Книга: Эта прекрасная тайна
Назад: Глава двадцать пятая
Дальше: Глава двадцать седьмая

Глава двадцать шестая

– Почему вы спрятали орудие убийства? – спросил Гамаш. – И почему не сообщили нам о последних словах приора?
Брат Симон опустил глаза в пол, потом поднял их:
– Думаю, вы догадываетесь.
– Догадываться я могу всегда, mon frère, – сказал старший инспектор. – Но от вас мне нужна правда.
Гамаш осмотрелся. Они вернулись в уединение кабинета настоятеля. Слабое солнце больше не освещало комнату, а секретарь настолько погрузился в себя, что даже не включил свет, не заметил такой необходимости.
– Мы можем поговорить в саду? – спросил Гамаш.
Брат Симон кивнул в ответ.
Казалось, у него иссяк запас слов – словно ему выделили определенное количество и он выговорил их все.
Но теперь ему надо было отчитаться за свои деяния.
Они вдвоем прошли через открытый книжный шкаф, заполненный томами раннехристианских мистиков вроде Юлианы Норвичской и Хильдегарды Бингенской, трудами других выдающихся умов христианства – от Эразма до Льюиса Стейплса. Заполненный молитвенниками и книгами благочестивых размышлений. Книгами о духовной жизни. О жизни праведного католика.
Они сдвинули в сторону мир слов и вышли в мир бытия.
Низкие тучи окутали холмы за стеной. На деревьях и между ними висел туман, перекрасивший в серый цвет мир, еще сегодня утром сверкавший всеми цветами радуги.
Но красота мира не уменьшилась, напротив, она приобрела известную степень мягкости, утонченности, уюта и интимности.
Старший инспектор держал в руке завернутую в полотенце колотушку, которая, как волшебная палочка, превратила живого приора в мертвеца.
Брат Симон остановился посреди сада под громадным, почти голым кленом.
– Почему вы не сообщили нам о том, что сказал приор перед смертью? – спросил Гамаш.
– Потому что последнее свое слово он произнес в форме исповеди. А исповедь – мое призвание, не ваше. Я чувствовал моральное обязательство.
– У вас удобная мораль, mon frère. Она, видимо, допускает ложь.
Эти слова заставили брата Симона замереть, и он опять погрузился в молчание.
А еще, подумал Гамаш, у него удобный обет молчания.
– Почему вы не сообщили нам, что приор перед смертью произнес «гомо»?
– Потому что знал: вы его неправильно истолкуете.
– Потому что мы глупы, хотите вы сказать? Не примем во внимание детали, очевидные для монаха? Почему вы спрятали орудие убийства?
– Я его не прятал. Оно оставалось на виду.
– Хватит! – резко сказал Гамаш. – Я понимаю, вы испуганы. Вы загнаны в угол. Прекратите играть в эти игры, расскажите мне правду, и поставим точку. Имейте же благородство и мужество! И доверьтесь нам. Мы вовсе не так глупы, как вы думаете.
– Désolé. – Монах тяжело вздохнул. – Я страстно пытался убедить себя, что делаю благое дело, и почти забыл, насколько оно не благое. Я должен был вам сказать. Да простит меня Господь за то, что я унес колотушку.
– Но почему вы ее унесли?
Брат Симон уставился на Гамаша.
– Вы кого-то подозреваете? – спросил старший инспектор, не сводя глаз с монаха.
Монах смотрел на него умоляющим взглядом. Отчаянная мольба прекратить допрос. Перестать мучить его.
Но они оба знали, что это невозможно. Их разговор стал неизбежен с момента нанесения удара, с момента, когда брат Симон услышал последнее слово умирающего, а потом унес орудие убийства. Он знал, что так или иначе ему придется ответить за свои поступки.
– Как вы думаете, кто убийца? – спросил Гамаш.
– Не могу вам сказать. Не могу произнести такие слова.
И, судя по его виду, он и в самом деле физически не мог их произнести.
– Мы останемся здесь на целую вечность, mon frère, – сказал Гамаш. – Пока вы их не произнесете. И тогда мы оба будем свободны.
– Но не…
– Но не человек, которого вы подозреваете? – Гамаш смягчил голос и взгляд. – Вы думаете, я не знаю?
– Тогда зачем вынуждать меня? – спросил монах со слезами в голосе.
