Глава двадцать седьмая
Отец Филипп пытался не замечать назойливого звука.
Он пропел благословение. Выслушал ответ. Пропел следующую фразу.
Он понял, что поднаторел в искусстве не замечать. Не обращать внимания на неприятное.
Его обет молчания с недавнего времени включал и обет глухоты. Пройдет еще какое-то время – и он совсем отключится от внешнего мира.
Он стоял совершенно неподвижно, отдаваясь Господу.
Потом отец Филипп пропел следующие слова молитвы, голос его звучал уже не так молодо и энергично, но все еще восторженно.
И будто в ответ, он услышал стук в дверь монастыря.
– Помилуй нас, Господи, – пропел он.
Стук.
– Помилуй нас, Иисусе Христе.
Стук.
– Помилуй его, Святая Троица.
Стук.
Мозг настоятеля отключился. Впервые за несколько десятилетий, после сотен, тысяч богослужений его мозг отключился.
Благодать Христа, благоволение Господа оказались вытеснены стуком.
Стук.
Похожий на гигантский метроном.
Стук во входную дверь.
Монахи, стоявшие по обе стороны от него, смотрели на своего настоятеля.
Ждали – вот сейчас он скажет им, что делать.
«Наставь меня, Господи, – взмолился он. – Что мне делать?»
Он понял, что стук не прекратится. Теперь в нем появилась ритмичность. Упорные, несмолкающие удары. Казалось, что ритмический звук производит какая-то машина.
Бум! Бум! Бум!
Этот стук будет продолжаться вечно. Пока…
Пока на него не ответят.
Настоятель сделал нечто такое, чего не делал никогда прежде. Ни будучи послушником, ни в течение многих лет монашества, а потом настоятельства. Ни в течение тысяч богослужений, проведенных им прежде. Никогда не покидал он церковь до окончания службы.
Но сегодня он сделал это. Поклонился кресту, повернулся спиной к братии и вышел из алтаря.
Сердце его тоже колотилось, но гораздо чаще, чем колотушка ударяла по двери. Он чувствовал, как потеет под мантией. Он чувствовал тяжесть, идя по длинному проходу.
Он миновал суперинтенданта Квебекской полиции, с его умными глазами и умным лицом.
Миновал молодого инспектора, который, наверное, думал только об одном: как бы ему переместиться в какое-нибудь другое место.
Миновал старшего инспектора, который внимательно слушал, словно пытался найти ответы не для раскрытия преступления, а для себя.
Отец Филипп прошел мимо всех них. Он старался не спешить. Убеждал себя идти размеренным шагом. Целеустремленно, но сдержанно.
Стук продолжался. Он не становился ни громче, ни тише, ни чаще, ни реже. Он продолжался почти с механической неизменностью.
И настоятель поймал себя на том, что переходит чуть ли не на бег. Спешит к двери. Чтобы как можно скорее прекратить стук. Шум, который оборвал вечерню. И пробил наконец дыру в его фальшивом спокойствии.
За отцом Филиппом длинной, тонкой цепочкой последовали монахи. Они шли, засунув руки в рукава и опустив голову. Торопливо перебирая ногами. Стараясь не отстать от настоятеля и в то же время выглядеть степенно.
Когда последний монах покинул алтарь, полицейские присоединились к ним – Гамаш и Бовуар на шаг позади от Франкёра.
Отец Филипп вышел из Благодатной церкви и свернул в длинный коридор с дверью в самом конце. Он знал, что воображение играет с ним, но ему казалось, что дерево с каждым ударом подается.
«Помилуй нас, Господи», – молился он, подходя к двери. Последняя молитва, которую он читал в алтаре, и единственная, которая оставалась с ним, цеплялась за него, когда исчезли все остальные. «Помилуй нас, Господи. Боже, помилуй нас».
Настоятель остановился у двери. Может, посмотреть сначала через щель, кто там стучит? Но имеет ли это смысл? Настоятель знал, что стук не прекратится, пока тяжелая дверь не откроется.
Он понял, что у него нет ключа.
Где брат привратник? Неужели ему придется возвращаться за ключом в церковь?
