Гризли
В этой моей второй книге о животных, которую я предлагаю читателям, есть нечто, напоминающее исповедь. Исповедь и надежду. Исповедь человека, который долгие годы охотился и убивал, прежде чем понял, наконец, что дикие животные дают собою гораздо больший материал для захватывающего спорта, чем для простого убийства, – и надежду, что то, что я описываю, сможет хоть сколько-нибудь побудить читателя почувствовать и понять, что величайшее наслаждение на охоте составляет не убийство, а именно возможность предоставить животному жить. Совершенно справедливо, что в необъятных пустынях приходится убивать поневоле, чтобы жить; каждый должен питаться мясом, потому что мясо есть жизнь. Но убивать для пищи – не есть убийство; это совсем не та страсть, которую я никогда не забуду и которая заставила меня однажды в горах Британской Колумбии в течение менее чем двух часов убить четырех медведей гризли, то есть погубить сто двадцать лет жизни всего только в сто двадцать минут. И это только один пример из тех тысяч, в которых я вспоминаю себя, как преступника, потому что убийство ради удовольствия ничем не отличается от самого настоящего убийства. Я задался целью в этих моих скромных книжках хоть чем-нибудь искупить мой грех, и мое искреннее желание состоит не только в том, чтобы предложить их публике, как интересные романы, но и в том, чтобы сделать себя ответственным за правдивость сообщаемых фактов. Как и у человека, в жизни диких зверей бывают свои трагедии, юмор и пафос; там – факты высокого интереса, именно там вы натолкнетесь на настоящие случаи и на настоящие переживания, которые так и просятся, чтобы их зафиксировали в книгах. В «Казане» я пытался дать читателю представление о моем долгом пребывании среди ездовых собак на Дальнем Севере. В этой же книге я предлагаю мельчайшие подробности из жизни тех диких зверей, которых вывожу героями. Маленький Мусква прожил у меня в канадских Скалистых горах все лето и всю осень. Пипунаскус погребен в округе Файрпан-Рэндж, причем мы поставили над ним памятник, точно это был белый человек. Два медвежонка, которых мы выкопали из берлоги в Атабаске, уже издохли. А Тир еще жив, потому что обитает в таких краях, куда не заходит ни один охотник, а мы не смогли убить его только благодаря простой случайности. В июле 1916 года я вновь посетил те места, где жили Тир и Мусква. Я полагал, что с первого же взгляда узнаю Тира, потому что это был действительно выдающийся во всех отношениях зверь. Так оно и вышло. Что же касается Мусквы, то за два года из маленького медвежонка он превратился в настоящего медведя. Мне приятно вспомнить, что он еще не разлюбил сахар и несколько раз ночевал со мною под одним одеялом; мы вместе с ним охотились на ягоды и корешки и часто забавлялись шуточной борьбой, когда я останавливался на ночлег и разбивал палатку. Но, несмотря на все это, он, по всей вероятности, никогда не простит мне того, что я так грубо бросил его тогда одного, маленького и беспомощного, – но ведь я хотел предоставить ему свободу и возвратить его обратно горам!
Джеймс Оливер Кервуд
Глава I
В своих владениях
Молча и неподвижно, точно рыжеватый камень, Тир простоял несколько минут на одном месте и осматривал свои владения. Он не мог видеть далеко, потому что, как и все медведи гризли, имел маленькие, далеко отстоявшие друг от друга глаза и плохо видел. На пространстве трети или половины мили он мог рассмотреть только козу или горного барана, но далее этого весь мир представлял для него обширную загадку, то освещенную ярким солнцем, то погруженную в непроглядный мрак ночи, которую он постигал только с помощью слуха и обоняния. Именно обоняние и удерживало его теперь недвижимо на одном месте. Издалека, с самой долины, до его ноздрей донесся еще неведомый ему запах. Он почуял что-то такое, что было совсем необычно в этих местах и что заставило его как-то странно смутиться. Напрасно его неповоротливый ум старался объяснить себе это явление. Это вовсе не был олень, так как он уже несколько раз загрызал оленя; это не была и коза; не был и баран; это не был запах и жирного, ленивого сурка, гревшегося на солнышке, так как он поедал сурков целыми сотнями. Это было нечто такое, что не возбудило в нем ни аппетита, ни страха. Он был вообще любознателен, но на этот раз не рискнул отправиться на поиски. Его удержала от этого осторожность.
Если бы Тир мог отчетливо различать предметы на пространстве мили или двух, то и тогда его глаза увидели бы гораздо меньше, чем сейчас он почуял одним только обонянием по ветру. Он стоял на краю небольшой плоскости; под ним, в восьмой части мили от него, развертывалась долина, а над ним, в таком же расстоянии, находилось то ущелье, из которого он вышел сюда только сегодня после полудня. Плоскость эта представляла собой нечто очень похожее на блюдо чуть не в целую десятину, образовавшееся неожиданно на зеленом скате горы. Оно было покрыто богатой, мягкой травой и июньскими цветами: горными фиалками, группами незабудок, дикими астрами и гиацинтами; в центре этого блюда находилось небольшое болотце, по которому Тир частенько любил прохаживаться, когда у него заболевали подошвы от голых камней. На восток, запад и на север от него развертывалась удивительная панорама канадских Скалистых гор, обласканных золотым послеполуденным июньским солнцем. Со всех сторон долины, из каждого ее уголка, из ущелий между отвесными вершинами гор, из малейшей расселины в сланцевых скалах, которые доползали почти до самой снеговой линии, до него доносился веселый весенний шум. Это была музыка бежавшей воды. Этой музыкой был насыщен весь воздух, потому что речки, ручьи и потоки, которые образовывались от таявшего снега, находившегося с вековечных времен у самых облаков, не переставали течь никогда. Кроме этой музыки, весь воздух был наполнен сладким ароматом цветов. Июнь и июль – время, которым в этих местах заканчивается весна и начинается лето, уже готовы были сменить один другого. Земля разбухала от зелени; ранние цветы превратили обращенные к солнцу скаты гор в сплошные красные, белые и пурпурные пятна, и все живое распевало по-своему на разные голоса – свиристели на скалах, маленькие пышные суслики на своих холмиках, громадный шмель, перелетавший с цветка на цветок, ястреба над долиной и орлы над самыми вершинами гор. Даже сам Тир распевал на свой лад, потому что, когда он незадолго перед этим шлепал лапами по мягкому болотцу, то какой-то странный звук вырывался у него из глубины груди. Это было не ворчание от злости или досады; это был звук, который он издавал от удовольствия. Это была его песнь.
И вдруг, по какой-то таинственной причине, в этот удивительный день внезапно произошла для него перемена. Он остановился без движения и долго внюхивался в ветер. В нем он почуял что-то незнакомое, что его не испугало, а просто обеспокоило. Он так же был чувствителен к этому, появившемуся в воздухе, новому, странному запаху, как и язык ребенка, в первый раз почувствовавшего на себе едкую каплю спирта. И вот, наконец, из его груди вырвалось глухое ворчание, походившее на отдаленный раскат грома. Он был владыкой всех этих мест, и его мозг медленно подсказал ему, что в них не должно было появляться ни малейшего запаха, которого он не мог бы понять, иначе он не был бы в них хозяином.
Он не спеша поднялся на дыбы во всю свою девятифутовую длину и, точно дрессированная собака, стал на задние лапы, а передние, испачканные в тине, сложил у себя на груди. Ведь целые десять лет он прожил в этих своих владениях и ни одного раза до него не долетало подобного запаха. Этот запах не нравился ему. Он все внюхивался в него, а запах становился все сильнее и ближе. Тир даже и не думал вовсе скрываться. Готовый ко всему и смелый, он вытянулся во весь свой рост. Он казался чудовищем по величине, и его новая июньская шуба отливала на солнце коричневым золотом. Его передние лапы были длиной почти в рост человека; три самых длинных из его пяти, острых, как ножи, когтей на каждой из лап – пяти с половиной дюймов; оставленные им на тине следы были по пятнадцати дюймов в длину. Он был жирен, гладок и могуч. Его глаза, величиною не больше ореха, отстояли один от другого на целые восемь дюймов. Два верхних клыка его, острые, как кончики кинжалов, были величиною с большой палец руки человека, а в пространстве между челюстями у него могла бы легко поместиться шея оленя. Вся его жизнь протекла вдали от человека, и потому он вовсе не был зол. Как и все медведи, он не убивал из одного только удовольствия убить. Из целого стада оленей он выхватывал только одного и доедал его до самого мозга его костей. Это был вполне мирный владыка. Он признавал и для себя самого и для всех других существ только один закон – «оставь меня в покое». Этим законом так и веяло от всей его фигуры теперь, когда он стоял на задних лапах и внюхивался в долетавший до него незнакомый запах.
Своей давящей, массивной силой, властностью и одиночеством он походил на горы, с которыми никто не мог соперничать в небесах, так же, как и с ним в долинах; с горами он был связан целым рядом веков. Он был частью их. История его расы началась и умирала среди них; он и они были во многих отношениях подобны. До самого этого дня он не смог бы припомнить, кто стал бы оспаривать в этих местах его власть и права, за исключением разве только таких же точно медведей гризли, как и он сам. С такими соперниками он встречался лицом к лицу, открыто, и часто дело доходило у них до смертного конца. Он всегда был готов сражаться при малейшем оспаривании его прав на эти места, которые он всегда считал своими. Пока он не был побежден сам, он являлся единственным властителем, судьей и деспотом по своему собственному выбору. Он был неограниченным владыкой в этих богатых долинах и зеленых лужайках и единственным повелителем над всеми окружавшими его здесь живыми существами. Он властвовал над ними прямо и открыто, без малейшей стратегии и коварства. Его не любили и боялись, но сам он ни к кому и ни к чему не испытывал ни ненависти, ни боязни. Он был честен от природы. Вот почему он открыто ожидал появления того страшного существа, запах которого до него донесся из долины.
Когда он сидел так на задних лапах, нюхал воздух своим рыжим носом, то что-то внутри его заговорило об его далеких, терявшихся в тумане времени, поколениях. Никогда раньше он еще не ощущал в своих ноздрях подобного запаха, а между тем, почуяв его, вовсе не считал его для себя новым. Он только никак не мог освоиться с ним, не мог его определить. Но тем не менее он знал, что в нем заключалось что-то страшное и полное угроз.
Целые десять минут просидел он, точно изваяние, на задних лапах. Затем ветер переменился, запах стал становиться все менее ощутимым и, наконец, прекратился совсем. Тир немного опустил свои плоские уши. Он медленно повернул свою громадную башку так, чтобы глаза его могли видеть зеленую долину и площадку, на которой он стоял. Теперь, когда воздух по-прежнему был свеж и чист, он моментально позабыл о запахе. Он опустился на все четыре ноги и снова принялся за охоту на кротов. В ней было много забавного. Такая махина в двадцать пять пудов весом, какою был он, – и вдруг занялась охотой на крошечных кротов в какие-нибудь два вершка длиной и в несколько золотников весом. Тем не менее целый час Тир занимался этим с увлечением и был очень доволен, когда, под самый конец, ему удалось поймать единственного крота и проглотить его, как пилюлю; это было для него своего рода лакомством, его bonne-bouche, на добывание которой он тратил чуть не треть весны и лета, вечно роясь в земле. На этот раз он нашел, наконец, наиболее подходящую норку и принялся раскапывать ее лапами, как собака. Раза два в течение последнего получаса он поднимал голову, но больше уже его не беспокоил тот странный запах, который донес до него ветерок.
Глава II
Нарушители покоя
На расстоянии мили от долины Джим Лангдон осадил своего коня в том месте, где у самого входа в нее стал редеть сосновый и можжевеловый лес; он быстро сориентировался и затем, вскрикнув от удовольствия, перебросил через седло правую ногу и стал поджидать. В двух-или трехстах ярдах позади него, все еще пробираясь через заросли, Отто распекал свою вьючную упрямую кобылу Дисфану. Лангдон весело улыбался, когда до него стали доноситься громкие вопли Отто, которыми он угрожал Дисфане самыми тяжкими мучениями, какие только могут существовать на свете, начиная с немедленного распарывания живота и кончая более милосердным наказанием, а именно раздроблением ей головы на части толстой дубиной так, чтобы во все стороны разлетелся из нее мозг. Лангдон посмеивался потому, что технический словарь всех тех ужасов, которые сваливались у Отто на головы его выхоленных и откормленных вьючных лошадей, составлял одну из главных его радостей. Он знал, что если бы Дисфана была нагружена алмазами и стала прыгать и бить задними ногами, то и тогда бы громадный, добродушный Отто не пошел далее своих страшных, леденивших кровь протестов. Наконец из леса выбрались одна за другой все шесть вьючных лошадей, а позади всех выехал и сам горец. При его появлении Лангдон сошел с лошади и стал опять смотреть на долину. Жесткая, светлая борода его не скрывала на лице густого загара, происшедшего от долговременного пребывания в горах; он расстегнул ворот рубашки и обнажил потемневшую от солнца и ветра шею; у него были серо-голубые, острые, пытливые глаза, и он обозревал ими долину с радостным пылом охотника или искателя приключений. Ему было тридцать пять лет. Часть своей жизни он провел в совершенно диких местах, а другую – в описании того, что слышал и видел там. Его спутник был лет на пять моложе его, но зато дюймов на шесть выше, если только эти излишние дюймы могут считаться достоинством. Брюс же был о них совсем отрицательного мнения. «Черт бы побрал то, что я так вырос!» – часто говорил он себе.
Лангдон указал ему на долину.
– Видели вы когда-нибудь что-нибудь подобное? – обратился он к нему.
– Великолепное место! – согласился и Брюс. – Вот бы где расположиться на ночлег, Джим! В этих местах должны водиться олени и медведи. А у нас уже вышло все свежее мясо. Не найдется ли у вас спички?
У них уже вошло в обычай закуривать трубки от одной спички, когда к этому представлялся случай. И они вспомнили эту церемонию и теперь, не отрывая глаз от долины. Выпустив из своей трубки громадное облако дыма, Лангдон указал подбородком на лес, из которого они только что выехали.
– Хорошее место для привала! – сказал он. – Сухое дерево, проточная вода и за целую неделю – первый можжевельник, из которого можно будет сделать постели. Мы можем спутать наших лошадей на этом лужку. Посмотрите, какая здесь сочная трава и сколько дикой тимофеевки!
Он взглянул на часы.
– Только три часа, – сказал он. – Можно было бы еще отправиться и далее. Но, как вы думаете? Не провести ли нам здесь денек или два и не ознакомиться ли с этими местами поближе?
– Я ничего не имею против, – ответил Брюс.
С этими словами он сел, прислонившись спиной к камню и положив на колени длинный медный телескоп. Лангдон достал привезенный из Парижа бинокль. Телескоп был старый, еще со времен междоусобной войны. Севши рядом, плечо к плечу и упершись спинами в камень, они стали осматривать возвышавшиеся перед ними горы с их крутизнами и зелеными скатами. Они находились теперь в девственной стране для охотников, в «Неведомом краю», как называл ее Лангдон. Насколько оба они – и он, и Брюс – могли судить, до них не проникал сюда еще ни один белый человек. Это была страна, со всех сторон запертая колоссальными горными хребтами; чтобы перевалить через них, путники должны были какие-нибудь сто миль проделать в целых двадцать дней при невероятных усилиях. Они выехали из цивилизованных мест еще десятого мая, а теперь было уже тринадцатое июня. Глядя в бинокль, Лангдон начинал думать, что они достигли венца своих желаний, потому что проработали уже более двух месяцев, чтобы только попасть туда, куда еще не ступала человеческая нога, – и, наконец, им это удалось. Сюда не проникал еще ни один охотник, ни один исследователь. Раскрывшаяся перед ними долина сулила им золото, и это наполняло душу Лангдона тем радостным удовлетворением, которое мог понять только он один. Для Брюса же, его спутника и приятеля, с которым он совершал такое путешествие уже в пятый раз, – все горы были одинаковы; он родился среди них, прожил в них всю свою жизнь и, вероятно, среди них же и умрет.
Вот этот-то самый Брюс и толкнул сейчас неожиданно Лангдона локтем.
– Я вижу головы трех оленей, – сказал он, не отрывая глаз от телескопа. – В полутора милях отсюда они пересекают долину.
– А я вижу какую-то самку с детенышем на черном скате вот этой первой горы направо, – ответил Лангдон. – А вот и орел, который подстерегает их со скалы за тысячу футов над ними! Черт возьми, Брюс, да мы никак попали в настоящий земной рай!
– Надо полагать, – согласился и Брюс, сгибая колени так, чтобы было поудобнее установить на них телескоп. – Если тут нет горных баранов и медведей, то я буду не я.