– Затем, что вы должны исполнить свой долг. Это ваш груз, не мой. – Гамаш с сочувствием посмотрел на монаха, как брат на брата. – Поверьте, у меня есть свой.
Симон помолчал в нерешительности.
– Oui. C’est la vérité. – Он перевел дыхание. – Я не сказал вам, что приор произнес перед смертью «гомо», и спрятал орудие убийства, потому что опасался, что виноват настоятель. Я думал, что брата Матье убил отец Филипп.
– Спасибо, – сказал Гамаш. – Вы до сих пор так думаете?
– Я не знаю, что думать. Не знаю, что еще мне думать.
Старший инспектор кивнул. Он не знал, правду ли говорит брат Симон, но не сомневался, что цена этих слов – судьба монаха. Симон фактически передал настоятеля в руки инквизиции.
И теперь Гамаш задавал себе вопрос, тот вопрос, который не задавала инквизиция: правда ли то, что сообщил ему монах? Или же бедняга запуган настолько, что может сказать что угодно? Не назвал ли он имя настоятеля, чтобы спасти себя?
Гамаш не знал. Но он знал, что немногословный брат Симон любил настоятеля. До сих пор любил.
«Неужели никто не избавит меня от этого мятежного попа?»
Не избавил ли брат Симон настоятеля от мятежного приора? Не воспринял ли он приподнятую бровь настоятеля, легкое движение руки как просьбу? И не предпринял ли соответствующие действия? А сейчас, отягощенный чувством вины и мучимый угрызениями совести, не пытается ли брат Симон свалить вину на самого настоятеля?
Гамаш допускал склонность приора к мятежу, но разве не лучше терпеть приора, чем мучиться угрызениями совести? Или навлекать на себя неприятности, которые сулило появление главы отдела по расследованию убийств.
Внешне жизнь монахов могла казаться простой, ею управляли звон колокола, песнопения и смена сезонов. Но их внутренняя жизнь кипела эмоциями.
Гамаш, много лет опускавшийся на колени подле мертвых тел, знал, что именно эмоции и приводят к появлению этих тел. Не пистолет и не нож. Не кусок старого железа.
Какие-то эмоции сорвались с поводка и убили брата Матье. И чтобы найти убийцу приора, Арману Гамашу требовалась не только логика, но и собственные чувства.
Настоятель обронил недавно: «Почему я не предвидел этого?»
Вопрос показался Гамашу искренним. А уж тревога точно была неподдельной. Он не увидел, что один из возглавляемого им сообщества, из его стада вовсе не овца. А волк.
Но что, если тот вопрос, полный удивления и потрясения, подразумевал не кого-то из братьев? Что, если настоятель обращал его к себе? «Почему я не предвидел этого?» Не предвидел свои собственные мысли и действия, чреватые убийством.
Что, если отец Филипп просто удивился тому, что он может совершить, и совершил убийство?
Старший инспектор сделал полшага назад. Физически – почти ничто, но этим он давал понять монаху, что у того есть немного пространства и времени. Чтобы тот взял себя в руки. Сжал волю в кулак, собрался с мыслями. Старший инспектор знал, что, вероятно, совершает ошибку, давая поблажку брату Симону. Его коллеги, включая и Жана Ги, почти наверняка лишь усиливали бы давление. Зная, что человек уже на коленях, они бы уложили его на землю.
Но Гамаш понимал, что, хотя такая тактика эффективна в краткосрочном плане, униженный человек, изнасилованный эмоционально, больше никогда не будет откровенным.
И пусть Гамашу очень хотелось раскрыть преступление, но он не мог позволить себе потерять душу. Он подозревал, что потерянных душ и без того хватает.
– Зачем отцу Филиппу убивать приора? – спросил наконец Гамаш.
В саду стояла тишина, туман приглушил все звуки. Правда, и звуков-то особых не раздавалось. Лишь изредка доносился птичий щебет, переговаривались между собой бурундуки и белки. Трещали хворостинки и веточки, когда какой-то крупный зверь двигался по густому канадскому лесу.
Мир словно завернули в вату.