Он повернулся и с удивлением увидел, что другие монахи стоят полукругом у него за спиной. Словно хор, собирающийся исполнить рождественскую песню. Пришли все верные, но не радостные и торжествующие. Скорее мрачные и расстроенные.
Но так или иначе, они пошли с ним. Не оставили настоятеля в одиночестве. Господь смилостивился.
Рядом с ним оказался брат Люк, ключ чуть подрагивал в его руке.
– Дай его мне, сын мой.
– Но это моя работа, отец.
Бум!
Бум!
Бум по двери!
Отец Филипп протянул руку.
– Я возлагаю твою работу на себя, – сказал он и улыбнулся встревоженному молодому монаху.
Дрожащими руками брат Люк отстегнул тяжелый металлический ключ и протянул его настоятелю. После чего отступил.
Отец Филипп нетвердой рукой отодвинул щеколду. Попытался вставить ключ в замок.
Бум!
Бум!
Он поднял другую руку, направляя, выравнивая ключ.
Бум!
Ключ вошел в замок, и настоятель повернул его.
Стук прекратился. Тот, кто стучал, услышал сквозь грохот слабый металлический щелчок замка.
Дверь открылась.
Солнце уже почти село, и на землю опустились сумерки. Туман сгустился еще больше. Сквозь приоткрытую дверь из монастыря наружу проливался свет, но внутрь никакого света не попадало.
– Oui? – сказал настоятель, жалея, что его голос звучит не так твердо и уверенно, как ему хотелось бы.
– Отец Филипп?
Голос вежливый, уважительный. Бесплотный.
– Oui, – ответил настоятель все еще чужим голосом.
– Позвольте войти? Я проделал немалый путь.
– Кто вы? – спросил настоятель.
Вопрос казался разумным.
– Какое это имеет значение? Неужели вы не впустите человека в такой вечер?
Ответ тоже казался разумным.
Но разум не был сильной стороной гильбертинцев. Страсть, прилежание, преданность. Музыка. Но вероятно, не разум.
И все же настоятель вынужденно согласился: голос прав. Теперь он не мог закрыть перед ним дверь. Слишком поздно. Когда дверь открылась, то, что находилось снаружи, не могло не войти.
Настоятель отступил в сторону. Услышал, как за его спиной подались назад братья. Краем глаза увидел, что два человека остались на своих местах.
Старший инспектор Гамаш и его инспектор Бовуар.
Из-за двери появилась нога. В хорошей обуви из черной кожи, заляпанной грязью и с прилипшим к ней обрывком яркого опавшего листа.
Человек был строен, среднего роста, чуть ниже настоятеля. Глаза светло-карие, волосы каштановые, кожа бледная, разве что чуть порозовевшая от холода.
– Merci, mon père. – Человек втащил за собой большую сумку, а потом повернулся к настоятелю. Улыбнулся искренне, в полный рот. Не от радости, а от удивления. – Наконец-то я вас нашел, – сказал он.
Ни красотой, ни уродливостью он не выделялся. И казался бы непримечательным, если бы не одно: его одежда.
Монашеская мантия. Но если гильбертинцы носили белый стихарь на черном, то у него черная мантия надевалась поверх белого.
– Пес Господень, – прошептал один из монахов.
Гамаш повернулся, чтобы увидеть, кто это сказал, и заметил, что у всех монахов рты чуть приоткрыты.
– Мы больше не пользуемся этим термином, – сказал новоприбывший, оглядывая собравшихся перед ним. Улыбка его стала еще шире. – Чтобы не отпугивать людей.
Голос его звучал приятно.
Гильбертинцы неулыбчиво смотрели на него.
Наконец незнакомец повернулся к отцу Филиппу и протянул ему руку, и настоятель пожал ее. Молодой человек поклонился, потом выпрямился:
– Меня зовут брат Себастьян. Я приехал из Рима.
– Сегодня? – спросил настоятель и тут же пожалел, что задал такой глупый вопрос. Но он не слышал ни звука самолета, ни моторной лодки.
– Я прилетел из Рима утром, а потом добирался сюда.
– Но как? – спросил настоятель.
– На байдарке.
Отец Филипп так удивился, что у него слегка отвисла челюсть.
Брат Себастьян рассмеялся. Приятным, как и все в нем, смехом.
