11
Маричка вернулась к себе озабоченной. Она, конечно, приметила игру взглядов между Лушей и отцом Кириллом. Уставщица хотела осудить этакую пакость и не могла. Наедине с собою у нее это никак не выходило. Она против воли завидовала их молодости, сиянию на их лицах. Она хорошо знала, что в мире нет ничего прекраснее, чем эти страстные волнения ликующей плоти. Сейчас Маричка забыла об уставе, о канонах и даже о боге.
Конечно, нет на свете ничего прелестнее и соблазнительнее молодости! В прошлом было у ней много печалей, бед, но зато по-особому, как солнце во время бабьего лета, тепло и глубоко горели дни ее любви с Ивеем Марковичем. Да только ли с ним? Пусть об этом не знает никто… Все пятьдесят прожитых ею годов представлялись сейчас, как один большой, хлопотливый день. И даже страшный Туркестан теперь рисовался ей недлинной, деловой, правда, нелегкой поездкой мужа в соседнюю губернию. Да, несмотря ни на что, счастье было в жизни, было! Маричка видела себя молодой, как Луша сейчас. Она улыбалась себе — кивала головой маленькой, бойкой певунье и озорнице. Она бегала сейчас с нею по лугам, собирала цветы, щавель, кислый торн, сизую, сочную ежевику… Она кралась в сумерках задами на полянку к большому осокорю. Там ждал ее всегда удалец с коготок Ивеюшка.
В самом деле, отчего это создатель не сделал так, чтобы человек, побыв стариком, мог снова вернуть себе молодость? Отчего?
Маричка сильно разволновалась и не знала, за что бы ей сейчас взяться. Только вчера были вымыты полы, но показались они ей до срамоты грязными. С ожесточением прошла она раза три по ним мокрой тряпкой, запыхавшись, присела на лавку, увидела в окно «Нос Господень» — Кабаева и вспомнила… вспомнила многое, а так же и то, что сегодня она еще не читала канонов. Была суббота — день трудный. Канонов на субботу падает много. Отставив ведро с водою и вымыв тщательно руки, она подошла к сундуку, встала на колени, чтобы достать «Кормчую книгу». Задумалась и, раскачивая головою, запела раздельно, с большим чувством:
Полюбила сокола
Ростом невысокого…
Маричка повторила припевку два раза и простояла с минуту на коленях. Потом спохватилась, покраснела, торопливо приподняла из сундука толстую книгу с медными застежками. Села в уголке на особую, крошечную скамейку и стала шептать слова молитв. Читала долго. За окном шумели ребята, гоняя кубари по пыльной дороге. С печи прыгнул серый бухарский кот и повалил валенок. Старуха не подняла головы. Забежала соседка, мать Ивашки Лакаева, седая Петровна:
— Девонька, не дашь ли на денек кубаточки? Разбила я, вишь, свою невзначай.
Слово «девонька» отозвалось тоской. Маричка молча показала глазами на полку, где у нее вверх донышком лежали глиняные горшки, и опять уткнулась в книгу.
Дверь ахнула на петлях отрывисто и сипло, как подавившаяся собака. Куражась, широко раскинув плечи, задрав голову, в горницу ступил Ивей Маркович. Он важно нес в руках два четырехугольных штофа, полных вина. Стукнул ими о стол и медленно повел вокруг бородою, выжидающе косясь на жену. За ним переступил порог рослый Василист Ефимович и блеснул лысиной «Светел-месяц» — улыбавшийся Осип Матвеевич.
— Маричка, раскрывай шире ворота: войско бежит! Государев наследничек к нам скачет. Туши костер! Жалаем встренуть его с брызгою! Будто и на самом деле мы во — по горло всем довольны.
И, сменив тон, Ивей ласково обронил:
— Отурнес, кунаклар! (Садитесь, гостеньки!)
