6
Солнце уходило за степи. Тени становились длиннее. Гасло широкое Соколиное плесо, играя жухлыми золотыми отливами лишь на крутом завороте у Лебяжьего мыса. С востока, от озер, из непросохших лугов шла вечерняя прохлада. Невидимой паутиной ложилась на травы, на деревья, на поля серая, сумеречная нежить. За Ериком звонко рыдала одинокая пустельга, ограбленная воронами. С унылым посвистом пролетали через Урал одной и той же линией черные хищники, пропадая за потемневшим, синим лесом на Бухарской стороне.
Казаки торопились. К берегу, тарахтя, подъезжали последние подводы и, нагруженные доверху, со скрипом ползли к поселку, буравя колесами вязкий песок. Чуть не полсотни возов взяли из реки, а рыбы в Ерике осталось еще много. Подвода была мерой пая. Двое взрослых рыбаков получали воз воблы. И только крупную рыбу, сазана, судака, жереха и леща грузили отдельно для подушного дележа. Телег явно не хватало. Ждать их еще было неоткуда. И вдруг Алеша увидал, как от поселка по высокому сырту растянулся длинный обоз, — больше десятка круглых тагарок, запряженных верблюдами. Казаки в изумлении глядели в степи. Чьи это были подводы?
С берега, с востока, в неверном вечернем свете верблюды казались черными. Они были до странности высоки и уродливы. Длинные шеи их и утлые морды, охваченные ярко-розовой полосой, касались неба. Раскачиваясь на их горбатых спинах, узорные киргизы в ушастых малахаях медленно плыли по синеве, — древние воины, закованные в черные латы и золоченые шлемы. Длинные прутья, которыми они хлестали по ребрам верблюдов, напоминали копья. Странные всадники хрипло кричали, пронзительно присвистывая:
— Ойт-чюш, ойт-чюш!
Верблюды вертели хвостами, ревели и бились в оглоблях, вскидывая головы.
Казаки недоумевали, глядя на это сказочное шествие. Алеша тихо спросил Веньку:
— Чьи это?
Казачонок покачал головою:
— Ей-пра, не скажу чьи.
Минуту стояла тишина. И вдруг ее рассекли хлесткие и звучные удары нагайки по лубочному верху тагарки. Плотный Вязниковцев, вскочил на телегу, выкрикнул звонко:
— Станишники! Имею дело к войску. Прислушайтесь маненечко!
Голос у казака был чуть-чуть сиповатый, но крайне приятный, грудной. Григорий Стахеевич только два дня как прискакал спешно из степи. На нем была суконная визитка, штаны, сшитые из цветных синих и лиловых кожаных полос. На ногах поблескивали сапоги с алою оторочкою. Он заткнул за пояс расписные голицы, откинул нагайку в сторону, — с нагайкой нельзя было говорить перед войском, — и начал с ласковой, открытой простотою:
— Дивуетесь, казаки, откуда, мол, и куда скачут эти люди? Этта бежит мое киргизье, мои работники.
Алеша по-новому взглянул теперь на древних рыцарей, оказавшихся наймитами.
Вязниковцев повернул русую свою голову в другую сторону.
Глаза у него были голубые. Ноздри непомерно большие, круглые. Открытые губы алели ярко. Весь облик его, и на четвертом десятке лет юношески-нагловатый, вызывал симпатию.
Говорил он сейчас с подчеркнуто уральскими, певуче-быстрыми интонациями:
— Станишники! Никола-угодник и Михаил-архангел расщедрились: пожаловали войску богатый улов, из годов невиданный. Наше казачье им спасибо! Одначе рыбы нам не выбрать из Ерику. Что ж, пропадать ей? Свидетельствую досконально, аспада-казаки, так не делается у народностей с образованием. Пискарь рыба и средь тарани маловесомая, а в Париже у хранцузиков в кон идет, капиталу способствует. Сам видал. А у япошек и китайцев — в «Войсковых ведомостях» у нас пропечатано — куры икру высиживают. В яйца закатывают и под зад наседке.