– Я знаю. Не самая моя блестящая идея. Маленький самолет доставил меня на ближайшую посадочную полосу, но туман настолько сгустился, что никто не рискнул довезти меня до вас, так что я решил доставить себя сам. – Он посмотрел на Гамаша, растерянно помолчал и снова перевел взгляд на настоятеля. – Вы оказались гораздо дальше, чем я думал.
– И вы гребли весь путь? От самой деревни?
– Да.
– Несколько миль. Откуда вы вообще знали, куда плыть?
Настоятель призывал себя к спокойствию, но не мог остановить поток вопросов.
– Мне подсказал лодочник. После трех бухт я должен был свернуть в четвертую. – Судя по его виду, такие инструкции доставили ему удовольствие. – Но туман сильно сгустился, и я уже боялся, что совершил роковую ошибку. Но тут я услышал колокола и поплыл на звук. А сворачивая в бухту, увидел ваши огни. Вы себе не представляете, как я рад, что нашел вас.
«У него и в самом деле довольный вид, – подумал Гамаш. – Да что там довольный – счастливый». Гость продолжал разглядывать монахов так, будто сам к ним не принадлежал. Словно никогда прежде не видел монаха.
– Вы прилетели из-за приора? – спросил отец Филипп.
И тут Гамаша посетило прозрение. Он шагнул вперед, но слишком поздно.
– В связи с его убийством? – спросил настоятель.
Человек, тосковавший по великому молчанию, сказал чересчур много.
Гамаш глубоко вздохнул, и брат Себастьян посмотрел на него, потом перевел глаза на Бовуара и в конечном счете остановился на суперинтенданте Франкёре.
Улыбка сошла с лица молодого монаха, сменилась выражением глубокого сожаления. Он перекрестился, поцеловал свой большой палец, сложил на груди длинные руки и чуть поклонился. Глаза его смотрели мрачно.
– Поэтому-то я так и спешил. Отправился в путь, как только узнал. Упокой, Господи, его душу.
Монахи перекрестились. А старший инспектор Гамаш разглядывал незваного гостя. Человека, который, несмотря на туман, приплыл на байдарке сквозь сгущающуюся тьму. По незнакомому озеру. И в конечном счете нашел монастырь, ориентируясь на звук колоколов. И на свет.
Прилетел из самого Рима.
Так отчаянно спешил в Сен-Жильбер-антр-ле-Лу. Так отчаянно, что рисковал собственной жизнью. Хотя этот молодой человек и шутил относительно своего глупого решения, он казался вполне рациональным. Зачем же так рисковать? Почему он не мог дождаться утра?
Гамаш точно знал: привело его сюда не убийство приора. В тот момент, когда отец Филипп задал свой вопрос, Гамаш понял, что незнакомцу ничего не известно об убийстве. Брат Себастьян узнал о смерти приора только благодаря вопросу настоятеля.
Если бы он и в самом деле прилетел из Рима из-за смерти приора, то появился бы со скорбным видом и сразу же высказал бы соболезнования.
А он посмеялся над собственной глупостью, рассказал о своем путешествии, сообщил, что рад их видеть. Подивился, глядя на монахов. Но ни разу не упомянул о брате Матье.
Нет. Брат Себастьян действительно прибыл сюда по какой-то причине. Важной причине. Но она не имела никакого отношения к смерти брата Матье.
– Эти колокола звонили к вечерне? – спросил брат Себастьян. – Простите, отец мой, что прервал вас. Пожалуйста, продолжайте.
Настоятель помедлил, потом повернулся и пошел назад по длинному коридору. Гость следовал за ним, посматривая то в одну, то в другую сторону.
Гамаш внимательно следил за ним. У него возникло впечатление, что брат Себастьян никогда прежде не бывал ни в одном монастыре.
Старший инспектор дал знак брату Шарлю поотстать от процессии и присоединиться к нему. Он дождался, когда остальные отойдут подальше, и обратился к доктору:
– Вы назвали брата Себастьяна псом Господним.
– Ну, я не имел в виду его лично.
Доктор был бледен и явно чем-то потрясен. Ничуть не похож на прежнего веселого доктора. Похоже, появление живого незнакомца расстроило его даже больше, чем смерть приора.