Пять минут они обозревали местность, не сказав больше друг другу ни слова. Позади них бродили проголодавшиеся лошади и щипали богатую, густую траву. Со всех сторон к путникам доносился веселый шум воды, сбегавшей с гор, и им казалось, что вся долина заснула, залитая солнцем. Лангдон иначе и не мог сравнить это ее состояние, как с дремотой. Долина представляла собой счастливую, избалованную кошку, и все эти журчавшие звуки, которые они слышали вокруг себя, казались им ее сонным мурлыканьем. Лангдон стал наводить бинокль на козу, которая вскочила на самый край скалы и пытливо озиралась по сторонам, когда Отто вдруг прервал молчание.
– Я вижу медведя, громадного, как дом! – спокойно сказал он.
Брюс никогда не позволял себе повышать голоса, за исключением только тех случаев, когда имел дело со своими вьючными лошадьми, и в особенности с Дисфаной. Поэтому такую поразительную новость, как эта, он произнес так же равнодушно, как если бы говорил о пучке фиалок.
Лангдон вздрогнул и насторожился.
– Где? – спросил он.
И с дрожью во всем теле он наклонился в один уровень с телескопом, чтобы лучше видеть.
– Смотрите вот на этот выем на втором плече горы, тотчас же у лощины! – ответил Брюс, зажмурив один глаз, а другим все еще глядя в телескоп. – Как раз на полугоре! Выкапывает что-то из-под земли!
Лангдон навел свой бинокль по указанному направлению и вдруг вскрикнул от возбуждения.
– Ну что? Видите? – спросил Брюс.
– Бинокль приблизил его ко мне чуть не к самому носу, – ответил Лангдон. – Но какое громадное животное, Брюс! Должно быть, крупнее не найдется во всех Скалистых горах!
– Разве только его родной братец, если они родились близнецами, – ухмыльнулся погонщик, не пошевельнув ни одним мускулом. – А ведь он даст вашему восьмифутовому, Джимми, еще с целый фут! А? К тому же… – Он не договорил в этот психологический момент, чтобы, не отнимая глаза от зрительной трубы, успеть достать из кармана щепотку жевательного табаку и заменить им старый. – К тому же, – закончил он наконец, – нам благоприятствует ветер, а он увлекся своим делом, как впившаяся блоха.
Он распрямился и поднялся на ноги; Лангдон быстро вскочил. В таких случаях, как этот, между ними всегда появлялось какое-то немое взаимное соглашение, делавшее излишними всякие слова. Они отвели всех восьмерых лошадей обратно на лесную опушку и привязали их там, вынули из чехлов ружья и вложили в них по шести зарядов. А затем в какие-нибудь две минуты они простыми, невооруженными глазами уже оглядывали гору, на которой находился медведь, и подступы к ней с долины.
– Мы должны держаться расселины, – сказал Лангдон.
Брюс кивнул головой.
– Я думаю, – ответил он, – что если стрелять оттуда, то это будет триста ярдов. Самое лучшее, что мы можем сделать. Если же мы будем подходить к нему снизу, то он может почуять нас по ветру. Вот если бы это было часа на два раньше…
– Тогда мы вскарабкались бы на самую гору, – весело подхватил Лангдон, – и бросились бы на него сверху? Брюс, вы настоящий идиот, когда дело заходит о том, чтобы ползти по скалам. Неужели, по-вашему, нужно залезать на горы только для того, чтобы стрелять в козу сверху, когда ее можно взять на прицел без малейшего труда и с равнины. Я рад, что сейчас не утро. Мы поднимем этого медведя и с расселины.
– Может быть, – буркнул в ответ Брюс.
И они отправились.
Они открыто пошли по прямому направлению через зеленые, покрытые цветами луга. Они оказались наконец всего только в полумиле расстояния от гризли и до сих пор могли ручаться, что медведь их не видел. Ветер переменился и теперь дул им в самое лицо. Они побежали и пока спускались к откосу, в течение нескольких минут громадный холм скрывал от них медведя. В следующие затем десять минут они добрались до расселины, узкой, засыпанной щебнем и с отвесными стенами рытвины, проделанной в течение целых веков в горе весенними ручьями, стекавшими каждую весну со снежных вершин. Здесь они осторожно осмотрелись. Громадный гризли находился наверху, на скате горы, быть может, футах в шестистах над ними и почти в трехстах футах от ближайшего к нему места расселины.
Брюс заговорил на этот раз уже шепотом.
– Вы отправитесь на выслеживание, Джимми, – сказал он. – Если вы промахнетесь или только раните этого медведя, то он может сделать лишь одно из двух. Ну, может быть, одно из трех. Он будет гнаться за вами, или убежит, или же отправится в долину именно этой самой дорогой. Мы не сможем удержать его от побега, но если он погонится за вами, то он кувырком скатится вот в эту самую расселину. Вам одному не управиться с ним, и если вы промахнетесь, то он все равно отправится за вами по этой самой дороге, – а здесь-то я и буду его поджидать. Итак, желаю вам удачи, Джимми!
С этими словами он отошел в сторону и притаился за камнем, откуда одним глазком мог наблюдать за гризли; а Лангдон стал спокойно взбираться по покрытой круглой галькой расселине.
Глава III
Первая неприятность от человека
Из всех живых существ в этой сонной долине Тир был самым деловитым. Вы могли бы сказать, что этот медведь отличался индивидуальностью. Как и некоторые люди, он очень рано ложился спать; особенно сонливым он становился в октябре, а в ноябре уже спал беспробудно. Спал он до самого апреля и пробуждался обыкновенно на неделю или дней на десять позже всех остальных медведей. Спал он чутко и просыпался сразу. В апреле и в мае он позволял себе подремывать где-нибудь на скале под теплым солнышком, но с начала июня и вплоть до середины сентября он закрывал глаза, чтобы поспать по-настоящему, часов по восьми в сутки, каждый раз по четыре часа подряд.
Он был очень увлечен своей работой, в то время как Лангдон с громадными предосторожностями подползал к нему из расселины. Ему удалось выкопать из земли крота, жирного, старейшего патриарха, так сказать, стоявшего во главе всего местного кротового управления, и он уничтожил его в один глоток и уже собирался закончить свой обед лакомством – белой личинкой, подвернувшейся ему случайно под лапу, и несколькими кисленькими муравьями, которые выползли из-под сдвинутых им с места камней. Эти лакомства Тир всегда добывал себе правой лапой, переворачивая ею камни. Девяносто девять медведей из ста, а может быть, даже и сто девяносто девять из двухсот – всегда левши. Но Тир работал только правой лапой. А это давало ему большое преимущество в драке, в рыбной ловле и в добывании мясной пищи, потому что у гризли правая лапа всегда длиннее левой; и настолько длиннее, что когда он теряет свое шестое чувство ориентации, то всегда продолжает дальнейший путь, описывая ею круги, чтобы нашарить препятствия.
В своих поисках Тир направился прямо к расселине. Его громадная голова свешивалась до самой земли. На коротких расстояниях он мог видеть так, точно смотрел в микроскоп. Его органы обоняния были настолько чувствительны, что он мог поймать рыжего муравья с закрытыми глазами. Он обыкновенно выбирал для себя плоские камни. Его громадная правая лапа, с длинными когтями, была так же чувствительна, как рука у человека. Приподняв камень, он нюхал, высовывал горячий, плоский язык, лизал и переходил к следующему. Он занимался своим делом с чрезвычайной серьезностью, как слон, который отыскивает кедровые орешки в куче соломы. Он не чувствовал ничего смешного в своей работе. Мать-природа нарочно устроила так, чтобы он не замечал в ней ничего смешного. У Тира было так много свободного времени, что поневоле приходилось летом применять именно эту систему питания, то есть пожирать сотни тысяч кисленьких муравьев, сладкие корешки, всевозможных сочных насекомых, не говоря уже о кротах и еще менее о новорожденных горных кроликах. Надо же было куда-нибудь девать время! И вот из всех этих ничтожных существ составлялись в нем те громадные запасы жира, которые необходимы были ему во время его зимней спячки. Вот почему природа снабдила его такими маленькими зеленовато-коричневыми глазками, зоркими, как микроскопы, непогрешимыми на пространстве всего только пяти футов и почти бессильными, когда надо было видеть то, что происходило от него в тысяче шагах.
Совсем уже принявшись за выворачивание из земли нового камня, Тир вдруг неожиданно прервал свою работу. Целую минуту простоял он почти без всякого движения. Затем медленно опустил голову и уперся в землю. Совершенно отчетливо он ощутил вдруг какой-то необыкновенно приятный запах. Запах этот был еще настолько слаб, что он боялся потерять его, если бы стал двигаться. Поэтому он стоял, как вкопанный, пока не удостоверился окончательно, затем повел громадными плечами и сошел ярда на два ниже, медленно покачивая головой то вправо, то влево и внюхиваясь в воздух. Запах становился все сильнее и сильнее. Спустившись еще на два ярда ниже, он ощутил, что запах особенно был силен у большего камня, весом около пяти пудов. Тир выворотил его в сторону своей правой лапой и отбросил его с таким видом, точно это был орех. Тотчас же раздался дикий, протестующий крик и в сторону прыснул маленький, застигнутый врасплох кролик, по которому Тир с такой силой ударил левой лапой, что мог бы сломать шею целому карибу, но промахнулся. Не запах самого кролика привлек его к себе, а ощущение в воздухе чего-то необыкновенно вкусного, что этот кролик запасал себе под этим камнем. Эти запасы все-таки уцелели и представляли собой фунта два земляных орешков, тщательно сложенных в небольшую норку и прикрытых травкой. Это были не совсем орехи. Они представляли собой недоразвившийся картофель, величиной не больше вишни, и совершенно походили по внешнему виду на картофель. Они были крахмалисты, сладковаты на вкус и очень питательны. Тир их ужасно любил и обрадовался им безмерно, и когда ел их, то от удовольствия испускал из самой глубины груди звуки, похожие на отдаленный гром; затем он отправился на поиски.
Он вовсе не чуял Лангдона, когда стал спускаться все ближе и ближе к расселине. Он не мог обонять его, потому что ветер роковым образом дул не в его сторону. А о противном запахе, который долетал до него час тому назад, он успел уже позабыть. Он был совершенно счастлив; естественно, что, находясь в цветущем здоровье, полный и гладкий, он был в хорошем расположении духа. Гневный, сварливый и раздражительный медведь – всегда худой. Такого медведя опытный охотник отличит с первого же взгляда. В нем всегда есть что-то общее со вздорным слоном. Все еще продолжая свои поиски пищи, Тир подошел совсем уже близко к расселине. Он находился всего только в полутораста ярдах от нее, когда вдруг донесшийся до него звук заставил его насторожиться. В своих усилиях как можно ближе подползти к нему Лангдон случайно свалил в расселину камешек. Он покатился по ее откосу, зацепил другие камни, и они с шумной трескотней посыпались вниз дождем. Стоявший внизу, в шестистах ярдах у входа в ущелье, Брюс отчаянно выругался. Он увидел, что Тир сел.
С полминуты Тир просидел на задних лапах. Затем он бросился к расселине, ковыляя туда медленно, но решительно. Задыхаясь от волнения и внутренне браня себя за свою неосторожность, Лангдон старался обеспечить за собою последние десять футов у края стремнины. Он слышал долетавшие до него крики Брюса и не знал, что это было с его стороны предостережение. Стараясь как можно скорее покрыть эти последние три или четыре ярда, он дико цеплялся и руками и ногами за выступы шифера и скал. Он был уже почти на самой вершине и только здесь на минуту остановился и огляделся вокруг. Сердце у него похолодело, и он не мог оторвать глаз от того, что видел. Целые десять секунд он не мог двинуться с места. Прямо над ним свесились башка и громадное плечо чудовища. На него смотрел сам Тир, широко разинув пасть, из которой торчали клыки величиной в палец, и гневно и обиженно сверкая зеленовато-красными глазами. В этот момент он в первый раз в жизни увидел человека. Его легкие были полны этого удушливого запаха, и вдруг он отвернулся. Навалившись животом на ружье, Лангдон естественно не мог выстрелить. Не помня себя, он пополз вперед еще на несколько оставшихся футов. Теперь уже целые осколки и даже крупные камни вываливались из-под него и скатывались вниз. Взобраться на самый верх было для него теперь делом какой-нибудь одной минуты.
Тир был от него уже в сотне ярдов и катился к проходу, точно громадный шар. Из глубины ущелья донесся резкий выстрел. Это выстрелил из ружья Отто. Лангдон тоже быстро прицелился и, использовав левое колено в качестве подпорки для ружья, стал палить с расстояния в полтораста ярдов.
Бывает так, что один час, одна минута решают всю жизнь человека; и десять секунд, которые промелькнули с момента выстрела Отто, сразу же изменили Тира. Теперь он понял наконец отлично, что этот запах исходил от человека. Он воочию увидел и самого человека. И тут же почувствовал… Ему показалось, что это была одна из тех молний, рассекавших темное небо из края в край, которые он уже не раз видел на своем веку, и что эта молния, точно раскаленный докрасна нож, пронизала его тело; но вместе с невыносимой, жгучей болью до него донесся и гром ружей, на который со всех сторон откликнулось эхо. Он повернулся к скату горы, когда пуля ударила его в плечо, пробила на нем шкуру и засела в мясе, не повредив кости. Он был всего только в двухстах ярдах от расселины, когда она догнала его. Не пробежал он еще и следующей сотни ярдов, как жгучий огонь вдруг опять ошпарил ему на этот раз уже бок. Но ни тот ни другой выстрел не причинили его громадному телу особого вреда; и двадцати таких выстрелов было бы недостаточно, чтобы положить его на месте. Но второй все-таки остановил его. Он обернулся с яростным ревом, походившим на мычание взбесившегося быка, и этот ужасный, гневный рев был слышен в долине на целую четверть мили вокруг. Брюс услышал его и бесполезно выпалил в шестой раз с расстояния в семьсот ярдов. Лангдон в это время вновь заряжал свое ружье. Целые пятнадцать секунд Тир открыто подставлял себя под выстрелы, с ревом вызывая на бой и выказывая желание померяться силами со своим невидимым врагом; а затем, когда Лангдон выстрелил уже в седьмой раз, Тира вдруг стегнуло по шее огненной плетью и, вдруг испугавшись этой молнии, с которой он не мог сражаться врукопашную, Тир бросился бежать к пролому. Он услышал за собой другие ружейные выстрелы, походившие на новые раскаты грома. Но они не задели его. Испытывая жгучую боль, он стал спускаться в ближайшую равнину.
Он знал, что был ранен, но не понимал, что это были за раны. Один раз при спуске он остановился на некоторое время, и лужица алой крови вытекла на землю из-под его передней лапы. Он с удивлением и подозрительно обнюхал ее. Затем, спускаясь на восток, он немного позже вдруг опять почуял в воздухе свежий запах человека. Его донес ветер во второй раз и, несмотря на то, что ему хотелось развлечься и заняться своими ранами, он заковылял еще быстрее вперед, потому что узнал уже то, чего не забудет больше никогда во всю свою жизнь – а именно, что вместе с этим запахом приходит и боль. Добравшись до низины, он скрылся в густом лесу; а затем, пройдя через этот лес, он вышел к ручью. Может быть, сотни раз он проходил вверх и вниз по этому ручью. Это был его главный путь, который вел из одной половины его владений в другую. Инстинктивно он всегда держался этого пути всякий раз, как был ранен или болен или когда собирался укладываться в берлогу на зимнюю спячку. В этом был свой особый разум. Он родился в почти непроницаемой гуще зарослей в истоках ручья, и его детство прошло среди сцепившихся веток дикой смородины и ежевики с ее ярко-красными букетами ягод. Здесь был его дом. В нем он мог оставаться один. Это была та часть его владений, в которую не смел проникать никакой другой медведь. Он терпел других медведей – черных, бурых и гризли – на широких, солнечных местах своих владений, но постольку, поскольку они удалялись при его приближении. Они имели право искать там себе пищу, спать на солнышке и жить тихо и мирно до тех пор, пока признавали его верховную власть. Тир жил, как настоящий медведь, и не изгонял из своих владений других медведей, за исключением тех случаев, когда ему требовалось доказать им, что в них он был Великим Моголом. Это случалось только иногда и в таких случаях происходил поединок. И после каждого такого поединка Тир неизменно спускался в эту долину и шел прямо к ручью, чтобы залечивать свои раны.
В этот раз он еле продвигался к нему. В плече стояла невыносимая боль. Иногда делалось так больно, что лапа подвертывалась под него, и он чуть не падал. Несколько раз он входил в воду по самые плечи, и вода охлаждала его раны. Постепенно они перестали кровоточить. Но боль стала ощутимее. Второй причиной того, почему именно, будучи ранен, он всегда уходил в эти места, – была находившаяся здесь трясина. А она была его врачом.
