17
Из-под одеял по спертому, тяжелому воздуху разносится азартный, заливистый храп. В углу, широко разметавшись, бредит Миша Семенов, и голос у него трогательный, почти младенческий:
— Не толкайтесь… Сам, сам добегу до мостика. Мама, мамочка! Гусака палкой… по голове, по голове. Ой, больно как щиплется!..
Укрывшись с головою, лежат и Венька, и Алешка, и Васька Блохин. Но сон к ним не приходит. Да им, главарям, и нельзя засыпать.
Что-то будет? Беспокойные мысли, как осенние мухи, больно жалят Веньку. Нависает большое и страшное, какого еще ни разу не было в его жизни. Это будет посерьезнее драки со Ставкой Гагушиным, это страшнее, чем Васькин дикобраз. И выдумает же!.. Казачонок горько улыбается.
Прошло уже больше часа, как Яшенька, тихо поскрипывая женскими ботинками на резинках, ушел к себе, разделся и лег с книгою в постель. Живет он в нижнем этаже, при выходе из училища. От спален он далеко. Ученики следят за жизнью своих воспитателей куда острее и напряженнее, чем те за ними. И сегодня лазутчики сообщили: сторож Игнатий провел к Яшеньке со двора закутанную с головою женщину. Огонь уже погашен у него в комнате. Теперь свобода, на всю ночь!
В спальнях началось движение. Меж кроватями, будто подземные духи, завозились картежники, сразу же воскрешая оборванный часа два тому назад жгучий азарт. Хриплые, задыхающиеся голоса, безумный блеск в глазах, злые выкрики…
У старшеклассников сегодня торжество. Днем они поймали на колокольне несколько голубей и сейчас идут их жарить в училищную церковь. Там в алтаре под престолом, покрытым плотной парчовой материей со всех сторон и до полу, у них своя тайная квартира. Под святым покровом и божьим покровительством они зажигают керосинку и готовят себе различные яства. Сегодня они жарят голубей. Нередко они устраивают здесь свои пиршества. Пьют водку, вина, курят, случается, приводят уличных женщин. Эти «тайные вечери», как называют такие гулянки сами воспитанники, охраняет особая стража. И сегодня несколько человек, во главе с наймитом Лепоринским, поставлено «на стремя» у лестницы при спуске в нижний этаж.
До полуночи никто из старшеклассников не показывается в спальне малышей. Алеша уже думает, что, может быть, они совсем сегодня не заглянут сюда и все обойдется по-хорошему. О, если бы стороной пришла эта неизбежная буря!..
Но вот напряженная тишина спальни и коридора глухо зазвенела и дрогнула, как лопнувшая струна. Скрип деревянного пола. За дверями шепот шагов. Еще и еще. В спальню длинным прыжком вбежал, словно влетел на крыльях, легко и бесшумно до странности длинный и тонкий парень с рыбьими, совсем бесцветными, но большими глазами. Не останавливаясь, он начал странную пляску.
Это — третьеклассник Василий Окунев, разведчик и вестовой всей банды. Он в одном белье и в сумерках спальни похож на белое привидение. Широкие, нелепые его кальсоны порваны и свешиваются сзади двумя большими лоскутьями. Прыгает он удивительно легко и высоко, взмахивает руками, потрясает своими лохмотьями, обнажая озябший свой синеватый зад: в каменной церкви всегда холодно. Лицо его светится пьяным восторгом, глаза фосфорически и безумно поблескивают. В ритм своей странной пляске он тихо и мелодично напевает густым и приятным альтом:
— Кресту твоему поклоняемся, владыко, и святое воскресение твое славим!
Окунев первый солист в хоре Быстролетова.
Он обежал все пролеты меж коек. Теперь вспрыгнул на железные спинки двух рядом стоящих кроватей, акробатически укрепился на них, пригнулся, опять поднял свой острый зад и громко провозгласил:
— Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененнии, и аз упокою вы!