– Вы не ошиблись, когда говорили о расколе, – сказал брат Симон. – Как только стало ясно, что первая запись имеет успех, всё в монастыре стало разваливаться. Я подозреваю, что дело тут в эгоизме. И власти. Внезапно появилось что-то такое, за что стоило бороться. Прежде мы все были равны, жили почти без цели в своем старом разваливающемся монастыре. Вполне счастливые, определенно удовлетворенные. Но запись привлекла к нам столько внимания и столько денег. И так быстро. – Монах воздел руки к серым небесам и слегка пожал плечами. – Настоятель хотел, чтобы мы не спешили. Не бросались вперед сломя голову, забыв о наших обетах. Но приор и другие видели в успехе знак Божий, считали, что мы должны больше выходить в мир. Делиться с ним своими талантами.
– И каждый заявлял, что на то есть Божья воля, – сказал старший инспектор.
– У нас появились разногласия в толкованиях, – признал брат Симон со слабой улыбкой.
– Вероятно, ваш монастырь не первый, где возникла такая проблема.
– Вы так думаете?
Один лишь настоятель не сказал Гамашу о том, на что сетовали все остальные монахи. До записи здание монастыря разваливалось, но братия являла собой монолит. После записи монастырь начали ремонтировать, но братия стала распадаться на части.
«Бедствие некое близится ныне».
Настоятель никак не мог понять, в чем состоит воля Бога, который и сам как будто еще не определился.
– Настоятель и его приор до записи дружили, питали друг к другу теплые чувства.
Монах кивнул.
Гамаш подумал, что гильбертинцы могли бы ввести новый календарь. До записи – ДЗ. И после записи – ПЗ.
«Бедствие некое близится ныне». Бедствие, выдающее себя за чудо.
Прошло уже приблизительно два года эпохи ПЗ. Достаточно времени для того, чтобы тесная дружба переросла в ненависть. Так типично для хорошей дружбы. Ненависть уже проделала путь до самого сердца.
– А пергамент? – спросил Гамаш, показывая пожелтевший лист, все еще остававшийся в его руке. – Какую роль он мог играть?
Брат Симон задумался. Задумался и Гамаш.
Они вдвоем стояли в саду, куда через стену перекатывался туман.
– Настоятель любит песнопения, – медленно заговорил брат Симон, обдумывая каждое слово. – И у него великолепный голос. Очень чистый, очень искренний.
– Но?
– Но он не самый талантливый музыкант в Сен-Жильбере. И в латыни слабоват. Он, как и все мы, знает Священное Писание и латинскую мессу. И всё – латынь он не штудировал. Возможно, вы заметили, что все книги в кабинете на французском, а не на латыни.
Гамаш заметил.
– Сомневаюсь, что он знает, как на латыни будет, например, «банан». – Симон указал на эту дурацкую фразу на пергаменте.
– Но вы знали, – сказал Гамаш.
– Я посмотрел в словаре.
– Настоятель тоже мог посмотреть.
– Но зачем ему выискивать идиотские латинские слова и выстраивать их в предложения? – спросил брат Симон. – Если бы ему пришло в голову записать латинские слова на бумаге, то он, вероятно, использовал бы отрывки из молитв или песнопений. Сомневаюсь, что он был Гильбертом, а приор – Салливаном. Или наоборот.
Гамаш кивнул. Он и сам так думал. Он мог себе представить, что настоятель размозжил приору голову в приступе страсти. Не сексуальной, а более опасной страсти. В религиозном исступлении. Уверовав, что брат Матье собирается прикончить монастырь, прикончить орден. А Господь возложил на отца Филиппа обязанность воспрепятствовать приору.
Обязанность настоятеля по отношению к его чадам состояла в том, чтобы защитить их. Что означало защиту их дома. Его круговую оборону. Гамаш слишком часто заглядывал в полные скорби глаза отцов и потому знал силу такой любви.
Он и сам пылал такой же любовью к сыну и дочери. И к своим агентам тоже. Он отбирал их, принимал на службу, учил.
Они становились его сыновьями и дочерьми. И он каждый день отправлял их на поиски убийц.
И он подползал ко всем и каждому из них, получившим смертельную рану, держал за руку и произносил скорую молитву.
«Прими чадо сие».
Пули рикошетили от стен и пола, а он держал за руку Жана Ги, защищая его своим телом. Он поцеловал его в лоб и прошептал эти же слова. Ему показалось, что мальчишка, которого он успел полюбить, умирает. По глазам Жана Ги он видел, что и тот предчувствует близкий конец.