Солнце уже садилось, когда он дошел до нее. Челюсти его были слегка открыты. Громадная голова повисла еще ниже. Он потерял слишком большое количество крови. Его одолевала усталость, и плечо так болело, что хотелось ухватиться за него зубами и вырвать из него тот странный огонь, который так сильно сжигал. Трясина была футов двадцать или тридцать в диаметре и в самом центре представляла собой мелкую жидкую грязь, мягкую, холодную, желтоватого цвета. Тир вошел в нее по самые подмышки, а затем улегся на раненую сторону. Глина прилипла к его ранам как охлаждающий пластырь. Он издал глубокий вздох облегчения. Долгое время он пролежал в этой мягкой грязевой ванне. Зашло солнце, наступила ночь и высыпали на небе удивительные звезды. А Тир все лежал и лежал, стараясь залечить первые раны, полученные им от человека.
Глава IV
Планы охотников
У опушки можжевельника и низкорослой сосны Лангдон и Отто сидели после ужина и покуривали свои трубочки, расположившись у самого костра. В этих горных высоких местах воздух по ночам становится холодным, и потому Брюсу пришлось в свое время встать и подбросить в костер новую охапку сухого хвороста. Затем он растянулся вновь во всю свою длину, упершись поудобнее плечами и головой в ствол дерева, и чуть не в пятый уже раз рассмеялся.
– Смейтесь, смейтесь, черт бы вас побрал! – проворчал на него Лангдон. – Говорят же вам понятным языком, что я попал в него два раза! Понимаете? Два раза! И не моя вина в том, что мне так дьявольски не повезло!
– В особенности, когда он глядел вам прямо в глаза, – возразил Брюс, которому было приятно поиздеваться над неудачей приятеля. – Да ведь на таком расстоянии, милейший Джимми, его можно было бы убить прямо камнем!
– А что ж было делать, – уже в двадцатый раз оправдывался Лангдон, – когда ружье было подо мной!
– Самое подходящее место для ружья, – все еще зубоскалил Брюс, – когда идешь на медведя!
– Но обрыв был страшно крут. Я должен был работать и руками и ногами. Если бы он был еще немножко круче, то пришлось бы пустить в дело и зубы.
Лангдон сел, выколотил из трубки пепел и набил ее свежим табаком.
– А ведь это, Брюс, – сказал он, – был самый крупный из всех медведей на всех Скалистых горах!
– Да, – согласился и Брюс. – Одной его шкурой можно было бы устлать всю вашу комнату, если бы ружье у вас не оказалось под животом.
– И она будет моей, – объявил Лангдон. – Без этого я отсюда не уйду. Я уже твердо решил это. Мы останемся здесь еще на долгое время. Я не отвяжусь от этого гризли, даже если бы для этого потребовалось все лето. Я готов добиться лучше его одного, чем поднимать целый десяток других медведей во всех этих горах. Ведь он девяти футов ростом! Одна головища с целую сорокаведерную бочку. Шерсть на плечах в четыре фута длиной. Я и не воображал, что меня так глубоко заденет то, что я не убил его. Он ранен и, вероятно, куда-нибудь убежал. Теперь придется нам с ним похлопотать.
– Безусловно, – согласился Брюс. – В особенности, если мы встретимся с ним опять в течение этих двух недель, пока еще не совсем заживут у него раны от выстрелов. Вы уж позаботьтесь, Джимми, о том, чтобы ружье опять не оказалось под вами!
– А что вы скажете насчет того, чтобы остаться здесь надолго?
– С большим удовольствием. Свежее мясо, прекрасные пастбища и великолепная вода, – чего же еще желать? – И минуту спустя он добавил: – А здорово он изранен! Следы крови по всей вершине!
При свете костра Лангдон стал чистить свое ружье.
– А вы не думаете, – спросил он, – что он может удрать, оставить эти места совсем?
Брюс презрительно фыркнул.
– Удрать? – ответил он. – Оставить эти места совсем? Да что он, простой черный медведь, что ли? Не забывайте, что это – гризли, то есть хозяин всей здешней местности. Он может уйти из нее на время, но вы можете побиться об заклад, что он ни за что на свете не оставит своих родных мест навсегда. Чем сильнее вы поранили гризли, тем больше ожесточили его, и если вы возобновляете на него охоту, то тем самым заставляете его сражаться с вами до последней капли крови. Если вы хоть однажды поранили его, то уж пеняйте на себя: он ни за что на свете не отстанет от вас.
– Превосходно! – с увлечением воскликнул Лангдон. – Значит, он побьет всякие рекорды! Я хочу его, Брюс, и со своей стороны не отстану от него. Как вы думаете, удастся нам напасть на его след завтра же утром?
Брюс покачал головой.
– Все будет зависеть от выслеживания, – ответил он. – Необходимо делать облаву. Раненый гризли долго не покидает своего места. Он не покидает своих владений, но зато и не появляется в них после этого открыто, как это было вчера. Метузин должен присоединиться к нам с собаками через три или четыре дня, а когда в нашем распоряжении будет стая гончих, то тогда действительно можно будет надеяться на потеху.
Лангдон посмотрел на огонь и сказал с сомнением:
– Едва ли Метузин подойдет к нам и через неделю. Ведь сколько нам пришлось преодолеть трудностей, чтобы проникнуть в эту страну!
– Этот старый индеец, – убежденно заявил Брюс, – найдет нас, даже если бы мы провалились сквозь землю. Он будет здесь дня через три, не станет баловать своих собак зря на ловле дикобразов. А уж как только придет…
Он встал и потянулся худыми членами.
– …то уж мы потешим нашу душеньку так, – закончил он, – как никогда в нашей жизни не тешили. Мне сдается, что в этих горах столько медведей, что в одну неделю наши десять собак загоняют их всех. Хотите держать пари?
Лангдон со щелканьем запер свое ружье.
– Мне нужен только один медведь, – ответил он, не обратив внимания на предложение. – И я уверен, что мы завтра же покончим с ним. Вы, Брюс, специалист по части облавы на медведей, но я все-таки думаю, что он настолько ранен, что далеко не уйдет.
Из мягких ветвей можжевельника они сделали себе постели около костра, и, последовав примеру своего спутника, Лангдон стал расстилать свои одеяла. День был не из легких, и потому не прошло и пяти минут, как, улегшись, он уже захрапел. Он еще спал, когда на рассвете Брюс выполз из-под своего одеяла. Не будя его, молодой погонщик натянул на себя сапоги и зашагал за четверть мили по тяжелой росистой траве, чтобы посмотреть на лошадей. Возвратился он через полчаса, приведя с собой Дисфану и верховых лошадей. Лангдон уже встал и разводил огонь.
Лангдон часто вспоминал впоследствии, что такое утро, как это, окончательно поколебало его веру в докторов и страх перед могилой. В этом самом июне должно было исполниться ровно восемь лет, как он в первый раз явился на Север, слабогрудый и с затронутыми легкими. «Если уж вы так настоятельно хотите этого, молодой человек, – предупредил его один из докторов, – то, конечно, можете отправляться, но только я должен предупредить вас, что вы отправляетесь на верную смерть». И вот теперь он был крепок и упруг, как кулак. На горах заиграли первые розовые лучи солнца; воздух наполнился благоуханием цветов, росы и всего, произраставшего на земле, и Лангдон глубоко задышал всеми легкими озоном, смешанным с бодрящим запахом хвои. Он гораздо ярче, чем его спутник, проявлял ту жизнерадостность, которая являлась следствием их кочевой жизни. Ему хотелось всегда кричать, петь и свистать. Но в это утро он сдерживал себя. Им целиком овладела жажда охоты; то же испытывал и Отто, но только в более мягкой степени. Пока погонщик оседлывал лошадей, Лангдон принялся за печение лепешки. Он был профессором в этом деле и самую лепешку называл «первобытным» хлебом; его метод состоял в том, чтобы сэкономить сразу и место и время. Он развязал тяжелый мешок с мукой, отвернул в нем края и обеими ладонями сделал в муке углубление прямо в мешке; влив в нее кружку воды и положив полную ложку оленьего жиру, необходимое количество сухих дрожжей и щепотку соли, он стал всю эту массу там же, в мешке, размешивать. Через пять минут лепешки лежали уже на сковороде, а еще через полчаса было поджарено баранье мясо с картофелем, и лепешки запеклись.
Солнце уже совсем вышло из-за горизонта, когда они снялись с лагеря. Они проехали через долину верхом, но к горам стали приближаться пешком, причем лошади послушно следовали за ними позади. Было нетрудно обнаружить следы Тира. Там, где он останавливался вчера, чтобы огрызнуться на своих врагов, до сих пор еще были на земле красные пятна; а далее, до самой вершины, они уже продолжали путь по ярко-алому кровавому следу. Три раза, спускаясь отсюда в другую долину, они обнаруживали те места, где останавливался Тир, и каждый раз замечали, что кровь впитывалась в землю или же сбегала вниз по скале. Они прошли через лес и наткнулись на ручей, и здесь ясно оттиснувшиеся на черном песке следы медведя заставили их остановиться. Брюса это поразило. Лангдон вскрикнул от удивления. Не говоря ни слова, он вытащил карманную рулетку и опустился на колени перед следом.
– Пятнадцать с четвертью дюймов! – воскликнул он.
– А ну-ка измерьте и другой, – сказал Брюс.
– Пятнадцать с половиной!
Брюс посмотрел кверху на узкий проход.
– В лапе самого большого, какого я когда-либо встречал, было четырнадцать с половиной, – сказал он, и в его голосе послышалось благоговение. – Он был убит в Атабаске и считался самым громадным из всех убитых в Британской Колумбии медведей. Но этот, Джимми, – нечто необыкновенное.
Они отправились далее и снова измерили следы на берегу первой лужи, в которой Тир обмывал свои раны. Особой разницы в измерениях не оказалось. После этого они находили пятна крови уже только случайно. Было десять часов, когда они подошли наконец к трясине и увидели то место, где лежал в ней Тир.
– Здорово он поранен, – сказал серьезно Брюс. – Он провел здесь почти всю ночь напролет!
И под влиянием одного и того же импульса и одной и той же мысли оба они одновременно подняли головы и посмотрели вперед. В полумиле далее, сжатое между гор, перед ними виднелось темное, беспросветное ущелье.
– Да, он сильно поранен, – повторял Брюс, все еще глядя вперед. – Пожалуй, будет лучше, если мы привяжем лошадей здесь, а сами пойдем дальше одни. Возможно, что он где-нибудь здесь невдалеке.
Они привязали лошадей к карликовым кедрам и сгрузили с Дисфаны багаж.
Затем, с ружьями наперевес и насторожившись, они осторожно вошли в ущелье.
Глава V
Мусква
Тир отправился в ущелье на рассвете. Выйдя из трясины, он чувствовал себя одеревенелым, хотя в ранах у него уже не было такого жжения и боли. Правда, они еще болели, но не так сильно, как вчера вечером. Главное недомогание ощущалось не в плече. Он был болен весь, и если бы он был человеком, то лежал бы теперь в постели с термометром под мышкой и около него стоял бы доктор и считал его пульс. Он брел теперь к ущелью медленно и едва передвигал от слабости ноги. Неутомимый разыскиватель пищи, он был теперь совершенно равнодушен к еде. Он не испытывал голода и все равно ничего не мог бы съесть. Часто по пути он обмакивал горячий язык в холодную воду ручья и еще чаще поворачивал голову назад и нюхал воздух. Он знал, что запах человека, странный гром и еще более необъяснимая молния шествовали за ним по пятам. Всю ночь он был настороже и остерегался даже и теперь.
Для каждой отдельной раны Тир не знал отдельного средства лечения. Он был плохой ботаник в настоящем смысле этого слова, но создавшая его природа все-таки сделала так, что все свои болезни он лечил сам. Как кошка отыскивает для себя мяту или валериану, так и Тир всегда разыскивал для себя одному ему известные предметы, когда чувствовал себя нехорошо. Не всякая горечь представляет собой хинин, но какая-то горечь заменяла для Тира именно его, и когда он шел к себе в ущелье, то волочил нос по самой земле и принюхивался по пути к разным травкам и кончикам веток густых кустарников. Так он дошел по запаху до местечка, сплошь покрытого каким-то ползучим растением высотой два дюйма и усеянным маленькими красненькими ягодками, похожими на горох. Но сейчас эти ягоды были не красными, а еще зелеными. Горькие, как желчь, и вяжущие на вкус, они носят название «медвежьего винограда». За них-то и принялся Тир. После этого он стал пожирать ягодки мыльнянки, которыми почти сплошь были усеяны ветви кустарников, очень похожих по внешнему виду на смородину. Но ягоды эти были гораздо крупнее, чем на смородине, и уже краснели. Индейцы едят их, когда у них бывает лихорадка; поел их и Тир, остановившись для этого на некоторое время, и затем побрел далее. Ягоды эти тоже были горькие. Обнюхал он и деревья и, наконец, нашел то, что искал. Это были корявые, низкорослые сосенки, из которых сочилась свежая смолка на таком расстоянии от земли, что он мог ее слизывать. Медведь редко проходит мимо такой смолки. Она служит для него главнейшим целебным средством, и Тир стал жадно слизывать ее языком со ствола. В ней он поглощал не только скипидар, но, так сказать, и все те целебные средства, которые в фармакопее считаются производными от этого элемента. Таким образом, когда он добрался наконец до ущелья, то его живот уже представлял собой целую москательную лавку. Между прочим, он съел по пути чуть не полтора кило сосновых и можжевеловых иголок. Когда заболевает собака, то она начинает есть траву, а когда прихварывает медведь, то траву для него всегда заменяют именно хвойные иголки, если он может их достать. Точно так же он набивает ими свой желудок и кишки в самый последний час перед тем, как ложится в долгую спячку на целую зиму.
Солнце еще не всходило, когда Тир дошел до ущелья и остановился на некоторое время у входа в пещеру, зиявшего в отвесной стене горы. Сколько времени понадобилось Тиру для того, чтобы он мог припомнить о ней все, сказать мудрено, но что-то подсказывало ему, что из всех мест, какие только были ему известны, именно эта пещера была его настоящим домом. В ней было не более четырех футов в вышину и восьми в ширину, но она была очень глубока и вся устлана мягким белым песком. В незапамятные времена через эту пещеру тек ручей и в отдаленном конце ее прорыл пространство, очень удобное для зимней спячки медведя, когда температура спускается до пятидесяти градусов ниже нуля. Десять лет тому назад мать Тира впервые вошла сюда на зимнюю спячку, и когда потом проснулась и заковыляла к выходу, чтобы взглянуть на весеннее солнце, то вместе с нею поплелись туда же и три ее новорожденных медвежонка. Тир был одним из них. Он был тогда еще полуслепым, потому что медвежата обыкновенно прозревают совсем только к концу пятой недели; и шерсти на нем тоже не было, так как детеныш у гризли всегда рождается таким же голым, как ребенок у человека. Шерсть обыкновенно начинает расти у него одновременно с открытием глаз. С тех пор Тир перезимовал в этой пещере, ставшей его домом, восемь раз подряд.
Он собирался войти в нее и теперь. Ему хотелось залечь в ней в самом дальнем углу и выждать, когда станет легче. Пожалуй, две или три минуты он не решался войти в нее и все осторожно принюхивался к воздуху, выходившему из ее глубины. А затем отвернулся и понюхал ветер, сквозивший по ущелью, и что-то подсказало ему, что он должен непременно идти далее, не останавливаясь перед пещерой.
К западу от ущелья и до самой вершины горы тянулся отлогий подъем, и Тир стал по нему вскарабкиваться вверх. Солнце светило уже ярко, когда он добрался до вершины и, остановившись здесь еще раз ненадолго, он окинул взором другую половину своих владений.
Представившаяся его глазам долина была еще роскошнее, чем та, в которую два-три часа тому назад въехали верхом Брюс и Лангдон. От хребта до хребта она была мили две в ширину и, развертываясь в обе стороны, насколько мог видеть глаз, представляла собой величественную панораму из золотых, зеленых и черных пятен. С того места, на котором стоял Тир, она казалась одним громадным, безграничным парком. Зеленые скаты тянулись почти до самых горных вершин и до половины этих скатов, то есть до крайней линии лесов по этим скатам были рассеяны группами сосны и можжевельники, точно их насадила там человеческая рука. Некоторые из этих групп были не более обыкновенных декоративных групп деревьев в наших городских парках, тогда как другие занимали целые десятины и более. У подошвы этих скатов с каждой стороны, точно декоративные бордюры, узенькими, непрерывными линиями тянулись леса. Между этими двумя линиями лесов простиралась широкая, открытая долина с мягкими, волнистыми лугами, пестревшая ярко-красными пятнами от буйволовой ивы и горного шалфея, зелеными группами дикой розы и терна и отдельными деревьями. Вдоль всей долины, из края в край, бежал ручей.