– Тогда что вы хотели сказать? – настойчиво спросил Гамаш.
Они почти достигли Благодатной церкви, но Гамаш хотел закончить разговор до входа в церковь. Не из каких-то религиозных чувств, а из-за поразительной акустики.
Этот разговор должен был остаться частным.
– Он доминиканец, – тихо ответил брат Шарль, не отрывая глаз от головы процессии – брата Себастьяна и настоятеля.
– Откуда вы знаете?
– По его мантии и поясу. Он доминиканец.
– И почему это делает его псом Господним?
Голова процессии, словно голова змеи, вползла в Благодатную церковь, остальные двигались за ней.
– Доминиканец, – повторил брат Шарль. – Domini canis. Пес Господень.
Потом и они вошли в церковь, и все разговоры прекратились. Брат Шарль кивнул Гамашу и последовал за братьями монахами в алтарь, где они заняли свои места.
Брат Себастьян опустился на колени, перекрестился, сел на скамью и покрутил головой по сторонам.
Бовуар вернулся на скамью, и Гамаш нахмурился, когда Франкёр уселся рядом с Жаном Ги. Гамаш обошел скамью и сел по другую сторону от Бовуара, оказавшегося, таким образом, между двумя начальниками.
Но Бовуар, похоже, ничего не заметил. Когда вечерня продолжилась, он закрыл глаза и представил себя в квартире Анни. Как они лежат на диване перед камином.
Он бы обнимал ее. Защищал от опасностей.
Все женщины Бовуара, включая и Энид, его бывшую жену, были миниатюрными. Стройными, маленькими.
Анни Гамаш не походила на них. Атлетическая, крепкая. Сильная. Когда она лежала с ним, одетая или нет, они идеально подходили друг другу.
«Я хочу, чтобы это никогда не кончалось», – прошептала бы Анни.
«Оно и не кончится, – заверил бы он ее. – Никогда-никогда».
«Но все изменится, когда люди узнают».
«И станет еще лучше», – ответил бы он.
«Oui, – согласилась бы Анни. – Но мне нравится и так. Только мы с тобой».
Ему так тоже нравилось.
Сидя в Благодатной церкви, среди запахов ладана и свечей, Бовуар воображал, что слышит треск огня в камине. Вдыхает запах кленовых поленьев. Пригубливает красное вино. И чувствует голову Анни у себя на груди.
Зазвучал хорал. Одновременно, по какому-то невидимому для Гамаша знаку, монахи вышли из состояния неподвижности и молчания и запели в полный голос.
Их голоса заполнили церковь, как воздух заполняет легкие. Казалось, что звук исходит из самих каменных стен. Григорианские песнопения стали такой же частью монастыря, как камни, шифер и деревянные балки.
Перед Гамашем сидел с открытыми глазами брат Себастьян. Зачарованный. Неподвижный.
Рот его был приоткрыт, по бледной щеке катилась слеза.
Брат Себастьян слушал, как поют гильбертинцы, и плакал, словно никогда прежде не слышал голоса Господа.
Обед в тот вечер проходил почти в полном молчании.
Поскольку вечерня закончилась позже обычного, братья и их гости сразу же из церкви отправились в трапезную. На столе стояли супницы с супом из великолепного горошка и мяты, рядом – корзинки со свежими, еще теплыми багетами.
Один из братьев пропел благодарственную молитву еде, монахи перекрестились, и после раздавались лишь звуки разливаемого супа да стук ложек о керамические миски.
Неожиданно послышалось тихое гудение. В любой другой обстановке оно осталось бы незамеченным, но здесь, в тишине, оно звучало громко, как двигатель моторной лодки.
И становилось все громче. И громче.
Монахи один за другим переставали есть, и вскоре в длинном помещении остался один звук – гудение. Монахи крутили головой, пытаясь обнаружить его источник.
Источником был старший инспектор Гамаш.
Он прихлебывал суп и мурлыкал себе под нос. Смотрел в тарелку и наслаждался превосходной едой. Потом, вероятно почувствовав вперившиеся в него взгляды, поднял голову.
Однако гудение не прекратилось.
Слегка улыбаясь, Гамаш оглядел монахов.