Казаки, не торопясь, сели к столу. Василист глядел перед собою уверенно и хмуро, Осип Матвеевич — улыбчиво и светло. Все они были уже «на взводе». Старый сайгачник пил всегда весело и бесшабашно. Он уже при виде бутылки становился ухарем. И только переложив, впадал порою в глубокую грусть, как это было с ним последний раз на Урале. Но и в эти минуты печали, он умел сохранять свою казачью ухмылку над жизнью и над собою. Василист начинал хмелеть мрачно, потом разыгрывался и шабашил вовсю, и тогда уже не было удержу его часто злым и пьяным выходкам. Старый стихотворец во всем и всегда соблюдал благодушие и меру.
— Маричка, огурчиков солененьких выкинь-ка на стол. Да побольше! И рыбки пообчисти. Жива! — шумел хозяин.
Несмотря на малый рост, он двигался по горнице с важеватой легкостью. Для своих лет он был исключительно ловок, и никак не суетлив. Тарелки, вилки из его рук летели на стол, словно были живыми. Хлеб тонкими ломтями падал у него из-под ножа, как стружки.
Старуха не подняла головы:
— Сейчас, Ивей Маркыч, вот канун дочитаю. — Усилив голос, продолжала: — «Иисусе, цвете благоуханный!»
Казак досадливо повел рыжими усами:
— Ма-ри-чка! Шевелись проворней! А мы те живым манером заместо кануна песню сыграм. Скора!
— Сейчас, сейчас, Маркыч… «Иисусе, теплота любимая, огрей мя!»
Голос Марички был далек и покоен. Казак степенно подошел к жене вплотную и с ласковой угрозой, протяжно заговорил поверх ее головы:
— Послушай, Маричка-а! Тебя кличу, не телку. Душенька моя, старичка, божья коровушка-а! Гости пришли, а стол у нас сух и гол, быдто кыргызин. Давай огурчиков!
— Сейчас, сейчас, Ивеюшка… «Иисусе, храме предвечный, покрый мя!»
Рыжие глаза казака метнулись по избе с мальчишеским озорством:
— Покрый мя?
Мягко изогнувшись, он подхватил ведро с водою под дно и ловко, как шапку, надел его на голову жены поверх лилового волосяника:
— Туши костер, ребята!
Казак подержал ведро несколько секунд, — вода с шумом падала с Марички на пол, — так же ухарски снял его с головы и бесшумно поставил на прежнее место. Казаки раскатисто хохотали. Мокрая Маричка встала, смахнула с книги воду и начала неторопливо отряхиваться:
— Да ты что? Башку потерял? — заговорила она совсем незло: — Иван Купала еще не заступил.
Казак вскипел и заорал дико:
— Огурцов, говорю, мечи на стол!
Он заложил два пальца в рот и свистнул по-разбойничьи — оглушительно и дико.
— Не шуми, не шуми верблюдом, — отмахивалась Маричка. — Не в степу. Уши попортишь. Живой минутой все припасу.
И как ни в чем не бывало, она подняла за кольцо крышку подпола, с легкостью опустилась в темноту и через минуту подала гору соленых огурцов на большой деревянной тарелке с азиатскими узорами.
— Потчуйтесь, гостеньки дорогие, потчуйтесь! — донеслось из-под земли.
— Рыбки настружи!
— Все, все будет. И торонку моченого, и рыбки, и вяленой дыньки, и солененького арбузика дам.
— Баба у тебя страсть сговорчивая, — улыбнулся лукаво Осип Матвеевич.
— Баба у меня — ежевика с уксусом, а не баба. Маричка, пригубь-ка с казаками!
— Что ты, Ивей Маркович, что ты, назола моя? Во субботу не положено.
Маричка ушла за занавеску, переменила платье и снова села на свою скамеечку.
— «Иисусе, бисере честный, осияй мя…»
Казаки пили. Василист молчал. Только после третьей чашки поднял голову и усмехнулся:
— Осип Матвеич, ты бат, видал первого наследника?
