Книга: На солнце и в тени
Назад: 42. Страсть доброты
Дальше: 44. В Аркаде

43. Письмо

Джонсон должен был прибыть первым – во вторник, двадцать первого октября. По сравнению с Висконсином, Нью-Йорк был все равно что Майами, и, когда Джонсон сошел с поезда «Двадцатый век лимитед» на Центральном вокзале, ему пришлось снять пальто, потому что воздух на платформе был очень влажным и жарким. Пока добирался до огромного гулкого зала, он вспотел так, как не случалось с лета. Первые ньюйоркцы, которых он увидел в их родной среде обитания, проносились по мраморному полу с такой скоростью, что казалось, будто за ними гонятся. Они ставили ноги на пол, словно затаптывали костер, отталкивались, как ныряльщики с низких досок, и вроде бы ничего вокруг не видели по причине того, что видели это раньше. Они словно обладали таким плотным набором воспоминаний, что могли продвигаться через действительность машинально. Думая о своих делах, решая головоломки и производя подсчеты, они выносились на Лексингтон-авеню на автопилоте.
Он стоял посреди зала, чуть восточнее справочного бюро, поражаясь помещению настолько большому, что в нем были свои созвездия. Небо на самом деле не зеленое. Как можно было предвидеть, что почти никто не станет возражать против зеленого неба? Он с трудом верил собственным глазам, видя, с какой скоростью все вокруг движется. Очереди к кассам продвигались и выплевывали обладателей билетов с той же методичностью, с какой на фабриках надеваются крышки на бутылки кока-колы. Лестница с Вандербильд-авеню задолго до часа пик уже была подобна водопаду, несшему потоки людей. Вокзал «Юнион» в Чикаго, самый большой, что он видел до этого, по утрам напоминал мавзолей. Но на Центральном вокзале Нью-Йорка словно кто-то запускал тысячи ракет, и они отскакивали от стен, создавая умопомрачительное зрелище.
Как сидя в поезде он провожал взглядом интересные вещи, пролетавшие мимо, так и сейчас не спускал глаз с женщины, которая чуть ли не перепрыгивала через людей, двигавшихся впереди нее по лестнице. Он так на ней сосредоточился, что все остальное стало размытым. Не сказать, чтобы она была красива, но у нее было сильное лицо с выпирающим носом, соответствовавшим ее выпирающей груди, но, в отличие от последней, не ограниченным лифчиком и платьем в бело-серую полоску, шедшую вкось, как на леденце. Пояс у нее на талии был широким, как кушак, и выгибался сзади, словно лук, каштановые волосы до плеч были зачесаны назад, на ней были очки в проволочной оправе и туфельки с каблуками, которые стучали по травертину, как пулеметная лента, выталкивающая звенья. Она словно гналась за сбежавшим кроликом, и ее безумное продвижение царственно уравновешивалось дискообразной аэродинамической белой шляпой в три раза больше блюда для пирогов.
Казалось, она идет прямо к нему, как будто знакома с ним, любит его или собирается на него напасть. Поскольку, сосредоточившись на ней, он ее уже отчасти знал, то подумал, что она и в самом деле может знать его и сейчас вдруг остановится и скажет: «Где ты был?», или «Я тебя люблю», или «Если мы не успеем на дневное шоу в «Рокси», то не увидим Велеса и Иоланду, самых изысканных танцоров в мире». А может, она скажет: «Это мое время, я стараюсь получить от него все, вот почему я иду так быстро, и ты тоже должен так идти. Ступай со мной, пройди по улице, посмотри через реку на облака пара, поднимающиеся на целую милю и нависающие, как горы. Сними с меня шляпу, посмотри на меня, прикоснись ко мне, поцелуй».
Но она ничего не сказала. Она даже не заметила его, а если заметила, то ничем этого не выказала, она пролетела мимо, хлопая флажками из полосатой тафты, в футе от него, как почтовый поезд в Висконсине. Этот поезд не останавливается, но прет в Чикаго, на ходу сбрасывая и собирая своим смертоносным крюком почтовые, с осиной талией, мешки, полные писем, среди которых могло быть послание из Мозамбика, с маркой зеленых, кофейных и красных тонов, с изготовленной в тропиках миниатюрой, искушающей души покрытых снегом филателистов. Она исчезла в вихре воздуха, но исчезла так, словно действительно его поцеловала. И это, как открыл он для себя, и было Нью-Йорком.

 