По толпе прошелестел ропот и смех.
— Истинную правду говорю. Своими глазами читал. Ужели казаки глупее хранцузиков или косоглазых япошек!
Вязниковцев поднял ноздри и радостно засмеялся, глядя перед собою с ребячьей ясностью.
— В рассуждении пользы мы вот, Щелоков, Гагушин, я и Алаторцев Никита, кланяемся войску. Дюжинку штофчиков могарычу ставим, — повеселить вас желаем! Скажите лишь ваше дозволение нагрузить наши тагарки. Команду мы не обеспокоим. Гололобые загрузят их на последний черед. А помимо этого, хотим потолковать с вами, старики, не уступите ли нам за хороший куш, по справедливому счету, и завтрашний улов, что уж там не выпало бы на наш талан — сока, плоцка, ника! Как, старики, ваше жаланье будет?
Вязниковцев говорил шаловливо, будто в самом деле играл с ребятами в козны. Он опустился на край тагарки и с улыбкою поглядывал на рыбаков. Казаки молчали. Предложение было ново, неслыханно и неожиданно. Умаявшийся вконец, молодой казак Вязов Сергей, прыгая с будары и запнувшись носком сапога о борт, крикнул:
— Чего ж? Давайте, старики, уважим их. Рыбы все одно не выбрать. А завтра обсудим как.
— Жадновать не к чему. Последние воза идут, — сказал нерешительно Иван Лакаев за спиною Ефима Евстигнеевича. Тот поглядел на него в упор. Иван смутился. Мать у него была из крестьян, и он среди казаков был полуказак.
— Надлежало бы в видах справедливости за каждую подводу по осьмеричку, — пробасил дьякон, прикинувший на глаз число тагарок.
Его оборвал суетливый Тас-Мирон, клюя воздух острым носом и кляузной, узкой бородкой:
— Поперхнешься, Александр Кудимыч, поперхнешься. Правду бают, у церковенных дьяков и попов глаза завидущи, руки загребущи!
— Ну, ну, не бранись, Мирон Родивоныч. Разопьем первые, сладимся и на вторых! — Василий Щелоков весело похлопал Гагушина по плечу.
— Ня знай, ня знай! — зло и непонятно выкрикнул дед Ефим, комкая рукой седую бороду.
Тогда вышел вперед Осип Матвеевич и, поводя бесцветными глазами, заговорил тихо:
— А что, старики? Григорий Стахеич и сын мой, лебедка Василий, и Никита Евстигнеевич, и Мирон Родивоныч, они мудрые. Чего там маяться, казаки? Чего муку нести крестную? Как это наша песня говорит:
Круты бережки, низки долушки
У нашего пресловутого Яикушки,
Костьми белыми, казачьими усеяны,
Кровью алою, молодецкою, упитаны.
Горючими слезами матерей и жен поливаны.
Не понапрасну ли в самом-то деле мы, дураки с немалыми бородами, века страждали за Яицкий край? Выходит — понапрасну. Продадим им нашу реку и заботушку отдадим. Будем денежки войском получать — рёнтую, значит. А сами на печи стары кости парить. Как, казаки?
Лицо старика лучилось мелкими морщинами. Из-под седых усов стекала горькая улыбка. Казаки зашумели, поняв насмешку. Василист грузил воблу на один из последних возов. Игривые слова Вязниковцева сильно разгорячили его, а речь Осипа Матвеевича — доконала. Он с силой воткнул лопату в песок и подскочил к сидевшему на тагарке Григорию Стахеевичу:
— Срам, старики, немыслимый срам! — Он с размаху швырнул голицы под ноги Вязниковцеву. — Душу из нас жалате выдрать? Нате, вымайте всю до дна! Не впервое! — и ударил папахою о землю. — Хрест с грудей, медали посрываем в придачу! Отдадим все богатеям! Все до последнего ремка!
Он в неистовстве разодрал ворот фуфайки, подступил вплотную к Вязниковцеву. Тот убрал с лица улыбку и глядел перед собою хмуро-спокойно.