И он оставил его. Чтобы помочь другим. Гамаш в тот день убивал. Хладнокровно прицеливался и смотрел, как падают сраженные его пулями террористы. Он убивал и готов был убивать еще. Чтобы спасти своих людей.
Арман Гамаш знал силу отцовской любви. И не важно, биологический ты отец, или ты сам выбрал их. С помощью судьбы.
Если мог убить он, то почему не мог настоятель?
Но Гамаш все равно не понимал, какую роль тут играли невмы. Во всем остальном он видел смысл, но только не в пергаменте, который держал в руке.
Приор умер как отец, защищая своим телом исписанный листок, словно свое детище.

 

Старший инспектор оставил брата Симона и отправился на поиски Бовуара, чтобы ввести его в курс дела и дать на хранение орудие убийства.
Гамаш сомневался, что металлическая колотушка сможет рассказать им что-то существенное. Брат Симон признался, что вымыл ее, отскреб, а потом поставил на место у дверей. И все, кто хотел попасть в запертые покои настоятеля вчера утром, оставили на ней свои отпечатки пальцев и ДНК. Таких набралось немало. Включая и самого Гамаша.
Кабинет приора пустовал. На скотном дворе трудились несколько монахов, кормили животных, убирали за козами и курами. Гамаш прошел по другому коридору, заглянул в трапезную, открыл дверь шоколадного цеха.
– Ищете кого-то? – спросил брат Шарль.
– Инспектора Бовуара.
– К сожалению, его здесь нет. – Монах-доктор опустил дуршлаг в емкость с расплавленным шоколадом, зачерпнул оттуда чернику, сколько поместилось. С ягод капал шоколад. – Последняя сегодняшняя порция. Ее собрал утром брат Бернар. Ему, бедняге, пришлось сходить дважды. То, что он собрал в первый раз, сам же и съел. – Брат Шарль рассмеялся. – Профессиональная болезнь. Хотите?
Он махнул рукой на длинные ряды крохотных коричневых шариков, уже охлажденных и готовых к расфасовке и отправке на юг.
Гамаш, чувствуя себя немного как школьник-прогульщик, зашел в помещение цеха и закрыл за собой дверь.
– Прошу. – Брат Шарль показал на крепкую табуретку и подтащил еще одну для себя. – Мы здесь работаем посменно. Когда монахи только начали готовить ягоды в шоколаде, этим занимался один монах, но потом остальные заметили, что он сильно раздобрел, а объем продукции начал уменьшаться.
Гамаш улыбнулся и взял конфетку, предложенную монахом:
– Merci.
Сочная лесная ягода в терпком шоколаде показалась ему еще вкуснее, чем прежде, если только такое возможно. Вот если бы монаха убили из-за таких конфет, Гамаш бы понял. Правда, в каждой избушке свои погремушки. Кто-то предпочитает шоколад, а кто-то – песнопения.
– Вы сказали инспектору Бовуару, что не поддерживаете ни одну из сторон конфликта, mon frère. Что-то вроде Красного Креста, который оказывает помощь раненным в битве за Сен-Жильбер. Кто, по-вашему, получил самые сильные повреждения в ходе борьбы и в результате смерти приора?
– Я бы сказал, что борьба затронула всех. Мы все очень переживали из-за того, что происходит, но никто не знал, как остановить раздрай. На карту было поставлено слишком многое, а достичь компромисса не удавалось. Нельзя сделать половину записи или наполовину снять обет молчания. Создавалось впечатление, что нам никогда не договориться.
– Вы говорите, что на карту было поставлено слишком многое. А вы знаете про фундамент?
– Какой фундамент? Монастыря?
Гамаш кивнул, внимательно глядя на жизнерадостного доктора.
– А что с фундаментом?
– Вам известно, насколько он крепок? – спросил Гамаш.
– Вы говорите в буквальном или фигуральном смысле? Если в буквальном, то эти стены несокрушимы. Первые монахи знали, что делали. А если в фигуральном… К сожалению, Сен-Жильбер очень неустойчив.
– Merci, – сказал Гамаш очередному монаху, который ни сном ни духом не ведал про треснувший фундамент. Может быть, брат Раймон ошибался? Или лгал? Выдумал историю про фундамент, чтобы оказывать давление на настоятеля – убедить его в необходимости второй записи. – А когда приора убили, mon frère, кто из монахов расстроился больше всех?
