Книга: Фазовый переход. Том 1. «Дебют»
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая

Глава девятая

Ехали они ехали, а Москва все не начиналась. По сторонам дороги тянулись сосновые и березовые перелески, то и дело прерываемые полянами, на которых помещались деревни, мелкие, дворов на десять-пятнадцать и не особо зажиточные, судя по вразброс стоящим избам, крытым не то камышом, не то почерневшей от времени соломой. Правда, раз проехали через селение покрупнее, с церковью на холме и несколькими порядками уже не изб, а скорее домов, хоть и бревенчатых, но просторных, иногда и в два этажа, с мезонинами и мансардами, под темно-серой от времени и частых дождей дранкою или, по-местному, щепой. Имелись даже почтовое отделение, две лавки (типа сельпо) и «Чайная с подачей водки и пива». Скорость машины позволяла рассматривать мельчайшие подробности окружающего мира.
Такие точно деревни сохранились в Подмосковье и в начале XXI века, вперемежку с роскошными дворцами «новорусского стиля», где Воловичу доводилось бывать не раз и не два.
Крестьяне и крестьянки, попадавшиеся на глаза, удивляли своей, как бы это сказать, «дремучестью». Бороды и картузы мужиков, платки баб, остальная одежда и обувь (даже лапти Волович увидел впервые в жизни) напоминали не просто о дореволюционном времени, а о прошлом и даже позапрошлом веке (относительно здешнего двадцать седьмого года). И лица были – словно бы даже и не русские, грубыми чертами и странным выражением наводящие на мысли о бесследно сгинувших мерянах, вогулах или «чуди белоглазой». Ни за что не скажешь, что эти люди уже десять лет живут в социалистическом, первом в мире государстве рабочих и крестьян. Не отражается на них эта высокая сопричастность.
Вот у его попутчиков лица вполне нормальные, и в современной Михаилу Москве на улицах в глаза бы не бросались.
Вообще здесь, по прикидкам Воловича, давно должен был уже начаться город, обжитые районы, докуда метро еще при советской власти дотянулось – Речной вокзал, Водный стадион, Сокол. Сокол – это вообще уже центр. А они уже и Окружную дорогу пересекли, а вокруг все деревни да перелески. Первые приличные двух-трехэтажные дома появились только после Ходынки, то есть здесь – Центрального аэродрома, над которым в небе кружили два биплана. А за ними с набором высоты, натужно гудя моторами, на запад направился двухмоторный пассажирский самолет, размером немного больше древнего «Ан-2».
– «Юнкерс», – сообщил Кочура, провожая самолет взглядом. – На Берлин полетел.
– И долго ему туда лететь? – поинтересовался Волович.
– Часа четыре, кажется. Или пять.
– И туалета нет, наверное?
– Чего?
– По нужде сходить, если припрет?
Чекист захохотал.
– Вот, слушай, не интересовался. И вправду, за пять часов прижать может. В ведро, что ли, облегчаться? Особенно дамочкам. Потеха. Приедем, обязательно у ребят из транспортного спрошу, как там это устроено…
– Кто билеты берет, предупреждают, чтоб с утра ничего не ели и не пили, – серьезным тоном сообщил Соболевский. – Дело вкуса, так сказать. Хочешь – сутки в поезде, хочешь – быстро, но терпи.
– Я б лучше в поезде. И поспать можно, и выпить-закусить, и снова поспать. А тут гудит, трясет, навернешься, не дай бог, в буквальном смысле костей не соберут. Ну его на… – махнул рукой Кочура.
За интересным разговором и не заметили, как все же въехали в настоящую Москву. Ленинградское мощенное булыжником шоссе вдруг превратилось в широкую, обсаженную липами магистраль. Справа мелькнул строящийся стадион «Динамо». Вспомнил Волович один из фельетонов Ильфа, где тот писал, как на этих двух километрах киношники «Мосфильма», собрав чуть не все автомобили столицы, снимали «уличное движение в Нью-Йорке».
Машина ехала невероятно медленно для Михаила, едва тридцать километров в час, зато можно было рассматривать жизнь в ее колоритных деталях.
Пересекли Беговую улицу, далеко справа мелькнули купола церкви на Ваганьковском кладбище (тоже тогда самая-самая окраина), впереди замаячили корпуса Белорусского, здесь пока – Брестского вокзала. Началась Тверская-Ямская, переходящая в просто Тверскую, будущую улицу Горького, потом снова ставшую Тверской же.
Михаил жадно смотрел по сторонам, забыв обо всем лично с ним случившемся. Интересно ведь, настоящее приключение! Вот как, оказывается, москвичи жили девяносто лет назад, пусть и не совсем в той, но почти неотличимой реальности. И это не старая поцарапанная кинолента, вроде какой-нибудь «Папиросницы из Моссельпрома», а самая что ни на есть реальность, со всеми ее звуками и не совсем приятными запахами.
Улица вдвое у́же, чем в его время, кое-какие дома кажутся знакомыми, но большинство – совсем другие, довольно затрапезные, без сожаления снесенные при реконструкции. И мощение в основном булыжное, даже в центре, тротуары – узкие, как «сейчас» на Петровке или Кузнецком, только-только двоим разойтись, зато липы вдоль бордюров растут, высокие, с густыми и пышными кронами.
Вывесок очень много, над магазинами, лавчонками, питейными заведениями и столовыми. Все больше государственные, но есть и частные – НЭП как-никак. Примитивно все до предела. Просто название и вид занятий написаны масляной краской по загрунтованной жести или щиту фанеры. В витринах какие-то аляповатые муляжи, страховидные манекены. Круглые афишные тумбы на углах кварталов, с конусообразными навершиями из бурого кровельного железа, для защиты «рекламы» от дождя. В каждом квартале синие и желтые фанерные киоски «Пиво-воды», «Папиросы-табаки», «Мороженое».
На улице людно, но и здесь обстановка, вызывающая странный душевный раздрай. Вроде все это видел Михаил в кино, на рисунках знаменитого не меньше писателя Зощенко художника Ротова. Но внутри ожившей карикатуры ощущения очень неуютные. Любопытство исчезло, опять охватила жуть при мысли, что вот тут, с этими придется сосуществовать. Жизнь прожить и умереть году к пятидесятому, дремуче-сталинскому, да и то, если войны не будет. Они считают себя живыми, спешат по каким-то своим делам, толпятся у ларьков и магазинов, гроздьями висят на подножках до невероятия переполненных трамваев, ползущих ровно со скоростью пешеходов. Но ведь никого из них давно уже нет на свете. Как, впрочем, и сидящих рядом «попутчиков».
Воловичу стало сильно не по себе, возможно, кроме межвременного перехода подействовал и выпитый на абсолютно пустой желудок коньяк. Без закуски.
Но он продолжал смотреть, жадно, как провинциал, в советское еще время чудом попавший на спектакль легендарной «Таганки», когда в ней играл Высоцкий.