У кого-то из них был оскорбленный вид. У кого-то – обеспокоенный, словно среди них появился сумасшедший. Некоторые сердились из-за того, что Гамаш нарушил их покой.
Бовуар сидел с пустыми глазами, суп перед ним оставался нетронутым, аппетит у него пропал. Франкёр почти незаметно качал головой, словно от стыда.
И у одного монаха вид был испуганный. У брата Симона.
– Что вы напеваете?
Этот вопрос задал человек, сидевший во главе стола. Но не отец Филипп. Его задал доминиканец. Он смотрел заинтересованно, доброжелательно. Не сердито, не с мукой, не оскорбленно.
Брат Себастьян был искренне заинтересован.
– Извините, – сказал Гамаш. – Я не отдавал себе отчета, что напеваю так громко. Désolé.
Но старший инспектор вовсе не казался огорченным.
– Кажется, это какая-то канадская народная песня, – сказал брат Симон чуть громче обычного.
– Правда? Очень красивая песенка.
– Вообще-то, mon frère, – сказал Гамаш, не обращая внимания на Симона, который ерзал и под столом бил коленом о колено Гамаша, – это песнопение. Вот, застряло в голове. Никак не избавиться.
– Никакое это не песнопение, – быстро проговорил Симон. – Он так думает, но я пытался объяснить, что песнопения гораздо проще.
– В любом случае оно прекрасно, – сказал брат Себастьян.
– Гораздо лучше, чем песенка, которую эта мелодия вытеснила из моей головы, – «Кемптаунские гонки».
– «Кемптаунские гонки длиной пять миль. Ду-да, ду-да», – пропел брат Себастьян. – Вы про эту?
Все головы повернулись от старшего инспектора к молодому монаху. Даже Гамаш на мгновение потерял дар речи.
Брат Себастьян говорил о дурацкой старой песенке словно о творении гения. Словно ее написали Моцарт, Гендель или Бетховен. Если бы работы да Винчи можно было обратить в музыку, то они звучали бы именно так.
– «Сплошной день ду-да», – с улыбкой заключил брат Себастьян.
Эти монахи, умевшие прекрасно петь Господу, уставились на доминиканца так, будто он принадлежал совсем к другому виду.
– Кто вы?
Этот вопрос задал брат Антуан. Новый регент хора. Не настойчиво и вовсе не обвиняюще. В голосе Антуана прозвучала нотка удивления, какой Гамаш не слышал прежде.
Старший инспектор обвел взглядом других монахов.
Неприязнь исчезла. Тревога прошла. Брат Симон забыл о собственной неразговорчивости, с лица брата Шарля исчез испуг.
Кроме крайнего удивления, ничего не осталось на их лицах.
– Я брат Себастьян. Простой монах-доминиканец.
Брат Себастьян аккуратно сложил салфетку и бросил на стол перед собой. Потом посмотрел вдоль длинного деревянного стола, на котором за прошедшие века оставили царапины и отметины многие поколения сидевших за ним гильбертинцев.
– Я сказал, что прилетел из Рима, – начал он, – но не конкретизировал. Я прилетел из дворца Священной канцелярии в Ватикане. Я работаю в КДВ.
За столом воцарилось полное молчание.
– КДВ? – переспросил Гамаш.
– Конгрегация доктрины веры, – пояснил брат Себастьян.
На его невзрачном лице появилось извиняющееся выражение.
В трапезную вернулся страх. Если прежде страх казался неопределенным, бесформенным, то сейчас он обрел форму и направленность. Приятный молодой монах во главе стола рядом с настоятелем. Пес Господень.
Старший инспектор посмотрел на брата Себастьяна и отца Филиппа, сидевших бок о бок, и ему пришел на ум невероятный символ монастыря Сен-Жильбер-антр-ле-Лу. Два переплетенных волка. На одном черное поверх белого, на другом, настоятеле, белое на черном. Противоположные полюса. Себастьян, молодой и энергичный. Отец Филипп, пожилой и стареющий с каждым мгновением.
Entre les loups. Среди волков.
– Конгрегация доктрины веры? – переспросил Гамаш.
– Инквизиция, – очень тихо произнес брат Симон.