В дверь со сдержанным, гнусавым говорком вваливается группа старшеклассников. Окунев с угодливым проворством повертывается в их сторону и деланным басом тянет, потрясая лоскутьями кальсон:
— Окаящие, изыдите!
Пришедшие громко и покровительственно хохочут. Впереди идет, носками внутрь, угрястый, здоровущий Сашка Громов с глуповатым и добродушным лицом. Как и все, он в одном белье, чтобы в случае тревоги сразу же лечь на койку, притворившись спящим. На ногах у него большие смазные сапоги. За ним выступает с лисьей мордочкой — острым носом и мокрыми блестящими губами — злой, отвратительный Семка Давыдов. На нем белеют высокие валенки с красными узорами на голенищах. Позади всех высится рыжий, веснушчатый Иван Ракитин с продолговатой, лошадиной физиономией. Это главари в коноводы банды, заслуженные и отпетые командиры бурсы, детины лет по шестнадцати, просидевшие в каждом классе самое меньшее по два года.
Сейчас они возвращаются из алтаря, где они ели голубей и пили водку. Смотрят они перед собою самоуверенно и нахально, немного прищурившись, как избалованные властители. Ракитин шагает к койке розовощекого Паши Сахарова и гнусавым голосом хрипит:
— Пашка! Примай свово хозяина, подлюга!
Сахарова, как только он услышал шаги в коридоре, охватила отчаянная, нервная дрожь. Он прячет голову под подушку и в ужасе закрывает глаза. Так жмется по черной меже рано побелевший заяц, когда собаки и охотники в десяти шагах от него, и ему уже некуда скрыться. Нет ничего безнадежнее, унизительнее и ужаснее безмолвной человеческой беззащитности, которая никогда не будет отомщена!
Давыдов плюхается на койку рядом с Петей Шустовым, бледным мальчиком с темно-сиреневыми глазами.
— Ну, ну, не канючь, Аннушка! — Так зовет Давыдов Петю. — Не плачь, а то взбутетеню до крови.
Венька, изнывая и дрожа от ненависти и отвращения, чуть не плача, шепчет Ваське Блохину:
— Айда, Вась…
— Обожди. Вишь, нет еще Миши Чуреева.
Давыдов приподнимает Петю, как ребенка, с кровати, несет его на средину спальни и кричит гнусаво, обращаясь к Окуневу:
— Отец протоиерей, соверши над нами святое бракосочетание. Я не собака и не желаю беззаконно! Я — человек!
Слово «человек» он выкрикивает по-особому гнусаво и презрительно. Сейчас же откуда-то благочестиво выплывает священник в ризе из одеяла, в черной, настоящей камилавке. Образуется небольшой хор под управлением того же Окунева. Шустова, как куклу, наряжают в юбку из простыни. Обнажают ему плечи и грудь, на голову торжественно возлагают с криками «Аксиос! Аксиос!» жестяной кружок от плевательницы. На сиреневых глазах Пети блестят крупные капли слез. Давыдов встает рядом с ним.
— Благослови, владыко!
— Благословен бог наш, — начинает священник нежным, переливчатым голосом, явно подражая протоиерею Гриневичу, — всегда, ныне и присно и во веки веков…
— Аминь! — тихо и мелодично подхватывает хор.
— Обручается раб божий Семен, раба божья Анна…
Венька сызмальства не любил свадеб. Он рано узнал значение венчания и его до боли, до злобы всегда оскорбляло это торжественное подчеркивание интимнейшего из человеческих действий. Люди выставляют напоказ то, что должно быть скрыто ото всех, чтобы остаться прекрасным и чистым.
— Боже вечный, расстоящиеся собравый в соединение и союз любве положивый нерушимой. Благослови Семена и Анну!..