Алеша ухватился за руку Веньки. У того судорогою бились губы: он волновался вместе с отцом.
— Ня знай, ня знай! — странно высоким голосом простонал дед Ефим и, пошатываясь, пошел по берегу, увязая в песке. Шел — высокий, большой, угловатый, еще смологоловый — прямо к реке, беснующейся по-весеннему золотистыми отливами и тусклым серебром. Его фигура, темная, остроплечая, резко подергивалась на светлом фоне Урала.
За Василистом вскинулся Андриан Саввич Астраханкин, всегдашний компаньон его по рыболовству. Обернувшись к Тас-Мирону, он заорал:
— Казной щеритесь Яик откупить? В распор казачью общину загнать?
Мирон не выдержал, — злоба осилила в нем его трусость. Коротко тыча кулаком в сторону Василиста, он загугнил:
— А ты чо? А ты чо? Чо казаков смущаешь? Пьяное твое мурно знам. Знам, знам!
Алаторцев двинул его в грудь:
— Не скачи через рубеж, матри, сопатку сломишь! Ишь, расщедрились, окаящие! Не твое вино лакаю — своя акча бар! Не хотел сед ни пить, назло выпью! Всех угощаю задарма. Тащи, Маркыч, три бутылки в мою голову. Все прогуляю, а семейство не допущу в ремках ходить, как иные… богатеи, скалдырники!
Мирон понял, о ком говорит он, и пришел в бешенство:
— Ты чево, чево? А твое семейство? А твое? Сестрица Лукерьюшка, кто она? Сучка, сучка! Исподом тароватые носы вытирать охотница. Мастерица на легкие подарочки… Все знаем, за каким товаром бегает по ночам к Григорию Стахеичу!
— Закрой пасть, плешивое гавкало!
Это захрипел на возу Вязниковцев. Раздувая ноздри, он соскочил с татарки и бросился к Мирону. Лукерью Ефимовну он любил и никак не ожидал при себе подобного выпада. Его, однако, предупредил Василист. Он развернулся и с силой ударил Гагушина по уху. Тот охнул и сел на землю. Потом взвыл по-собачьи, вскочил на ноги и бросился в свою тагарку. Забился под крытый возок, рыкал и стонал от обиды и боли. Василист с разбегу вскочил за ним. Наперерез Алаторцеву бросились Щелоков и Кара-Никита. Мирон сорвал с наклестки тагарки деревянный киот с образом Николая-чудотворца и тыкал им перед собою, закрывая голову. Желтая серьга в его ухе билась о икону и звенела. Василист выхватил у него икону и размахнулся ею:
— Богом заслоняешься, зарраза?
Никита перехватил его руку:
— Василька, оклемайся! Чем шутишь?
Трое казаков бросились к подводам богачей:
— Лупцуй собак! Топи! Пущай хлебанут, нечистые, Яикушку!
Андриан Астраханкин настиг рослого, величавого киргиза с редкостной красной бородой и начал стегать его талиной. Тот сел на корточки, закрыл лицо руками и заревел по-мальчишески тонко. Адиль Ноготков, поблескивая глазами, зло глядел на казаков, но вступиться не решался. Драка разгоралась не на шутку.
— Туратур, станишники, туратур! Не трожь киргиз! Они-то при чем? Не желате своей пользы, не надо!
Вязниковцев озлился. Лицо его — широкие ноздри, большой рот, голубые глаза — округлились и вспыхнули гневом. Сиплый голос его звучал ровно, без казачьих переливов:
— С неуками говорить, неводом воду черпать. Не из корысти честь предложена, а там как желате. Учены да видно мало. Придет еще черед. Уж не скулы одни затрещат. Как в бане выпарят со всех сторон — небо в овчинку покажется. Против всего света упираетесь раком!
Он быстро вышел из круга и подошел к оседланному коню.
— Берите мои тагарки кому надо, выбирайте новые паи, если не желаете без труда барыш иметь! — бросил он презрительно в пол-оборота, вскочил на седло, взявшись за луку, и с сердцем хлестнул жеребца нагайкой.