– Мы все горевали. Сокрушались даже те братья, которые категорически выступали против него.
– Bien sûr, – сказал старший инспектор. Он отрицательно покачал головой, отказываясь от ягод в шоколаде. Если он не остановится сейчас, то съест все. – Но вы можете как-то их разделить? Здешнее сообщество неоднородно. Можно петь в один голос, но трудно реагировать одной эмоцией.
– Верно. – Доктор откинулся назад и задумался. – Я бы сказал, что больше всех расстроились двое. Брат Люк. Он самый младший из нас. Самый впечатлительный. И менее других вовлечен в сообщество. Хор – вот единственное, с чем он связан. А брат Матье, как вы знаете, был регентом. Брат Люк восхищался приором. Именно из-за него он и приехал к старым маленьким гильбертинцам. Чтобы учиться у приора и петь григорианские хоралы.
– Неужели здешние песнопения так отличаются от всех остальных? Отец Филипп говорит, что во всех монастырях поют по одним и тем же книгам.
– Верно. Но как ни странно, здесь поют иначе. Я не знаю почему. Может быть, дело в приоре. Или в акустике. Или в особом сочетании голосов.
– Насколько я понимаю, у брата Люка красивый голос.
– Да. Технически лучше, чем у всех нас. Гораздо лучше.
– Но?
– Он еще наберет. Когда научится направлять свои эмоции из головы в сердце. Когда-нибудь он станет регентом. И выдающимся регентом. Страсти в нем бушуют, ему лишь нужно научиться управлять ими.
– Вот только останется ли он?
Доктор с отсутствующим видом съел еще несколько ягодок.
– Вы имеете в виду, теперь, когда брата Матье нет? Не знаю. Может, и не останется. Смерть приора стала огромной потерей для всей братии, но, вероятно, самой большой – для брата Люка. Я думаю, тут имело место некое обожествление. Такое случается в отношениях между наставником и учеником.
– А приор был наставником брата Люка?
– Наставником всех нас, но поскольку Люк самый молодой, он нуждался в наставничестве больше всего.
– А не мог брат Люк неправильно истолковать их отношения? Решить, что они какие-то особенные? Даже уникальные?
– В каком смысле? – Брат Шарль насторожился, хотя и задал вопрос прежним дружеским тоном.
Они все напрягались, когда возникало предположение о какой-то особой дружбе.
– Не мог он подумать, что регент выделяет его? Что не просто обучает его правилам, принятым в конкретном хоре?
– Не исключено, – признал брат Шарль. – Но приор почувствовал бы и пресек такие мысли. Брат Люк не первый из монахов, поддавшихся обаянию приора.
– То же самое случилось и с братом Антуаном? Солистом? – спросил Гамаш. – Они, видимо, дружили.
– Вы предполагаете, что брат Антуан убил приора в приступе ревности, когда тот стал уделять больше внимания Люку? – Доктор только фыркнул.
Но Гамаш знал, что смех иногда прикрывает неудобную правду.
– Неужели мое предположение настолько смехотворно? – спросил он.
Улыбка сошла с лица монаха.
– Вы ошибочно принимаете нас за участников мыльной оперы. Братья Антуан и Матье сотрудничали. Они имели одну общую любовь – григорианские песнопения.
– Но любовь довольно сильную, верно? – спросил Гамаш. – Даже всепоглощающую.
Доктор ничего не ответил, просто смотрел на старшего инспектора. Не выражал ни согласия, ни несогласия.
– Вы сказали, что смерть приора сильнее всего поразила двух людей, – нарушил молчание Гамаш. – Один из них – Люк. А кто другой?
– Настоятель. Он старается держать себя в руках, но я вижу, как ему тяжело. Есть такие малозаметные признаки. Чуть рассеянное внимание. Забывчивость. Отсутствие аппетита. Я ему порекомендовал больше есть. Нас всегда выдают какие-то мелочи, верно?
Брат Шарль опустил взгляд на руки старшего инспектора – одна из них чуть придерживала другую.
– Вы не больны?
– Я? – удивленно спросил Гамаш.
Доктор поднял руку и провел пальцем вдоль левого виска.
