2. «ВСЕ СВЯТЫЕ»
Дом был угловым и выглядел необитаемым. Некоторые окна по фасаду, на втором и третьем этаже, были выбиты.
Нина толкнула парадную дверь. Комната консьержки стояла нараспашку. При жидком свете из заклеенного газетой окна видно было, что она наполовину сгорела. Оттуда тянуло стылой влагой.
Вслед за Ниной, пялясь на ее утешительно прекрасные ноги, я поднялся на пятый этаж.
— В самом начале войны в этот дом попал снаряд, — пояснила Нина. — Жильцы разбежались, у многих погибли все вещи.
— Так вы здесь одна?
— Вообще-то я жила здесь с тридцать шестого года, — отозвалась Нина, простукивая каблуками ступеньку за ступенькой. — И коль скоро бежать из Парижа мне не удалось, то и квартиру решила не менять. Никому, кажется, в голову не приходит, что в этом доме еще может кто-то оставаться. Здесь ни разу не случалось ни облав, ни обысков. Сюда вообще никто не приходит — кроме тех, кому обо мне известно. Удобно, правда?
Квартира Нины оказалась маленькой, полутемной, с желтыми засаленными обоями. Трудно поверить, что здесь обитает молодая красивая женщина. И как она ухитряется из куч неопрятно наваленного хлама извлекать свою изящную одежду?
Одна дверца огромного платяного шкафа была раскрыта настежь, и я видел, что на полках, где аккуратные домохозяйки держат белье, громоздятся связки газет, истрепанные балетные туфли, рваные обувные коробки, ненужные фарфоровые предметы, вроде солонок. Гора каких-то вещей, накрытая шалью, вырисовывалась на софе.
Эта квартира битком набита подробностями. Раздолье опытному наблюдателю. Бери любую группу предметов и делай выводы. Вот, например, в горшке с фикусом — окурки самых разных фасонов и сортов, рядом — хрустальная пепельница с отбитым краем, в ней — засохший букет фиалок, пилка для ногтей и католический образок на порванной веревочке. Наверное, всё это что-нибудь да значит. Наверное.
Из-за того, что комната была захламлена, она казалась еще более пыльной, чем лавка старьевщика. Она была не просто обжитой — казалось, с самого сотворения мира в ней обитают люди и клопы.
Клопы. Невольно я вздрогнул.
Нина тотчас это заметила:
— Вам холодно, Эрнст? Вы нездоровы?
— Я вполне здоров… — пробормотал я. — Могу справку из госпиталя показать.
— Тогда почему вас трясет?
— Это так заметно?
Она пожала плечами:
— Возможно, у вас малярия. Обычное дело после плена, так говорили мои знакомые. Если так, то скажите, у меня где-то завалялся хинин. Вообще меня можете не стесняться. Я повидала, наверное, уже всё, что только может повидать женщина моего возраста… Так что вы меня ничем не удивите. Говорите прямо.
Ну, я и спросил прямо:
— Скажите, Нина, у вас водятся клопы?
Вопреки своему заявлению, она выглядела озадаченной:
— Честно признаться, парижские квартиры никогда не отличались особой чистотой, так что блохи у нас — самое обычное дело. Но почему вы спрашиваете? Недолюбливаете насекомых?
Она еще пыталась превратить всё это в шутку.
— В России нас заели вши, — ответил я. — Но вши — факт медицинский и потому скучный. Я же имею в виду таинственную связь между клопами и мной. Если во всем этом доме, Нина, прячется хотя бы один клоп, скоро он меня отыщет.
— Вот и проверим! — засмеялась Нина.
Она опустилась на корточки под окном. Ее силуэт обрисовался на фоне стены: прямая, чуть выгнутая спина, напряженные икры в тонких чулках.
Нина подняла стоявший на полу маленький примус и поставила на подоконник. Отыскала в горшке с фикусом коробок спичек.
— Вскипячу чаю, — пояснила она. — Где-то у меня завалялись сухари и кусок сыра…
Она пошарила на одной из полок платяного шкафа, извлекла из-под груды газет мешочек, сшитый из пестрого старого платья. Сохранились даже пуговицы.
Нина взвесила мешочек на ладони.
— Ой, у меня, оказывается, оставалась еще крупа… — рассеянно проговорила она. — А я-то искала… Да, вот они. Сухари и сыр.