Уже изменившись, прекратив стоять как деревенщина, он затем осрамился, спросив, как найти отель. Это могло оказаться не столь унизительным, не обратись он в справочное бюро, расположенное посреди мраморного моря в латунной будке под гигантской репой, вообразившей себя часами. В справочном бюро вопросы принимали с негодованием.
– Простите, – сказал он, совершая первую ошибку. – Не могли бы вы подсказать, как добраться до отеля «Уолдорф-Астория»?
На самом деле надо было сказать: «Ка дабрац д’ателя Уолдаст?» Поскольку он так не сказал, служащий, в чьем ведении было западное окно, подумал, что над ним издеваются, несмотря на то что Джонсон держал в руке чемодан. Иногда студенты, а Джонсон для своих лет выглядел достаточно молодо, пускались на изощренные длинноты, чтобы помучить узников справочных бюро, спрашивая, например: «Как много шаров в Нью-Йорке?»
– Семнадцатый путь, отправление в два ноль семь.
– Отель «Уолдорф-Астория»?
– Отойди в сторону, не мешай настоящим клиентам.
– Я настоящий, – сказал Джонсон.
– Хотелось бы тебе так думать, задница.
Джонсон, ошеломленный таким приемом, в конце концов обратился со своим вопросом к полицейскому, который, пусть и был краток, не позволил себе невежливости. Затем он каким-то образом выбрался на Парк-авеню – другое название путей для запуска ракет в Вестчестер и дальше, по обе стороны украшенных людьми, которые ездили на лошадях и пытались устроить своих сыновей в Принстон. Полицейский сказал, что отель находится справа, в пяти кварталах к северу, ориентироваться надо на флаги. Джонсон так и сделал – и отель оказался на месте. То же, что и в «Дрейке»: все оплачено, павлины, драгоценные камни и золото, пианино, приятно играющее в баре; лифт, от поездки в котором закладывает уши; номер, выходящий на самый спокойный и умиротворяющий вид, какой только ему приходилось созерцать, город, лениво простирающийся в бесконечность, усеянный парками, озерами и деревьями, которые даже перед расставанием со своей осенней дымкой были взрывчато-желтыми и ржаво-алыми («Девушку, играющую на пианино в баре, наверное, зовут Скарлет», – подумал он).
Видимо, горничная не выключила радио. Джонсон вошел в свой номер ровно в три тридцать, с сожалением отдав коридорному пятьдесят центов. Пока он стоял, загипнотизированный бурлящим городом, приглаженным расстоянием и высотой, до его слуха донеслось: «Добро пожаловать на передачу «Что у вас на уме?», форум радио WQXR с Ифигенией Беттман. Сегодняшние гости, доктор Мэри Фишер Ленгмюр, Марк МакКлоски (директор школы Скарборо), Этель Альпенфельс и Бенджамин Файн, обсудят тему «Создаем ли мы нацию подростков?»
После всего, через что он прошел на войне, Джонсону, любующемуся панорамой огромного города, это показалось забавным, но он не исключал разных влияний на будущее и покорно слушал передачу до четырех часов, даже не сняв куртку, потому что северный свет и сам масштаб зрелища приковали его внимание и удерживали его на месте.

 

Сассингэм был в Нью-Йорке три или четыре раза в детстве, когда он, упакованный на манер багажа, не обращал внимания на то, что мелькало мимо, склонив голову и уставившись в книгу комиксов или игру. Теперь он приехал сюда взрослым. Двадцать второго октября, заехав по пути в Пенсильванию, чтобы повидаться с дядей, он сошел с пригородного поезда на стороне Джерси и сел на паром через Гудзон. Было тепло, почти как летом, словно Нью-Йорк находился в другом мире.
Паром отошел от причала и, описав дугу, забрал немного вверх по реке, прежде чем повернуть прямо на берег Манхэттена. Сассингэм стоял на носу, ухватившись за поручень, в котором он отражался, как в зеркальце для бритья. Его легкие наполнялись благоуханным, влажным от воды воздухом, а глаза расширились при виде города, выраставшего перед ним, как сталелитейный завод, окутанный дымом и паром и подсвеченный бело-золотыми лучами утреннего солнца. Его башни простирались, насколько он мог видеть, вверх по реке на севере и до края гавани на юге. Палитра черных и серых тонов непредсказуемо менялась. Некоторые здания были темными, необъяснимо оставаясь в тени, меж тем как другие за ними выглядели светло-серыми и в дымке, а третьи, еще дальше, – снова черными и темными. Солнечный свет и тени в почти бесконечном чередовании обеспечивали беспредельную глубину, из которой выступало все сущее, как от подземных огней исходило все то, что выпускали трубы и дымоходы, когда от доков отделялись паромы, суда и баржи, спешившие в открытую воду.

 