– А, вот вы о чем, – сказал старший инспектор. – Заметили.
– Я же доктор, – ответил брат Шарль, улыбнувшись. – Я почти никогда не пропускаю глубокого шрама на виске собеседника. – Его лицо посерьезнело. – Или дрожащей руки.
– Старая история, – отмахнулся Гамаш. – Дело прошлого.
– Нож? – гнул свое доктор.
– Пуля, – ответил старший инспектор.
– Вот как, – проговорил брат Шарль. – Гематома. Других последствий нет? Тремор правой руки?
Гамаш не знал, что ему ответить. А потому отвечать не стал. Просто улыбнулся и кивнул:
– Он становится заметнее, когда я устаю. Когда велико напряжение.
– Да, инспектор Бовуар мне сказал.
– Вот как? – с легким неудовольствием произнес Гамаш.
– Это я у него спросил.
Доктор пристально посмотрел на Гамаша, изучая его. Он видел перед собой дружелюбное лицо. Морщинки в уголках глаз и рта. Морщинки от смеха. Он видел человека, умеющего улыбаться. Но на лице Гамаша были заметны и другие морщины. На лбу, на переносице. Морщины, приходящие с заботами.
Однако более всего в Гамаше поразили брата Шарля не особенности лица, а его спокойствие. Брат Шарль знал, что мир такого рода человек обретает только после внутренней борьбы.
– Если других симптомов у вас нет, значит вам повезло, – сказал наконец монах-доктор.
– Да.
«Прими чадо сие».
– А вот прилет вашего начальника, кажется, ситуацию не улучшил.
Гамаш никак не прокомментировал слова доктора. Он не в первый раз отмечал, что мимо монахов здесь не проходит почти ничего. А особенно мимо монаха-доктора.
– Да, мы его не ждали, – признал Гамаш. – Так кто, по-вашему, убил приора?
– Меняете тему? – Доктор улыбнулся и помолчал, прежде чем ответить. – Я правда не знаю. Почти ни о чем другом после его смерти и не думал. Не могу поверить, что кто-то из нас. Но конечно, иного варианта нет.
Он снова помолчал, взглянул в глаза Гамашу:
– Одно я знаю наверняка.
– Что именно?
– Большинство людей не умирают мгновенно.
Гамаш ждал от доктора других слов и теперь спросил себя, понимает ли брат Шарль, что приор еще жил, когда его нашел брат Симон.
– Они умирают понемногу, – сказал доктор.
– Excusez-moi?
– В медицинских школах нет такого предмета, но в жизни я отмечал, что люди умирают по частям. Серией маленьких смертей, petites morts. Теряют зрение, теряют слух, независимость. Это физические смерти. Но есть и другие. Менее очевидные, но более роковые. Люди теряют сердце. Теряют надежду. Теряют интерес к жизни. И в конечном счете теряют себя.
– О чем вы мне сейчас говорите, брат Шарль?
– Не исключено, что приор и его убийца шли одним путем. Оба пережили ряд маленьких смертей перед нанесением последнего удара.
– Перед большой смертью, – подхватил Гамаш. – И кто здесь соответствует вашему описанию?
Доктор подался вперед над полем шоколадной черники:
– Как мы сюда попадаем, старший инспектор? В Сен-Жильбер-антр-ле-Лу? Мы не шли дорогой счастья. Нас подталкивали вперед наши маленькие смерти. Здесь нет ни одного человека, который вошел бы сюда без травм. Повреждений. Чуть ли не мертвым внутри.
– И что вы обрели здесь?
– Исцеление. Наши раны перебинтованы. Пустоты внутри нас заполнились верой. Наше одиночество исцелилось в обществе Господа. Мы ожили, исполняя простую работу, питаясь здоровой пищей. Ожили благодаря рутине и определенности. Благодаря тому, что наше одиночество закончилось. Но самое главное – радость петь для Господа. Песнопения спасли нас, старший инспектор. Хоралы. Они воскресили каждого в отдельности и всех вместе.
– А если не всех?
Они замолчали, осознавая, что чудо оказалось неполным. Оно не коснулось одного человека.
– В конечном счете эти же песнопения уничтожили ваше сообщество.
– Я понимаю, что на случившееся можно посмотреть и так, но проблема не в песнопениях. Проблема в наших «я». В борьбе за власть. Она ужасна.