Сыр, завернутый в газету, оказался заплесневелым, и Нина даже не стала притворяться, что это «такой сорт». Зато сухари — вполне годные.
— Надо было купить что-нибудь по дороге, — сказал я. — У меня полно денег. Можно было бы отовариться у какого-нибудь спекулянта.
— Скоро придет Ренье, — отозвалась Нина. — Принесет что-нибудь. Он всегда что-нибудь с собой приносит. Он ужасно хозяйственный.
— Ренье? — насторожился я. — Какой еще Ренье?
Она поставила кипятиться воду. Металлический чайник у нее был маленький, весь избитый многократными падениями.
В полумраке комнаты лицо Нины расслабилось, черты обрели славянскую мягкость. Когда она наклонялась, платье обтягивало ее бок, отчетливо проступали ребра.
— Не ревнивый любовник, если вы об этом подумали, — после паузы сказала Нина.
Я пожал плечами и решился сесть в кресло. Кресло оказалось мягким, продавленным в правильных местах, так что я наконец блаженно расслабился. Честно говоря, мне безразлично, кто такой Ренье.
— Мы познакомились в префектуре, — Нина почему-то засмеялась. — Он работает инспектором.
— Романтично, — заметил я.
— Требовалось переправить двух английских летчиков, сбитых над Францией, — продолжала она. — Они ухитрились приземлиться в оккупированной зоне. Нужны были пропуска, документы.
— Погодите-ка, — остановил я ее. — Вы намерены рассказать мне сагу о героях Сопротивления?
Нина передернула плечами:
— Сопротивление совершенно реально. А вы, наверное, воображаете, будто Сопротивление — это такой особенный миф, изобретенный ради спасения французской чести? Признавайтесь!
Я вспомнил партизан, повешенных в Харькове. Они как будто не вполне понимали, что с ними сейчас будут делать. И еще листок из школьной тетради, где детским почерком было выведено: «Смерть немецким оккупантам!»
— Я вообще никогда не задумывался о вашем Сопротивлении, — ответил я.
— Но вы же воевали во Франции! — настаивала Нина.
— Когда я был во Франции, воевать-то особо не приходилось, — не выдержал я. — Я просто прокатился на танке, пока «везение» не отправило меня в госпиталь. Но если вам на самом деле так любопытно, что я об этом думаю, то мне вообще трудно припомнить, чтобы хотя бы одна страна так основательно обосралась в ходе боевых действий, как ваша драгоценная Франция. Даже голоштанная Польша — и та огрызалась до последнего.
— Народ не может долго существовать в состоянии позора, — сказала Нина и убрала вьющуюся прядь с виска. Она не пыталась оспаривать мое мнение. — Именно поэтому одни французы старательно верили в сотрудничество с оккупационными властями как в единственный путь к возрождению великой Франции, а другие столь же старательно занимались саботажем и на этом основании считали себя героями.
— Вы, например?
— Я, например, — не стала отрицать она. — Если ты сыграл хотя бы крошечную роль в Сопротивлении, то немножко очистился. Стал малой, но необходимой частью грандиозной легенды. Вот почему я так обрадовалась, когда наш машинист сцены шепнул мне, что нужно зайти в районную префектуру, спросить там инспектора Ренье, дать ему понять, кто я такая, и забрать два фальшивых пропуска. Понимаете, я могла бы больше ничего не делать для Сопротивления, только эти два пропуска — и всё…
— Но ведь вы же на этом не остановились, — напомнил я.
Она махнула рукой, не желая отвлекаться:
— В общем, прихожу в префектуру — там сидят восемь инспекторов в ряд, толпятся посетители. Я дождалась, пока народу не стало, подошла к Ренье и принялась «давать ему понять, кто я такая». — Она рассмеялась. — А он, представляете, сидит дуб дубом. Я уж и подмигивала, и щелкала пальцами. Не реагирует! Я наклонилась к нему и говорю: «Вы инспектор Ренье?» Он молча заглянул мне за вырез, потом указал на табличку со своим именем. «А я из балета». Он пожал плечами. Я говорю: «А сейчас я выступаю в Revue». Он спрашивает: «И как, хорошо платят?» Представляете? Я так растерялась, что выпалила: «Да паршиво платят, как и везде!» Он вдруг заморгал, заморгал, потер глаза кулаками. Как ребенок. «Так вы, — говорит, — та танцовщица, которая должна прийти за фальшивыми документами?» Так и брякнул, при всех! Я уж навострилась было бежать, а другие инспекторы сразу оживились, зашумели: «Мы, — говорят, — тут все в Сопротивлении…» Они потом на мои выступления приходили, последние деньги, наверное, потратили…
Чайник закипел. Нина взяла газетный кулек, в котором оставалось немного чая, и заварила.