Здесь тоже будто режиссер Любимов потрудился. И люди вокруг, на расстоянии вытянутой руки, странные, и одеты странно. Мужчины или в сапогах, или в парусиновых полуботинках, брюках узких и коротких, едва до щиколоток. Многие в «толстовках» или рубашках, похожих на нижние, без воротничков. Все в головных уборах – кепках и картузах в основном. Кое-кто в шляпах и даже тюбетейках. Вроде как Горький на одной из фотографий. Женщины тоже не блещут разнообразием нарядов.
Обратил он внимание на уличный трафик. Легковых автомобилей встретилось всего три. Значит, и ему, если вообще жив останется, ездить вместо такси и иномарок премиум-класса в кособоких пролетках, запряженных лошадью-доходягой с брезентовым фартуком под хвостом, чтоб «санитарию не нарушала»?
Да еще у них же здесь карточная система на все. Не зря Ляхов сказал: «До трех пудов похудеешь, доппаек выпишут…» А три пуда – это сорок восемь килограммов? Значит, на шестьдесят похудеть, да не в фитнес-клубе, под руководством специалиста, у которого сеанс голодания стоит вдвое дороже, чем ужин в хорошем ресторане, а от голода самого натурального, мучительного и безнадежного…
Волович совершенно упустил из виду, что в РСФСР шесть лет уже проводится Новая Экономическая Политика, которую Троцкий придумал еще раньше, чем Ленин. То есть в буквальном смысле никто не голодает, просто количество и качество потребления различается в разы. Но это уж – «каждому по труду»!
При этом Лев Давыдович не собирался, как Сталин, все силы и средства бросать на индустриализацию. Это дело долгое и немедленных, ощутимых и съедобных плодов не сулит. Надо сделать так, чтобы народ ощутил все прелести Советской власти немедленно. И возможности для этого есть. Тяжелой индустрией пусть займутся братья по классу, в промышленно развитых странах. Сам ведь Ильич писал: «Россия в силу тех-то и тех-то условий выступит локомотивом Мировой революции. Но после ее победы снова окажется наиболее отсталым в экономическом смысле, аграрным по преимуществу государством, не сравнимым с Германией, Англией, САСШ». А ей и не надо стремиться стать «передовой». Главное, чтобы она стала достаточно удобной для жизни большинства населения, а Москва и Петроград будут идеологическими центрами и резиденцией «Штаба Всемирной республики труда», откуда и будет изливаться на остальное человечество «свет истины».
Так что Троцкий в сложившихся условиях был совсем не тем человеком, что из него получился в условиях проигрыша борьбы за власть сначала в СССР, а потом и в Мировом коммунистическом движении. И совсем не тем, каким его изображала советская, да и постперестроечная пресса. Все было гораздо сложнее, взять хотя бы ту тонкую игру, что он вел с белогвардейской, но крайне полезной для существования РСФСР Югороссией.
Впрочем, об этом Воловичу еще только предстояло узнать.
А пока лицо его настолько изменилось, что чутко разбиравшийся в тонких душевных движениях «клиентов» и «пациентов» Соболевский заботливо спросил:
– Вам, я вижу, у нас не понравилось? Вполне понимаю. Мне, наверное, в революционном Париже тысяча семьсот девяносто третьего тоже было бы не по себе. Но успокойтесь. В центре – на Кузнецком, Петровке, в Столешниковом жизнь совсем другая. И люди побогаче одеты, и рестораны очень неплохие есть. Вас же это в основном зацепило?
С самым жалким видом Михаил кивнул. Он себя чувствовал сейчас как в очень далеком восемьдесят шестом году. Родители отправили его в пионерский лагерь на Истре. И так ему там сразу не понравилось, что он проплакал весь день, прижимаясь к воспитательнице, которая его старательно утешала. И пусть слова утешения ничего в его положении не меняли, так и пришлось отбыть весь срок, но на минутку все же становилось легче. Тогда, наверное, юный Миша и возненавидел социализм и все с ним связанное, в том числе и лагеря, хоть пионерские, хоть исправительно-трудовые, в которых ему, по счастливому стечению обстоятельств, побывать до сих пор не довелось. По мере взросления и соответствующего воспитания он оформился в «настоящего диссидента», ненависть к лагерному социализму перекинулась и на Россию в целом. Он помнил, что большинству его сверстников пионерская жизнь нравилась. А раз так – значит, Россия страна рабов, зэков и вертухаев, независимо от текущего политического устройства.
И еще больше настроение ему испортило случайное упоминание о Столешниковом с его «нехорошей квартирой». С нее все началось… А где и когда закончится?
– Рестораны, – горько сказал он. – Как будто кто-то меня в них пустит, и откуда у меня возьмутся деньги? Вы же меня сейчас где-нибудь запрете и, боюсь, надолго. Разве не так? У вас тут времена суровые, посложнее наших. Классовая борьба и все такое… Сами же вы – «аппарат пролетарского принуждения и насилия». Это не я придумал, – тут же начал открещиваться он от слов, могущих показаться чекистам обидными, – это то ли Владимир Ильич, то ли Феликс Эдмундович писали…
– Неужто почитывали? – заинтересовался Кочура и, чтобы поддержать гостя, снова протянул ему фляжку. – Не стесняйтесь. Вы нам нужны в бодром расположении духа и полной готовности к сотрудничеству без всякого принуждения, а тем более – насилия. Вот вы не поверите, а ГПУ – пожалуй, самая гуманная организация в РСФСР… – И в ответ на недоуменный взгляд Воловича продолжил: – Любой другой наркомат, а уж тем более – частный трест или синдикат заинтересован только и исключительно выполнением своих уставных обязанностей да извлечением прибыли. Хозрасчет, знаете ли… Мы же, будучи тем самым, что вы сказали, просто обязаны относиться к людям гораздо лучше того, как они о нас думают. Ни в коем случае не нарушать прав и законных интересов, ибо человек обиженный склонен преувеличивать степень собственных неурядиц и винить в них тех, кто, по его мнению, является их причиной…
Видно было, что Иван Стефанович цитирует наизусть и без запинки то ли речь какого-то вышестоящего товарища, то ли должностную инструкцию.
– Так, ребенок в кресле зубного врача ненавидит самого врача и бормашину в его руке, но никак не себя, неумеренно потреблявшего сахар и конфеты…
Тут вступил и Соболевский:
– Знаете, рассказывают такую историю. Когда царь Николай Первый назначил Бенкендорфа шефом жандармов, тот спросил, каковы будут его главные и первоочередные обязанности…
Сделал паузу и хитро посмотрел на Воловича.
– Ну, угадайте…
Михаил растерялся. Надо же, большевики-чекисты, а Николая Палкина вспоминают.
– Я как-то даже и не знаю… Ну, крамолу искоренять, декабристов новых вовремя выявлять… Чем еще жандарму заниматься. О! – вспомнил он читанные на филфаке литературоведческие труды: – За Пушкиным и Лермонтовым, вообще интеллигенцией следить… Чтоб за рамки не выходили.