– «Бедствие некое близится ныне», – сказал Гамаш.
Доктор посмотрел озадаченно, потом кивнул, вспомнив цитату:
– Т. С. Элиот. «Убийство в соборе». Oui. Именно. Бедствие.
Выходя из шоколадного цеха, Гамаш спросил себя, насколько нейтрален на самом деле Красный Крест. Не диагностировал ли добрый доктор бедствие и не излечил ли от него ударом по голове.

 

Жан Ги Бовуар вернулся в монастырь и принялся искать уединенное место. Любое, где он мог бы остаться один.
Наконец он его нашел. Узкие мостки, опоясавшие Благодатную церковь наверху. Бовуар поднялся по винтовой лестнице и сел на узенькой каменной скамье, вырезанной в стене. Он мог оставаться там незамеченным.
Но, усевшись, он почувствовал, что никогда не встанет. И его найдут здесь окаменевшим несколько десятилетий спустя. Он превратится в камень. В горгулью. Усевшуюся здесь и вечно глядящую на кланяющихся и опускающихся на колени людей в черно-белых одеяниях.
Бовуару вдруг захотелось облачиться в мантию. Побрить голову. Обвязаться веревкой. И видеть мир в черно-белых тонах.
Гамаш – хорошо. Франкёр – плохо.
Анни любит его. Он любит Анни.
Гамаши примут его как сына. Как зятя.
Они будут счастливы. Он и Анни будут счастливы.
Просто. Ясно.
Бовуар закрыл глаза и несколько раз глубоко вздохнул, ощущая запах ладана, за долгие годы впитавшийся в эти камни. Они не пробуждали тяжелых воспоминаний о многих часах, просиженных на жестких скамьях, – они просто излучали хороший запах. Успокаивающий. Расслабляющий.
Глубокий вдох. Выдох полной грудью.
Бовуар сжимал в руке пузырек с таблетками, который обнаружился на столе в его келье. К пузырьку прилагалась записка.
«Принимать по необходимости». Подпись неразборчива, но похоже, сделана рукой брата Шарля. «Он ведь все-таки доктор, – подумал Бовуар. – Значит, вреда не будет».
Он стоял, растерянный, в выделенной ему келье. Знакомый пузырек прилип к впадинке в его ладони, словно сформированный под нее. Бовуару не потребовалось читать надпись, чтобы понять, что находится в пузырьке, но он все равно прочел и почувствовал тревогу и облегчение.
Оксикодон.
Бовуару захотелось тут же, в келье, принять таблетку. А затем лечь на узкую кушетку. Почувствовать, как растекается по телу тепло, как стихает боль.
Но он опасался, что может зайти Гамаш. И потому нашел место, куда шеф, боявшийся высоты, ни за что не поднимется, даже если будет знать, что Бовуар там. На открытых мостках вверху Благодатной церкви.
Бовуар взглянул на пузырек, – он так крепко сжимал его в руке, что колпачок оставил на ладони синеватый кружок. Но ведь доктор же прописал, уговаривал он себя. А его мучит боль.
– Боже мой, – прошептал он и открыл пузырек.
Несколько мгновений спустя Жан Ги Бовуар нашел в Благодатной церкви благодатное облегчение.

 

Зазвонили колокола Сен-Жильбера. Не тот колокол с высоким звуком, что призывал к молитве ранее, а все колокола – в сердечном, настоятельном, искреннем приглашении.
Старший инспектор Гамаш по привычке посмотрел на часы. Но он знал, к чему призывают колокола. К пятичасовой службе.
Вечерня.
Он сел на скамью в пустой пока церкви. Положил рядом с собой орудие убийства и закрыл глаза. Но ненадолго. Кто-то сел рядом с ним.
– Salut, mon vieux, – сказал Гамаш. – Где ты пропадал? Я тебя искал.
Ему не потребовалось открывать глаза – он узнавал Жана Ги не глядя.
– То тут, то там, – ответил Бовуар. – Проводил следственные действия.
– Ты не заболел? – спросил Гамаш.
Бовуар показался ему каким-то заторможенным, одежда на нем была в беспорядке.
– Да нет. Выходил прогуляться, поскользнулся на тропинке и упал. Мне время от времени требуется глотнуть свежего воздуха.