— И что английские летчики? — спросил я. — Переправили?
— Наверное… Я не интересовалась. Не принято. Чем меньше знаешь — тем лучше.
— А мне-то вы почему это рассказываете? — не выдержал я.
— Я вас не боюсь, — ответила Нина.
Чайные чашки у нее были из тонкого фарфора, но все треснувшие или с отбитым краем.
— Когда я состарюсь, у меня будет чистая квартира и хорошая посуда, — задумчиво проговорила Нина. — Я снова начну читать хорошие книги. Тургенева, Мопассана. Чай не будет отдавать опилками, а кофе — желудями. Мокрые рукавички я повешу сушиться возле камина, и от них будет пахнуть собачкой.
Я всё еще размышлял над услышанным:
— Обидно или лестно — что вы меня не боитесь?
— А вам, конечно, нравится, когда вас боятся? Большой, страшный Зигфрид.
— Вообще-то это утомительно, — возразил я. — Если хочешь наводить страх, нужно всё время придумывать, как бы еще запугать, а если не хочешь — постоянно следить за собой, чтобы не делать резких движений.
— В таком случае, всё в порядке, — хладнокровно заметила Нина. — Можете делать резкие движения, сколько вздумается.
Раздался стук в дверь.
Она сделала мне знак сидеть спокойно (я и так не собирался покидать кресла) и пошла открывать. При ходьбе она чуть покачивала бедрами, и юбка послушно играла вокруг ее колен.
Из прихожей донеслась быстрая, стрекочущая французская речь.
Затем в комнату вошла Нина, за ней — коренастый человек с узко посаженными глазами и тонкими, пугающе синими губами. Он кивнул мне, назвав «камрадом» и еще кучей непонятных слов, и тоже получил от Нины треснувшую чашку с китайскими павлинами. Кажется, пошутил насчет русского чая и спрашивал о кофе.
Нина обратилась ко мне на французском. Она говорила громко, медленно, отчетливо, как с больным, благодаря чему я понял, что пришедшего зовут Дюшан. Ага, небось, он такой же Дюшан, как я — Тауфер. И документы у него такие же убедительно потертые, как у меня. Выданные инспектором Ренье.
А вообще, подумал я, здесь, на пыльном чердаке необитаемого дома, — какое, в принципе, значение имеют имена? Положим, выяснится, что на самом деле этот парень зовется герцог де Монморанси. И что изменится? Да ровным счетом ничего.
Нина сняла примус и с ногами забралась на подоконник, привычно упираясь туфлей в горшок с фикусом. Они с Дюшаном закидывали друг друга потоками фраз.
Нина раскраснелась, отвернулась, замолчала.
— Ренье, — выговорила она после паузы. Видать, увидела в окно, как он идет по улице.
Ренье постучал в дверь спустя несколько минут. Ему открыл Дюшан.
С Ренье явился еще один человек, похожий на юного иезуита. Казалось, он только вчера вернулся из миссии, затерянной среди малярийных джунглей. Насколько Ренье выглядел безупречно заурядным любителем утренних круассанов и вечерних газет — настолько обращал на себя внимание его спутник, хрупкий, бледный, с воспаленными глазами, почти белыми, под бесцветной редкой прядью криво подстриженной челки. По-моему, на нем огромными буквами было написано «Подпольщик».
Но местным службам безопасности, конечно, видней. Может, тут пол-Парижа таких ходит.
Ренье тотчас принялся шуршать какими-то свертками, в комнате запахло сардельками, свежей выпечкой, тушеной капустой. Он знал, где у Нины посуда, и, выронив несколько скатанных в жгут чулок, извлек склеенное блюдо с синим рисунком, изображавшим старинный замок на берегу озера.