Соболевский довольно растянул губы в улыбке.
– Не угадали. Николай Павлович извлек из кармана белоснежный платок и протянул Бенкендорфу: «Возьми. Первым делом утри слезы всем униженным и оскорбленным…»
– Про униженных – это, скорее, Достоевский, – не сдержал своего ехидного нрава Волович.
– Значит – у него Достоевский это и позаимствовал, но не суть важно. Главное, вы поняли, в чем высший смысл нашей деятельности.
– Так где Бенкендорф и где ВЧК-ГПУ?
– А никакой разницы, – ответил Кочура, отбирая у Воловича фляжку, к которой тот приложился уже второй раз. – Страна одна, люди одни, значит, и инструмент похожий. Вчера «третье отделение», сегодня ГПУ, завтра…
– МГБ, – снова ляпнул Михаил.
– Как-как?
– Министерство государственной безопасности…
– Тоже нормально, – одобрил Кочура. – Главное, что доску всегда строгают рубанком, хоть в розовый цвет его покрасьте и бантики привяжите… Да мы уже и приехали.
Еще несколько кварталов – и водитель резко крутанул руль. Машина, чуть не зацепив какой-то тарантас, проскочила в устье Кузнецкого моста. Тот почти не изменился. Те же самые дома по сторонам, та же брусчатка. Люди здесь и вправду одеты получше, движутся не спеша и с достоинством. Витрины сияют хорошо вымытыми хрустальными стеклами. Как у Маяковского: «От мух кисея, сыры не засижены. Лампы сияют, цены – снижены!»
Только на углу Большой Лубянки вместо серой восьмиэтажной громады «нового», построенного в начале восьмидесятых корпуса КГБ – длинный желто-бурый дом с окнами первого этажа почти на уровне тротуара и темными зевами туннелей-подворотен. По книгам «Мемориала» Волович помнил, что здесь помещалась зловещая «приемная НКВД», возле которой тысячи (!) несчастных людей сутками стояли на морозе, чтобы узнать о судьбах своих невинно арестованных близких.
Волович, при всех своих недостатках, моментами умел размышлять здраво и логически правильно. Поэтому и подумал, что расхожая, нужная в пропагандистских целях «страшилка» скорее всего тоже вызванное эмоциями и аберрациией памяти преувеличение. Даже в самый разгар «Большого террора», в тридцать седьмом – тридцать восьмом годах едва ли каждую ночь арестовывали «врагов народа» тысячами. Во всех тогдашних московских тюрьмах столько мест нет, да учитывая уже сидевших там уголовников. Если считать, что за три, допустим, года было арестовано полтора-два миллиона человек по всей стране, это, выходит, не больше тысячи в день, от Минска до Владивостока. Население Москвы – процента три от населения СССР, значит, пропорционально возьмем… Полсотни выйдет, с самой большой натяжкой. Да и оперсостава на большее число попробуй найди.
Все эти расчеты он произвел в уме мгновенно, в очередной раз убедившись, что вся его и его друзей «правозащитная» и «антиправительственная» деятельность – то самое, что Розенберг, по-другому, впрочем, поводу, назвал – «Миф двадцатого века». Начатая предшественниками, может, и из благих побуждений, но все равно под влиянием антисоветской и антироссийской пропаганды, эта «идеология» быстро превратилась в способ зарабатывания легких и больших забугорных денег.
Особенно сейчас. При Советской власти диссидентов хоть сажали иногда, а ныне нужно совершить нечто из рук вон (за что в «колыбели демократии» пожизненное дают), чтобы присесть на годик-другой, и скорее всего – условно.
А когда наконец хозяева попросили безмерно отваливаемые денежки слегка отработать – Президента всего-навсего свергнуть, – не сумели. Дикие арабы своих пачками пускали в распыл, а «самые креативные» – облажались. Сколько-то реальных боевиков убитыми и арестованными потеряли, остальные по щелям расползлись, ожидать, когда за ними придут. А его самого аж вон куда закинуло!
Действительно, не начитался бы в свое время всяких книжонок, начиная с огоньковских статей, не слушал круглосуточного нытья родителей по поводу вечного дефицита и бесконечно длящегося сталинизма и антисемитизма, жил бы себе и жил. Не так, может, богато и увлекательно, без грантов и командировок во все концы света «за счет принимающей стороны», так все же в своей Москве, а не в этой…
Автомобиль прогудел многотональным пневматическим сигналом, глухие железные ворота раскрылись, и Волович оказался внутри этого легендарного здания, мимо которого большую часть «сознательной» жизни ходил со злобой, ненавистью и страхом. Иногда – инстинктивно втягивая голову в плечи. Обычно – когда что-то демонстративно-вызывающее против властей учинял. А его эскапад словно бы и не замечали. Что еще больше раздражало.
Соболевский, не прощаясь, вдруг куда-то исчез, растворившись в лабиринтах огромного здания, а Кочура через несколько постов сопроводил Воловича до высоких двустворчатых дверей в самом конце коридора пятого этажа, обитых вишневой натуральной кожей. («Невинных жертв», промелькнула привычно-ерническая мысль, но здесь как-то самому от такого черного юмора тошно стало). Никакой таблички с фамилией и должностью на дверях не имелось, но судя по тому, что от ближайшей, вдвое меньшей двери с овальным бронзовым номерком «514» эту отделяло не меньше тридцати метров глухой стены, начальник здесь сидел не маленький.
Воловича поразила неподвижная, давящая тишина, царившая внутри «Большого дома», а ведь его кабинеты вроде бы заполняли тысячи людей. И в самих коридорах было пусто и несколько сумрачно, невзирая на яркий солнечный день. Самое простое объяснение – коридоры – это так, элемент декора, а сотрудники перемещаются и водят арестованных по внутренним переходам и потайным лестницам, как в средневековых замках. Иначе рушилось очередное, с детства усвоенное представление о «Доме на Лубянке» как о круглосуточно работающем аналоге пресловутых «чикагских боен», куда с одной стороны бесконечным потоком гонят крупный рогатый скот, а с другой таким же бесконечным потоком грузовиков вывозят «готовую продукцию». Предприятие непрерывного цикла.
Михаилу раньше просто не приходило в забитую стереотипами голову, что сотрудники центрального аппарата обычно лично допросов не проводят и крайне малый процент «политических преступников» удостаивается чести попасть в «святая святых». Отделы и управления наркомата решают принципиальные вопросы управленческого характера, пишут отчеты и составляют аналитические записки. А если какому-то «следователю по особо важным делам» и требуется побеседовать с подозреваемым или обвиняемым, на то есть специальные помещения при следственных изоляторах.
Это, может, людей высоких рангов вроде Бориса Савинкова или бывшего жандармского генерала Джунковского в знак особого уважения доставляли на беседу с начальством сравнимого уровня, а с прочими не церемонились.