Тир спустился с того места, на котором стоял, ярдов на четыреста ниже и потом повернул все еще по зеленому скату на север, так что стал теперь переходить от группы к группе деревьев в этом громадном парке, в полутораста или в двухстах ярдах над линиями лесов. На такую высоту между лугами на равнине и первыми голыми скалами горных вершин он взбирался уже не раз во время своих охотничьих экскурсий. Жирные горные сурки уже стали посвистывать на своих скалах, радуясь солнцу. Их продолжительные, мягкие, пугливые посвистывания, которые приятно было слышать среди общего рокота горных потоков, уже наполняли воздух своей музыкой. Иногда эти посвистывания раздавались вдруг громко и с намерением предостеречь, совсем под самыми ногами, и сурок вдруг плотно прижимался к своей скале, когда близко около него проходил медведь, и тогда на некоторое время все они вовсе затихали и уже долго не нарушали общего мурлыканья долины. Но в это утро Тир вовсе не думал об охоте. Раза два ему попадались по пути дикобразы, самое лакомое для него блюдо, и он проходил мимо них, не обратив на них ровно никакого внимания; теплый, наводивший сон запах карибу донесся до него резко и определенно из кустарников, но он даже и не подошел к ним, чтобы их исследовать; из узкой, мрачной расселины, походившей на глубокую канаву, он вдруг заслышал запах барсука, но прошел мимо. Целые два часа он все шел и шел на север вдоль крайней линии лесов по скату горы, прежде чем пересечь лес и начать спускаться к ручью.
Прилипшая к его ранам грязь уже стала подсыхать, и он снова вошел по плечи в воду и простоял в ней несколько минут. Вода смыла с него грязь. Другие два часа он побродил вдоль ручья и часто из него пил. Затем, через шесть часов после того, как он залег в болотную тину, с ним случился «сапус-увин», как называют в тех местах индейцы рвоту. Ягоды ежевики, мыльнянки, смолка, сосновые и можжевеловые иглы и вода, которую он выпил, – все это смешалось в его животе в изрядную массу и выскочило из него вон, – и Тиру сразу стало легче, настолько легче, что в первую же минуту он даже заворчал и хотел броситься прямо на своих врагов. Плечо у него все еще побаливало, но самая болезнь прошла. Несколько минут после «сапус-увин» он простоял без движения и начинал ворчать. Это рычание, вырывавшееся из самой глубины его груди, теперь приобрело новое значение. До вчерашнего вечера и даже до сегодняшнего дня он не знал, что такое настоящая ненависть. Он сражался с другими медведями, но в его борьбе с ними вовсе не было ненависти. Его злоба так же быстро проходила, как и приходила; после драки в нем не оставалось ни малейших признаков злопамятства; он зализывал раны своему задранному им же самим врагу и бывал необыкновенно счастлив, когда залечивал их совсем. Но это новое, появившееся в нем чувство было далеко не таково. Он возненавидел человечий запах; он возненавидел это странное белолицее существо, которое подползало к нему из расселины. В этой его ненависти ассоциировалось все, относившееся к человеку. Это была ненависть инстинктивная, пробудившаяся в нем внезапно после долгого сна, благодаря случайному опыту. Никогда не видя человека ранее и никогда не ощутив его запаха, он все-таки знал, что человек был его злейшим врагом и что он должен был бояться его больше, чем кого бы то ни было в горах. Он мог вступить в борьбу с самым громадным гризли; он мог выдержать нападение со стороны самой злейшей стаи волков. Наводнение и лесные пожары были ему нипочем. Но перед человеком он должен был трепетать. Он должен был убегать от него, скрываться! На самых ли горных вершинах или внизу в долинах, он должен был вечно находиться на страже и ни на минуту не ослаблять зрения, слуха и обоняния! Почему именно он сразу почувствовал это, почему именно он сразу понял, что это существо, этот ничтожный пигмей, которого он должен был бояться больше, чем какого-нибудь другого известного ему врага, втерлось вдруг в его жизнь, – это было чудом, которое могла бы объяснить одна только природа. Это была в умственной фабрике всей расы Тира отрыжка еще от тех давно минувших, туманных, позабытых времен, когда впервые появился на земле человек, вооруженный сначала дубиной, потом копьем, окованным на конце железом, потом меткой стрелой, затем силком и западней и, наконец, ружьем. И на протяжении всех этих веков человек являлся единственным его владыкой. Природа вколотила в медведя это сознание, и оно перешло к Тиру через сотни, тысячи и даже десятки тысяч поколений. И теперь в первый раз за всю его жизнь этот дремавший в нем инстинкт вдруг пробудился в нем, и он понял все. Он ненавидел человека и потому ненавидел и все то, что им пахло. И вместе с этой ненавистью в первый раз за всю его жизнь появился в нем страх. Не напади на Тира и на всех его родичей человек и не старайся добиваться его смерти во что бы то ни стало, не было бы и зоологического названия Тира Ursus horribilis, то есть ужасный.
Он все еще брел вдоль ручья, медленно и нерешительно обнюхивая все, но не сворачивая в сторону никуда; голова его волочилась чуть не по самой земле, и его задние ноги то припадали, то поднимались во время движения, что составляет особенность походки всех медведей и, главным образом, гризли. Его длинные когти постукивали о камни; под лапами хрустел гравий; на мягком песке он оставлял громадные следы. Эта часть долины, в которую он теперь вступал, имела для Тира особое значение, и потому он стал то и дело задерживаться, часто останавливался и со всех сторон нюхал воздух. Он не был моногамистом, но уже несколько брачных сезонов подряд приходил именно сюда к своей супруге, именно на этот удивительный лужок и на эту равнину, сжатую между двух горных кряжей. Обыкновенно он поджидал ее здесь в июле, зная, что и она со своей стороны будет искать его с диким до странности желанием иметь от него детей. Это была прекрасная гризли, приходившая сюда с западных гор, когда ее охватывало стремление к материнству; громадная, сильная, с великолепной золотисто-коричневой шерстью, так что дети ее от Тира во всех этих горах представляли собой самое красивое молодое поколение. Мать уносила их с собой еще в себе, и они открывали глаза, жили и дрались между собой уже без отца, в далеких долинах и на горных склонах запада. Если в следующие затем годы Тир и изгонял потом своих же собственных детей из своих охотничьих владений или даже вступал с ними в борьбу, то мудрая природа скрывала от него, что это были именно его дети. Он в высокой степени походил на старого угрюмого холостяка и поэтому не любил малышей. Он терпел детей так же, как старый, разочарованный женоненавистник терпит около себя краснощекого пузыря-младенца, но никогда не доходил до такой жестокости, чтобы убивать детей. Он только отвешивал им звонкие пощечины всякий раз, как они подвертывались ему под лапу, но всегда шлепал их ладонью плашмя, хотя и настолько сильно, что они откатывались от него во все стороны, как пушистые шары. Это было только выражением со стороны Тира его неудовольствия всякий раз, как чужая медведица вторгалась в его владения, именно со своими детенышами. Во всех же остальных случаях он держал себя как рыцарь. Он не отгонял от себя медведицы-матери с ее семьей и не вступал с ней в драку, как бы она строптива и неприятна ни была. Даже и в тех случаях, когда он заставал их за уплетанием той добычи, которую он убил только для себя, он ограничивался лишь тем, что давал медвежатам пощечины. Но не обходилось и без исключений. Только в прошлом году он разделался по-своему с настоящей Ксантиппой – с медведицей нового стиля, которая так настойчиво заявляла ему о своих правах, что для того, чтобы поддержать престиж своего пола и отвязаться от нее, он должен был дать ей здорового тумака. После этого она так стремительно бросилась от него убегать, что три ее прытких медвежонка покатились за ней, точно черные мячики.
Все это необходимо иметь в виду, чтобы объяснить себе то внезапное и полное тревоги волнение, которое охватило Тира, когда он вдруг почувствовал исходивший откуда-то из-за груды камней теплый, знакомый запах. Он остановился, повернул голову и низко и хрипло заворчал. В шести футах от него, лежа животом на кучке белого песка, скуля и дрожа всем телом, точно полуиспуганный щенок, который еще не успел отдать себе отчета – видит ли он перед собой друга или врага, смотрел на него одинокий медвежонок. Ему было не больше трех месяцев – слишком молодой возраст, чтобы обходиться уже без матери; у него была остренькая мордочка и белое пятнышко на груди, что обозначало, что он принадлежал к черной породе, а не к гризли. Казалось, что он хотел сказать следующее: «Я брошен, или потерялся, или украден. Мне хочется кушать, и в мою лапку вонзилась иголка от дикобраза». Но, несмотря на это, страшно зарычав, Тир стал оглядываться по сторонам, надеясь увидеть его мать. Но ее не было видно нигде и даже не чуялось в воздухе ее запаха, – два факта, которые заставили Тира опять повернуть свою громадную голову к медвежонку. «Мусква» – индеец, наверное, назвал бы так этого малыша! – подполз на фут или на два поближе и приветствовал это вторичное внимание со стороны Тира доверчивыми движениями своего тельца. После этого он подполз к Тиру еще на полфута, и тот предостерег его низким грудным ворчанием. «Не подходи близко, – казалось, хотел он ему сказать. – Иначе от тебя мокрого места не останется». Мусква понял. Он застыл на месте, легши на живот и растопырив на песке во все стороны ноги; и Тир опять посмотрел на него. Когда он оглядывал его, то Мусква на этот раз находился от него всего только в трех футах, все еще распростершись на песке, и тихонько повизгивал. Тир приподнял от земли правую лапу на четыре дюйма. «Еще дюйм – и тебе будет капут»! – проворчал он. Мусква опять заерзал всем телом и задрожал; он стал облизывать себе губы розовым язычком, частью от страха, а частью прося этим пощады; и все-таки, не обратив внимания на приподнятую лапу Тира, он подполз к нему еще на шесть дюймов ближе. Вместо ворчания в горле у Тира вдруг что-то захрипело. Его тяжелая лапа опустилась на песок. В третий раз он огляделся по сторонам и понюхал воздух и опять злобно зарычал. Сухой, старый холостяк отлично понял бы это ворчанье: «Куда же, к черту, девалась его мать?»
А затем случилось нечто неожиданное. Мусква совсем близко подполз к раненой ноге Тира. Здесь он приподнялся и, почуяв запах еще не зажившей раны, стал ее зализывать. Его язычок был точно бархат. Его так приятно было чувствовать на себе, что Тир несколько времени простоял не двигаясь и не издавая звука, пока медвежонок зализывал его рану. Тогда он опустил к нему свою громадную башку. Он стал обнюхивать этот маленький пушистый ласковый шарик, который подкатился к нему. Мусква заплакал так, точно ребенок, лишившийся матери. Тир заворчал, но на этот раз уже более ласково. Угрозы больше не слышалось. Большой, теплый язык вдруг облизал всю мордочку медвежонку.
– Пойдем! – сказал ему Тир и вновь направился на север.
И у самых его ног засеменил маленький, осиротевший медвежонок с рыженькой мордочкой.
Глава VI
Тир совершает убийство
Ручей, вдоль которого шел Тир, стекал с Бабины и устремлялся прямо к Скине. По мере того как Тир поднимался по этому потоку, местность все возвышалась и становилась суровей. Он прошел с вершины горы никак не менее семи или восьми миль, когда наткнулся на маленького черного медвежонка Мускву. От этого места горные скаты стали приобретать уже совсем иные формы. Их стали прорезать темные, узкие овраги и загромождать громадные массы камней и отвесные плиты шифера. Ручей становился шумливее, и вдоль него было уже трудно пролагать себе путь.
Тир вступал теперь в одну из своих твердынь – в страну, где для него открывались целые тысячи укромных местечек, в которых он мог бы скрыться, если бы только захотел; это была дикая, развороченная местность, в которой было нетрудно поохотиться на порядочную дичь и в то же время можно было быть уверенным, что не встретишься с противным запахом человека. Целые полчаса Тир брел с того каменистого места, где встретил Мускву, совсем даже позабыв, что за ним по пятам следовал медвежонок. Но все-таки он слышал и обонял его. Для Мусквы же настали тяжкие времена. Его жирное маленькое тело и толстые короткие ноги совершенно не привыкли к подобного рода путешествиям, но зато он был еще молод, и потому только два раза за все эти полчаса заплакал: в первый раз, когда свалился с камня в воду ручья, и во второй – когда слишком неосторожно ступил на ту лапку, в которой находилась заноза, иголка дикобраза. Наконец, Тир оставил ручей и свернул в глубокую расселину, по которой дошел до площадки, своего рода плато, находившегося как раз на середине ската. Здесь он нашел выступ на солнечной стороне заросшего травой утеса и остановился. Возможно, что детская привязанность маленького Мусквы и ласковое прикосновение в самый психологический момент его мягкого, розового язычка и, главным образом, та настойчивость, с которой он следовал за Тиром – все это вместе тронуло соответствующие струны в душе громадного грубого животного, потому что, понюхав с некоторой тревогой воздух, оно завалилось на бок у большого камня и разлеглось. До самой этой минуты, несмотря на тяжкую усталость и изнеможение, маленький медвежонок с рыжей мордочкой не прикорнул ни разу и только теперь наконец, получив возможность лечь, повалился на землю как мертвый и через три минуты уже крепко спал.
Два раза в течение этого утра с Тиром происходил «сапус-увин», и потому он стал чувствовать голод. Это был не такой голод, который можно было удовлетворить муравьями, личинками или даже кротами и куропатками. Возможно, что он догадывался, что и маленький Мусква тоже был очень голоден. А медвежонок за это время ни разу не открыл глаз и спокойно лежал на припеке, когда Тир решил, наконец, встать и идти на промысел. Было уже около трех часов, время наибольшего покоя и сонливости во всей природе в конце июня и в начале июля в северных горных долинах. Сурки уже достаточно насвистались и угомонились и грелись на солнышке на своих скалах; орлы парили настолько высоко над вершинами, что были похожи на маленькие точки; наевшись до отвала мясом, коршуны скрылись в леса; козы и горные бараны отдыхали далеко у себя чуть не под самыми небесами, а если еще и бродили кое-какие животные, то были уже совершенно сыты и неповоротливы. Горные охотники знают, что именно в такие часы им и следует обшаривать зеленые скаты гор и открытые места между группами деревьев, так как в них-то и залегают в это время медведи и, в особенности, медведи-хищники.
Это был главный промысловый час Тира. Инстинкт подсказывал ему, что когда все другие животные сыты и предаются отдыху, то он может двигаться вполне открыто и без опасения, что его смогут обнаружить, может найти свою дичь и выследить ее. Случайно он может загрызть козу или горную овцу или карибу, несмотря на яркий день, потому что на короткие пространства он может бегать гораздо скорее, чем коза и овца, и с такою же быстротой, как и карибу. Но главным временем его охоты были заход солнца и сумерки раннего вечера.
Он поднялся из-за своего камня с ужасным ревом, от которого, как встрепанный, вскочил Мусква. Он огляделся по сторонам, замигал глазами на Тира и на солнце и так встряхнулся, что чуть не упал. Тир искоса посмотрел на рыжеголового малыша. После «сапус-увин» он жаждал красного, кровавого мяса, точь-в-точь как проголодавшийся человек хватается сразу за борщ и за кашу, а не за соуса и майонезы; Тиру нужно было именно мясо, да еще как можно больше, и его так и подмывало отправиться сейчас же на охоту и зарезать карибу, тогда как его озадачивал этот полуголодный, но в высокой степени заинтересовавший его медвежонок, который вертелся у него под ногами. А Мусква, казалось, и сам понял его сомнения и тотчас же ответил на них тем, что отбежал от Тира вперед ярдов на десять и затем вдруг остановился и вызывающе поглядел назад, насторожив ушки вперед и с таким видом, с каким мальчишка старается доказать своему отцу, что он уже достаточно вырос для того, чтобы отправиться вместе с ним на охоту на кроликов. Издав во второй раз свой рев, Тир бросился вперед, тотчас же догнал Мускву и так поддал ему правой лапой сзади, что тот, как мяч, отлетел на двенадцать шагов назад, причем Тир заворчал так, точно хотел этим сказать: «Если уж лезешь со мной на охоту, то знай свое место!»