Со мной Ренье поздоровался коротким кивком, как со старым камрадом. Его товарищ, напротив, впился в меня взглядом, потом перевел глаза на Нину.
Нина покусала губу и представила меня:
— Это немецкий друг. Он только что из лагеря. Его зовут Эрнст.
До меня не сразу дошло, что она говорит по-немецки. Только что разговор велся на птичьем наречии, и вот на тебе — всё понятно. На мгновение я даже допустил безумную мысль, что набрался французского достаточно, чтобы соображать, о чем ведется беседа.
Значит, Нина все-таки решила сообщить своим друзьям, что я немец. Передумала после того, как заявился юный иезуит. Наверное, он у них важная шишка.
Юноша протянул мне холодную влажную руку:
— Святой.
Он тоже говорил по-немецки.
Я встал и пожал ему руку.
Мне было на редкость неуютно. Не хватало еще, чтобы любители круассанов догадались, кто я такой и из какого лагеря, собственно, вернулся.
Ренье закончил сервировать обед и принес из соседней комнаты крашеные деревянные табуретки. Святой уселся в кресло — очевидно, это было его обычное место, Нина снова забралась на подоконник. Я опустился на табурет с острым предчувствием, что меня сейчас будут допрашивать. Когда один сидит в кресле, а другой — на табурете, такое ощущение неизбежно.
— На самом деле не «Святой», а «Все святые», — пояснила мне Нина по-немецки. — Его имя Тусен.
— И каково это — быть всеми святыми одновременно? — поинтересовался я.
Тусен на мгновение замер, тушеная капуста обвисла по краям ложки.
— Это единственно возможный способ командовать людьми, — ответил он наконец.
Я совершенно искренне поперхнулся, а Тусен как ни в чем не бывало продолжал:
— Быть «Тусеном» означает держать в себе то лучшее, что делает людей святыми. Как будто они отдали тебе это на хранение.
— Как в банке?
— Если угодно…
— Ловко, — сказал я. — Стало быть, носите на плечах всю Францию? Тяжко, наверное?
— Тело не имеет значения, — отозвался Святой. — Я знаю, что выгляжу… не очень. — Он болезненно скривился, изуродовав на мгновение свое фарфоровое лицо.
— Тусен — его настоящее имя, — заметила мельком Нина. — Он родился первого ноября.
— Какая у вас специальность, Эрнст? — спросил Святой.
Не задумываясь, я ответил:
— Механик.
— Это хорошо, — пробормотал он, раздумывая о чем-то своем.
— Святой, ешь, — напомнила Нина.
Тусен машинально сунул в рот ложку.
Некоторое время все молча жевали. Потом Святой негромко произнес:
— Завтра в Париж возвращается «Триколор».
Дюшан поморщился:
— Дарлан все-таки пошел на это.
Тусен хмыкнул:
— Ничего удивительного. Наоборот, было бы странно, если бы он не воспользовался Легионом, а отдал его на растерзание красной Москве. Фактически сразу после переворота в Германии, еще в ноябре, начались разговоры о том, чтобы отозвать французских добровольцев с Восточного фронта. Формально они не обязаны больше сражаться за Вермахт, поскольку присягали на верность лично фюреру. А фюрер — фью!..
Он присвистнул, и все засмеялась.
Тусен снова стал серьезным:
— Наш человек в отеле «Маджестик» сообщает, что там вовсю ведутся серьезные приготовления к приему большого количества высокопоставленных лиц. Завозят продукты, крахмалят простыни.
Пока все молчали, Нина вполголоса перевела мне, о чем шла речь.
— Гадина ползет обратно в свое гнездо, — задумчиво проговорил Святой. Он смотрел на свои тонкие, прозрачные пальцы, на которые внезапно упал луч света, пробившегося сквозь пыльное стекло. Пальцы двигались, словно тянули за нитки незримую марионетку. — Вы, конечно, не знаете, Эрнст, — он то и дело переходил с французского на немецкий, — но именно в отеле «Маджестик» в июле сорок первого было принято решение поддержать крестовый поход Гитлера против Москвы. Там избрали центральный комитет Легиона. Оттуда всё и началось.