Гарри заплатил наличными за пребывание Сассингэма в «Астории» и Джонсона в «Уолдорфе». Он оставил для них конверты с деньгами, билетами в театры и кино – и никаких инструкций, получалось, что они были просто гостями Нью-Йорка, солдатами, когда-то пообещавшими себе Бродвей и теперь приехавшими, чтобы исполнить свое собственное желание.
«Отдыхайте, – сказал он, – а когда придет время встретиться, мы встретимся». Это казалось излишне таинственным, но основывалось на опыте Вандерлина в оккупированной Франции и в самой Германии во время войны и было не просто привычкой, но скорее методом работы, оправдавшим себя в самых тяжелых обстоятельствах. Гарри не будет ни связываться с ними, ни заглядывать к Байеру до субботы, двадцать пятого. Значит, они получали несколько дней на то, чтобы бродить по Нью-Йорку и делать что угодно, только не оставлять где попало своих имен и не привлекать внимания закона.
– Ты имеешь в виду, – спросил Джонсон, еще в «Дрейке», – что нам нельзя зевать по сторонам?
Гарри посмотрел на него непонимающим взглядом.
– Переходить улицу на красный свет?
– Это не запрещается, – сказал Гарри.
– Это не запрещено в Нью-Йорке? – удивился Джонсон.
– По-моему, нет. По крайней мере, я никогда об этом не слышал.
С деньгами в карманах, указанием отдыхать и правом переходить улицы на красный свет, они вышли в город, словно ищущие свободы баптисты. Оба хорошо знали Чикаго, особенно Сассингэм, который, хоть и родился в Индиане, ездил в город хотя бы раз в несколько месяцев. Оба считали Чикаго олицетворением города, но после часа в Нью-Йорке отказались от этого мнения, потому что Чикаго, сколько бы небоскребов и миллионов жителей в нем ни было, по-прежнему останется пригородом. Если взять вязанку дров и равномерно распределить ее на поле площадью в пол-акра, получится прекрасный аналог Чикаго, нечто такое, что не будет ни разгораться, ни светить. А если взять ту же вязанку дров и соорудить из нее высокую конструкцию с широкими и запутанными каналами для прохода воздуха, получится нечто приближенное к Нью-Йорку, нечто такое, что будет легко воспламеняться, гореть, пылать, свистеть, реветь и пробуждать весь мир.
У каждого были свои планы, чем заняться и на что посмотреть. Как приезжие, они в самом деле думали, что смогут выполнить их пункт за пунктом. Это были люди, способные прошагать сто миль по снегу, а затем атаковать окопавшегося врага. Они обнаружили, однако, что, выйдя из своих отелей, оказались среди новых для них форм бытия. На каждом шагу они испытывали яростное сопротивление: зрение, слух и все остальные органы чувств были перегружены. Было утомительно созерцать давку, скорость, манеру мириад движущихся частиц извиваться, как истребители в воздушном бою, и все же попадать прямо в нужные места, казалось бы, совершенно без направления, без какого-либо намерения вообще.
Джонсон решил пройтись по Пятой авеню, но вскоре обнаружил, что обдумывает маршрут обратно в отель, как пловец в волнах прилива сосредотачивается на береге. Быстрое исследование, проведенное у витрин универмага, и заход в «Лорд и Тейлор» в тщетной надежде на передышку дали ему понять, что большинство женщин, мимо которых он проходил в то утро в деловых районах, носили так называемые «костюмы балерины». Они делились на две основные категории. Хотя обе включали в себя короткую куртку в обтяжку и размашистую, изящно закручивающуюся юбку, костюм с зубчатым воротником (эта деталь его поразила) красиво обхватывал грудную клетку и шился из тонкого габардина с зубчатыми отворотами и юбкой с высокой талией. Костюм с круглым воротником, с другой стороны, отличался скульптурным, с подчеркнутой талией жакетом, отделанным блестящими пуговицами в виде короны. Его юбка с высокой талией была зубчатой, сплошь из камвольного крепа. Он понятия не имел, что за чертовщина перед ним, но выглядело это неплохо.
Найдя убежище от хаоса улицы, он изучал эти костюмы на манекенах, пытаясь понять смысл незначительных вариаций. Между ними прослеживалась тонкая классовая, а может, возрастная разница: костюмы с зубчатым воротником вроде бы предназначались для женщин постарше, побогаче, посексуальнее, а костюмы с округлыми воротниками ориентировались на женщин помоложе, поскромнее, специалисток по связям с прессой или импорту-экспорту, только что распростившихся со Смитом, Маунт-Холиоком или кем-то еще из «Семи сестер». Костюм с зубчатым воротником шел за 55 долларов, а с круглым – за 49 долларов 95 центов, но это мало о чем говорило.
Он снова вышел на улицу, где под солнцем, среди света и ветра, шли настоящие женщины, чьи волосы приподнимались нежными волнами воздуха, томно перемещавшимися к югу от парка. Он не знал, как удается такое этим женщинам, но когда они неслись вперед на манер корветов или торпедных катеров, у них часто как будто бы глаза были закрыты. Возможно ли, чтобы они видели не глядя, ориентировались как летучие мыши или направлялись чьей-то невидимой рукой? Конечно, большую часть времени – учитывая немалое число людей на улице, стремительные такси со скругленными контурами; зелено-белые двухэтажные автобусы, медленные, похожие на буханки хлеба на колесах; грузовики; повозки и стойки с одеждой, толкаемые подростками, которые только что пропустили войну; вывески, препятствия, открывающиеся двери, мигалки, лифты, поднимающиеся из подвалов прямо через тротуар, и бухгалтеров, слепо идущих в тумане цифр, – большую часть времени женщины на улице держали глаза открытыми. Но когда они на короткие мгновения доверялись гармонии вещей, позволяя ей направлять их, и поворачивались лицом к солнцу, обращая зрение на нечто высшее, то становились болезненно, трогательно, почти невыносимо красивыми.

 