Затем Тир медленно отправился в путь, насторожив специально для охоты зрение, слух и обоняние. Он спускался до тех пор, пока не очутился не свыше ста ярдов над речкой, и при этом выбирал не самую легкую тропинку, а нарочно места поугрюмее и потяжелее. Он брел не спеша и делал зигзаги, осторожно обходя большие массы камней, обнюхивал каждую рытвину, прежде чем в нее войти, и обследуя каждую группу деревьев и каждую кучу валежника. Одно время он поднимался так высоко, что под ним уже не было никакой растительности и оставались одни только голые скалы, и вдруг спускался настолько вниз, что шествовал по песку и гравию ручья. Он улавливал в воздухе массу разнородных запахов, но ни один из них не заинтересовал его и не захватил его глубоко. Однажды, уже под самыми облаками, он почуял запах козы, но так высоко он никогда не охотился. Два раза он чуял невдалеке от себя овцу, а совсем уже поздно, почти к вечеру, увидел вдруг горного барана, который смотрел на него с неприступной вышины, футах в ста выше его. Внизу он нападал на тропинки дикобразов и часто склонял голову над следами карибу, запах которых ощущал в воздухе и впереди себя. Кроме него в этой долине были и другие медведи. Большинство из них шествовало вдоль ручья; все это были бурые и черные медведи, и только один раз Тир обнаружил запах другого гризли и тотчас же злобно заворчал. В течение двух часов с того времени, как они покинули солнечное местечко, Тир не раз проявлял особое внимание к Мускве, который с течением дня становился все голоднее и слабее. Ни один мальчик не был так забавен, как этот маленький рыжеголовый медвежонок. В каменистых местах он то и дело оступался и падал; на те места, на которые Тир всходил за один шаг, он вскарабкивался с отчаянным видом и выбиваясь из сил; три раза Тир переходил через ручей вброд, и Мусква следовал за ним, едва не утопая; он весь был избит, исцарапан, промок до костей, и все ноги у него были изранены, – но все-таки не отставал. Иногда он шел рядом с Тиром, а в другие разы должен был догонять его. Солнце уже садилось, когда Тир наконец нашел свою дичь, а Мусква еле дышал от усталости.
Он не понял, зачем это Тиру вдруг понадобилось сползать всем своим громадным телом вдоль скалы вниз, где виднелась небольшая котловина. Ему хотелось плакать, но он побоялся. И если когда-нибудь за всю свою короткую жизнь он хотел видеть свою мать, то это было именно теперь. Он никак не мог дать себе отчета, почему именно она бросила его среди камней одного и не вернулась к нему назад, – трагедия, которую позже разгадали одни только Лангдон и Брюс. Никак не мог он понять и того, почему именно она не приходила к нему и теперь. Как раз наступало то самое время, когда перед самым отходом ко сну она обыкновенно кормила его молоком, ибо он был мартовским детенышем, а согласно всем медвежьим правилам и законам, он должен был сосать ее еще целый месяц. Он был медвежонком, и его рождение прошло не так, как это бывает у всех остальных животных. Его мать, как и все медведицы в холодных странах, произвела его на свет еще задолго до того, как пробудилась от своей зимней спячки в берлоге. Он родился, когда она еще спала. Целый месяц или недель шесть после этого, когда он был еще слеп и гол, она кормила его молоком, в то время как сама не пила, не ела и не видела дневного света. К концу этих шести недель она вышла с ним из берлоги, чтобы поискать себе еды и хоть сколько-нибудь поддержать свои силы. С тех пор прошло еще шесть недель, и Мусква стал весить двадцать фунтов. Он весил двадцать фунтов, но в настоящую минуту был пуст так, как еще ни разу в жизни, и, конечно, весил меньше.
В трехстах ярдах ниже Тира находилась группа можжевеловых кустов – небольшая густая заросль, росшая на бережку миниатюрного озерка. В этой заросли скрывался карибу, а может быть, даже два или три. Тир знал это так же уверенно, как если бы видел их воочию. «Наземный» запах копытных животных, или, как его называют индейцы – «уэнипау», был для Тира так же отличен от «мечису» – запаха, разливающегося в воздухе, как день от ночи. Один плавает в воздухе, как легкое дыхание духов от платья и волос женщины, прошедшей мимо, а другой, резкий и приторный, густо стелется по земле, как запах духов из разбитого флакона. Даже Мусква, подползший сзади к громадному медведю и улегшийся на животе, – и тот чувствовал этот запах. Целые десять минут Тир не двигался. Глаза его были устремлены вниз, в котловину, на берег озера и на подход к леску, и нос так отчетливо тянулся к запаху в ветре, как стрелка компаса к северу.
Насторожив свои ушки вперед и поняв теперь наконец, в чем дело, Мусква с новым блеском в глазах старался постичь свой первый урок по охоте на дичь. Прижавшись к земле так плотно, что можно было бы подумать, что он ползет на животе, Тир медленно и бесшумно стал продвигаться к ручью, ощетинив на плечах свой высокий мех так, как это делает собака, когда, почуяв зверя, поднимает вдоль спины свою жесткую шерсть. Мусква следовал за ним. Целых сто ярдов Тир продолжал так ползти и три раза на пространстве этих ста ярдов он останавливался, чтобы понюхать воздух, тянувший к нему от леска. Наконец, он был удовлетворен. Ветер подул ему прямо в лицо и оказался насыщенным обещаниями. Тир стал продвигаться вперед, украдкой, прижимаясь к земле и катясь, как шар, как громадная, увесистая глыба, – каждый мускул в его теле был напряжен и работал. В каких-нибудь две минуты он был уже около кустов можжевельника и здесь притаился опять. Потрескивание сухих веток донеслось до него отчетливо. Карибу насторожились, но нисколько не были испуганы. Они шли пить и затем пастись на траве.
Тир опять тронулся в путь параллельно долетевшему к нему звуку. Он быстро добрался до опушки леска и, спрятавшись в ветвях деревьев, тут и остановился, имея перед собой в виду озерко и простиравшийся до него лужок. Первым вышел большой карибу-самец. Рога у него еще только до половины выросли и были нежны. За ним следовал двухгодовалый карибу, кругленький, сытенький и блестевший, как коричневый бархат на солнце. Минуты две самец простоял настороже, напрягши зрение, обоняние и слух и стараясь обнаружить малейший признак опасности; у его ног, совершенно ничего не подозревая, щипал траву младший карибу. Затем, так откинув голову, что его рога сравнялись с плечами, старый самец, не спеша, отправился на вечерний водопой. Двухгодовалый олень последовал за ним – и тут-то Тир и выскочил из своей засады.
Казалось, что в первый момент он собирался с силами и только затем уже бросился в атаку. Между ним и карибу было пятьдесят футов. Он покрыл уже половину этого пространства одним взмахом, как громадный, катившийся шар, когда в первый раз его заслышали животные. Они рассыпались в стороны. Но было уже поздно. Только одна быстрая, горячая лошадь могла бы опередить Тира, а он уже выиграл момент. С быстротою ветра он бросился наперерез двухгодовалому карибу и затем, без всяких видимых усилий, все еще как громадный шар, он ринулся на него, свалил его – и все было кончено. Правой лапой он обнял молодого карибу за плечи, а затем, точно человек рукой, схватил его левой лапой за морду. Затем он повалился на землю, как делал это всегда. Он не задавил свою жертву до смерти. Он согнул в колене заднюю лапу, и когда опять разгибал ее, то пятью ее острыми, как ножи, когтями распорол карибу живот. После этого Тир поднялся на ноги, огляделся вокруг и отряхнулся всем телом, заревев так, что этот его рев мог быть понят и как торжество по поводу победы, и как приглашение, адресованное к Мускве, разделить с ним трапезу.
Если это было приглашением, то маленький рыжеголовый медвежонок не заставил себя долго упрашивать. Прежде всего он понюхал и отведал теплой крови – и это сделал в первый раз в своей жизни. Гризли обыкновенно не убивают крупной дичи. Разве только некоторые из них. Большинство – вегетарианцы, с мясной диетой в виде маленьких живых существ, вроде кротов, сурков и дикобразов. Иногда случается гризли загнать и карибу, козу, барана, оленя и даже лося. Таков был и Тир. Таким же со временем будет и Мусква, хотя бы он принадлежал и к черной породе, а не к семейству Ursus horribilis.
Целые два часа оба правили тризну, но не с такою жадностью, как голодные собаки, а с чувством, с толком и с расстановкой настоящих гурманов. Лежа на животе и поместившись между двух передних лап Тира, Мусква слизывал кровь и ворчал при этом, как котенок, которому попал в зубы кусочек вкусного мясца. Тир же, как и при всех своих экскурсиях за пищей, прежде всего старался добраться до самого лакомого кусочка. Он отдирал от почек и с кишок тоненькие листочки жира и, полузакрыв глаза, съедал целые аршины самих кишок. Последние лучи солнца погасли на вершинах гор, и за сумерками тотчас же последовала темнота. Было уже совсем ничего не видно, когда они наконец покончили с едой, и маленький Мусква стал таким же в ширину, каким был в длину.
Тир был величайшим сберегателем природы. Все, что только можно было съесть, он не бросал зря, а прятал, и в настоящий момент, если бы ему подвернулся под лапы старый карибу, то он не убил бы его, а великодушно отпустил бы его на волю. Тир уже имел пищу, и теперь главной его целью было припрятать ее на черный день как можно дальше.
Он вернулся к можжевеловой заросли, но пресытившийся медвежонок уже не проявил ни малейшего желания последовать за ним. Он был удовлетворен сверх меры, и что-то подсказывало ему, что все равно Тир эту еду припрячет. Минут десять спустя Тир вернулся обратно, чтобы доказать правильность этого предположения. Своими мощными челюстями он взвалил карибу себе на плечи. Затем он как-то бочком стал тащить труп к леску, как тащила бы на себе собака окорок весом не менее десяти фунтов. В молодом же карибу было весу, вероятно, не менее десяти пудов.
Таким образом Тир дотянул на себе всю тушу до самой опушки можжевельника, где уже заранее присмотрел в земле дыру. Он сбросил карибу в эту дыру и, в то время как Мусква с большим и все возраставшим интересом следил за каждым его движением, он покрывал свою добычу сухими хвойными иглами, хворостом, палками и даже целыми бревнами; затем он обнюхал все кругом и вышел из леска.
Теперь уже Мусква последовал за ним и сразу же ощутил на себе все неудобство раскачиваться на ходу, как корабль, от чрезмерного переполнения желудка. Звезды высыпали на небе, и при их свете Тир стал подниматься почти по отвесному скату горы к самой ее вершине. Он поднимался все выше и выше и зашел наконец в такие места, за пределами которых Мусква не бывал никогда. Они пересекли полосу снега. Затем они выбрались на такое место, где, казалось, вулкан выворотил когда-то из горы все ее внутренности. Едва ли человек прошел бы там, где пробирались Тир и Мусква. Наконец они остановились. Тир вышел на узенькую площадку, где за спиной у него вырастали отвесные каменные стены. Под ним в целом хаосе были наворочены сорвавшиеся с гор скалы и куски шифера. Далеко внизу, точно черный, бездонный колодезь, находилась долина.
Тир разлегся здесь и в первый раз с тех пор, как был ранен в долине, протянул голову между передними лапами и испустил глубокий вздох облегчения. Мусква подполз к нему вплотную, так близко, что чувствовал на себе теплоту его тела; и оба, сытые и довольные, они заснули мирным и глубоким сном, тогда как над ними звезды засветили еще ярче и взошедшая луна залила своими золотыми лучами горные вершины и всю простиравшуюся внизу долину.
Глава VII
Брюс устанавливает кое-какие факты
Лангдон и Брюс перевалили через вершину в западную долину в полдень того дня, когда Тир вылез из трясины. Было два часа, когда Брюс вернулся за лошадьми, оставив Лангдона на самой высоте обозревающим в бинокль окрестности. Через два часа погонщик вернулся со своими лошадьми, и они, не торопясь, отправились далее вдоль ручья, над которым проходил до этого гризли, и когда расположились затем на ночлег, то были от того места, где Тир нашел Мускву, всего только в двух или трех милях. Они еще не набрели на его следы на песке у ручья, но Брюс был уверен, что набредут. Он знал, что Тир бродил здесь по склонам где-нибудь неподалеку.
– Когда вы вернетесь из этих мест к себе на родину, Джимми, – начал он, как только оба они уселись после ужина, чтобы выкурить по трубочке, – то не стройте из себя дурака, как большинство ваших писателей. Два года тому назад я вот точно так же целый месяц провел с одним натуралистом, и он был так любезен, что пообещал мне прислать целую кипу книг про медведей и других животных. И прислал! Я прочитал их все! Ну и смеялся же я на первых порах, а потом дошел до сумасшествия и сжег их. Ведь как много интересного в природе, о чем вы могли бы написать, не выставляя себя смешным! Уверяю вас!
Лангдон кивнул ему головой.
– Бывают люди, – ответил он, задумчиво глядя на огонь, – которые охотятся и убивают, охотятся и убивают в течение целых десятков лет, прежде чем поймут, что главное удовольствие в охоте это не убийство, а именно выслеживание. И когда они приходят наконец к такому сознанию и начинают понимать, что именно выслеживание захватывает душу и тело, то признают, что высшая цель охоты – это не убийство, а, наоборот, желание, чтобы животное не умирало. Вот я хочу этого гризли и добиваюсь его. Я не уйду из этих гор, пока не убью его. А между тем вместо него одного мы давно уже могли бы убить сегодня двух других медведей, а ведь я не произвел даже и выстрела. Я понял это ощущение, Брюс, я начинаю входить во вкус настоящей охоты. И когда кто-нибудь охотится по-настоящему, то он начинает ценить одни только факты. Поэтому не беспокойтесь. В своей книге я буду описывать одни только факты.
А затем он обернулся и посмотрел на Брюса.
– Что же «дурацкого» было написано в тех книгах? – спросил он.
Брюс задумчиво выпустил целое облако дыма.
– То, что разозлило меня пуще всего, – ответил он, – это было указание авторов на «метки», которые будто бы делает медведь. По их словам, каждый медведь вскарабкивается на дерево и делает на нем метку, чтобы показать, что это именно его владения, а не другого медведя, пока этот другой не придет и не поколотит его. В одной книге, помнится, я прочитал о том, как один медведь подкатил к стволу дерева целый чурбан, встал на него и поставил свою метку поверх бывшей уже на нем метки другого гризли. Только подумайте об этом! Никаких меток медведи не делают. Я сам видел, как гризли кусали стволы деревьев, царапались о них когтями, как кошки, и терлись о них летом, когда на них нападала чесотка и они теряли от нее шерсть. Они терлись так потому, что у них зудело все тело, а вовсе не для того, чтобы оставить на деревьях метки для других медведей. То же самое делают и карибу, и олени, и лоси, когда у них начнут зудеть рога. Затем эти самые писатели думают, что каждый гризли имеет свои собственные места для охоты. И это тоже неправда, все они врут! Я сам видел целых восемь взрослых гризли, которые все вместе и одновременно паслись на одном и том же месте. Вы припоминаете, как два года тому назад мы с вами на одной маленькой долинке, всего в одну милю длиной, убили сразу четырех гризли. Правда, иногда среди гризли встречается один какой-нибудь, вроде как бы их начальник, вот как этот самый, на которого мы идем, – но даже и такой не имеет своего собственного участка, где он был бы самодержавен. Держу пари, что в этих двух долинах мы встретим целых двадцать штук медведей! А этот натуралист, с которым я путался здесь два года тому назад, не сумел бы отличить следов гризли от следов черного медведя, а уж рыжего и подавно, если бы таковой только существовал на свете!
Он вытащил изо рта трубку и свирепо сплюнул в огонь, и Лангдон знал по этому, что он будет продолжать. Для него было большим наслаждением, когда обычно молчаливый Брюс вдруг развязывал свой язык.
– Рыжий! – проворчал он. – Только подумайте об этом, Джимми, – ведь он был убежден, что какие-то рыжие медведи действительно существуют! И когда я сказал ему, что ничего подобного нет и что рыжим может быть всякий медведь, будь то черный или гризли, когда он линяет, то он засмеялся мне прямо в лицо, это мне-то, который родился и вырос среди медведей! Он просто вытаращил на меня глаза, когда я рассказал ему все о цвете медведей, и думал, что я его одурачил. Полагаю, что это-то и послужило причиной того, что он прислал мне книги. Он хотел этим доказать, что был прав он, а не я. Джимми, нет на свете ни одного существа, которое меняло бы свой цвет так, как это делают медведи! Я сам видел черных медведей, которые делались потом белыми, как снег, и видел гризли, которые были так же черны, как черные медведи. Я видел совершенно рыжих гризли, видел каштановых, золотых и почти желтых, и среди гризли, и среди черных медведей. Они так же разнообразны и по цвету их шерсти, как отличаются один от другого по образу жизни и в еде. Я так полагаю, что большинство натуралистов наблюдали каждый только над одним своим гризли и описывали всех гризли только по одному образцу. И нет ни одной такой книги, в которой не говорилось бы, что гризли самое свирепое, поедающее людей существо. Но это верно только до тех пор, пока сами же вы не поставите его в безвыходное положение. Он так же забавен, как и щенок, и так же, как и он, добродушен, если вы первый не заденете его. Большинство из них – вегетарианцы, хотя попадаются и мясоеды. Я видел, как гризли загрызали коз, баранов и карибу, и был также свидетелем того, как они мирно паслись со всеми этими животными на одном и том же лужку и даже не думали на них бросаться. Интересный это зверь, Джимми. И сколько можно написать о нем, не строя из себя дурака!