— Одно из основных условий, которое руководство «Триколора» поставило германскому командованию, — они не будут воевать непосредственно против французов. Легионеры потребовали, чтобы их бросили в пекло войны подальше от Франции. Это выглядело героически, — прибавил Дюшан.
— Многие сочли их истинными патриотами, — заключил Тусен, дергая углом рта. — Героями.
— Вы, коммунисты-интернационалисты, отвергаете национальную идею как объединяющий фактор, — произнес Ренье. — Поэтому вам трудно принять патриотизм такого рода.
— Стреляя по русским большевикам, они рано или поздно начнут стрелять по французам. Сначала по коммунистам, потом — по простым гражданам. Когда переходишь на сторону врага, такое неизбежно. Такова участь всех предателей, — изрек Святой с ужасающим спокойствием. — Нельзя сражаться «за землю» в отрыве от правительства, которое ею управляет. Нельзя воевать за какую-то абстрактную «Францию». Сражаясь за Францию, они на самом деле сражаются за Петена. Им волей-неволей придется стрелять в нас.
(Я не сразу сообразил, что, говоря «вы, коммунисты-интернационалисты», Ренье имел в виду Тусена, возможно — Нину… и меня. Хорошо, что обычно я реагирую на потрясения замедленно — до меня доходит не сразу.)
— А вы разве не коммунист? — спросил я у Ренье.
— Я поддерживал Народный фронт, этого достаточно, — гордо ответствовал Ренье.
— Он считает себя недостойным вступления в Коммунистическую партию, — подал голос Тусен. — Он считает ее партией святых.
— Партией расстрелянных, — поправил Ренье.
— Это одно и то же, — возразил Тусен.
Я кусал губу, чтобы не рассмеяться. Они такие серьезные, эти люди. Слова имеют для них такое большое значение. Для них жизненная необходимость тщательнейшим образом рассмотреть каждое свое душевное движение и снабдить его соответствующей этикеткой. Жалкая попытка вернуть себе невинность Адама и заново переименовать всю земную тварь. «Партия расстрелянных», «партия святых».
В захламленной комнате Нины, посреди Парижа, я с болезненной остротой ощущал ветхость, изношенность Франции. Государство из лавки старьевщика.
— Стало быть, «Триколор» нарочно попросился на Восточный фронт, лишь бы не поднимать руку на своих соотечественников? — уточнил я.
— Именно, — кивнул Дюшан.
— Господи!.. И куда же их направили, этих бедолаг? — Некстати я вспомнил паренька-румына, которого мы называли «Трансильвания», в его вязаном «шлеме».
— Под Москву, — ответил Дюшан. — До слез по-французски, не находите? Каждому хотелось почувствовать себя маленьким Бонапартом. Разумеется, русские обеспечили им эти ощущения в полной мере.
Я вдруг заметил, что Святой пристально наблюдает за мной, и отвернулся.
Святой бездушно проигнорировал мое желание оставаться незаметным:
— А вы, Эрнст, встречали в лагере русских?
— Да, — выдавил я.
— И какие они?
— Другие, — нехотя ответил я. — Не такие, как французы. Не такие, как немцы. Таких людей… вообще, наверное, не бывает. Они невозможны.
— Нина похожа на них? — спросил Святой. — На тех русских, которых вы встречали?
— Не очень, — сознался я.
Нина, кажется, обиделась.
И напрасно. Она не обижалась бы, если бы могла знать, о ком я думаю.
А я вспоминал толстую женщину-врача в сталинградском подвале. Фактически тогда она спасла нам жизнь. Но обращалась с нами совершенно бессердечно. Как будто мы были дровами или, скажем, валенками. Какими-то предметами, о которых стоит позаботиться. У нее не было времени подбирать для нас новые имена.
— После Москвы «Триколор», заново укомплектованный добровольцами, вернулся на Восточный фронт, — снова заговорил Святой. — На сей раз Легион использовали в Белоруссии.
— Они действовали против партизанских отрядов, — пояснила Нина. — Проводили карательные рейды. Выявляли базы «террористов».
— Но, конечно, ни одного выстрела по соотечественнику они не произвели, — с горечью подытожил Святой. — Под шумок, пока Советы после английского вероломства не начали договариваться с Германией, «Триколор» из Белоруссии поспешно вывели и прямиком направили домой.