На Западной 57-й улице, пробравшись туда по Шестой авеню вопреки напору конторских служащих, хлещущих в центр наподобие водопада Виктория, Сассингэм временно сел на мель перед витриной поставщиков Фрейзера и Морриса. Он застыл на тротуаре, в изумлении глядя на плакат в витрине. Если верить Фрейзеру и Моррису, через два с половиной года после Дня Победы каждый англичанин в соответствии с законом был ограничен одним яйцом в неделю, если мог его раздобыть. Для него, почти жителя Чикаго, в окрестностях которого сельскохозяйственные товары были изобильны, как реки в разливе, это было непостижимо. Но Новый Свет был готов вновь стать поставщиком для Старого, всеми правдами и неправдами, поскольку эти ограничения не распространялись на импорт. Со своей стороны, Фрейзер и Моррис, утверждавшие, что уже разослали четыре миллиона продуктовых посылок, были готовы всего за 14 долларов 95 центов отправить шесть дюжин свежеснесенных яиц воздушным экспрессом в Великобританию. Те прибудут через два дня после того, как были снесены, и англичанин, которому они достанутся, получит до 7,200 процентов своего яичного рациона.
Ошеломленный всем этим, Сассингэм думал о многочисленных яичных рейсах, английских ледниках, полных яиц, яичных рецептах, яичных вечеринках и яичных кражах. Он повернулся к прохожему, который оказался похожим на Мелвина Дугласа, и сказал: «Ну и ну, это же яичные ванны принимать можно». Прохожий ничего не знал о плакате и подумал, что Сассингэм просто из той породы ньюйоркцев, которую никогда не удастся искоренить.
Подобно тому, как это было у Джонсона и Гарри, когда Сассингэм вступал в зрительный контакт с женщиной, даже если это была фотография на рекламном щите, что-то случалось и с ним, и с ней – если только она и вправду не была просто фотографией. Поэтому к обеду он оказался у себя в номере совершенно измотанный и с трехфунтовой коробкой шоколадных конфет из «Лофта», потому что продавщица оказалась ирландской красавицей из Квинса: она безмолвно рассказывала ему о том, чего хочет от любви, а он безмолвно ей отвечал. Если бы он был в Нью-Йорке по другим, менее опасным причинам, возможно, вместо того чтобы купить три фунта конфет по 79 центов за фунт, он бы на ней женился. Но он этого не сделал, а чтобы ее найти, надо было договориться о будущем свидании. Кроме того, он думал, что кондитерский магазин «Лофт», в котором она работала, единственный в Нью-Йорке и что ему понадобится всего лишь найти его в телефонной книге. Он не помнил, где это было, но всего за полчаса, которые потребовались, чтобы благополучно доставить свою покупку в номер, он миновал четырнадцать магазинов «Лофт» и понял, что удача обошла его стороной.
А потом он стал свидетелем безмолвной борьбы между мисс Рейнгольд и девушкой, рекламировавшей пиво «Троммер» с белой этикеткой. Они были похожи на сестер. Они красовались повсюду: на гигантских рекламных щитах и плакатах, в журналах, газетах и картонных аппликациях в ресторанах. В Чикаго было много рекламы, но не настолько, как в Нью-Йорке, где слово важнее дела. Сассингэм чувствовал себя обязанным сделать выбор между мисс Рейнгольд 1947-го и девушкой «Троммера» – совершенно в обход пива «Руперт», потому что Сассингэму не нравилось имя Руперт. Вряд ли это было серьезным делом, но он почему-то не мог отмахнуться от него так же легко, как от увещевания курить «Кэмел» и есть арахис «Плантерс», потому что «пакетик в день» прибавит ему «бодрости духа». Мисс Рейнгольд держала в руках винтовку и мишень с одиннадцатью попаданиями в яблочко. Он сосчитал и стал думать, с какого расстояния она стреляла и стреляла ли вообще. Она казалась спортсменкой и ирландкой, а звали ее Мишель Фаллон: возможно, она была наполовину итальянкой. С другой стороны, у девушки «Троммера» были красивые зубы и такая открытая улыбка, что она в конце концов победила, так что когда Сассингэм обедал и ужинал в «Белой индейке» на Восточной 49-й улице, в ней же на углу Мэдисон-стрит и 37-й или в ней же на Юниверсити-плейс, то всегда брал пиво «Троммер» с белой этикеткой. Постоянство давало ему определенное чувство устойчивости, которое Нью-Йорк в противном случае быстро у него отнял бы.
Пока Байер с грустью и нарастающей злостью трудился, «находя» якобы утерянные планы в строительном департаменте, Джонсон и Сассингэм порознь ходили осматривать статую Свободы, Эмпайр-стейт-билдинг и Центр Рокфеллера. Джонсон ходил в Нью-Йоркскую публичную библиотеку и, полный счастливой меланхолии, читал там среди горящих зеленых абажуров и непрерывного неразборчивого шума, похожего на журчание ручья в пещере. Не подозревая об этом, они с Кэтрин временами бывали в одном и том же помещении, омывались одним и тем же светом. Что же касается Сассингэма, тот ходил смотреть на слонов в зоопарке.
Но для них обоих все эти впечатления, восхитительные или изнуряющие, чудесные или обременительные, сметались в сторону, как мысленные декорации, выталкиваемые воображаемыми рабочими сцены, когда они думали о цели своего приезда в Нью-Йорк. Оказавшись вдали от дома и обычного распорядка, они испытывали сомнения. Справятся ли они с этим, должны ли, правильно ли это само по себе и приемлемо ли для них? Их колебаниям противостояла сформированная за годы войны привычка безжалостно и жестко действовать сообща, чтобы дисциплинированно выполнить поставленную задачу, к которой они никогда, ни на секунду не испытывали ни малейшей страсти, зная лишь мрачную решимость сделать то, что надо. Чем больше времени проводили они в одиночестве, тем сильнее их отбрасывало назад, в то умонастроение, в котором они пребывали на войне. Оно росло изнутри и без стыда занимало свое место. А стоило им вновь утвердиться в этом состоянии, они, как и все на Манхэттене, в конце концов занялись делом.

 