Брюс выбил из трубки пепел так выразительно, точно хотел подтвердить этим свои слова. Когда он стал набивать ее свежим табаком, Лангдон сказал:
– Надо полагать, что этот детина, на которого мы делаем сейчас облаву, – настоящий мясоед!
– Как вам сказать? – ответил Брюс. – Величина здесь роли не играет. Я знавал гризли, который был ростом не более собаки, а был настоящий людоед. Ежегодно после каждой весны в этих горах обнаруживаются сотни убитых животных и, как только растаивает снег, гризли подбираются к их трупам и поедают их. Но есть трупы – это еще не значит убивать. Иногда гризли уже рождается убийцей, а иногда становится им только лишь случайно. Стоит только ему убить всего один раз, как он становится убийцей уже навсегда. Однажды мне пришлось видеть в горах, как коза подошла к самому носу гризли. Медведь не шелохнулся, но когда она боднула его, то он разорвал ее на части. После этого он целые десять минут был так поражен, что не знал, что делать, потом целые полчаса он обнюхивал ее теплый труп и, наконец, уже только после этого, принялся за лакомство. Это было его первым знакомством с животной пищей, как вы называете ее. Тогда я не убил его и думаю, что из него выработался потом самый настоящий хищник.
– Все-таки я думаю, – настаивал на своем Лангдон, – что величина здесь тоже играет большую роль. Мне кажется, что медведь, пожирающий мясо, и крупнее и сильнее медведя-вегетарианца.
– Это одна из тех любопытных вещей, – согласился с какой-то странной усмешкой Брюс, – на которую вы будете указывать в своих произведениях. А позвольте вас спросить, почему медведь так жиреет в сентябре, что едва может ходить, а питается одними только ягодами, муравьями и корешками? Можете вы сами разжиреть на дикой смородине? И почему он так быстро вырастает именно за четыре или за пять месяцев своей зимней спячки, когда лежит, как мертвый, и все время ничего не ест и не пьет? И как это может происходить, что в течение целого месяца, а то и двух, мать кормит своих медвежат молоком, вовсе даже и не просыпаясь? А ведь после рождения детенышей она продолжает спать чуть не две трети’ своей спячки. И почему за это время ее детеныши не вырастают? Да любой натуралист поднял бы меня на смех и смеялся бы до тех пор, пока не лопнул бы совсем, если бы я ему сказал, что детеныши у гризли рождаются ростом не более новорожденного котенка!
– И он был бы одним из тех дураков, которые не пожелали бы убедиться в этом лично, – ответил Лангдон. – И все-таки вы не должны его бранить. Около пяти лет тому назад я сам не поверил бы этому, Брюс. Я не верил этому до тех пор, пока мы не раскопали у Атабаски берлогу и не достали из нее маленьких гризли. Один из них весил около фунта, а другой немного более. Помните?
– А они были уже недельные. При этом в их матери оказалось свыше двадцати пудов!
Несколько минут они просидели молча и только попыхивали дымом из своих трубок.
– Просто непостижимо! – снова начал Лангдон. – И все-таки это так! Это не шалость природы, а результат ее строго обдуманного плана. Если бы медвежата рождались сравнительно с ростом своей матери такими же, как и котята сравнительно с ростом кошки, то медведица не могла бы их прокормить в течение стольких недель своей спячки, когда она сама ничего не ест и не пьет. В этом есть, кажется, только одна несообразность. Обыкновенный черный медведь бывает всегда вдвое меньше ростом, чем гризли, и все-таки его детеныши рождаются гораздо более крупными, чем у гризли. Спрашивается: почему это?
Брюс прервал своего компаньона с добродушным смехом.
– Это просто, очень просто, Джимми! – воскликнул он. – Помните, как в прошлом году мы собирали в долине смородину, а два часа спустя бросались на горе снежками? Ведь чем вы выше поднимаетесь, тем становится холоднее, не правда ли? Вот и сейчас. На дворе первое июля, а мы на такой вышине чуть не замерзаем от холода! Поэтому не забывайте, Джимми, что гризли устраивает для себя берлогу наверху, а обыкновенный черный медведь – внизу. Когда снег выпадает на целые четыре фута в тех местах, где зимует гризли, черный медведь еще отлично питается от благ земных у себя внизу в долине и в густом лесу. Он уходит на зимовку на целые две недели позже, чем гризли, и пробуждается весною на целые две недели раньше; он сытее, когда отправляется на зимовку, и не так голоден, когда пробуждается от спячки, – вот почему мать имеет больше возможностей прокормить своих детенышей. Таково, по крайней мере, мое мнение.
– Да уж вы хоть кого убедите! – восторженно воскликнул Лангдон. – А мне, Брюс, это даже и в голову не приходило!
– Много есть вещей в природе, которые и не снились нашим мудрецам, – ответил горец. – Так, например, то, что вы только что сказали, а именно: охота тогда только представляет собой спорт, когда вы научились в ней не убивать, а давать жить. Однажды я целые семь часов пролежал на самой вершине горы и наблюдал, как играли между собой козы, и получил от этого удовольствия больше, чем если бы всех их перестрелял.
Брюс поднялся на ноги и потянулся, что после ужина всегда служило у него показателем, что он собирался идти спать.
– Хороший завтра будет день! – сказал он, зевая. – Посмотрите, как белеет снег на горных вершинах!
– Брюс…
– Что?
– А как тяжел по-вашему этот медведь, на которого мы охотимся?
– Пудов тридцать, а может быть, и больше. Я не имел удовольствия видеть его вблизи, как это удалось вам, Джимми. Иначе мы сушили бы сейчас его шкуру.
– И он еще молод?
– От восьми до двенадцати лет, если судить по тому, как он взбирался наверх. Старые медведи не берут так легко вершин.
– А вам случалось, Брюс, поднимать действительно старых медведей?
– Таких старых, что им только бы ходить на костылях, – ответил Брюс, расшнуровывая сапоги. – Мне случалось убивать таких старых медведей, что у них не оказывалось ни одного зуба.
– Ну, каких же лет?
– Тридцати, тридцати пяти, а может быть, даже и сорока. Спокойной ночи, Джимми!
– Спокойной ночи, Брюс!
Глава VIII
Мать Мусквы
Еще долгое время после того, как Брюс уже заснул, Лангдон сидел один под звездами перед горевшим у его ног костром. Сегодня вечером яснее, чем когда-либо в своей жизни, он почувствовал в себе дикую кровь. Она возбуждала в нем какое-то странное беспокойство и в то же время заставляла его испытывать глубокое самоудовлетворение. Он начинал понимать, что наконец-то после стольких лет странствований этот удивительный, таинственный дух молчаливых мест, это обаяние гор, озер и лесов поработили его настолько, что он никогда уже не будет в состоянии сбросить с себя эти колдовские цепи. Беспокойство его заключалось в том, что никто на свете, кроме его самого, никакой другой человек, не сумеет так чувствовать и видеть, как научился чувствовать и видеть он сам; ему хотелось, чтобы все они поняли его. Целые годы он работал и мечтал о том, чтобы всю остальную жизнь провести в девственных местах. Его гордостью и страстью было убить, и весь его дом был увешан головами и шкурами животных, которых он погубил. И теперь, с годами, в которые так и не оформились его мечты, что-то вдруг стало сдерживать в нем желание убивать. В последние недели он предоставил жизнь сотням живых существ, которые находились от него на расстоянии выстрела; только сегодня он позволил жить двум медведям. Трепет от этого нового удовольствия медленно, но верно вытеснял его прежние желания. Он больше не мог убивать ради одного только удовлетворения от того, что он не промахнулся и убил. Ему пришел на ум странный сон, который он видел однажды ночью у себя дома, когда хорошо потрудился и заснул. Пустые головы, висевшие на стенах, вдруг ожили и одна за другой повернулись к нему; большие ожившие глаза их ярко заблистали, и они стали обвинять его в убийстве.
Сорок лет! Ему казалось, что он все еще слышал слова Брюса.
Если дикий зверь может прожить до таких лет, то сколько же лет жизни он, Лангдон, погубил за эти дни сплошных убийств, в которые смел считать себя удачливым охотником? Сколько лет жизни он отнял у всех этих зверей, которых успел уже погубить на своем веку? Сколько лет «жизни» в общей сложности он обратил в ничто в один только тот день, когда утром убил трех медведей на одном и том же скате горы, а вечером двух карибу в долине? Целых сто лет! Сто лет, в которые бились сердца и животные радовались жизни, сведены на нет из-за каких-нибудь тридцати минут скоропреходящей страсти быть охотником и испытывать наслаждение от убийства! Сколько «времени» уже могло бы восстать против него и против его злой страсти? Он стоял перед костром, подводил итоги и с ужасом насчитал свыше тысячи лет!
Он поднялся на ноги и, выйдя из лагеря, остановился под ярким светом звезд. До него доносились ночные звуки долины, и он стал полной грудью впивать в себя бальзамический воздух. Он стоял так и задавал себе вопрос: что он выиграл от такого колоссального пролития крови целых десяти столетий жизни? И его ответ был: ничего. В тот день, когда он отнял пять жизней, он почувствовал не более радости, чем и сегодня, когда не отнял ни одной. Он как-то сразу потерял желание убивать так, как он убивал обыкновенно, но самая охота не потеряла для него своего очарования. Ее захват стал еще шире, чем прежде. Она заключала в себе для него теперь такие радости, каких он раньше и не знал. Сто новых ощущений заслонили собою моментальный триумф от лицезрения предсмертной агонии тела, сраженного его пулей. Он еще был не прочь убивать и будет продолжать убивать, иначе он не был бы охотником и мясоедом; но он уже перестал быть дикарем, и жажда убийства уже больше не будет его ослеплять.
Он посмотрел на освещенную звездами долину, в которой, по его мнению, должен был скрываться Тир. Вот это была охота, настоящая охота, и он уже предвкушал заранее восторг от этой игры. Он решил охотиться на Тира и только на одного Тира. Он был рад, что не убил его на скате горы, потому что теперь охота будет похитрее, ибо гризли уже испытал, что такое выстрелы. Лангдон был доволен, что, когда наступит конец, у него не запротестует совесть. Ведь громадное животное, которое он видел на скате горы и в которое стрелял, даром не отдаст себя в добычу. Они померятся силами. Он вступит в отчаянную борьбу, если дело дойдет до этого, и собакам, если их вовремя приведет сюда Метузин, достанется на орехи. Тир уже предупрежден. Он может спокойно перевалить через эти горные хребты и удрать от них, на что у него еще есть время, или же может оставаться и ожидать с ними борьбы. Лангдон знал, что он предпочтет последнее, и, отправляясь спать, страстно желал, чтобы поскорее настало завтра.
Он пробудился двумя-тремя часами позже от целых потоков дождя, которые заставили его вылезти из-под одеяла и закричать Брюсу. Они не раскидывали палатки, и через несколько минут он уже слышал, как Брюс анафемствовал, что не сделал этого своевременно. Ночь была темна, как в глухой пещере, за исключением только тех моментов, когда ярко вспыхивала молния и горы содрогались и ревели от грома. Высвободившись из-под своего промокшего одеяла, Лангдон встал на ноги. Яркая молния осветила Брюса, сидевшего на войлоке, с волосами, спустившимися на его длинное, худое лицо; увидев его, Лангдон стал весело смеяться.
– Хороший будет завтра день! – подъязвил он, повторив слова Брюса, сказанные им перед отходом ко сну. – Посмотрите, как белеет снег на горных вершинах!
Неизвестно, что ответил Брюс, так как его слова были заглушены раскатом грома.
Лангдон выждал следующей вспышки молнии и отправился искать убежища под густым можжевельником. Здесь он просидел на корточках около десяти минут, когда дождь прекратился так же быстро, как и пошел. Гром откатывался к югу и вместе с ним туда же уходила и молния. В темноте до Лангдона доносились ворчания Брюса. Затем вспыхнула спичка, и он увидел, что его приятель смотрел на часы.
– Скоро уже три часа, – сказал он. – Черт бы взял этот дождик, не правда ли?
– Почему? – беззаботно ответил Лангдон. – Я его ожидал! Ведь вы знаете, Брюс, что когда на горных вершинах белеет снег…
– Да будет вам! Давайте лучше зажжем огонь. Хорошо еще, что мы не забыли покрыть брезентом наши съестные припасы. Вы промокли?
Лангдон стряхивал с волос воду. Он был мокр как курица.
– Нет. Я все время сидел под можжевельником и ожидал дождя. Когда вы обратили мое внимание на белизну снега на горных вершинах, то я уже знал заранее…
– Черт бы побрал этот снег! – проворчал Брюс.
И Лангдон слышал, как он стал обламывать с сосны сухие смолистые сучья.
Он отправился помочь ему, и через пять минут они уже разводили огонь. Свет от костра осветил их лица, и каждый из них заметил, что оба они чувствовали себя скверно. Брюс ухмылялся из-под своих промокших волос.
– Я спал как убитый, когда он пошел, – заговорил он, – и мне снилось, будто я упал с берега в озеро. Я проснулся и поймал себя на том, что я плавал.
Ранний июльский дождик в три часа утра на дальнем севере Британской Колумбии, да еще в горах, – совсем не теплая вещь, и целый час Лангдону и Брюсу пришлось собирать хворост, чтобы просушить свои одеяла и одежду. Было уже пять часов, когда они позавтракали, а после шести они уже отправились в долину, имея двух лошадей под седлом и одну под багажом. Брюс не без самоудовлетворения напомнил Лангдону, что его предсказание о погоде исполнилось, так как после пронесшегося грозового дождя наступила действительно замечательная погода. Все луга были еще влажны. Долина еще громче бормотала от музыки вздувшихся ручьев. За ночь с гор сошла целая половина снегов, и Лангдону стало казаться, что цветы сразу намного выросли и стали еще прекраснее. Воздух над долиной был тяжел от бодрящей утренней свежести и аромата, и все кругом было залито целым морем теплого, золотого солнечного света.
Они двигались вдоль ручья, то и дело свешиваясь со своих седел, чтобы увидеть на песке малейший отпечаток следов. Не проехали они еще и четверти мили, как Брюс вдруг вскрикнул и остановился. Он указал на круглую горку песку, на котором Тир оставил свой громадный след. Лангдон сошел с лошади и измерил его.
– Это он! – воскликнул он, и в его голосе от возбуждения послышалась дрожь. – Не отправиться ли нам, Брюс, дальше пешком?
Горец покачал головой. Но прежде чем высказать свое мнение, он тоже сошел с лошади и оглядел в свою длинную зрительную трубу все горные скаты. Лангдон тоже стал смотреть на них в бинокль. Но они не обнаружили ничего.
– Нет, он еще где-нибудь здесь поблизости, у ручья; вероятно, милях в трех или в четырех впереди нас, – сказал Брюс. – Мы все-таки проедем на лошадях еще мили две, пока не найдем для них более удобного места. А к тому времени успеют уже обсохнуть кусты и трава.
После этого было уже легко следить за ходом Тира, так как он все время держался ручья. В трех-или четырехстах ярдах от громадной массы навороченных друг на друга булыжников, недалеко от того места, где гризли встретил рыжеголового медвежонка, находилась небольшая сосновая заросль в самом центре покрытого тучной травой лужка, и здесь охотники спешились и стреножили своих лошадей. Через двадцать минут они уже пробирались осторожно по мягкой песчаной отмели, где познакомились Тир и Мусква. Проливной дождь смыл легкие следки медвежонка, но на песке были еще ясны отпечатки следов гризли. Погонщик посмотрел на Лангдона, и зубы его засверкали.
– Он не очень далеко отсюда, – прошептал он. – Ничего нет удивительного, если он здесь и переночевал. Он где-нибудь впереди нас.
Он помочил палец и подержал его над головой на ветру. Затем многозначительно кивнул головой.
– Нам лучше всего подняться кверху, – сказал он.
Они обошли кучу булыжников, держа ружья наготове, и направились к небольшому проходу, который обещал им легкий подъем на первую гряду. У его устья они опять остановились. Дно прохода было покрыто песком, и на этом песке виднелись отпечатки следов другого медведя. Брюс опустился на колени.
– Вот и другой гризли! – воскликнул Лангдон.
– Вовсе не он, – ответил Брюс. – Это черный медведь. Ну сколько можно втолковывать вам, в чем разница между следами гризли и черного медведя?! Это задняя нога, и пятка на ней круглая. Если бы это был след гризли, то он был бы острее. Для гризли этот след слишком широк и, сравнительно с подошвой, когти на нем слишком длинны. Это черный медведь. Ясно, как нос на вашем лице!
– И то, что он бредет по нашему пути, – добавил Лангдон. – Идемте же!