— Сталин мог бы потребовать выдачи легионеров, — пояснил Дюшан. — Как военных преступников. И пока «Триколор» находился в Белоруссии, это было вполне реально. Но свистопляска с переворотом в Берлине отвлекла внимание русских от Франции, чем Дарлан и воспользовался. Ему очень кстати испытанный в боях Легион. Фактически — он получает карманную гвардию.
— Не следует забывать и о том, что у Дарлана с «Триколором» — давние и добрые отношения, — вставил Тусен. — Через четыре дня после объявления об организации Легиона, одиннадцатого июля сорок первого года, именно адмирал Дарлан от лица французского правительства принял Легион на государственный счет. Фактически — признал его и заключил в административные объятия.
— И что, они действительно военные преступники, эти французские добровольцы? — спросил я.
Святой резко повернулся ко мне:
— О, не сомневайтесь! Помимо того, что они сражались с партизанскими отрядами, они занимались еще и «умиротворением местности». Так называется физическое уничтожение всех, кто подозревается в связи с партизанами. Фактически — мирное население.
Нина хмурилась — ей не нравился этот разговор. Но я продолжал задавать вопросы, не обращая внимания на ее недовольство:
— И много они перебили мирного населения?
— По сообщениям лондонского радио, которое получало информацию от русских, — около трех тысяч человек, — ответил Святой хладнокровно. — «Пособники террористов» истреблялись целыми деревнями, включая женщин, стариков и детей.
— Но ведь русские могут… — начал было я.
— Врать? — перебил Святой, хотя я собирался сказать «преувеличивать». — Нет, как раз этим сведениям я верю. Дело в том, что данные подтверждаются самим руководством Легиона. Жак Дорио публично хвастался проведенными операциями, в которых он принимал личное участие. Нина хранит газеты, — он кивнул на платяной шкаф.
Нина спустила с подоконника ноги. Я испугался, что она сейчас начнет копаться в бумагах, поднимая тучи пыли и роняя растрепанные подшивки ради пары заметок и какой-нибудь мутной фотографии — но она всего лишь снова разогрела чайник.
— Ты плохо выглядишь, Святой, — обратилась Нина к Тусену. — Доедай и ложись. Я постелю тебе на диване. Не возвращайся сегодня в мастерскую.
— У меня остались кое-какие дела, — возразил Тусен.
— Хочешь умереть раньше, чем мы закончим? — резко спросила Нина. — Никто не требует от тебя, чтобы ты жил просто ради того, чтобы жить, но, пожалуйста, давай завершим начатое.
Несколько секунд Святой раздумывал — определенно, не над словами Нины, а над чем-то более простым и близким — затем кивнул:
— В таком случае, Дюшан, на тебе — все подробности насчет отеля «Маджестик». Кто конкретно ожидается, время, организация охраны. Скорее всего, это будут молодчики из Милиции, так что будь осторожен… — Он вдруг прервался и надолго закашлялся.
— Все сделаю, Святой, не беспокойся, — заверил Дюшан. — Не в первый же раз.
— Может, в последний, — возразил Святой. — Чертов Дарлан развернуться нам теперь не позволит. — Он наклонился в кресле вперед и тронул меня за руку. — Что вас так сильно беспокоит, Эрнст?
— Меня?
Не люблю проницательных людей. Вечно они проницают не то, что надо.
— Да. — Теперь Святой смотрел мне в глаза. Очень спокойный ясный взгляд, после приступа кашля остались слезы, он их не вытирал. — Вы всё время думаете о чем-то. Вы встревожены.
— Ладно, скажу, — буркнул я. — Меня здесь, конечно, не было, но разве Маршал позволял вам разворачиваться? Разве за вами не охотились вишистская милиция и гестапо?
— Естественно, — сказал Святой.
Я выбрал правильную тему и удачно перевел его внимание с моей персоны на подпольную работу: о подвигах и страданиях участников Сопротивления он мог разглагольствовать бесконечно. И это, право же, куда интереснее, чем рассматривать под лупой какого-то сомнительного камрада Эрнста.