Корнелл, худой, седовласый, морщинистый, с пронизывающим взглядом, спокойно продолжал бороться до конца. Сейчас он был убежден, что они проиграют, но держался, не дрогнув, и первоначальная тревога уступила место уверенности. Долгая жизнь, полная лишений и унижений, научила его, что главное не победа, а то, как ты стоишь на своем. В этом смысле он был кузеном Кэтрин, пришедшей к этому другим путем, и отцом Гарри, который пока продвинулся не так далеко, как Корнелл или даже юная Кэтрин, но уже пустился в путь и скоро прибудет туда же.
Поскольку «Кожа Коупленда» лишилась активов и альтернатив и двигалась к банкротству и ликвидации, Гарри стал активнее ею управлять, пусть даже это ничего не давало. Однажды рано утром, пока Джонсон и Сассингэм спали у себя в отелях, Гарри с Корнеллом сидели в кабинете. Трети сотрудников пришлось уйти, потому что они не могли принять обязательного для всех сокращения зарплаты на сорок процентов. Гарри и Корнелл уже давно вложили в компанию свои собственные средства. Достаточно было взглянуть на их баланс, чтобы ни в одном банке им не предоставили кредита. Ни одному банку и не следовало этого делать, потому что среди прочего любой опытный банкир мгновенно понимал, что их разоряют выплаты рэкетирам. Бухгалтеры и кредитные сотрудники знали, как определить это по статьям «прочие расходы», «наличные выплаты», а чаще всего, особенно если имели место выплаты крупных сумм, «сборы и услуги».
– Покупатели в городе, – без особого воодушевления объявил Корнелл. – Ты готов провести сегодня три встречи? – Обычно у них бывало по дюжине встреч в день, когда покупатели стекались в Нью-Йорк. – Этот парень Суонсон из детройтского «Гудзона»…
– Он никогда ничего не покупает, – сказал Гарри. – По словам отца.
– Иногда немного покупает. Мисс Махони из вашингтонского «Лансбурга». Эта возьмет пятьдесят или сто сумок, как и мисс Леви из балтиморского «Хехта». Они вроде как конкурируют.
– Конкурируют, потому что у людей, которые живут между двумя этими городами, есть выбор, – сказал Гарри, как будто понимал, о чем говорит.
– У каких людей? У молочных фермеров? – спросил Корнелл.
– Там и другие живут: чиновники, политики, производители специй.
Корнелл, который родился в Вашингтоне, сказал:
– Гарри, маленькие города компактны. Вашингтон в каком-то смысле так же далек от Балтимора, как от Бостона.
Гарри, признавая ошибку, перескочил на Бостон.
– А как насчет «Филина»?
– Ничего не слышно. И мы этой осенью не успели с дамскими сумками-коробочками.
– Это безумие, – сказал Гарри. – Они слишком маленькие, не прилегают к телу, и какой женщине захочется открывать крышку, как у багажника, чтобы добраться до своих вещей?
– Знаю, Гарри, но такова мода. «Альтман» продает такие по тридцать пять сорок за штуку, включая двадцать процентов федерального налога.
– Как им это удается?
– Европейские затраты на рабочую силу и доллар, вот как. В «Де Пине» есть портсигары за двенадцать семьдесят пять. Нам пришлось бы продавать им такие же по четыре доллара. Это наша себестоимость, и у нас никогда не было большого объема, а сейчас еще меньше, поэтому, если бы мы выжимали по двадцать пять центов прибыли с каждой продажи, то получали бы, может, двадцать пять долларов в неделю для отчетности ценой сокращения производства более дорогих вещей.
Гарри сказал:
– У Чехова есть такой рассказ, «Толстый и тонкий». Тонкий делал портсигары. Он неплохо на них зарабатывал, но в конце – в отличие от сигарет в своих портсигарах – сломался. – Гарри опустил взгляд, пока оба прислушивались к гудку океанского лайнера, который отходил от причала в Норт-Ривер и сигналил, что направляется в море.
– Давайте держаться, Корнелл, – сказал Гарри, – хотя бы из последних сил, а потом, когда и их не останется, мы этого не заметим, а может, будем держаться и без них.
– Ты знаешь, как это делать, Гарри? – спросил Корнелл, потому что сам он знал это и видел много раз. Видел, как люди терпят поражение, одни мужественно, другие нет.
– Да, знаю, – сказал Гарри. – До последнего.

 

К концу октября погода установилась майская, температура не раз зашкаливала за семьдесят по Фаренгейту, но слушатели концерта камерной музыки в Большом зале Метрополитен-музея были одеты по-зимнему, и вешалки в гардеробной угрожали треснуть под тяжестью кашемира и норки. Большинство слушателей были старыми, со слабым кровообращением, и прожили достаточно долго, чтобы иметь основания опасаться внезапных перепадов температуры, которые в горах Нью-Хэмпшира, на равнинах Небраски или в пригодных для катания на буерах бухтах Гудзона едва не погубили их, когда они были детьми. Молодые, которых было немало, тоже оделись основательнее, чем требовал воздух снаружи. Они поступили так из чистого конформизма, свойственного людям.
На Гарри был блейзер и галстук-бабочка, что выглядело неуместно неформально, но на это у него были свои соображения. Некоторые из пожилых людей смотрели на него неодобрительно. Он не был студентом колледжа, а здесь собрались не на пикник. Что он пытается доказать? Или просто оделся небрежно, а то и вызывающе?
– Садитесь между Кэтрин и мной, – сказала ему Эвелин, когда они стояли в нише у гардеробной. – Мы вас защитим. Вам нравится такая музыка, или на ваш слух это что-то вроде лесопилки? – Она пригласила Гарри и Кэтрин в основном в качестве предлога, чтобы повидаться с ними.
Прежде чем ответить, Гарри раскрыл программку.
– Честно говоря, – сказал он, – в этой программе меня ничто не трогает, кроме первой части Квартета № 1 Брамса, которую я на самом деле люблю. Остальное – вроде кузнечиков, жалующихся на Департамент транспортных средств.
Билли был того же мнения.
– Это закуски, – сказал он. – Лично я пришел сюда ради креветок. – Сухонькая старушка с лицом голодного койота бросила на Билли взгляд, под которым ему надлежало сникнуть, но вместо этого он рассмеялся. – Давайте приступим, – сказал он так, чтобы ей было слышно. – Креветки тоненькими голосами умоляют, чтобы их съели.
Билли и Эвелин прошли в зал, оставив Гарри и Кэтрин в гулкой нише. Он смотрел на нее, а она смотрела в ответ. Его любовь к ней, сильная и крепкая, становилась все глубже.
– Тебя устраивает, как теперь обстоят дела, Кэтрин?
– Да, почему бы нет? – удивилась она.
– Ты была потрясена, когда обнаружила, что всю свою жизнь не знала, кто ты такая, а теперь еще и все это.
– Я это уже пережила, и дело было не так. Я знала, кто я такая. Всегда знала. Если знаешь, что именно ты любишь, то знаешь и кто ты такая. А я, Гарри, знаю, что именно я люблю. – Она улыбнулась так, словно и знала, и не знала, что должно было случиться. Так или иначе произойдет одно и то же.
А потом они вошли в зал, вместе.
К счастью для Гарри, сразу же заиграли его любимую часть, и, к счастью для него, Кэтрин была рядом. Несмотря на высокий потолок зала, было жарко. Он слегка наклонился к ней, а когда она подалась к нему, они соприкоснулись, очень мягко, и обняли друг друга за талию. Это было похоже на поцелуй. Костюм Кэтрин из легкой и мягкой шерсти пах ее духами. Сидя так близко, но сдержанно, они ощущали свое сердцебиение. Когда задолго до войны, будучи студентом, Гарри снова и снова слушал это allegro non troppo, он мечтал и жаждал, чтобы когда-нибудь появилась такая женщина, как Кэтрин, которая любила бы его, с кем он мог бы слушать музыку так, как слушали они теперь, не желая больше ничего на свете. И вот это на мгновение осуществилось.