На самом деле – если не безответственно болтать языком, а наглядно представить себе семь этажей дома бывшего страхового общества «Россия», днем и ночью переполненных тысячами арестованных, сопровождаемых вдвое-втрое большим количеством конвоиров! Сборный пункт губернского воинского присутствия в разгар всеобщей мобилизации показался бы в сравнении с этим бедламом пансионом для благородных глухонемых девиц. А во что превратились бы через полгода навощенный паркет и весьма по тем временам дорогие ковровые дорожки? Не заставишь же каждого арестованного при входе в здание тщательно очищать обувь от весенней и осенней грязи или переобуваться в войлочные тапочки. Не говоря уже о том, что из сотен выходящих на улицу и площадь окон должны были бы круглосуточно нестись крики и стоны беспощадно пытаемых людей.
Воловичу тут же пришло в голову образное сравнение, вполне пригодное для помещения в какой-нибудь очерк или художественный текст: «Утверждать, что дом ГУГБ ОГПУ – это аналог пыточных подвалов Приказа Тайных дел – почти то же самое, что, бия себя в грудь доказывать, будто в кабинетах наркомата путей сообщения ремонтируют паровозы, а в наркомпроде рознично торгуют мукой и ситцем».
В общем и целом первые же минуты, проведенные Воловичем в цитадели садизма и массовых нарушений социалистической законности, в очередной раз ввергли его в столь любимый представителями креативного класса когнитивный диссонанс, или, проще говоря, шок от несоответствия воображаемого и действительности. Заставили его, как Владимира Ильича перед смертью: «Полностью пересмотреть свои взгляды на социализм».

 

Кочура без стука распахнул дверь, за которой оказалась довольно просторная, освещенная ярким солнцем приемная с кремовыми прозрачными шторами на высоких, нараспашку открытых окнах. За одним столом миловидная барышня всеми десятью пальцами что-то печатала слепым методом на здоровенном, как строгальный станок, «Ундервуде», попыхивая при этом длинной папиросой, зажатой в сильно накрашенных губах. За другим, в углу, полускрытый буро-коричневым титаническим сейфом, перебирал бумаги сотрудник с двумя квадратиками на петлицах и при «нагане» в ярко-желтой кожаной кобуре.
– Яков Савельевич у себя? – спросил Кочура, и Волович не сразу сообразил, что речь идет о том самом, знаменитом, а также пресловутом Агранове, известном в кругах современной Михаилу либеральной интеллигенции тем, что якобы лично курировал всю литературу и все искусства в Советской России. По слухам, был близким другом Лили Брик и ее «основного» мужа. Недоброжелатели уже в конце ХХ века почти в открытую «намекали», что он не просто занимался политической цензурой, а чуть ли не своими руками задушил Есенина и застрелил Маяковского. Бабеля, правда, не успел, самого расстреляли раньше. Но это в «той» реальности, а здесь он пока что процветал и, для большего соответствия, сменил отчество.
– У себя, сейчас доложу, – ответил вестовой (на адъютанта не тянул малостью чина) и снял трубку.

 

– Присаживайтесь, присаживайтесь, – радушно встретил гостя Агранов, даже вышел из-за стола и сделал три шага навстречу. Руки, впрочем, не подал, просто указал на глубокое кресло у приставного столика и сам сел напротив. Кочура остался у дверей.
Волович, сильно нервничая – сейчас ведь решится его судьба, возможно, на годы вперед, – пристально рассматривал своего визави. Вполне себе симпатичный мужчина, подтянутый, стройный, лицо без особых семитских признаков. Ни крючковатого носа, ни пейсов. Кипы тоже не носит. На свирепость и садизм ничто не намекает. Лицо отчетливо демонстрирует готовность в следующую секунду изобразить улыбку. Ломброзо отдыхает, как принято говорить. Да и на самом деле – кто из творческой интеллигенции изъявлял бы желание близко общаться с криминальным или просто хамоватым на вид человеком, и откровенничать с ним, тем более.
На таких же, как у Кочуры, васильковых петлицах три рубиновых ромба. На обоих рукавах выше локтя – овальные нашивки с вертикальным красным мечом на фоне серебристого щита. Над левым клапаном гимнастерки из тончайшей, голубоватой с сиреневым оттенком чесучи (для жаркой погоды ничего лучше не придумаешь) – орден Красного Знамени, над правым – почти такого же размера массивный знак из серебра с золотом, повторяющий нарукавную эмблему, только еще и в лавровом венке, с крупной рубиновой римской «Х» у нижнего края. На широком поясном ремне – пистолетная кобура, не большая и не слишком маленькая, в самый раз по его росту и чину.
Импозантный мужчина, ничего не скажешь.
Агранов ни о чем не спросил Кочуру, только коротко кивнул, выслушав доклад. Тот вскинул руку к козырьку и бесшумно вылетел из кабинета, как его тут и не было. Уметь, между прочим, надо – когда они шли по коридорам, кожаные каблуки сапог чекиста стучали по паркету громко и уверенно.
– Итак, значит, Михаил Иосифович, собственный и специальный корреспондент «Актуальной газеты» и еще многих изданий, в том числе и заграничных. Я правильно осведомлен?
«Откуда это он успел? – поразился Волович. – Из машины ему никто не звонил, да и нет здесь такой техники, значит, что же, сам Ляхов и сообщил, прямо оттуда – сюда? Связь, значит, отлажена? А почему и нет, если проход имеется. И обещанная судьба голодного рабселькора мне вряд ли грозит, если и встретили, и к столь высокому чину привезли. Нужен я им…»
Михаил снова повеселел. Сколько уже у него сегодня таких скачков настроения было? Глядишь, в циклотимию, сиречь маниакально-депрессивный психоз, залететь можно. На фоне белой горячки…
– Правильно. Только я ведь не здесь работал. Какие у Советской власти ко мне могут быть претензии? И даже границу я нарушил, если это можно так назвать, не по своей воле. Депортирован, как в наше время выражаются. Причем – незаконно…
– Исключительно по воле пославшей мя жены… – усмехнулся Агранов и закурил, подвинув коробку явно высокосортных папирос «Дюбек» и Воловичу.
«Да, – подумал Михаил, – здесь такой ерундой, как борьба с курением, не заморачиваются. Здесь борьба исключительно классовая – на другую времени не остается».
Он вспомнил архивные фотографии, где делегаты какого-то партийного съезда курят прямо в зале Большого театра во время заседания. И в президиуме, на расстоянии вытянутой руки от самого Ленина! И ничего…
При чем здесь «здоровый образ жизни», если в любую минуту каждый может от белогвардейской или кулацкой пули погибнуть.
«А вот откуда у Агранова эта фразочка? «Стулья» только зимой печататься начнут, если здесь точно по-нашему история развивается. А это не так, раз нет ни Ленина, ни Сталина, а только Троцкий един во всех лицах…»
– Неужели читали, Яков Савельевич? – спросил Волович. – Уже издано?