— Естественно, за нами охотились, как за диким зверьем, — медленно продолжал Святой. — Но участвовать в нашем Сопротивлении — хотя бы подав кусок хлеба преследуемому человеку — было единственным способом для француза почувствовать себя французом. Перестать быть опозоренным. Побежденным. Сдавшимся. Поэтому нас поддерживало население. Вся страна, весь народ. А Франсуа Дарлан освободил французскую нацию от ощущения вины и позора. Теперь все едины под знаменами Республики и консулата! Все — граждане Франции, ее сыны. Включая и легионеров «Триколора». Проклятье, да скоро они, помяните мое слово, станут символом нашей национальной гордости!
— И, следовательно, никто больше не сочтет за честь подать вам кусок хлеба, — заключил я.
— Фактически наше дело проиграно, — согласился Святой. — Нас перехитрили, что неудивительно, и, что гораздо хуже, воспользовались плодами, взошедшими на нашей крови. Полагаю, в ближайшем будущем Дарлан перейдет к уничтожению наиболее активных руководителей Сопротивления. Впрочем, я умру раньше.
— Ну все, хватит, — прервала его Нина. — Дай задание Ренье и отправляйся отдыхать.
— Как всегда, потребуются документы, — сказал Святой, легко переходя от пафоса к деловитости. — Удостоверения личности для женщины и четырех мужчин. Сделай про запас. Постараемся наняться на работу в «Маджестик» в решающий день. Им потребуются разнорабочие и дополнительные официанты.
— Я могу выступать под своим именем, — возразила Нина. — Меня многие знают по Revue. Потом прикинусь жертвой, как обычно.
— Я всё понял, Святой, — сказал Ренье.
Скоро они с Дюшаном ушли. Святой допивал остывший чай. Нина возилась в соседней комнате.
Мы молчали.
Потом Святой тихо спросил меня:
— Как было в лагере?
— Очень плохо, — ответил я.
— Я встречал нескольких человек из лагеря, — сказал Святой. — Никто ничего не рассказывает.
— Нечего рассказывать.
— Все так говорят. Но что-то же с вами там происходило.
— Не тратьте на это силы, Святой, — сказал я. — Оставьте другим хотя бы малую часть. В конце концов, это наша жизнь, не ваша.
— Вы мне расскажете? — Он впился в меня глазами.
— О чем? О лагере?
Он молча, страстно кивнул.
Я задумался. Наконец я сказал:
— Представьте себе какой-нибудь новый для вас механизм. Вы даже не понимаете, как он работает. Половина деталей вам абсолютно незнакома. Как вы сможете описать его? Не существует слов, которыми вы могли бы воспользоваться. Там есть шестеренки, например, винты, пружины. Но картина всё равно не складывается. Я могу вам сказать, что в лагере люди испытывают голод, что там бывает очень холодно, что там тоскливо, что жизнь быстро теряет смысл, а время останавливается. Но это лишь шестеренки, винты, пружины. Как устроен весь механизм — вы не поймете. И очень хорошо, что не поймете. Вам этого не нужно. Вы и без того слишком много понимаете.
— Все, разговоры окончены, — объявила Нина, появляясь в комнате. Она взяла Святого за руку и, как ребенка, увела за собой.
Я встал с табурета и подошел к полуоткрытой двери, заглядывая в маленькую комнатку — спальню Нины.
Святой стоял возле кровати, опустив руки и свесив голову. Нина расстегнула на нем рубашку, потом брюки. Приказала ему что-то, и он послушно переступил через брюки. Он был очень худым. Нина взяла его за плечи, развернула к себе спиной. Поперек лопаток я увидел несколько воспаленных рубцов. Нина протерла его спину комком ваты. Запахло чем-то медицинским, приятным. Затем Нина завернула Тусена в халат, и оба скрылись из поля зрения. Заскрипели пружины — Тусен улегся на кровать.
Нина вышла из комнаты так стремительно и внезапно, что приложила меня дверью.
— Подсматривали? — осведомилась она.
Я неопределенно пожал плечами и потер ушибленный лоб.
— Это ничего, — утешила меня Нина. — Святой поначалу на всех так действует. Хочется понять, что это за существо.
— И что это за существо?
— Еще не догадались?
— Честно говоря, нет. Фанатик, возможно. Он католик? Иезуит?
— Он краснодеревщик, — ответила Нина.
— Так прозаично?
— Во Франции самая низменная проза жизни в любой момент может внезапно обернуться героизмом, — сказала Нина. — Вы читали рассказ Мопассана «Пышка»?