У казачонка вдруг стало сухо и шершаво в груди. Не хватает дыхания. Веньке захотелось взвыть от неприкрытого безобразия этой картины. Люди, почти дети, так грязно оплевывают жизнь, которая его хорошо и по-серьезному волнует, зовет с глубокой лаской к себе, обещает много самых настоящих чудес. Казачонок жил и любил по-настоящему. Он верил, что надо и стоит с самой осмысленной отвагой драться за свое человеческое счастье. А тут… И ему вдруг, как часто в тяжелые минуты, представляется большое, теплое, ночное небо — чистое и спокойное, такое, каким Венька видел его над Уралом на последней рыбалке с Ивеем Марковичем. В темноте на старицах гогочут невидимые гуси. Его начинает одолевать тоска самого острого, невыносимого противоречия между тем великим, бесконечным, чем была на самом деле жизнь, и тем ужасным, омерзительным, что он сейчас видел, что делали перед его глазами люди, во что превращали они жизнь…
— Ты бо из начала создал еси мужской пол и женский, — выразительно читает священник, — и от тебе сочетавается мужу жена, в помощь и восприятие рода человеча…
Венька, холодея и ужасаясь, чувствует, как он впервые еще неясно, но остро и ярко начинает понимать славянские слова, передающие по-особому вечный и неизменный смысл его жизни… По спальне с веселым, легким величием разносится:
— Исае ликуй!
Жениху и невесте кто-то вставляет в руки огарки толстых, позолоченных свеч, уворованных из алтаря. Желтое пламя равнодушно ползает по пьяному Давыдовскому и бледному Петиному лицам.
— Жена да боится своего мужа! — тяжело ревет ломким, юношеским басом Громов, изображая дьякона и высоко приподнимая грязное полотенце щепотью пальцев. Окунев пригибается к Давыдову и спрашивает его липким, елейным голосом:
— По собственному ли желанию вступаете в брак?
С тем же вопросом повертывается он и к Шустову, бессмысленно и нахально уставясь на него рыбьими своими глазами и резко переменив свой тон. Шустов жалко и отчаянно молчит, моргая тонкими, темными ресницами.
— Ну? — ревет на него Давыдов, полный пьяного презрения и злобы к его беспомощному горю. Он в самом деле считает, что тот должен радоваться вместе с ним. Шустов мертво шевелит красивым ртом своим и еле слышно выговаривает:
— По собственному…
— Не горюй. Семушка! Девки завсегда ревут перед женитьбой. Хи-хи-хи! — извивается длинный Окунев. И вдруг, сделав строгое лицо, добавляет: — Цалуйтесь!
Шустов не шевелится. У него заметно дергается левая бровь. В сиреневых глазах стынет светлая слеза.
— Сема, милый ты мой, роднуля… Проздравляю, дружище. С законным тебя… Девонька у тебя — сплошная аллилуя.
Это икая говорит умиленно пухлолицый пьяный Громов, повиснув на плече Давыдова.
Из угла вдруг резко и зло раздается голос Васьки Блохина:
— У, арам зат! Пакостники! Сволочь!
На его крик вскидывается и бежит на средину спальни рыжий Ракитин и, обводя широко рукою по воздуху, рявкает с силой:
— Кто там мычит? Ходи сюда!..
Он повертывается к Громову:
— А ты, Сашка, блюй! Блюй всем на зло! Всему миру насупротив! Блюй, милый дружище!..
Желтые глаза дико вращаются на его веснушчатом, лошадином лице. Повернувшись, он кричит на Сахарова, который хочет подняться со своей койки:
— Пашка-Машка! Куда ты?
— Не хватит ли безобразиев на нонче?
В дверях, опустив длинные свои руки чуть не до полу и нагнув седоватую, коротко остриженную бобриком голову, стоит медведеобразный Миша Чуреев. Глаза его, темно-серые, небольшие, глядят серьезно и покойно. Говорит он лениво и глухо Блохин вскакивает с койки и, заложив два пальца в рот, свистит. Это условный знак юных заговорщиков.