– Я тебя понимаю. С братом Раймоном в подвале что-нибудь удалось?
Бовуар на несколько секунд словно потерялся. Брат Раймон? Потом он вспомнил. Неужели он говорил с братом Раймоном? Как давно это было.
– Я не нашел никаких трещин в фундаменте. И никаких водопроводных труб.
– Больше не ищи. Вот орудие убийства.
Гамаш протянул полотенце своему заместителю. Колокола над ними смолкли.
Бовуар осторожно раскрутил сверток. Увидел металлическую колотушку. Посмотрел на нее, не прикасаясь, и перевел взгляд на Гамаша:
– Откуда вы знаете, что его убили этим?
Старший инспектор рассказал Бовуару о своем разговоре с братом Симоном. В Благодатной церкви стояла тишина, и Гамаш говорил почти шепотом. Когда он поднял голову, то увидел старшего суперинтенданта – тот уже сидел на скамье напротив них и ниже на один ряд.
Пространство между ними увеличивалось, что вполне устраивало Гамаша.
Бовуар снова завернул колотушку в полотенце:
– Я положу ее в пакет для вещдоков. Но особой надежды, что экспертиза что-то покажет, нет.
– Согласен, – прошептал шеф.
Из крыла церкви раздался ставший знакомым звук. Одинокий голос. Гамаш узнал брата Антуана – он вошел первым. Новый регент.
К его сочному тенору присоединился другой голос. Брата Бернара – того, кто собирал яйца и чернику. Его голос звучал выше, не такой богатый, но точнее.
Потом вошел доктор, брат Шарль, его тенор заполнил пространство между двумя первыми монахами.
Один за другим в церковь входили братья, их голоса сливались, смешивались, дополняли друг друга. Это придавало песнопению глубину и жизненность. Музыка на компакт-диске была прекрасна. Вчера, вживую, она звучала великолепно. Но сегодня стала еще более величественной.
Гамаш чувствовал прилив сил и расслабление. Спокойствие и оживление. Он не мог понять, кроется причина в том, что он теперь знает монахов, или в чем-то менее осязаемом. В каком-то сдвиге, случившемся с монахами после смерти их прежнего регента и с вступлением в должность нового.
Поющие монахи один за другим входили в церковь. Брат Симон. Брат Раймон. А самым последним – брат Люк.
И все изменилось. Его голос – не тенор и не баритон, ни то и ни другое, но и то и другое вместе – присоединился к остальным. И внезапно отдельные голоса, отдельные звуки соединились. Слились. Застыли в объятии, словно невмы удлинились, превратились в руки и обняли каждого монаха, каждого слушателя.
Мир обрел цельность. Залечились раны. Заполнились пустоты. Срослись переломы.
Брат Люк пел эти простые песнопения просто. Без нажима. Без истерики. Но со страстью и отдачей, не замеченными Гамашем прежде. Молодой монах словно получил свободу. А на свободе он дал новую жизнь скользящим, парящим невмам.
Гамаш слушал, пораженный красотой пения. Тем, что эти голоса востребовали не только его голову, но и сердце. Его руки, его ноги, его тело. Шрамы у него на виске и на груди, дрожание руки.
Музыка удерживала его. Дарила безопасность. И цельность.
Благодаря голосу брата Люка. Другие были великолепны сами по себе. Но брат Люк возвысил их до божественности. Что он сказал Гамашу? «Я и есть гармония». Эти слова содержали простую истину.
Жан Ги Бовуар на скамье рядом с Гамашем закрыл глаза и почувствовал, как соскальзывает в привычный мир, где ничто не имеет значения. Где нет ни боли, ни мук. Ни неопределенности.
Все будет отлично.
А потом музыка прекратилась. Смолкла последняя нота. И наступило безмолвие.
Вперед вышел настоятель, перекрестился, открыл рот.
И замер.
Пораженный другим звуком. Какого никогда прежде не раздавалось во время вечерни. Какого никогда прежде не слышали ни на одной службе в монастыре Сен-Жильбер-антр-ле-Лу.
Удар колотушки по дереву.
Несколько ударов.
Кто-то стучал в дверь. Кто-то хотел войти.
Или выйти.
Назад: Глава двадцать пятая
Дальше: Глава двадцать седьмая