– Вы тоже знаете? Прелестно, – искренне обрадовался Агранов. – Интересно бы сравнить варианты. У вас кто это произносит?
– Как кто? Отец Федор…
– Странно, у нас он Варсонофий. А слова те же… Надо, надо бы и ваш вариант просмотреть. Наверняка найдутся разночтения куда более существенные. А книга еще не напечатана и даже не окончена, это соавторы черновичок вечерами по главам читают, то у меня на даче, то в писательском клубе…
– Значит, вам все про меня известно, – взял быка за рога Волович. – Тогда и остальное скажите. Вам сообщили о моем прибытии, вы отправили «комитет по встрече», доставили сюда. Дальше что? Какие в отношении меня инструкции? Сразу говорю – согласен на любое предложение: в моем положении гимназистку из себя изображать бессмысленно.
– Верная мысль. Хорошо, если бы ею раньше начали руководствоваться. А так верно – выбирать не из чего. У нас, я вам доложу, уголовное право упрощено до предела. До разумного предела, ибо является выдумкой эксплуататорских классов, начиная с рабовладельческой эпохи. Теперь так – суды руководствуются не пудами томов «Уложения о наказании», а революционным правосознанием и принципами социальной справедливости. Что очень верно, по-моему. У нас нет даже сроков для тюремного или каторжного заключения. Исправительные работы по месту постоянной трудовой деятельности и проживания, или, по усмотрению суда, – там, где «исправляющийся» принесет наибольшую пользу. До тех пор пока назначенная работа не будет выполнена или гражданин не будет признан «исправившимся». В более тяжелых случаях – смертная казнь или изгнание за пределы РСФСР.
– Тоже мне, наказание, – едва не фыркнул Волович, вспомнив Солженицына и его роман «В круге первом».
– Не скажите. Не все так просто. Смотря как, куда и на каких условиях изгонять. Вас вот тоже – «изгнали». И как? Не выглядите вы счастливым. А окажись, случаем, на берегу не Сходни, а Енисея? Но мы отвлеклись. Я действительно в курсе ваших «приключений», и не думайте, что они вызвали у меня одобрение. Мерзавец и предатель всегда остается таковым, независимо от заявленных политических убеждений и общественного строя, который он предает. Вот если бы, допустим, путем долгих и мучительных терзаний вы осознали бессмысленность и обреченность капиталистического способа производства, как сделали это капиталист товарищ Энгельс и много не менее достойных людей, от всей души и не щадя сил включились бы в построение социализма – это одно. Если же вы предаете из соображений личной выгоды – это совсем другое и оценивается по другой шкале. Знаете, Цельсий, Фаренгейт, Реомюр…
Волович совсем не обиделся на Агранова с его «мерзавцем и предателем». Дошел, значит, до того самого края, когда человек полностью теряет самоуважение и то, что принято называть «гонором». Если единственным условием выживания является очевидная противнику «поза подчинения» – значит, надо ее принять. В животном мире точно так все устроено. А кто мы есть, как ни несколько приподнявшиеся над остальными в ходе эволюции высшие млекопитающие? Но раз высшие – должны лучше прочих в окружающем мире ориентироваться.
Попробовал Миша раз в жизни сыграть по-крупному, «да зашел он в пику, а не в черву». Что теперь сделаешь? Слава богу, не пристрелил его Ляхов и не бросил в какой-нибудь тамошний «зиндан». Кое-какой шанс оставил. А для чего? Выходит, что есть у него на Воловича планы. А какие – это постепенно надо разбираться, а пока что – изображать полную раздавленность и соглашаться на любые предложения. Само собой – прежде всего надо бы понять, что собой на самом деле представляет это «царство рабочих и крестьян». Как здесь вообще жизнь устроена?
Волович помнил сакраментальную формулу из только что упомянутой книги, вернее, ее продолжения, которое здесь то ли будет написано, то ли нет: «Если в стране бродят хоть какие-то денежные знаки, должны же быть люди, у которых их много». Наверняка и здесь то же самое. Не говоря даже о таких типажах, как Корейко и сам Остап, самые обычные писатели, художники, актеры, адвокаты (нет, адвокаты вряд ли, судя по тому что Агранов сказал об их правовой системе, адвокату здесь не прокормиться) живут вполне прилично. Раз не разбежались за десять лет по заграницам и в эту загадочную белую Югороссию не эмигрировали. Для кого-то ведь сияют своими вывесками рестораны? И строятся дачные поселки вроде Переделкино, когда «широкие народные массы» обитают в подвалах и коммуналках.
Как там у Булгакова в «Мастере»? «Бескудников, искусственно зевнув, вышел из комнаты. – Один в пяти комнатах в Перелыгине, – вслед ему сказал Глухарев. – Лаврович один в шести, – вскричал Денискин, – и столовая дубом обшита!»
А написано то про двадцать пятый год. Значит, жить здесь очень даже можно, если суметь устроиться, и в «Грибоедове» каждый день ужинать.
Проехав всего по двум здешним центральным улицам, Волович успел заметить вывески не менее пяти ресторанов сравнимого с описанным Михаилом Афанасьевичем уровня. Вполне приличная пропорция. Весь вопрос в том, как оказаться в числе их постоянных посетителей. Даже если поначалу придется, как выражался Салтыков-Щедрин, – «погодить». И даже – «претерпеть». Лишь бы не слишком много и не слишком долго.
– Я не знаю, что там вам обо мне известно, – как можно более спокойно и рассудительно начал Михаил, – судя по вашим довольно оскорбительным словам в мой адрес, информация к вам поступила крайне негативная. И стоило бы разобраться, заслуживаю ли я подобной оценки…
Какое-то время Агранов смотрел на сидящего перед ним человека с веселым изумлением. Нахален братец-то до последней степени. Сам Яков Саулович, то есть теперь Савельевич, не отличался рафинированной дворянской честью и высокими моральными принципами, но с тех пор, как его перевербовали…
Нет, не так – не «перевербовали», а убедили в правильности своих позиций и взглядов Шульгин и Новиков. С этого момента он прекратил всякие психологические и политические метания, честно работал на отведенном ему участке. Способствовал совмещению интересов Советской власти и ведомства, в котором служил, с той геополитической конструкцией, что выстраивали представители всемогущего «Братства». Истинной силы и целей этой организации он даже не пытался постичь, считая, что достаточно и того, в чем он осведомлен. Предателем он себя не считал по очевидной причине – некого и нечего было предавать. Цель революции – создание самого справедливого на Земле общества с его помощью успешно решалась. Никакого ущерба государству рабочих и крестьян он не наносил, напротив. Именно под его руководством успешно ликвидировались все возникающие для РСФСР угрозы, а благодаря существованию Югороссии, контролировавшейся тем же «Братством», система «Русский мир» приобрела устойчивость, сравнимую прочностью с кристаллической решеткой алмаза.