— Как же, как же… Сподобил господь, лебедка мой, — усмехнулся старик. — Давно это было, больше полусотни годов. И воды той, поди, уж на свете нет, что бежала тогда меж крутых бережков Яика. В те поры я еще отроком скакал по земле. А мне скоро семой десяток стукнет.
— Ну и как же его казаки встрели? Обскажи обстоятельней.
— Пышно, ух, как пышно ветрели. Как Бонапарта в Египте. Весь город в иные красы перекрасился. Крыши — в красный, ворота — в голубой. Дороги песком усыпали. Накануне ночью деревьев перед каждым домом навтыкали. Гуще чем на троицу. Канители было! Всех наших джигитов одели в белые холстинные шаровары, в черные нанковые стеганки с голубой подпоясовкой. Сколь войсковой казны было на ветер пущено, не счесть! И малолеток тож разукрасили для встречи. Женщин и девиц ему самых красивых свезли в Уральск. Каких там платьев не было! Сарафаны штофные да левантиновые, азарбатные, жемчужные сороки, у девиц жемчужные поднизи. Выстроили казачек, глянешь — тоской изойдешь. Красота, лебедка моя! А зачем ему наши родительницы? Невразумительное зрелище получилось. Штоб вышло, ежели б ему в самом деле какая-нибудь приглянулась? Все одно жениться на ней царю недозволительно. Сомутился, матри-ка, он перед ними. Потряс своими рассыпчатыми эполетами и сказать ничего не мог. Покраснел, будто пунцовый мак. Зряшное представление… Иное дело рыболовство, казачья джигитовка али то, как мальчушки с Красного яру прыгали. И я был среди них. Дали нам по два ситцевых бел-платка, чтобы причинные места мы прикрыли… Кызык (Смешно!) И сигали мы с яру, как воблы. Потом багренье показали. Летом дело-то было. Но ничего, казаки наши народ дошлый. Построили плот, сквозь бревна опустили багры по удару большой пушки. И гостю дали в руки багор. Он первый и зацепил икряного осетра.
— Врешь, поди? — изумился Василист.
— Врешь, врешь… Начальство захочет, так и рыба на смерть пойдет. Дурак ты, Ефимыч. Явственно, что осетры не читали приказа наказного атамана Покотилова, не уразумели грамоты рыбы. Казаки наши, водолазы, его на багор наследнику нацепили. А он с испугу чуть багор из рук не сронил — наши караулили, перехватили. Тут же на плоту и икру ему изготовили. Они изволили сами пробовать и питерских своих господ потчевать. Все это было куда там благолепно, да закончилось такое торжество черными панихидами.
— Как это?
— Отъезжал он раным-рано поутру из города, а наши казаки-старики, наши уралы-буяны возьми и останови его коляску на улице и челобитные ему на колени брось. Верховодили в этом деле Феличев и Павлов. Малого они и просили от него: чтобы наказного им дали из своих природных, чтоб чиновники у них в Присутствии были такие, каких они сами укажут. Неуки, несмышленыши! Забыли, что пролито, то полно не бывает! Дальше все прахом пошло. Город наш в ту же ночь заарестовал Перовский, оренбургский губернатор.
— Да как это — город заарестовал?
— А так… Фонари все поснимали, в темь его повергли, в траур. На улицах пусто, никого. Ставни наглухо. Горланов, зачинщиков ясно — кого сквозь строй, кого в тюрьму в Оренбург, а кого и подале, в Сибирь. А Павлов Ефим только что тогда из Сибири вернулся. Князь Волконский лет тридцать перед этим угнал его туда. Семьдесят пять годов ему стукнуло. Призывает его к себе сам Перовский. «Прощаю, грит, тебя за твою старость, а не то быть бы тебе битому и в Сибири на каторге». Павлов ему: «Были мы в Сибири, да только в Нерчинске свои кирки и мотыги передали князеву племяннику. Не было бы и с тобой того». Он разумел свою встречу с ссыльным тогда, бунтовщиком Волконским. Вот! Бравый казак был покойник, лебедка моя! В Оренбургской тюрьме сгноил его Перовский… Вот как печально обернулось для казаков царское посещение. А потом этого наследника, как он стал царем, убили…
Казаки помолчали. Выпили еще по чашке вина. Вдруг Ивей Маркович весело фыркнул и расхохотался:
— Осип Матвеич, уважь!.. Ну, уважь! Ефимыч не знает. Распотешь, скажи новый стихирь про воблу. Докладывай живо! Маричка, ты скоро там бубнить свои псальмы перестанешь?