Лошадь с места пошла бешеной рысью. Казаки молчали. Они прислушивались к глухому топоту копыт. Кабаев мрачно глядел на толпу. Поводил носом по воздуху, словно лягавая собака, и ничего не сказав, ушел за тальник, где стояла его легковая подвода. Он еще и сам не знал, на чью сторону ему метнуться.
— Чего же будем делать, старики?
— Новые паи выбирать надо.
— Ночь идет!
— Где же успеть обернуться?
В круг вошел веселый Ивей Маркович. Он таращил вверх ярко-желтые, острые и наивные глаза и важничал.
Несмотря на крошечный свой рост, он лучше всех умел нести казачью осанку.
— Ярой… Я седни мал-мала чепурыснул. Но это не важит. Все одно — я природный, свой… Знаете меня? Казак я али не казак? — заревел он неожиданно по-бабьи пронзительным голосом, ударяя себя в грудь.
— Казак, Ивеюшка, казак! — успокаивали его из толпы.
— Ну то-то, ярой… Хиву я брал? Брал. Под Иканом бился? Бился. Вертурий Миритарий Скобелев мне повесил своими руками сюды, на грудь? Повесил. Выходит по всему, довериться мне можно.
— Можно, можно, Ивеюшка!
— Ага-а-а… Можно? То-то! А Григорий Стахеич обидел меня. Чего это он метнул языком? Пискари! Не жалаю пискарей! И икру не жалаю высиживать казачьим задом! В печаль он меня вогнал. Реву я! Матрите, как реву! — куражась, с жалобой воскликнул казак.
— Реви да дело говори!
— И скажу… Не скажу, думаешь? — по-ребячьи изумился Ивей. — Истую правду скажу. Гляжу я на вас, казаки, и печалуюсь горько. Не сторонняя, а ваша печаль у меня вот здесь, в утробе. Яик мне жалко, ох, как жалко! Знаете ли вы, что надо сделать? Вот что!.. Рыбу остатную на волю выпустить! Отцы наши так делали. И нам наказывали. Пущай гуляет. Пущай ищет выбойные места… Пущай множится! Детям нашим!
И снова, как костер сушняка, вспыхнула толпа горячими выкриками:
— Правильно Ивеюшка бает!
— Все одно до темноты не справиться!
— Невод на ночь не кинешь!
— Что ж, живые деньги, выходит, в реку метать?
— Живые деньги? Рожал ты их, живыми они стали? Умен, сукин сын!
— Удумал, рыбу пущать, ядрена копалка! Не дозволим!
Казаки налезали друг на друга, ярились.
Тогда Андриан Астраханкин, Василист и владелец невода, Демид Бизянов, вскочили в будару и, вырвав вместе с колом причальный канат, начали быстро выбирать сети, расчищая выход рыбе. С берега им в спины посыпалась отборная ругань.
Одуревшая от шума и тесноты рыба не сразу пошла в Урал. Вобла продолжала слепо кружиться в заводи. Крупная рыба лежала на дне. Сторонники Ивея Марковича бросились шуметь, бить в борта лодок. Ребята из озорства загрохотали в трещотки. Рыба поднялась, и ее подхватило течением. На спаде Ерика она выметывалась наверх, блестя в сумерках слюдяной чешуей еще ярче, чем днем. Сотни вобл плыли по течению вверх брюхом, кружились безвольно на быстрине, но, учуяв просторы, просыпались и, вильнув хвостом, быстро исчезали в мутно-синеватой глубине.
Шум стих. Хмурясь, казаки следили, как рыба уходит в Яик, пропадая в ее скачущих омутах. Первой тронулась стадная вобла. Рыбаки молчали. Но когда на сбое реки вывернулся огромный, полосатый судак, за ним золотом блеснули лобастые сазаны и, наконец, заворошилась, показывая брюхо, белая, жирная свинообразная севрюга, казаки горестно охнули и загалдели.
— Хай, хай! — выли они, хватаясь за папахи.
— Ррыба-то, ррыба-то кака уходит, ребята!
— Все икряна, язвай ее в душу-то!