В двухстах ярдах выше прохода медведь выполз на откос. Лангдон и Брюс последовали за ним. В густой траве и на голом шифере первого кряжа следы быстро потерялись из виду, но охотники теперь ими не очень интересовались. С высоты, на которую они теперь взобрались, под их ногами развертывался великолепный вид. И ни одного раза Брюс все-таки не оторвал глаз от протекавшего внизу ручья. Он думал, что именно там он обнаружит гризли, и, кроме этого, ничем больше не интересовался. Лангдона же, наоборот, занимало все, что было вокруг них живого; каждая группа камней и терновников заключала в себе для него ряд возможностей, и глаза его одинаково пытливо оглядывали и хребты, и вершины гор, и все, что находилось у него непосредственно под ногами. Вот почему он первый увидел нечто такое, что вдруг заставило его схватить спутника за руку и притянуть его к себе.
– Смотрите! – сказал он почти шепотом, протягивая перед собой руку.
Брюс тотчас же вскочил. Глаза его расширились от удивления. Не более чем в тридцати шагах над ними выдавалась громадная скала, имевшая форму ящика из-под мыла, и с ее вершины свешивался зад медведя. Это был черный медведь, – его лоснившаяся шкура блестела на солнце. Брюс стоял, разинув от удивления рот, целых полминуты. А затем усмехнулся.
– Спит! – проговорил он. – Спит как убитый! Хотите, Джимми, видеть презабавный фокус?
Он отставил в сторону ружье и достал свой длинный охотничий нож. Попробовав его острие, он щелкнул языком.
– Если вы не видели никогда, как улепетывает медведь, то посмотрите сейчас! Станьте здесь, Джимми!
Он стал медленно подползать к медведю, в то время как Лангдон, затаив дыхание, стоял в ожидании того, что будет. Два раза Брюс оглядывался и широко плутовски улыбался. Через секунду или две действительно нужно было ожидать, что медведь вскочит как оглашенный и помчится по вершинам Скалистых гор без оглядки; при мысли об этом и при виде длинной, худощавой фигуры Брюса, который, как змея, фут за футом прокладывал себе путь вперед, Лангдон пришел в веселое настроение. Наконец Брюс добрался до скалы. Длинный, остроконечный нож сверкнул на солнце; затем он прыгнул вперед, и нож почти до половины вонзился в зад медведя. То, что последовало затем, в следующие полминуты, Лангдон не забудет никогда. Медведь не шелохнулся. Брюс ударил его во второй раз. Снова ни малейшего движения, и после этого второго удара Брюс застыл на месте, как камень, к которому он прислонился, широко раскрыв рот и уставившись на Лангдона.
– Ну, что вы на это скажете? – спросил он наконец и стал подниматься на ноги. – Он вовсе не спит, а издох!
Лангдон подбежал к нему, и оба вместе стали взбираться на скалу. Брюс все еще держал в руке нож, и на лице у него было какое-то странное выражение – глубокая складка залегла между бровей и не разглаживалась, пока он не заговорил.
– Никогда ничего подобного не видел раньше, – сказал он, вкладывая нож в ножны. – Это медведица, и у нее маленькие медвежата, которые от нее уже разбежались.
– Она охотилась на сурка, – добавил со своей стороны Лангдон, – и подкопалась под этот камень. Он свалился и задавил ее. Не правда ли, Брюс?
Брюс утвердительно кивнул головой.
– Никогда не видел ничего подобного, – повторил он. – Я часто удивлялся, почему их не раздавливали насмерть каменные глыбы, под которые они подкапывались, но никогда не видел этого воочию. Но где же медвежата? Куда они девались?
Он опустился на колени и стал осматривать соски медведицы.
– Их было у нее только двое, – сказал он, поднимаясь, – а может быть, даже и один. Трехмесячный!
– Значит, они издохнут от голода?
– Если только один, то наверное. На одного всегда хватает столько молока, что он уже больше никогда не привыкнет к меньшему количеству. Впрочем, медвежата – как дети. Их можно отнимать рано от груди и выкармливать на рожке. Вот видите, что значит бросать детей и оставлять их на произвол судьбы, – нравоучительно заметил Брюс. – Когда вы женитесь, Джимми, не позволяйте вашей жене так поступать. Часто дети даже сгорают или ломают себе шеи и становятся горбатыми!
Опять он стал взбираться наверх, все время глядя вниз на долину, и Лангдон шел следом за ним и все время думал о том, что могло статься с медвежонком.
А Мусква все еще лежал на скале бок о бок с Тиром, видел во сне мать, которую задавило на выступе глыбой камня и, не просыпаясь, тихо плакал.
Глава IX
Дуэль
Площадка, на которой лежали Тир и Мусква, была в первую очередь освещена утренним солнцем и по мере того, как оно поднималось все выше и выше, на ней становилось все теплее и теплее. Пробудившись, Тир широко развалился и вовсе не думал вставать. После ран, «сапус-увин» и пиршества в долине он чувствовал себя вполне превосходно и не очень-то спешил подняться и покинуть это теплое, солнечное место. Долгое время он пристально и с любопытством смотрел на Мускву. В ночном холодке маленький медвежонок плотно прижался к нему, забравшись в самое тепленькое местечко между его передними лапами, и лежал там, чисто по-детски проливая слезы во время сновидений.
Через несколько времени Тир сделал нечто такое, чего ни за что на свете не простил бы себе раньше, – он ласково обнюхал у себя между передних лап маленький пушистый шарик, и вдруг его большой, плоский красный язык облизал мордочку медвежонка; и, вероятно, все еще видя во сне мать, Мусква прижался к нему еще теснее. Как маленькие дети завоевывают себе расположение у тех злодеев, которые собираются их убить, так и Мусква странным образом втерся в жизнь Тира. Громадный гризли все еще был заинтересован. Он не только боролся с безотчетной неприязнью ко всем детенышам вообще, но и старался укротить в себе твердо установившиеся за десять лет одинокой жизни привычки. Он начинал сознавать, что в этой близости Мусквы было что-то очень приятное и дружественное. С появлением человека в его жизнь вошли новые эмоции, а может быть, одни зародыши эмоций. Пока не имеешь врагов и не находишься лицом к лицу с опасностями, то мало ценишь дружбу, и очень возможно, что Тир, только впервые столкнувшийся с действительными врагами и с настоящими опасностями, начинал понимать, что такое дружба. К тому же наступал брачный сезон, а от Мусквы пахло его матерью. И вот, благодаря всему этому, Тир и чувствовал в себе все возраставшее удовлетворение оттого, что Мусква продолжал лежать около него на солнышке и спать.
Он посмотрел вниз на долину, сверкавшую от влаги после ночного дождя, и не обнаружил ничего неприятного; понюхал воздух, который был насыщен девственной свежестью травы и цветов, бальзамическим запахом хвойных растений и прохладой воды, пролившейся прямо из облаков. Он стал зализывать себе раны, и это движение разбудило Мускву. Медвежонок поднял голову. Он пощурился некоторое время на солнце, затем почесал лапкой заспанную мордочку и поднялся на ноги. Как и все малыши, он готов был уже спозаранку начать играть, несмотря на все горести и невзгоды, перенесенные накануне. Пока Тир беспечно лежал на своей площадке, все время поглядывая в долину, Мусква стал обшаривать трещины в скале и сворачивать с места небольшие камни. С долины Тир перевел глаза на медвежонка. Во всей позе его было что-то такое, что указывало на то, что он был очень заинтересован пируэтами и причудливыми прыжками Мусквы. Затем он громоздко встал и встряхнулся. Последние пять минут он простоял, глядя вниз в долину и внюхиваясь в воздух, совершенно недвижимо, точно высеченный из камня. И Мусква, тоже насторожив ушки, подошел к нему и стал рядом с ним, переведя с него свои острые глазенки на залитое солнцем пространство, а затем тотчас же отбежал назад, точно ожидая, что сейчас произойдет нечто интересное.
Громадный гризли ответил на его безмолвный вопрос. Он обогнул скалу и стал спускаться вниз в долину, и Мусква засеменил за ним так же, как это делал и вчера. Медвежонок чувствовал себя вдвое больше и вдвое сильнее, чем накануне, и уже больше не скучал по материнскому молоку. Тир быстро просветил его, и из него получился хищник. И медвежонок уже предчувствовал, что они возвращались теперь к тому самому месту, где вчера вечером совершали тризну.
Они были на полпути с горы, когда ветер донес до Тира нечто и заставил его остановиться на некоторое время и с глухим, глубоким ревом злобно ощетинить на спине густую шерсть. Запах, который он уловил, донесся до него со стороны его скрытых запасов и составлял для него нечто такое, чего он вовсе не намерен был терпеть именно в этом самом месте. Он ясно ощутил присутствие другого медведя. Это нисколько не обеспокоило бы его при обыкновенных обстоятельствах и не расстроило бы его и в том случае, если бы этот медведь оказался самкой. Но запах шел со стороны солнца и как раз от того самого места, где он скрыл в расщелине между кустами можжевельника своего карибу. Тир уже не останавливался и уже больше не задавал себе вопросов. Ворча на ходу, он стал спускаться так быстро, что Мусква едва за ним поспевал. Они не останавливались до тех пор, пока не дошли до края площадки, находившейся между озерком и можжевеловой зарослью, так что Мусква задыхался и широко раскрыл рот. Затем он насторожил ушки, вгляделся, и каждый мускул на его маленьком тельце напрягся.
В семидесяти пяти ярдах ниже вся их добыча была разворованной. Вором оказался большой черный медведь. Это был великолепный представитель своей расы. Он, может быть, весил пуда на три-четыре меньше, чем Тир, но был почти так же высок, и его шерсть лоснилась на солнце, как соболий мех, – вообще это был громаднейший и сильнейший зверь, ворвавшийся во владения Тира, и притом не на один день. Он вытащил из-под земли труп карибу и, несмотря на то, что на него глядели Тир и Мусква, преспокойно его пожирал.
Мусква вопросительно поглядел на Тира. «Что же нам теперь делать? – казалось, хотел он спросить. – Ведь так он съест весь наш завтрак!»
Медленно, но очень спокойно Тир стал покрывать эти последние семьдесят пять ярдов. Казалось, что теперь он вовсе даже и не спешил. Когда они добрались наконец до лужка и находились ярдах в тридцати или сорока от захватчика, Тир остановился опять. В его позе не было ровно ничего угрожающего, но шерсть на плечах ощетинилась так, как этого еще ни разу не замечал Мусква. Черный медведь посмотрел на них из-за своей еды, и вслед за тем целые полминуты оба они не отрывали глаз друг от друга. Медленно, точно маятник, голова Тира стала раскачиваться с боку на бок; черный застыл на месте, как сфинкс. В четырех или пяти футах от Тира стоял Мусква. Чисто по-ребячьи он догадывался, что очень скоро должно было произойти нечто интересное, и так же по-детски готов был поджать под себя свой коротенький хвостик и броситься вместе с Тиром бежать или выступить с ним вперед и ринуться в бой. Он был крайне удивлен тем, что голова Тира стала раскачиваться, как маятник. И вся природа понимала, что должны были обозначать эти покачивания.
«Берегись! Гризли уже закачал головой!» – сделал бы первое предостережение охотник в горах.
Черный медведь понял это и, как и все другие медведи во владениях Тира, должен был бы отступить назад, круто повернуться и начать удирать. Тир предоставил ему для этого достаточно времени. Но черный медведь был новичком в этой долине, возможно, что еще ни одного раза не был бит, и считал здесь хозяином только самого себя. Он не двинулся с места. И первое грозное ворчание последовало именно со стороны черного.
Опять, медленно и совершенно спокойно Тир выступил вперед – и на этот раз прямо на своего врага. Мусква последовал было за ним, а потом остановился и пополз на животе. В десяти футах от останков карибу Тир остановился снова, и на этот раз его голова закачалась еще быстрее, и низкий, раскатистый рев вдруг вырвался из его полуоткрытой пасти. Черный медведь оскалил свои белые клыки, и Мусква испугался и заплакал. Опять Тир стал подходить каждый раз всего только на один фут, и на этот раз его пасть уже волочилась по самой земле, а громадное тело горбилось. И все еще черный медведь вызывающе не трогался с места.
Когда же наконец они сошлись настолько близко, что между их мордами едва мог уложиться деревянный аршин, то последовала пауза. Пожалуй, целых полминуты они походили на двух обозлившихся друг на друга людей, из которых каждый упорством своего взгляда старался внушить другому ужас. Мусква дрожал, как в лихорадке, и плакал; он плакал так горько и безутешно, что его вздохи услышал Тир. То, что последовало затем, произошло так быстро, что Мусква перепугался не на жизнь, а на смерть, лег на живот и оставался без движения, как камень. С яростным, громким ревом, присущим одному только гризли и никакому другому животному во всем свете, Тир бросился на черного медведя. Черный немножко подался назад, но настолько, чтобы иметь возможность броситься на него со своей стороны, если они начнут сходиться грудь с грудью. Он повалился на спину, но Тир был слишком опытен, чтобы пойматься на такую коварную удочку и дать черному медведю возможность распороть ему живот задней ногой, а потому вонзил своему врагу в плечо зубы до самой кости. В то же время он нанес ему страшный удар левой лапой. Но Тир был копателем, и потому когти у него были тупы, тогда как черный медведь раскопками не занимался, а был ползуном по деревьям, и потому когти у него были остры, как ножи. Как ножи, вонзились они Тиру в его уже раненное плечо, и свежая кровь брызнула из него во все стороны.
С ревом, от которого, казалось, сотряслась вся земля, громадный гризли откинулся назад и поднялся на задние лапы во всю свою девятифутовую вышину. Этим он дал предостережение черному. Даже после этой первой схватки его враг мог бы отступить спокойно, и он не преследовал бы его. Но это была дуэль на смерть! Черный медведь не только ограбил его. Он открыл у него старую рану, и притом рану, нанесенную человеком! Минутой раньше Тир сражался бы с ним по всем правилам дуэли, без малейшей злобы или желания убить. Но теперь он уже рассвирепел. Он широко разинул пасть, губы его поднялись и обнажили белые зубы и красные десны; мускулы на носу напряглись, как струны, и между глазами появилась складка, точно щель, вырубленная топором на сосновой колоде. Его глаза сверкали, как два граната; их зеленовато-черные зрачки совершенно потерялись в засверкавшем в них огне. Глядя в этот момент на Тира, можно было сказать с уверенностью, что один из них после этой дуэли не останется в живых.
Тир был не из «стоячих» дуэлянтов. Он оставался на задних ногах всего только шесть или семь секунд и, как только подошел к нему черный медведь, он тотчас же опустился на все четыре ноги. Черный предупредил его как раз на полпути, и после этого в течение нескольких минут Мусква прижимался к земле все ближе и плотнее и, наблюдая за начавшейся борьбой, тоже стал сверкать глазами. Борьба становилась беспощадной. Это была драка, какой еще не было видано ни разу во всех джунглях и на всех этих горах, и рев от нее разносился по всей долине. Как два человеческих существа, оба гиганта пускали в ход свои могучие передние лапы, в то время как зубами и задними лапами они старались только распороть и разорвать друг друга на части. Целые две минуты они стояли, крепко обнявшись, и затем повалились оба на землю. Черный медведь жестоко действовал когтями; Тир главным образом пускал в ход зубы и свою ужасную правую заднюю ногу. Он не старался передними лапами бить своего врага, но только держал его ими или же отбрасывал его прочь. Он стремился подобрать его под себя, как сделал это с карибу, из второго выпустил потом все внутренности. То и дело он вонзал в мускулы врага свои длинные клыки; но в работе клыками черный медведь оказался еще проворнее, и правое плечо Тира в буквальном смысле слова было разорвано на куски, когда дело дошло до зубов. Мусква слышал, как они щелкали ими в воздухе; он слышал, как зубы одного ударялись о зубы другого, как болезненно трещали у них кости, и видел, как черный медведь вдруг повалился на бок, точно у него подломилась спина, и как Тир схватил его за горло.
И черный медведь все еще старался от него отбиться, хватая его ослабевшими уже челюстями, тогда как гризли еще плотнее сжимал ему горло зубами. Мусква вскочил на ноги. Он все еще дрожал от страха, но испытывал уже какое-то новое и странное ощущение. Это вовсе не была игра, в какую он обыкновенно играл со своей матерью.
В первый раз в жизни он увидал настоящую драку, и трепет зажег в нем кровь и потряс все его маленькое тело. С тихим, чисто детским ворчанием он тоже бросился вперед. Его зубки безобидно стали вонзаться в густую, длинную шерсть черного медведя и тянуть его за волосы. Он тащил за них и ворчал; он бросался на врага передними лапками и, охваченный слепой и безотчетной ненавистью, вырывал из него волосы целыми прядями. Черный медведь распростерся на спине, и одна из его задних лап полоснула Тира вдоль всего тела от груди до промежности. От такого удара выскочили бы кишки из карибу или оленя; после него на животе у Тира осталась красная, открытая, кровоточащая рана в три фута длиной. Чтобы это не повторилось во второй раз, гризли навалился на черного медведя сбоку, и его второй удар пришелся как раз по Мускве. Он дал ему такого шлепка ладонью, что медвежонок отлетел на двенадцать футов в сторону, точно брошенный камень.