 

Сбегая по крыльцу музея, чтобы сесть на автобус, который унесет его вправо через парк, Гарри чувствовал, как надрывается у него сердце, словно от горя. Но как только он вскочил на открытую площадку, а автобус тронулся, ему стало немного лучше. Когда он устроился на сиденье, его собственное тепло доносило не просто остаточный запах духов Кэтрин, но аромат, измененный и улучшенный ее телом. Он вдыхал его до последнего.
Проехав через парк, автобус направился на юг, к центру города, но Гарри в конце концов потерял терпение из-за его неторопливости и сошел, желая пройти пешком последние несколько кварталов до Мэдисон-сквер-гарден, где состоится бой, который сведет не только Житано Моралеса и Маркуса Джозефа, боксеров полусреднего веса, но и большую часть его десантников, оставшихся в живых. Они одновременно прибудут из разных частей города и сойдутся на четырех местах, расположенных достаточно близко к рингу, чтобы вобрать зрелище целиком, и достаточно далеко, чтобы при этом не вытягивать шею и не попадать под капельки пота, когда головы боксеров будут содрогаться от ударов. На каждом билете Гарри написал: «Явка обязательна».
Толпа, идущая на бой, возбужденно вливалась в зал: несколько женщин, но в основном мужчины. Сюда шли совсем не так, как в кино. Уровень адреналина поднимался задолго до того, как люди оказывались в зале, потому что им предстояло не просто зрелище, но скорее моделирование и обучение. За техникой каждого удара внимательно следили: чувства у всех зрителей обострялись настолько, что они мысленно переносились на ринг, чтобы самим наносить и принимать удары. Ценители бокса могут говорить о нем как об искусстве все что угодно; но это прежде всего ритуал переноса и подготовки, ритуал, в котором обычный человек, которому не приходится драться, преобразуется внутри себя в человека, который дерется.
Посреди синего, черного и серого потока габардина и шерсти, на волнах которого плавающими обломками покачивались шляпы, стояла девушка лет двадцати, возможно студентка колледжа Барнарда или Вассара. В ней было не больше пяти футов роста и ста фунтов, и она, подпрыгивая, появлялась и исчезала в потоке пальто – абсолютная блондинка со стянутыми сзади волосами. У нее были ровные и безупречные черты лица и сияющие голубые глаза, увеличенные линзами очков в позолоченной проволочной оправе. Она раздавала широкополосные листовки, протестующие против бокса.
Большинство людей не обращали на нее внимания. Некоторые брали у нее листовки, не зная, что это такое. Некоторые читали их на ходу, сминали и бросали на землю. Гарри взял листовку и стал между ней и неустанно движущимся людским потоком, словно прикрывая ее. Он внимательно прочел текст, несколько раз взглянув на нее по ходу дела. Она очень походила на чуть более юную Кэтрин, и он впервые в жизни испытал нечто вроде отцовского чувства по отношению к молодой женщине, которая не была ребенком.
– Красиво написано, – сказал он. – Это вы написали?
Она кивнула.
– Просто замечательно.
– А по существу? – с вызовом спросила она.
– Ни единого пункта, против которого я мог бы возразить.
Она улыбнулась. Это был ее первый успех за вечер.
– Ну а на бой пойдете?
– Да.
– Почему?
Гарри не стал отвечать сразу, а некоторое время подумал.
– Потому что два утверждения могут быть истинными одновременно, – сказал он. – Потому что мир несовершенен. Потому что мы несовершенны. Потому что иногда нас призывают совершать ужасные вещи. И потому, что мы определяем себя в умирании, то есть вот в этом самом, – он мотнул головой в сторону зала. – Дайте нам хотя бы это.
– Я не понимаю.
– Вам и не надо. Вы прекрасны и мужественны. Вы уже там, где надо.
– Разве я не права? – спросила она, когда он двинулся внутрь зала.
– Конечно, вы правы, – ответил он.
Прежде чем погас свет, Гарри, Байер, Джонсон и Сассингэм сидели вместе в пульсирующем зале, словно в транспортном самолете перед прыжком. Напрягаясь перед боем, как и все остальные, они не произносили ни слова. В здании стало темно. Софиты, подвешенные над рингом, включились ослепительными выстрелами прямо сверху, как лучи света в библейской истории. Диктор, в рубашке и при галстуке, пробрался через канаты, пока для него опускали микрофон. У него было хорошее театральное чутье, и, схватив микрофон, он помедлил, прежде чем заговорить. Помимо гула, похожего на шум отдаленного дорожного движения, ничего не было слышно: тысячи зрителей старались молчать, ожидая, что он скажет. Они уже все знали, но рады были услышать это даже в тысячный раз.
Когда сначала Моралес, а затем Джозеф вышли на ринг, им было оказано уважение, которое оказывают всем, кто подвергает себя риску, будь то боксеры, солдаты, прыгающие с парашютом, чтобы вступить в сражение, или девушки в проволочных очках из колледжа Барнарда, в одиночку отстаивающие свои убеждения. После того как участники боя вышли из своих углов и диктор провозгласил их имена, толпа напряглась, как взведенный арбалет. Затем боксеры вернулись и с невероятным вниманием выслушали советы маленьких лысых тренеров. Они закусили капы, испытали, возможно, последний приступ страха и не успели оглянуться, как прозвучал гонг, возвещая первый раунд. После этого страх исчез, оставив только автоматические действия. Боги войны сжимают время, напускают туман перед глазами, и, если повезет, можно продержаться, пока туман не рассеется и мир не прояснится. Время замедляется, чтобы позволить блокировать удары и наносить их в точности как задумано. Зрители тоже могут воспарять к этому благодатному дару и летать вместе с боксером по путям победы или падать заодно с ним при поражении.
Когда бой после семи раундов закончился, у всех болели мышцы от следования каждому удару и уклонению от удара. Жалость к проигравшему и радость за победителя уравновешивались утомлением, пока зрители выходили, в уме или на самом деле подсчитывая деньги, которые они только что потеряли или выиграли, или пытаясь запомнить особенности только что виденного профессионального боя на случай, если придется делать то же самое. Мало кто понимал: то, что знают и вкладывают в бой боксеры, невозможно увидеть даже из первого ряда. То, что делает их профессионалами, слагается из двух частей. Первое слагаемое неотделимо от них самих, его нельзя и не надо изучать; а второе можно узнать только после нескольких лет труда и страданий. Все это позволяет им видеть, словно через осветляющий объектив, те микроскопические различия в тактике и стратегии, которые упускают те, кто не проделал этой работы, и те, кто выглядит по-дурацки, когда пытается подражать обучавшимся.
Пока зал пустел, но лампы продолжали гореть, четверо бывших десантников сидели молча.
– Вы не передумали? – спросил Гарри.
В ответ у них едва заметно изменились выражения лиц.