Если бы у них не было заранее разработанного боевого плана, если бы их штаб — Васька, Венька и молчаливый Миша — накануне не наметили, что каждый будет делать в драке и против кого он должен выступить, несомненно, они очень скоро потерпели бы постыдное и решительное поражение. Теперь же малыши хорошо знали, что надо делать каждому. Их отчаянное положение вынудило их действовать смело. Даже Сахаров и Шустов пытались принять участие в этом странном восстании. Больше десятка ребят отозвались на свист и вскочили с коек. Все они были возбуждены до крайности. Они размахивали руками и лихорадочно дрожали. Васька Блохин с перекошенным от волнений ртом, не помня себя, закричал, по-петушиному тонко и зло:
— Убирайтесь все отсюдова! А то морды расквасим!
— Да, да! Убирайтесь живо! — в страшном возбуждении повторяет за ним Венька. Он бледен, а голос его, кажется, звучит весело и беспечно. Он скалит зубы и по-собачьи опускает большую свою губу.
Старшеклассники на мгновенье теряются. Быстрее других спохватывается злой Давыдов.
— Ах ты, шибздик! — хрипит он на Веньку, вскакивает на койку и замахивается, чтобы ударить казачонка наотмашь, в зубы. Лицо Давыдова перекашивается от бешенства. Венька едва успевает увернуться. Пригнувшись, он схватывает руками расписные валенки Давыдова и с силой дергает их на себя. Давыдов падает с койки плашмя на пол, ударившись плечом о доски. Венька сидит на нем.
— Скора ко мне! Скора! — хищно хрипит он.
К нему на помощь бросаются Алеша, Митя Кудряшов и еще двое парнишек. Они начинают вязать Давыдова кушаком. Тот кусается, бьет ногами и переваливается по полу, матерно ругаясь. На выручку к нему бегут Ракитин, Громов, но им наперерез бросаются Чуреев, Блохин и остальные ребята.
— Куда вы, парша? Повертывай оглобли, а то гляди! — тяжело выговаривает Миша, заступая дорогу. Мишу в училище боятся, зная его силу, но сейчас, конечно, никто не хочет отступать. Начинается дикая свалка. Старшеклассников на поле битвы оказывается всего пять человек. Окунев чуть не ползком юркает в дверь и бесшумно бежит вдоль коридора. За ним из спальни тотчас исчезают еще трое. Давыдову, несмотря на его отчаянное сопротивление, уже прикручивают руки за спину и крепко держат за ноги. Он багровеет от злобы, глаза его мутнеют, он брызжет слюною и сипло ревет, забывая сейчас о бурсацкой манере гнусавить:
— Убью, так вашу… Всех убью!
Ракитин и Громов не хотят отступать за дверь. Чуреев схватывается на кулаки с Ракитиным. Оба они тузят друг друга, но ни тот, ни другой не уступает. Ракитин ловчее, Чуреев сильнее его. Громов и с ним его прихлебатель, Венькин одноклассник Лепоринский, отбиваются от отчаянно наседающих на них ребят. Слышится с обеих сторон:
— Стой — давай!
— Ага, съел леща! Держи подлещика!
— Ты кусаться, сволочь?
— Дай ему, дай!
— Я вам пересчитаю ребра, зубы и печенки! — ревет Громов, свирепея все больше и больше.
Кое-кому из ребят приходится плохо. Шустову разбили нос. Блохину рассекли нижнюю губу, и у него по рубахе расползаются яркие пятна крови. Вдруг за спиною Громова в коридоре выкинулась в дверь длинная фигура Окунева. Он прыгает и кричит отчаянно:
— На, Сашка, на скорее! Держи!