— Скоро, скоро. Последний канун читаю.
Осип Матвеевич отер лысину и откашлялся:
— Да у меня маненько. Пять, матри, стихирь… Уж послушайте, не обессудьте, как они вам покажутся.
Воблу в Яике имали
Славной казачьей семьей.
Тут богачи прискакали:
Пай ущемить бы второй!
Черный Мирон, с ним Никита
И Вязниковцев-герой.
Кляуза ваша отбита.
Дуй вас в утробу горой!
Мы, казаки, не торговцы.
Жалюсь, торгует мой сын.
Но не суметь, Вязниковцев,
Вбить меж казаками клин.
Ишь, фонографы заводит,
В бабью обутку обут,
Леший с ним под руку ходит,
На ухо бесы поют.
Будем, как встарь, молодцами
Дедовский навык хранить.
Нас золотыми венцами
С бесом вовек не женить.
Василист пил уже без счету. Темное его лицо розовело. Глаза маслянисто искрились. Порой в них вспыхивал черный огонь. Отвалив плечи назад, он встал, потянулся на носках и с силой махнул рукой, рассекая избу пополам:
— Этта разуважил. Спасибо, тамыр! Хотят выставить нас на линию солдат — не дадимся, ни за какие алые жамки! Гулять я сёдни буду, ух! Душа свербит… Жалаю шабашить, и боле никаких! Эх-ма! Маркыч скажи не сходя с места: казаки мы али не казаки?
— Будто не ходили мы в пахотных солдатах с твоим отцом, Евстигнеичем? Должно казаки, матри, покудова бороды целы, — важно отозвался сайгачник. — И ясашными татарами быть, кубыть, не доводилось.
Василист бросил с размаху руки на стол. Было в этом жесте немое отчаяние и пьяная тоска. Он склонился вплотную к рыжей бороде Ивея и с минуту глядел ему в глаза. Потом откачнулся назад.
— Верно, что не доводилось. А теперь што? Што мне Гришка Вязниковцев отпулил? Продай ему верблюдов. Тебе не под силу скот содержать. Может Каурого ему, детей, жену ему уступить? Сестру продать? Из степей и с реки, как киргизам, убраться? Ишь, окаящий, хутор себе отхватил на наших бахчах! Батраков навел. Лобогрейки!
— Ну чего ты так пужаешься, лебедка моя? — Осип Матвеевич ласково потрогал казака, как ребенка, по плечу. — Сядь. Ничего еще не видно пагубного. Сядь, лебедка.