 

Едва заметно, но, тем не менее, подобно вспышке молнии и раскату грома. Он велел им порознь добираться по указанному адресу в Ньюарке, зная, что может рассчитывать, что они прибудут точно в срок.
Байер и Джонсон случайно оказались на следующий день в одном и том же поезде на Ньюарк, так же, как Гарри и Сассингэм – на другом, переправившись через Гудзон на одном и том же пароме. У них не было необходимости избегать общения, и, направившись со станции на склад в полузаброшенном промышленном районе, они заговорили с непринужденным, но озабоченным видом людей, идущих на работу. Поскольку Байер и Джонсон шли по Джонсон-авеню, Джонсон сказал Байеру, не сделавшему никаких замечаний, но выразительно на него посмотревшему:
– А вот в твою честь ничего, кроме аспирина, и не назвали.
– Я ничего не говорил, – возразил Байер.
– Я читаю твои мысли.
Сассингэм и Гарри, которым предстояло преодолеть большее расстояние, говорили в основном о словачке, которая работает на стекольной фабрике. Сассингэм главным образом и поддерживал этот разговор до самых ворот склада, которые открыл для них охранник в фуражке, когда они сказали ему, что явились «разгружать норвежские сардины». Байер и Джонсон ждали в огромном огороженном дворе среди гражданских грузовиков и нескольких вычурных джипов. В центре располагалось кирпичное здание, по всем пяти этажам которого шли ряды арочных деревянных дверей, но окон не было. Все двери были закрыты. Когда-то прямо у здания проходил канал, и эти двери служили для погрузки и разгрузки барж. Но это было в девятнадцатом веке, и канал давно зарыли. По углам к кирпичной кладке цеплялись, словно плющ, пожарные лестницы, а по фасаду шли ряды чугунных розеток, показывавших, где к стене крепятся внутренние балки.
Гарри, словно у бара времен сухого закона, дернул за шнур колокольчика. Открылась маленькая калитка. Человек, впустивший их, сказал:
– Все на втором этаже, кроме грузовика – тот стоит на стоянке у входа.
– Я видел, – сказал Гарри. – Тюки уложены не сплошняком, верно?
– Да, там в центре пустое место, с подпорками и вентиляцией. Чтобы добраться до него, вытащите из двух задних рядов по четыре тюка посередине. Задний борт свободно откидывается, а тюки, которые надо вытаскивать, обвязаны трижды, чтобы не развалились.
– Кто об этом позаботился? – спросил Гарри.
– А сами как думаете? – прозвучало в ответ, что подразумевало Вандерлина. – Он и обед оставил, полагая, что вы можете задержаться здесь на какое-то время.
Пока они поднимались по широкой лестнице из тяжелых балок и досок, Байер спросил:
– Что это за контора?
Прежде чем Гарри успел ответить, они достигли второго этажа. Половина его была отгорожена, но оставалось еще обширное и темное пространство, кроме тех участков, которые освещались огромными, горевшими солнечным желтым светом лампами начала века, похожими на кабачки-рекордсмены, с гигантскими нитями накаливания размером с рессору детской коляски. Пол был покрыт пересушенным дубовым паркетом, на котором остались вмятины от сотни лет ходьбы. Внутри было тепло, потому что кирпич впитывал солнечный свет необычайно жаркого бабьего лета. На столах, сдвинутых под одной из огромных тыквенных ламп, были разложены карабины, магазины с патронами, ручной пулемет и коробка патронных лент, базука с тремя ракетами, пять брикетов пластиковой взрывчатки, запалы, складные носилки, резиновая десантная лодка с четырьмя веслами, четыре ручные гранаты, четыре индивидуальных медицинских комплекта, сухие пайки, на другом столе ждал обед из ресторана «Сарди», хотя было сомнительно, чтобы какой-либо работник «Сарди» лично доставил его на склад.
Вооружение было так же хорошо знакомо всем четверым, как зубная щетка или авторучка. На одном уровне сознания это давало им чувствовать себя в своей тарелке, но на другом – производило ровно обратное действие.
– В магазине базуку и пулемет не купить, – заявил Сассингэм. – Что это за контора и кто все это предоставил?
– Точно не знаю, – сказал Гарри. – Его зовут Вандерлин, я подобрал его на дороге во время шторма. Его лодка утонула. Он был похож на бродягу, но на нем был китель десантника. Из-за этого я не мог его бросить, так что когда мой тесть – который тогда еще не был моим тестем – не захотел остановить машину, я вернулся и забрал его. Это очень большой начальник, хотя тогда я этого не знал.
– Зачем он это делает? – спросил Байер, потому что в Нью-Йорке все либо покупалось, либо продавалось.
– Ответная услуга, я полагаю, и это очень хорошо. Только в этом году Вердераме замешан в полудюжине убийств, в том числе и человека, который работал у меня. До сих пор было так: мы играем по правилам, а он нет, он их отбрасывает, становится нашим хозяином, и это продолжается вечно.
На войне УСС создавало свои собственные правила и убивало волков, чтобы защитить овец. Здесь, где действует закон, это становится щекотливым… и это, конечно, опасно. Но он объяснил мне это очень просто. Он сказал: «Есть ли у нас закон? Потому что, если он есть, я пойду домой и буду вязать грелки для чайников. Если же на самом деле закона у нас нет, а есть только не сбывающаяся надежда на него, как может то, что мы делаем, угрожать тому, чего не существует, если не считать некоторых случаев или никогда не осуществляющихся надежд?»
– Так просто? – спросил Сассингэм.
– Для него.
– Все имеет свою цену, – добавил Байер. – Чего они хотят от нас?
– Он ничего не хочет, – сказал Гарри, – во всяком случае, от меня. Но ты прав. Я не знаю, кто они такие, но когда они начнут – а они затевают что-то большое, – не удивляйтесь, если получите предложение о работе. Я уже получил и отказался.
– Они все-таки наступают? – спросил Сассингэм.
– Достойно с их стороны, – сказал Джонсон. – Там знают, кто мы такие? Тебя там знают, но знают ли нас?
– Я им о вас не говорил, – сказал Гарри, – но кто знает?
– Знают, – объявил Байер. Он стоял в двух шагах от стола с обедом, указывая на него. Остальные подошли ближе. Рядом с чайником над банкой «Стерно» стояла жаровня, подогреваемая подобным же образом, и подносы с бутербродами, закусками и печеньем. На четырех фарфоровых тарелках лежали столовые приборы, завернутые в матерчатые салфетки, и на каждой тарелке помещалась сложенная карточка с написанной на ней одной буквой: К, Д, С и Б, обозначая Коупленда, Джонсона, Сассингэма и Байера.
– Им не надо было этого делать, – продолжал Байер, – но они сделали. Полагаю, для этого может быть сотня причин, но мы в них никогда не разберемся.
– Зная его, – сказал Гарри, – я думаю, что это просто для забавы. А где доска? Где-то здесь должна быть школьная доска.
– Вон она, – сказал Сассингэм. Доска стояла в стороне от всего остального, и ее трудно было увидеть среди теней, отбрасываемых мощными лампами. Они с Байером подошли к ней с двух сторон, подняли ее и молча поднесли ближе. Они наклоняли ее немного вперед, но не настолько, чтобы губка и мел скатились с ее загнутого уступа. Когда доска была установлена перед ними, все подтащили себе стулья и расселись, а Гарри взял кусок мела.