— Уходит и Ивеюшку не поспасибствует!
— Теперь до Каспия без оглядки!
— Чай и внукам накажет с соколинцами — век не знаться!
Рыба повалила в Урал дружнее. И незаметно вместе с горечью в криках рыбаков заиграла радость. Казаки облегченно вздыхали, глядя, как исчезали в Яике косяки воблы, как уходили до новой весны из-под власти человека в свою стихию эти немые существа.
— Побегли свому атаману на тебя жалобиться, Иваша!
— Чего? — обернулся польщенный Лакаев, носатый, рябой полуказак, прозванный в насмешку «Воин-рыбья смерть».
— Воняешь очень!
— А вон энтот судок, как Феоктист Иванович, ягория себе стребует у начальства.
— За что?
— Храбро бежал. Не оглядывался.
Это казаки смеялись над своим новым поселковым начальником Чапуриным.
Вокруг Ивея Марковича собиралась толпа. Тянули из деревянных чашек круговую. Хохотали. Василист сидел в обнимку со старым сайгачником и пил больше всех. Савва Миронович, припадая на грудь Ефиму Евстигнеевичу, пытался петь высоким фальцетом:
На краю Руси обширной,
Вдоль уральских берегов
Проживает тихо, мирно
Войск Уральских казаков…
Голос у него срывался. Он кричал густым басом:
— Поддоржи, друг, поддоржи!
— Становись рачки, Мироныч, тогда получится гожей. Надежней будет!
За перелеском, уходя в поселок, молодые казаки завели любимейшую песню уральцев о Яике, сыне Горыныче. Тягучий мотив ее вначале казался тяжелым и неуклюжим. Но каждые две строки повторялись снова, и тогда напев ширился, будто река весною, становился разгульным, как зеленая степь, сердечным, горячим, словно молодой, влюбленный казак. Голоса плыли, качались над Уралом, рассказывая ему об его прошлом:
Прорыл, протек наш Яикушка
Все горушки, все долушки.
Выметывал наш Яикушка
Посередь себя часты островы.
По сырту, раскачиваясь, снова шли верблюды. Уронив безвольно головы, киргизы сидели на их горбах молча. Теперь четкие облики животных и людей были еще чернее, а солнце, упавшее за степной окоем, золотило их еще огневее и ярче. Но пик у них не было видно, и Алеше и Веньке они теперь уже не казались похожими на древних воинов.
Ивей Маркович лежал на спине. Он задрал ногу высоко на воздух, тряс ею и ловил ее рукою. Он плакал, елозя задом по песку:
— Братики… Казаченьки!.. Родные вы мои! Разыщите меня! Где я? Евстигнеич, тамыр ты мой, утроба ты моя, подь сюды! Это моя нога али чужая? И где друг мой, Инька-Немец? Ушел домой… Эх! Умирать мы с ним скора станем. Скора! Скажите, братовья, хотел меня купить Тас-Мирон? Хотел? Да што это такое?
Слезы в самом деле ручьем лились по мелкоморщинистому, рябому лицу уже немолодого гулебщика.
Песня долетала теперь до берега приглушенней, но еще задушевней и шире. И вдруг ее захлестнул дикий вопль и нерусское, жалкое бормотание. Мирон Гагушин, стоя на колесе, бил наотмашь молодого Алибая. Сломалась ось у тагарки, и хозяин со злым сладострастием вымещал на работнике свою недавнюю обиду. Огромный рослый парень-киргиз с детским ужасом и беззащитностью плакал и тыкался головою в угол телеги…
По степи без дороги скакали верховые. Тарахтели глухо мокрые будары, привязанные к дрогам. Четверо казаков собирали последний невод. Берег затих и опустел.
Две встрепанных вороны уперлись ногами в песок и с остервенением рвали друг у дружки длинную, лиловую кишку. Они заглотили ее с концов и теперь, жадно давясь, орали со злобой, с бульканьем, мотая взъерошенными шеями.
Мелькнула над степной далью и снова пропала голубая звезда. На поля шли синие сумерки.