Инструкции от «вышестоящих товарищей» Агранов получал крайне редко, и были они достаточно общего характера, обрисовывающие только очередную цель, но пути ее достижения оставляя на усмотрение…
Но вот сейчас, вернее – ранним утром сегодняшнего дня прозвенел звонок на вид самого обычного телефона, одного из полудюжины, стоявших на его столе, но связывавшего только с представителями «Братства». Без всякой конспирации диск телефона был украшен двуглавым орлом. Иногда с ним говорили люди из посольства Югороссии, расположенного буквально в двух кварталах от Лубянки, на Цветном бульваре, иногда – из Коминтерна. Изредка, бывало, всего раз в два или три месяца удостаивала разговором сама Лариса Юрьевна Левашова, легальный представитель нескольких международных благотворительных, культурно-просветительных и отстаивающих интересы женщин организаций. Милейшая дама, чрезвычайно красивая, остроумная и компетентная, при «специальном» взгляде светло-карих глаз которой Агранова непроизвольно охватывали замешательство и слабость в конечностях. Она и была полномочным, действительно чрезвычайным полпредом «Братства» или, как оно именовалось в секретных документах, – «Союза пяти». Кого «пяти» – государств, конфессий, материков или планет Солнечной системы – нигде не уточнялось.
На этот раз звонили из совсем другой России, о существовании которой Агранов, как и большинство руководителей «партии и правительства», знал, но точного представления не имел. Говорить об этом вслух даже между «своими» не полагалось, как, например, в Ватикане рассуждать о сущности Бога не как метафизической структуры, а конкретного административного лица, расположенного всего на одну ступеньку иерархической лестницы выше ежедневно мелькающего в помещениях своего дворца Папы, в данный момент – Пия за номером одиннадцать.
Один из высших должностных лиц «Братства», Вадим Петрович Ляхов, с которым Агранов до сих пор лично не встречался, но по телефону несколько раз беседовал, сообщил, что на территорию РСФСР, в такое-то место (с точностью до полукилометра), переправлено некое лицо без гражданства, Волович М.И.
Далее следовала объективная, но крайне негативная даже с точки зрения закоренелого чекиста характеристика. На взгляд Якова, такого человека следовало бы просто расстрелять, не затевая каких-то малопонятных игр. Впрочем, не ему судить, иезуиты в подобных случаях все сводили к универсальной формуле: «Ad majorem dei gloriam».
Надо – значит надо. И не такими проблемами приходилось заниматься. А тут ничего сложного – встретить, побеседовать, составить собственное мнение, после чего использовать по усмотрению. Но сохранить живым и работоспособным на случай, если вдруг потребуется его возвращение. А если нет – «он в полной вашей, Яков Саулович, власти». «Савельевичем» Агранова Ляхов почему-то никогда не называл.

 

И вот сейчас засланец (но не ссыльный, так Агранов решил) пытается посеять у Агранова сомнения в правоте слов существа, как ни крути – высшего. Яков хорошо помнил собственные ощущения, имевшие место во время непосредственных контактов с Шульгиным и Новиковым. Неприятные, нужно сказать, ощущения, но зато результат! Только благодаря согласию на сотрудничество Агранов достиг нынешнего положения и уровня благосостояния, уверенности в завтрашнем дне, что самое главное. Никакие чистки и политические пертурбации его не коснутся, пока он работает на «Братство». Два масштабных выступления сначала «правых», а потом «левых» уклонистов были успешно подавлены, в партии и советских структурах проведены тщательные «чистки», кстати, опять же с помощью «Братства» и Югороссии. Троцкий окончательно понял, что только соблюдение «трехстороннего пакта» гарантирует ему личную выживаемость, а делу Мировой революции – перспективу.
Уяснил Лев Давыдович и то, что в кадровых вопросах он волен лишь до определенного предела: людей, поставленных не им, – не ему и смещать. А Агранов был как раз из выдвиженцев. Должность он, с согласия Новикова и Шульгина, выбрал себе сам, и она его устраивала полностью – ни выше, ни «вбок» ему не хочется. Несменяемый начальник ГУГБ ОГПУ – чего еще желать человеку с мозгами, волей и амбициями? И совершенно сказочным «окладом денежного содержания» плюс «промтоварным пайком в натуре» от «Братства», включающим такие, например, забавные вещицы, как электрограммофон с барабаном на двадцать «долгоиграющих» пластинок. Была, правда, у Агранова идея – выделиться из «Объединенного Госполитуправления» и стать наравне с Менжинским «Генеральным», но – «Госбезопасности», как суверенного наркомата. Но с этим – не горит.
В суть его работы никто не лезет, да никто и не имеет права, кроме самого Менжинского, а Вячеслав Рудольфович – большой сибарит, тайный алкоголик и нимфоман, ему тонкости разведки и контрразведки глубоко до фонаря. Система крутится сама собой, Председателю коллегии ОГПУ нужно только на еженедельных совещаниях у товарища Троцкого зачитывать справку о состоянии текущих дел и получать очередные директивы в самом общем виде, каковые доводить до начальников управлений «в части, касающейся…».
Агранов тоже давно переложил черновую работу на двенадцать заместителей и начальников управлений, а сам занимался тем, что ему только и нравится, – контролем в сфере идеологии и культуры, которые есть самая суть государственной политики. Если с культурой (в широком смысле) все в порядке – людей очень легко убедить жить как предписано, делать что сказано и при этом быть счастливыми оттого, что живут в самом передовом и гуманном обществе за всю человеческую историю.
А культурой (литературой, театром, кино, живописью, цирком даже) руководить удобнее и приятнее через личные контакты. Пусть профильный наркомат во главе с товарищем Луначарским, управление агитации и политпропаганды ЦК РКП (б) думают, что они владеют обстановкой и направляют процессы – все отнюдь не так. Конечно, библиотеки там, клубы открывать, книгоизданием и книготорговлей ведать, кружки политграмоты и «ленинский университет миллионов» в каждой артели и при квартальном комитете насаждать – нужно и полезно. Только это ведь все ремесло. Как бревна топором тесать, начиная постройку очередного храма, но храм-то храмом станет, когда отделают все, иконы развесят, утварь по местам в алтаре расставят и правильного попа на амвон выведут!
Директивы директивами, но ты поговори по душам с каждым литератором, режиссером, композитором, дай ему дачу, квартиру, автомобиль и «сверхударный паек» – они тебе «Петра Первого» и «Поднятую целину» напишут. Коньячку в приятной компании пригласи выпить, в запасниках Оружейной палаты позволь порыться, сувенирчик на память взять – «Тамбовские крестьяне», «Путевку в жизнь», «Троцкий в Октябре» и «Незабываемый девятьсот двадцатый» в цвете снимут, «Оптимистическую трагедию» и «Свадьбу в Малиновке» на театре поставят.