Василист повел головою, почти доставая теменем до темного потолка:
— Правильно, ничего еще не видно. А вот сердце-вещун зудит. Оно знает. Ух, тяжко! На той неделе Думчев у меня Игнатий был. Видали? Ученый наш казак из Уральска. Он студентом был, знаете сами его… На киргизский праздник — байрам — приезжал к Исету Кутебарову, они вместе учились в Саратове, дружки… По-вечер мы с ним возвращались верхами домой. Выскочили на Болдыревские. Гляжу, а в изголовьи песка котлубань от весны осталась. Так вот — ни с чем пирог! — с избу твою али с две. Сели мы с Игнатием возле. Я во грустях. Глядим, а там в воде щучка чуть не с пол-аршина, еще одна поменьше, окунишка вершка три и мальков с сотню, а то и мене. И щуки прямо на наших глазах жрут вовсю мальков. Окунь тоже норовит и в хвост и в гриву тех, что помельче… И живут! Живут, окаящие! Солнышко по воде играет, все, как и у нас. А вода, видно, скатывается кажду ночь, вот-вот пересохнет котлубань и все задохнутся — и щуки, и окунь, и мальки. Смотрю я, и меня дрожь пронимает, а с чего — не пойму. Говорю Игнатию, а он мне: «Это потому тебе страшно, что очень похоже на нас. Щука наша, грит, высоко и далеко. Щучки, что поменьше — здесь в городу. А окуньки по поселкам разгуливают: ваш Гришка, мергенезский Устимка Болдырев, наши, грит, уральские богатеи. Вчера Устим у вас был, с Калмыковской ярмарки скакал, кружил коршуном по поселку, мальков жрал — верблюдов и баранов угнал кое у кого за долги. Паи сенокосные скупал. А в это время и мы, будто окунишки, тож, грит, мужиков, студентов усмиряем, кровь русскую льем. А теперь выходит и над нами петля занесена…» Правду баял Игнатий, правду! Може, петля еще и поверх пролетит, — Василист махнул рукою над головою Ивеюшки, — а детей наших во как повяжет, поперек горла. Слышите, казаки, аркан свистит? А мы как кони дикие!..
Выпучив полубезумные, почерневшие глаза, Василист испуганно глядел в передний угол, будто в самом деле что-то страшное шло на него оттуда, от позолоченных икон.
В дверь стремительно всунулся головой и плечами Венька:
— Папашк! Маманька тебя кличет. Айда домой! Поп Кирилл у нас. Хочет говорить с тобою.
— Тащи его сюда! Тащи попа! Он нам с Маричкой кануны сыграит, долгогривый! — пьяно куражился хозяин: — Кель мунда! (Иди сюда!)
Василист, увидя сына, посветлел и озоруя, подхватил Веньку под мышки, поднял его к потолку:
— Гляди сюда, старики. Казак это али не казак?
Ивей Маркович умилился:
— Не казак, а живой документ! Вылитый Евстигнеич. Я ж его отроком вижу, во — как на ладошке. И поозоровали же мы с ним… Эх-ма, отлетела молодость, будто вей-ветер.
— Вот. А мне говорят: не казак он, а архирей. Еленка его в духовные метит определить. Каково?
— Папашк, отпусти!
Венька вертелся в руках отца и бил ногами.
— Пустить? Куда тебя пустить? Кадилом заместо шашки махать? Бабьи грехи подолом собирать?.. Говори, чертов сын, жалашь в архиреи?
— Что я белены объелся, что ли? — озлился казачонок.
Казаки дружно захохотали.
— Вот этта да! Этта по-нашински! Ярой, прямо ярой! — завопил по-мальчишески звонко старый сайгачник. Встал на четвереньки и пошел колесом по избе, ловко минуя скамьи и стулья. Остановился возле жены, поднял голову и затряс бородою по-козлиному:
— Маричка, иди поцелуй отрока! Иди скора!
— Ну вот еще удумал. Седни не пасха.
В окно громко застучали палкой:
— Послушайте, атаманы-молодцы! Не пейте зелена вина, ни дарового, ни купленного. На заходе поселковый наказывает сходом собраться. От наказного атамана приказ пришел. Прочитку будут делать!
— Слышьте, казаки! — Василист снова потянулся на носках. Ему было тесно в своем теле. — Выпьем, атаманы! Чепурыснем за всю нашу империю российскую, горькую нашу родину! Да так, чтобы с неба слезы брызнули! Чтобы варом до костей! И айда к попу знакомиться! Он рыжий, а рыжие — народ отчаянный, веселый!
Венька незаметно юркнул в дверь и крикнул через окно:
— Папашк, не булгачь долго. Тебя ожидают!