промямлил Люк. — Они все целы, лежат в банке, и еще сколько прибавилось.
— Что верно, то верно. Они так в банке и останутся. Ты же вовсе не собираешься их тратить, что, не правда? Ты на них молишься, поклоняешься им, как золотому тельцу. Признайся по совести. Люк, ты просто сквалыга. И в придачу безнадежный болван. Надо же — обращался с женой и дочерью хуже, чем с собаками, не то что не заботился — думать о них забыл! Самодовольный, самовлюбленный, бессердечный негодяй, вот ты кто!
Люк весь побелел, его трясло, он не находил слов: чтобы Мэг так яростно на него набросилась, да еще после такой ночи… это все равно как если бы тебя насмерть ужалил какой-нибудь мотылек. Ошеломленный столь несправедливыми обвинениями, он не знал, как ей растолковать, что совесть его совершенно чиста. Как всякая женщина, она судит только по видимости, где уж ей оценить все величие его замысла.
— Ох, Мэг! — выговорил он наконец растерянно, покорно, почти с отчаянием. — Ну разве я когда-нибудь худо с тобой обращался! Да ничего подобного! Никто не может сказать, что я с тобой хоть раз жестоко обошелся. Никто этого не скажет! У тебя и еда была, и крыша над головой, ты жила в тепле…
— Еще бы! — перебила Мэгги. — Вот это золотые слова. Никогда в жизни мне не бывало теплей. — Она покачала головой и засмеялась. — Что толку с тобой говорить? Как со стенкой…
— И с тобой то же самое!
— Сделай милость, думай, как хочешь, — холодно сказала Мэгги, встала, натянула трусики. — Я не собираюсь с тобой разводиться, — сказала она. — Больше я замуж не выйду. А если тебе понадобится развод, ты знаешь, где меня найти. По закону виновата получаюсь я, так? Ведь это я тебя покидаю — во всяком случае, так посмотрит на дело австралийский суд. Можете оба с судьей поплакать друг другу в жилетку — мол, какие все женщины вероломные и неблагодарные.
— Я-то тебя вовсе не покидал, — заявил Люк, — Можешь оставить себе мои двадцать тысяч фунтов, Люк. Но больше ты от меня не получишь ни гроша. На свои деньги я буду растить и воспитывать Джастину, а может быть, если посчастливится, и еще одного ребенка.
— А, вот оно что! Значит, тебе от меня только и надо было еще одного младенца, черт бы его набрал? Вот, значит, для чего ты сюда прикатила — за этакой лебединой песней, за последней памяткой от меня, чтоб было что увезти в Дрохеду! Не я тебе понадобился, а еще один ребенок! Я сам никогда тебе и не был нужен, так? Для тебя я племенной бык, больше ничего! Ну и влип же я!
— Почти всегда так оно и есть, мужчины для женщин просто племенные быки, — зло сказала Мэгги. — Ты разбудил во мне все самое плохое, Люк, тебе этого даже не понять. Можешь радоваться! За три с половиной года я тебе принесла куда больше денег, чем твой тростник. Если я рожу еще ребенка, тебя это не касается. Больше я не желаю тебя видеть — никогда, до самой своей смерти.
Она была уже совсем одета. Взяла сумочку, чемодан, у двери обернулась.
— Я дам тебе один совет. Люк. На случай, если под старость ты больше не сможешь рубить тростник и вдруг опять найдешь себе женщину. Ты ведь не умеешь целоваться. Уж слишком разеваешь рот, заглатываешь женщину, как удав. Слюна — это еще ничего, пока в ней не тонешь. — Она брезгливо вытерла губы тыльной стороной кисти. — Меня тошнит от тебя! Великий самовлюбленный Люк О'Нил, пуп земли! Ничтожество!
Она ушла, а Люк еще долго сидел на краю кровати и тупо смотрел на дверь. Потом пожал плечами и оделся. В Северном Квинсленде это делается быстро. Натянул шорты — и вся недолга. Если поторопиться, он еще поспеет к автобусу, чтоб вернуться на плантацию вместе с Арне и остальными ребятами. Славный малый Арне. Настоящий товарищ, парень что надо. Жениться — одна дурость. Постель постелью, а мужская дружба — это совсем другое дело.