А впитав в себя и внешнюю канву, и тайные смыслы, в этих шедеврах содержащиеся, простой (да и не очень простой) трудящийся абсолютно искренне, без всякого насилия над личностью уверует, что нет на свете ничего лучше Советской Социалистической Федерации. И сам он – свободнейший из свободных, ибо свобода – это осознанная необходимость, и «я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». И что хоть живут в белогвардейской Югороссии побогаче (пока!), но кроме как за покупками в Харьков съездить, на отдых в Крым или Кисловодск (нет теплых краев в РСФСР, куда денешься?!) – делать там классово-ориентированному и идейно подкованному гражданину совершенно нечего.
Конечно, творческие люди тоже ведь разные, с амбициями и «понятиями», с собственными идеями, наконец. Кому-то вроде Демьяна Бедного можно прямое партийное поручение дать – отобрази-ка в поэме радость единоличного крестьянского труда на собственной земле, с апелляцией к древнерусским истокам! С другим – иначе. Тоже в дружеском разговоре разъясни, что негоже такому романтику и талантищу немереному в скучной Москве прозябать, неплохо бы в персональном салон-вагоне в Сибирь, на Дальний Восток прокатиться, воспеть героические будни строителей Турксиба, Байкало-Амурской магистрали, владивостокского судоремонтного завода или золотодобытчиков Колымы. Да так воспеть, чтобы молодежь десятками тысяч в добровольцы записываться кинулась…
Вот где высший пилотаж работы с деятелями культуры и искусства, народом самоуверенным, себялюбивым и капризным! Одного вон еле отговорил вешаться, в творческую командировку в Нью-Йорк послал, ужасы империализма описывать в чеканных стихах. Другому намекнул, что роман про Мефистофеля в современной Москве, который он «в стол» пишет (ГосЛИТО и Главреперткомом1 запуганный), очень сейчас к месту придется. И народу интересно будет, и идеологическую кампанию по борьбе с РАППом1 к этому делу подверстать можно.
Помогли референты Агранова писателю с прежней женой развестись и на новой жениться, четырехкомнатную квартиру на Волхонке дали, в Швейцарию на три месяца подлечиться отправили, гарантированные сто тысяч тиража с последующими переизданиями пообещали.
И попутно, ненавязчиво предложил вот здесь, здесь и здесь вставочки пространные сделать, вроде как лирические отступления. И – тезисы готовые извольте получить. Вы же с этими моментиками согласны? Вот и отлично, только обработайте их с присущим вам блеском.
А главное ведь – не только польза делу, самому очень приятно себя меценатом чувствовать, вершителем судеб и людей, и страны в некотором роде. Люди, в свою очередь, Якова Савельевича боготворят. Ни один сексот не доложил, что в творческих кругах об Агранове плохо отзываются. Был как-то один случай, сильно умный (и действительно талантливый) товарищ высказался по пьяному делу в узком кругу, что уж больно хитер чекист и что лучше б от него подальше держаться, пока души дьяволу окончательно не продали. И что, наказал его глава всех разведок и контрразведок, хоть намеком дал понять, что в курсе фрондерства глупого? Никак нет. Немедленно товарищу орден Трудового Красного за прежние заслуги и – в секретари Союза писателей кооптировать. Посмотрим, что он дальше петь будет… А что теперь пить возможностей куда больше представится, а писать – наоборот, так это уже издержки новой должности.
Столь несвойственная должности деятельность начальника ГУГБ уже вызывала косые взгляды наркома культуры и прямые обращения профильного секретаря ЦК к товарищу Троцкому с жалобами на несанкционированную узурпацию Аграновым чужих прерогатив. Но Лев Давыдович, вникнув в суть вопроса, одобрительно посверкал стеклышками пенсне и велел впредь товарищу не мешать, поскольку тот гораздо лучше проводит «линию партии», во избежание «оргвыводов» по отношению к тем, кто этого не понимает.
До Якова это «мнение» немедленно довели, и он счел, что отныне руки у него развязаны. А секретарю ЦК по идеологии, товарищу с незаконченным средним образованием, при случае намекнул «горячим утюгом в грудь», что в Стране Советов неприкасаемых нет, и границы между просто глупостью и сознательным вредительством определяют как раз «органы пролетарской диктатуры», на то поставленные… Дошло моментально до товарища, за три шага первый здоровается, только что шапку не ломает.

 

И сейчас Агранов, не спеша попыхивая папиросой, держал «МХАТовскую» паузу, разглядывая лицо визави, как цыган лошадь на ярмарке, и прикидывал, насколько впредь «гражданин Волович» может полезным оказаться. Что подл и беспринципен – не беда, главное, против кого и для чего эти свойства использовать. Поесть и выпить любит – тоже плюс. Алексею Толстому компанию составит. Пером бойким отличается – нам такие нужны, косноязычных журналистов пока больше, чем дорошевичей и гиляровских. А писать будет что скажем – хрен ему, а не «свобода слова». В общем, используем ценного кадра из будущего на всю катушку, пока не отзовут. Успеет наших товарищей своим приемчикам обучить, да и сам, глядишь, чем-то необычным порадует.
Агранов хорошо понимал, сколь ценный подарок он получил от «старших товарищей». Это примерно то же, как если бы перед войной с Наполеоном царю Александру предоставить несколько репортеров центральных газет из будущего, с опытом идеологического освещения Мировой и Гражданской войн. Не говоря о методах и приемах прямой пропаганды, они ведь и уровень стилистики поднимут. Как Пушкин и Лермонтов – уровень художественной прозы и поэзии в сравнении с восемнадцатым веком. «А тогда, при Державине и раньше, проза вообще была?» – вдруг задумался Агранов. Не помнил он что-то. Надо будет заглянуть в Брокгауза с Ефроном.
– Что вы там сейчас сказали? – вскинул голову Агранов, настолько погрузившийся в собственные мысли (с ним это нередко случалось, даже Троцкий как-то замечание сделал), что совсем выпустил из внимания последние слова Воловича, на поток ассоциаций с аллюзиями его и натолкнувшие.
– Я сказал, что характеристики, которые вы на меня, видимо, получили, могут и не соответствовать действительности в силу своей субъективности. Знаете, когда в дело замешана женщина, даже очень умные и порядочные люди способны терять объективность…
– Хорошо излагаете, коллега, – с тонкой, понимающей улыбкой сказал Агранов. – Ваш профессионализм подтверждается. Но что касается остального… Женщины, они, конечно… Сколько блестящих биографий испортили, карьер сломали… У вас, случайно, фотографии с собой не имеется? Многие имеют привычку поближе к сердцу держать. А если вдруг об этом становится известно… гм, сопернику… Тогда действительно коллизии могут образоваться.
Фотография Вяземской у Михаила с собой действительно была. Присвоив, он не рискнул держать ее в ящике стола или вообще где-то в отведенной ему комнате, опасаясь обыска в свое отсутствие. Не мог он поверить, что ему действительно оказывают подобающее статусу доверие. И ошибался – все эти дни Фесту было не до того, чтобы еще и шмоны журналисту устраивать. Да и не считал он нужным этим заниматься. Не его уровень, в отличие от самого Воловича, обожавшего подсматривать, подслушивать, рыться в ящиках сотрудников и особенно сотрудниц, вскрывать пароли их компьютеров.