И махает над головою длинным финским ножом с блестящим лезвием. Громов перехватывает нож из его рук. Он встает в дверях и длинно ругается, рассекая воздух страшным оружием. Раздается отчаянный визг. Малыши бросаются врассыпную. Петя Шустов с диким ором лезет под койку. Сахаров вскакивает на подоконник и старается всунуться плечами в форточку. Пятится и приседает за ближнюю койку окровавленный Блохин. Не трогается со своего места лишь один Чуреев. Он мрачно следит за рукою Громова, глубже прячет в плечи свою круглую, лобастую и седую голову и думает: «Ну, вот не было печали… И зачем это еще нож?»
Громов осторожно продвигается к нему и замахивается. Миша выставляет перед собою локтем вперед левую руку. Кто-то верещит, будто раненый заяц. И вдруг на Громова сзади наскакивает Блохин. Он с прыжка хватается обеими руками за верхнюю окованную часть рукоятки ножа, ранит себе ладонь, но нож у Громова успевает вырвать. Громов бьет тупо кулаком Ваську по темени. Блохин оседает на пол и тут же с силой выкидывает вверх руку с ножом. Громов длинно и глубоко взвизгивает: «И-и!» — словно страшно чему-то удивляется. Нож больше чем на полчетверти бесшумно входит в левый бок его живота. Блохин разжимает руку, пятится назад. Потом падает на четвереньки и по-звериному бежит в угол. И все с потрясающей ясностью видят секунды две-три, как над рассеченной желтой рубахой Громова стоят черная с медной набойкой ручка ножа и нижняя, будто отломленная часть лезвия. Громов вторично, теперь глуше и испуганней, ахает, жадно, по-рыбьи втягивает в себя воздух. Он в ужасе замечает, как на левом его боку мокнет багрово-красным, большим, в ладонь, пятном рубаха. Он только теперь понимает, что произошло, и с животным отчаянием думает, что его уже убили и что он уже мертв. Он хочет заплакать и не может. Ему не хватает дыхания. Безвольно опускается на пол и тоже ползет на четвереньках в дверь, волоча за собою тяжелые черные сапоги. В коридоре Громов вдруг дико, как свинья, которую режут, визжит без слов и слез:
— Ы-ы-ы-ых!
Он передвигается теперь очень медленно и странно — кажется, что сапоги ползут за ним отдельно, сам по себе, как черные волчата. Большими каплями падает на пол тут же темнеющая кровь. Венька оставил Давыдова. Прижавшись к косяку двери, точно желая вдавиться в дерево, он смотрит на раненого. С пронизавшей его мгновенно жутью, с острым содроганием всего существа он чуть ли не впервые узнает, что такое человеческое отчаяние. Ему ясно представляется, что его жизнь и Алешина жизнь испорчены вконец, — разве стать им когда-нибудь такими простыми, ясными и светлыми, как они были когда-то? Зачем это? Зачем?
«Исае ликуй!..»
Почему для него снова зазвучала эта славянская веселая песнь? Кажется ему, что в коридоре отчаянно хрюкает и визжит не Громов, а он сам… Он хватает ртом воздух и начинает задыхаться, сдерживаясь изо всех сил, чтобы дико не заорать.
Кто-то бежит по коридору. Гремит вниз по лестнице и вопит:
— Убили! Убили!.. Громова убили!!. Мамашенька моя! Убили… Ей-богу, убили!
«Убили? — пытается понять Венька и не может. — Да как же это — убили?»
Алеша уткнулся в подушку, дергает себя за волосы, тычет кулаком в затылок — и видит перед собою разгневанное лицо отца, отчаянием блещущие его серые, круглые глаза, перекошенный стерляжий рот и рыжее пламя волос. «Убийцы!» — кричит поп Кирилл и гневно трясет кулаками.
По коридору прямо на Веньку молча бегут Игнатий в клетчатом, рваном, накинутом на плечи пиджачишке и за ним, не подымая тонких ног и шаркая туфлями по полу, — полураздетый Яшенька. На плечах у него длинно развевается сиреневая женская косынка. За ними еще какие-то люди, которых Венька не узнает…