Я молча покачал головой.
— Понятно, — после короткой паузы заключила Нина. — В моторах «Майбах» вы разбираетесь лучше, чем в беллетристике.
— Приблизительно так, — отпираться было бессмысленно.
— Ладно, вот вам еще одна история. Еще одна история о Сопротивлении, о том, как малое превращается в великое… До войны Святой работал в мастерской, которая принадлежала его семье. Когда пришла весть о том, что немцы перешли Сену, вся семья бежала из Парижа. После скитаний под бомбежками, потеряв близких, Тусен добрался до Тулузы. Деньги кончились, есть было нечего. Ему было семнадцать лет. Однажды, бродя по Тулузе в поисках работы, он прошел по площади Сен-Сернен, не заметив, что вся она окружена полицейскими. Тех, кто входил в этот круг, задерживали и спрашивали бумаги. У Тусена не оказалось никаких документов, они сгорели во время бегства. Задержанных отправили в префектуру и заперли, а в середине ночи затолкнули в фургон и куда-то увезли. Выгрузили в темноте перед каким-то зданием. И здание, и небольшой парк перед ним были обнесены колючей проволокой.
— И что это было? — спросил я. — Лагерь?
— Да, лагерь Клерфон недалеко от Тулузы. Задержанных загнали в здание и начали переписывать. Тусен стоял одним из последних в очереди. Он закашлялся — у него плохие легкие, — и один из французских офицеров неожиданно приказал ему выйти. Они снова очутились в парке. Офицер подвел его к ограждению, раздвинул колючую проволоку, велел выбираться и немедленно уходить из Тулузы. Тусен не стал задавать вопросов. Почему тот человек его спас — осталось загадкой. Но с тех пор Святой в Сопротивлении.
— Так он поэтому спрашивал про лагерь? Хочет знать, чего избежал?
— Мне скоро уходить на работу, — сказала Нина. — Комнат у меня две. Я, уж простите, буду спать на софе, так что постелите себе на полу. — Она кивнула на гору барахла, закрытого шалью. — Возьмите себе одеяло, какое хотите, белье, если не любите спать на голом. У меня всё не очень чистое, но это ничего?
— Ничего, — ответил я. — А вас не смутит, что я буду спать с вами в одной комнате?
Нина тихонько засмеялась.
— Да я могла бы даже переночевать с вами в одной постели, но софа у меня узкая — вдвоем мы на ней просто не поместимся.
Нина собиралась на работу: складывала в сумочку косметику, пропуск. Она непрестанно двигалась, ходила по комнате, заставила меня отвернуться и надела другое платье. Потом я помог ей застегнуть пуговицы на спине. Она двигала лопатками, задевая мою ладонь. Чтобы мне удобнее было застегивать, она подняла и удерживала рукой волосы, открыв шею.
— Невозможно спать, пока ты бегаешь тут, как рассерженная мышь, — раздался голос, и на пороге комнаты появился Тусен в старом полосатом халате. Он стоял босиком на нечистом полу.
— Ты подслушивал? — возмутилась Нина.
— Ну, Эрнст же подсматривал, — засмеялся Святой.
Я понял, что краснею. Со мной такого не случалось уже сто лет.
— Нина рассказала вам про меня, в общем, правильно. И мой интерес к лагерям объясняется именно этим, — кивнул мне Тусен. — Вы поможете нам, товарищ? Сейчас у нас каждый человек на счету.
— Помогу в чем?
— Взорвать главарей «Триколора» в отеле «Маджестик», конечно.
Я ошеломленно замолчал. До сих пор мне казалось, что я понимаю, о чем здесь разговаривают.
Тусен помолчал, всматриваясь в мое лицо, и совсем тихо прибавил:
— Я не сумасшедший и не фанатик, товарищ.
— Святой! Немедленно в постель! — закричала Нина.
Он рассмеялся и бесшумно скрылся в комнате.
Нина надела туфли, набросила пальто. Предупредила, что вернется поздно, Revue заканчивается после полуночи.
Я проводил ее до выхода, вернулся в комнату и начал разбирать вещи. Добыл два одеяла, одно постелил, другим укрылся. Долго лежал без сна, глядя в потолок. Несколько раз Святой принимался кашлять, потом опять затихал за дверью. Мне было очень тепло.