Фотокарточку он слегка обрезал по краям, чтобы поместилась, и спрятал под слегка отпоротой подкладкой бумажника из кожи кобры. Сверху располагались кляссеры для визиток, кредитных карточек и прочего, так что случайно на его «сокровище» наткнуться было невозможно, тем более что бумажник он всегда носил при себе.
Сейчас Михаил заколебался. Сказать «нет» – а вдруг ему еще предстоит полный обыск с досмотром даже и внутренних полостей тела, что чекисты до наших дней практикуют при малейших подозрениях? Тогда его положение еще ухудшится, хотя куда уж… А ему надо любой ценой заручиться доверием и поддержкой этого наверняка очень могущественного человека.
Что ж, будем откровенными, даже чрезмерно.
Волович, делая вид, что крайне смущается, вытащил бумажник, оттянул подкладку и достал фотографию. Протянул Агранову, сбивчиво говоря при этом:
– Так, знаете, получилось… Девушка подарила мне фотографию, а господин Ляхов, он ее начальник, директор научного института, парапсихолог и ясновидец, как-то об этом узнал. Очень может быть, и допросил с пристрастием. Он оказался жутко ревнив… Вот и поступил со мной таким вот образом… Не представляю даже, что он мог вам наговорить обо мне… Я понимаю, вам, возможно, трудно поверить, вы о Вадиме Петровиче, наверное, совсем другого мнения, но вот что есть, то есть… Да сами посмотрите… Из-за такой девушки можно голову потерять и пойти на… Ну, Отелло, и все такое, вы понимаете… Я же не виноват, что так получилось…
Агранов внимательно рассматривал фотокарточку. Вдобавок еще и цветную, изумительного качества. Черно-белых картинок такого типа и в этом времени сколько угодно, и просто «ню», и таких, что тертых жизнью бандерш в краску вгонят, этим Якова не удивишь. Но вот девица на самом деле была чудо как хороша. Агранову еще не отказывала во внимании ни одна женщина, хоть замужняя, хоть народная артистка, и танцы на столе ему целые кордебалеты Большого и Мариинки устраивали…
Но таких, как эта, – ни разу не видел (на самом деле одну видел – Ларису Левашову, тоже оттуда. Но сейчас и о ней не вспомнил, настолько девушка с фото была эффектнее), ни живьем, ни на картинках. Что значит целый почти что век эволюции. И типаж совсем другой, и пропорции фигуры… А лицо! А прическа! Глаза какие выразительные, прямо сияют. А изящные груди с торчащими вверх розовенькими сосками! Ни у одной из его подруг ничего подобного не имелось, обязательно мягкие, рыхлые, отвисшие… И ноги у всех короткие в сравнении с этими, икры толстые… А! Что тут говорить…
Агранов почувствовал сильное, даже чрезмерное возбуждение. Примерно такое, что он испытал лет в четырнадцать, подсмотрев, как гостивший у соседей по даче студент торопливо задирал в зарослях сирени подол сарафана молодой жене хозяина, известного присяжного поверенного Рухимовича, на двадцать лет ее старше. Он даже не успел увидеть самого «процесса», хватило и того, что на Ольге Тимофеевне не было панталон и по глазам ударила белизна чуть округлого живота и большой темный треугольник ниже, между пока еще сжатыми бедрами. Яша увидел это, зажмурился, закрыл лицо руками и побежал, боясь и не желая видеть того, что сейчас начнется. Он с прошлого года был страстно влюблен в соседку и мечтал подсмотреть, как она раздевается в купальне. Даже дырку в заборе почти провертел. И вдруг – увидеть, как ее…
Он тогда упал лицом вниз на лужайку возле крокетной площадки, несколько раз содрогнулся, как раньше бывало только во сне, в трусах стало горячо и мокро, и тут же Яша разрыдался от обиды и разочарования в своем кумире. Такой эмоциональный был ребенок.
Сейчас, глядя на эту бесстыжую девицу – дарить такие фотографии хотя бы даже и любовнику… Между прочим, на любовника для «такой» гражданин Волович явно не тянет. Даже за большие деньги. Разве что по тамошним понятиям мадемуазель совсем и не красавица, а так, вполне средненькая… Серая мышка.
Он так и спросил Воловича – «королева ли это красоты» или рядовая гражданка из третьего тысячелетия.
Михаил вздохнул и ответил, что одна из красивейших, в Москве, как минимум.
– И как зовут?
– Людмила. Вяземская.
– Из князей?
– Точно не знаю. Зато – жандармский поручик, по-вашему…
– О как! – удивился Агранов. – У меня бабы тоже служат, но все как на подбор страхолюдные. Не хотят красивые нашим делом заниматься. И чем же ты, жирная морда, мог такую прелесть покорить? Ни за что не поверю. Фото точно спер и приставал небось внаглую. По пьяни, скорее всего. По-трезвому к жандармке лезть побоялся бы… В общем, хватит.
Швырнул фотографию через стол, хотя мелькнула мысль оставить себе. Для приобщения к делу.
Нет уж, не в свои вопросы лучше не лезть. Даже в таком вроде бы невинном смысле. Не удержишься ведь, начнешь каждые полчаса на нее пялиться. Потом с обычными ничего не получится. Да и вообще кто там их знает, «Братство», парапсихология, прыжки во времени, еще какое колдовство. Приворотит его к этой девке… Ну его на…
Он нажал кнопку звонка. На пороге тут же возник порученец.
– Вызови конвой, Пальцев. В одиночку его, в пятнадцатый номер. Пусть посидит. Потом решу, что с ним делать. Режим стандартный. Книги и курить разрешаю. Передачи тоже. Хотя кто ему их здесь принесет?
Порученец пожал плечами, развел руки и поднял глаза к потолку.
На слова начальника, даже и риторические, следует реагировать. Хотя бы и таким образом.
Стул под Воловичем ощутимо покачнулся. Голова закружилась, и тошнота накатила. Не ждал он такого. Разговор вроде нормальный, деловой пошел, и вдруг – «в одиночку»!
Агранов вскочил, сильной рукой ухватил за грудки, удерживая от падения. Дважды хлестнул по щекам, потом плеснул в лицо водой из стакана.
– А ну, не распускаться тут! Скажи спасибо, что здесь и в одиночку. В Бутырке, в камере на сотню мест куда как веселее…
За спиной Волович уловил движение, обернулся. У двери уже стояли два чекиста с голыми петлицами.
Агранов подтолкнул к ним Михаила.
– Арестованный, руки за спину, – скомандовал один из конвоиров. – Голову не поднимать, по сторонам не смотреть. Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Марш…
Ну вот, наконец и прозвучали те самые сакраментальные слова!
Волович глубоко со всхлипом вздохнул и шагнул навстречу неизвестности.
Назад: Глава восьмая
Дальше: Глава десятая