Но теперь он уже рассвирепел. Он широко разинул пасть, губы его поднялись и обнажили белые зубы и красные десны…
В это время Тир разжал челюсти, выпустил из них горло своего врага и отвалился от него в сторону на два или на три фута. Он истекал кровью. Ею залиты были плечи, грудь и спина черного медведя; целые куски мяса были у него вырваны из тела; он хотел было подняться, но Тир насел на него опять. На этот раз он нанес ему уже самый смертельный удар. Его громадные челюсти сжались в мертвой хватке в верхней части носа черного медведя. Последовал ужасный треск – и дуэль окончилась. После этого черный медведь уже не мог больше оставаться в живых. Но Тир этого еще не знал. Теперь уж для него было легко пустить в ход когти задних лап. Целых десять минут после этого он продолжал колотить, точно молотом, и рвать черного медведя на части, хоть тот давно уже был мертв. И когда он уже окончательно справился с ним, то на место дуэли было страшно взглянуть. Земля была вся взрыта и пропитана кровью; по ней были раскиданы клочья шкуры и куски мяса; а сам черный медведь лежал разодранный пополам от начала и до конца.
А за две мили отсюда, бледные и чуть дыша от волнения, скорчившись у камня на горном скате, на них смотрели в свои зрительные аппараты Лангдон и Брюс. На таком расстоянии они были свидетелями ужасного зрелища, хотя и не могли видеть медвежонка. Когда Тир остановился наконец, тяжело дыша и истекая кровью, над своей бездыханной жертвой, Лангдон опустил бинокль.
– Ужас, что такое!.. – проговорил он.
Брюс вскочил на ноги.
– Идем! – воскликнул он. – Черный медведь погиб! Если мы попадем вовремя, то и гризли будет наш!
А там, внизу, на лугу, Мусква подбежал к Тиру с куском еще теплой шкуры в зубах, и Тир опустил свою большую, истекавшую кровью голову и в первый раз высунул красный язык и ласково стал лизать им мордочку Мусквы. Маленький рыжеголовый медвежонок показал себя героем и, может быть, Тир это заметил и понял.
Глава X
На перевале
Ни Тир, ни Мусква даже и не подошли к останкам карибу после этой дуэли. Тиру было вовсе не до еды, а Мусква так дрожал от возбуждения и страха, что не смог бы проглотить и куска. Он все еще продолжал трепать кусок черного меха и ворчал и рычал так, точно сам покончил с тем, что было только начато другим. Это выходило у него совсем по-детски. Несколько минут гризли простоял, понурив громадную голову, и кровь вытекала из него и собиралась под ним целыми лужами. Он смотрел на долину. Ветра почти не было, он так был незаметен, что нельзя было разобрать, с какой стороны он дул. Но один из горных бризов все-таки долетел до Тира, когда он смотрел на восток. И вместе с ним до него донесся чуть слышный, но ужасный запах человека!
Выйдя из состояния летаргии, в которое Тир позволил себе погрузиться на один момент, он вдруг пришел в себя, встряхнулся и заревел. Его ослабевшие мускулы вновь напряглись. Он поднял голову и понюхал воздух. Мусква прекратил свое тщетное единоборство с куском меха и тоже понюхал воздух. В нем теперь ясно ощущался человечий запах, потому что Лангдон и Брюс уже подбегали к ним со всех ног и были все в поту, и этот запах человеческого пота еще более сгущал воздух. Это исполнило Тира новой яростью. Во второй уже раз он почуял этот запах, будучи раненным и истекая кровью. В нем уже ассоциировались запах человека и боль, и теперь и то и другое вдвойне обрушилось на него. Он повернул голову и заворчал, глядя на изуродованное тело большого черного медведя. Затем он с угрозою зарычал навстречу ветру. Он совсем не собирался бежать. Если бы в эти минуты Брюс и Лангдон находились от него так близко, что он мог бы до них достать, то им пришлось бы считаться с такой его яростью, которую уже ничем нельзя было бы сдержать и которая стерла бы с лица земли самые их имена.
Но направление ветра переменилось, и наступила абсолютная тишина. Долина по-прежнему мурлыкала, как кошка, от бежавшей воды; со скал сурки по-прежнему посылали куда-то свои нежные свистки; на болоте взлетали, размахивая белоснежными крыльями, журавли. Все это успокаивало Тира, как нежная рука женщины утишает гнев мужчины. Еще пять минут он продолжал ворчать и обижаться на то, что потерял в воздухе запах человека; но эти ворчание и обида стали в нем постепенно стихать, и наконец он повернулся и медленно направился к проходу, по которому еще так недавно спускался сюда вместе с Мусквой. Мусква побежал следом за ним.
Глубокое ущелье скрыло их со стороны долины, когда они стали подниматься наверх. Дно его было сплошь покрыто камнями и шифером. Раны, которые Тир получил во время драки, совсем не походили на огнестрельные; они с первых же минут перестали кровоточить, и он уже не оставлял позади себя красных кровяных пятен. Ущелье привело их к первому хаосу из камней на полпути к вершине горы, и здесь они почувствовали себя еще более скрытыми от наблюдений со стороны долины. Они остановились, попили из лужицы, образовавшейся от растаявшего снега на самой вершине, и отправились дальше. Тир не остановился, когда они добрались до той площадки, на которой ночевали. И на этот раз Мусква уже не так устал, когда они до нее дошли. За два дня в маленьком рыжеголовом медвежонке произошла большая перемена. Он был уже не такой круглый и пушистый, но зато стал сильнее – значительно сильнее; он окреп и под руководством Тира быстро перешел от медвежьего детства к юности.
Было очевидно, что Тир бывал на этой площадке еще и раньше и потому знал, куда он идет. Он поднимался все выше и выше и, казалось, хотел упереться прямо в отвесную скалу. Путь Тира лежал прямо к большой щели, чуть-чуть пошире его тела, и он пролез в нее и вышел наконец на край такой дикой и такой каменистой скалы, каких Мусква не видел еще никогда. Место походило на громадную каменоломню и тянулось в таком виде почти до самой вершины горы. Идти по тысячам острых камней среди этого хаоса для Мусквы было почти невозможно и, когда Тир стал вскарабкиваться на ближайшие камни, чтобы перелезть через них, Мусква остановился и стал плакать. В первый раз он признал себя беспомощным и, когда он увидел, что Тир не обратил на его плач ровно никакого внимания и продолжал лезть дальше, страх обуял все его существо, и он стал так громко просить о помощи, как только мог, и в то же время суетливо разыскивал себе дорогу между камней. Совершенно равнодушный к положению медвежонка, Тир продолжал свою дорогу, пока наконец не оказался в полных тридцати ярдах впереди него. Тогда он остановился, с облегчением огляделся по сторонам и стал поджидать.
Это ободрило Мускву, и он стал вскарабкиваться и в своих усилиях добраться до Тира заработал не только когтями, но даже носом и зубами. Потребовались целые десять минут, чтобы долезть наконец до того места, где поджидал его Тир, и это вполне ему удалось. И вдруг все страхи его исчезли. Тир стоял на белой узенькой тропинке, гладкой, как пол, около восемнадцати футов шириной. Это была необыкновенная и как-то таинственно выглядевшая тропинка, и самое место, по которому она шла, казалось каким-то странным. Можно было подумать, что ее пробивали здесь тысячи рабочих, которые работали здесь своими молотами и выламывали целые тонны камней и шифера и засыпали пространства между выбоинами мелким щебнем, чтобы сделать из нее хотя и узкую, но гладкую дорогу, которая потом оказалась в одних местах точно усыпанной мельчайшим песком, и в других – точно залитой цементом. Но вместо каменщиков ее проложили копыта сотен, а может быть, даже и тысяч поколений горных баранов. Это была козья и баранья тропа через горный хребет. Первые рогатые прошли здесь, быть может, еще раньше, чем Колумб открыл Америку – так много лет понадобилось бы, чтобы проторить в скалах такую гладкую дорогу простыми копытами! Тир пользовался ею во время своих перевалов через горный кряж из одной долины в другую, и, кроме него, ею же пользовались еще чаще и другие животные. Когда он стоял на ней и поджидал к себе Мускву, то оба они услышали приближавшееся к ним какое-то странное бормотанье. Футах в пятидесяти или сорока от них тропинка круто огибала громадный камень, и из-за него-то, медленно спускаясь по тропинке, и показался вдруг крупный дикобраз.
Существует на всем Севере закон, что человек не должен убивать дикобраза. Он считается другом заблудившегося человека, потому что сбившийся с пути и изголодавшийся путник или охотник даже в тех местах, где уже не может найти буквально ничего, всегда может встретить дикобраза; его может легко убить даже ребенок. Он представляет собою в пустыне настоящего юмориста – он вечно счастлив, добродушен, и нет более безвреднейшего существа, чем он. Он беспрерывно болтает и разговаривает сам с собою и во время своих прогулок бывает чрезвычайно похож на подушку, утыканную иголками, которая двигается, не обращая внимания ни на что, точно во сне. Когда этот своеобразный тип спускался прямо на Мускву и Тира, то он весело о чем-то разговаривал сам с собой и чавкал так, что можно было принять эти его звуки за лепет ребенка. Он был невероятно толст и когда, не торопясь, спускался вниз, то его бока и хвост стучали по пути иголками о камни. Он смотрел только на дорогу у самых своих ног. Он был глубоко погружен в свои размышления, которых, вероятно, вовсе не существовало в природе, и заметил Тира только тогда, когда был от него уже всего только в трех или четырех шагах. Тогда он моментально свернулся шариком и стал сильно кричать. После этого он замер, как сфинкс, и только исподтишка поглядывал своими красненькими глазками на громадного медведя.
Тир вовсе не собирался убивать его, но тропинка была узка, а ему надо было по ней идти. Он сделал два шага вперед, и дикобраз повернулся к нему спиной и приготовился нанести ему удар своим сильным хвостом. На этом хвосте торчали сотни иголок, и, подойдя почти вплотную к этим иголкам, Тир задержался. Мусква смотрел на все это с любопытством. Он уже был знаком с иголками, так как одной из них, потерянной дикобразом на ходу, уже успел занозить себе ногу. Тир продвинулся вперед еще на один фут, и вдруг, с неожиданным звуком «чок-чок-чок», самым коварным, на какой только бывает способен дикобраз, способом он бросился на Тира задом, и его широкий, толстый хвост взметнулся в воздухе с такой силой, что выскочившие из него иголки могли бы на четверть дюйма вонзиться в дерево. Но, промахнувшись, он натопорщился снова, и, чтобы не задерживаться, Тир влез на камень и обошел своего врага. Здесь он стал поджидать к себе Мускву. Дикобраз был безгранично удовлетворен своим триумфом. Он встряхнулся, привел в порядок свои иглы и стал спускаться как раз на Мускву, в то же время добродушно замурлыкав вновь. Инстинктивно медвежонок прижался к краю тропинки и дал ему дорогу. Пока он вскарабкивался к Тиру, дикобраз уже был в четырех или пяти футах ниже его и целиком был занят своим путешествием.
Приключениям на козьей тропе еще не суждено было окончиться, так как не успел еще дикобраз укрыться в безопасное место, как из-за увесистого камня вдруг показался барсук, шедший по его следам и предвкушавший лакомую еду по еще теплому запаху. Этот достойнейший горный негодяй был раза в три больше Мусквы и весь состоял из мускулов, костей, когтей и острых зубов, готовых немедленно же вступить в борьбу. У него были белые отметины на носу и на лбу; ноги у него были короткие и толстые, хвост пушистый, а когти на передних ногах были такие же длинные, как у медведя. Тир немедленно встретил его ворчанием, которое должно было служить для него предостережением, и барсук тотчас же из страха за свою жизнь убрался с дороги. Тем временем дикобраз все еще шел вперед и вперед, подыскивая для себя новое пастбище, разговаривал сам с собой и распевал песни и, совершенно позабыв о том, что случилось всего только две минуты тому назад, не сознавал того, что Тир спас его от верной смерти, такой же верной, как если бы он сам свалился в пропасть глубиной в тысячу футов.
Почти целую милю Тир и Мусква шли по этой протоптанной тропе, поднимаясь все выше и выше, пока наконец не добрались до самой вершины горного кряжа. Теперь они были на добрых три четверти мили над долиной, по которой тек ручей, и местами этот кряж, вдоль которого шла козья тропа, был настолько узок, что они могли видеть с каждой стороны его по долине. Для Мусквы все находившееся внизу представлялось точно в зеленовато-золотом тумане; глубины казались безграничными; лес вдоль потока казался только узенькой черной полоской, а группы хвойных деревьев и кедров, росшие, как целые парки, казались отсюда небольшими терновыми кустарниками и ивняком. Здесь, на самой вершине, уже дул резкий ветер. Он хлестал по Мускве с каким-то странным ожесточением, и то и дело медвежонок чувствовал таинственный и очень неприятный холодок от хрустевшего под его ногами снега. Два раза какая-то громадная птица взлетала как раз около него. Это была самая большая птица из всех, каких он видел, – орел. Во второй раз она подлетела к нему так близко, что он слышал шорох ее крыльев и видел большую хищную голову и грозные когти. Тир окрысился на нее и заворчал. Если бы Мусква был один, то ему было бы не миновать этих когтей. Но с ним был Тир, и когда орел в третий раз описал круг, он сделал это уже значительно ниже их. Громадная птица нацелилась уже на другую жертву. Запах этой новой дичи долетел и до Тира и Мусквы, и они остановились.
Может быть, всего только в ста шагах под ними находилась голая площадка из шифера и на этой площадке, греясь на теплом солнышке, нежилось целое стадо горных овец, жевавших свою утреннюю жвачку. Их было штук тридцать, большинство – овцы и их ягнята. Три громадных рогатых барана лежали на снежку несколько поодаль, к востоку.
Со своими шестьюфутовыми крыльями, распростертыми, точно два соединенных между собою веера, орел продолжал описывать круги и при этом так тихо, как это делало бы перышко, летевшее по ветру. Овцы и даже старые бараны вовсе и не подозревали над собой такой опасности. Большинство ягнят лежало около своих матерей, но трое наиболее легкомысленных из них бродили в сторонке и, поигрывая между собой, весело прыгали. Хищные глаза орла устремились именно на них. Как вдруг он отлетел от них далеко прочь и остановился против ветра на расстоянии выстрела; затем он грациозно повисел в воздухе и вместе с порывом ветра полетел назад. Во время этого полета он совершенно не двигал крыльями, все увеличивал и увеличивал свою скорость и вдруг, точно ракета, бросился прямо на ягнят. Казалось, что это явилась и скрылась какая-то тень, и только жалобный, полный страдания крик указывал то направление, по которому улетел орел. И там, где бегали три барашка, осталось только два.
На площадке тотчас же произошло общее смятение. Овцы стали бегать взад и вперед и громко блеять. Три барана вскочили на ноги и остановились как вкопанные, высоко подняв свои громадные, готовые к бою рога, и стали оглядывать глубины и высоты, подозревая в них новые опасности. Один из них заметил Тира и глубоким, дребезжащим блеяньем, которое охотник мог бы различить за целую милю, сделал предупреждение своим овцам. Дав этот сигнал опасности, он бросился по скату вниз, и в следующий момент послышался стук сотен копыт, барабанивших дробью по скату и сбивавших по пути камешки и булыжники, которые, гремя и стуча, катились вниз с горы, увлекая за собой новые и новые камни, пока наконец вслед за овцами не посыпался целый дождь. Это было в высшей степени интересно для Мусквы, и он простоял бы еще долгое время, чтобы посмотреть на то, что происходило перед его глазами и что могло бы еще произойти, если бы Тир не повел его за собой далее.
Через несколько времени козья тропа стала спускаться в долину, с верхнего края которой Тир был изгнан первыми выстрелами Лангдона. Теперь он и Мусква находились уже в шести или восьми милях к северу от того леса, в котором охотники расположились лагерем. Еще час путешествия – и голые шиферные места и серые скалы были уже опять над ними, а они сами спускались в пышные, зеленые луга. После скал, резкого ветра и страшного выражения, которое Мусква видел в глазах у орла, теплая и уютная долина, в которую они спускались все ниже и ниже, казалась ему земным раем.
Было вполне очевидно, что у Тира было что-то свое на уме. Теперь уж он больше не скитался. Он шел напрямик к определенной цели. Низко опустив голову, он твердо держал курс на север, и компас не мог бы прямее показывать путь к нижним водам Скины. Он казался необыкновенно занятым, и Мусква, храбро ковылявший позади него, только задавал себе вопросы, остановится ли он когда-нибудь, чтобы отдохнуть, и может ли быть что-нибудь более прекрасное на белом свете для громадного гризли и для него, маленького медвежонка, чем эти залитые солнцем пологие горные скаты, на которые Тир, казалось, не обращал ни малейшего внимания.