 

– Если кто-то хочет уехать домой, не тревожьтесь об этом и не стесняйтесь. То, что вас привело, намного выше служебного долга: никакого долга здесь нет, – сказал Гарри и замолчал. Через несколько секунд, не дождавшись ответа, продолжил: – Хорошо. Спасибо. Мы занимались этим раньше, вместе и по отдельности. Мы обучались этому, мы тренировались, но когда доходило до дела, мы иногда проворачивали все за секунды, и ни разу, насколько я помню, у нас не было тех преимуществ, которые есть сейчас. То, что я предложил, незаконно, но, учитывая цель, правоохранители не призовут нас к ответу. Я всегда предполагал, а теперь люди, которым я доверяю, подтвердили, что полиция фактически не расследует нападения на преступников, ограничиваясь тем, чтобы появиться на месте преступления, высказать одну или две версии, написать отчет и хорошо выглядеть в прессе. Иной подход для них – все равно что спасать тонущую лодку, выливая вычерпанную воду обратно. Как им представляется, их работа заключается в основном в уточнении деталей и ограничении интереса публики, который исчезает на другой день. Кто хоть раз возмущался, когда убивали гангстера? Если что, все только тихо радуются. Мы могли бы оскорбить кое-кого со строгими принципами, если бы всплыло, что гангстера убили не другие гангстеры, но обычные граждане. Другими словами, если волки убивают волков, то все в порядке, но если овцы убивают волков, то это черт знает что. Вигилантизм – дело, конечно, опасное, но к нам это не относится. Мы не параллельная система правосудия. Мы ограничены одним случаем, моим собственным, мы отвечаем на нападение, приведшее к смерти, и на угрозы других покушений – так же, как я поступил бы с тем, кто вломился ко мне в дом. Опасность неизбежна, хотя ее сроки умышленно непредсказуемы. Угроза постоянна. Защита со стороны государства равна нулю. Это самооборона. Я подчеркиваю это, потому что то, что мы собираемся сделать, идет против наших инстинктов и воспитания. Да, против моих инстинктов и воспитания, но ведь они никогда не учитывали, что я окажусь мишенью убийцы, который пользуется благосклонностью власти.
– С нами все в порядке, – сказал Сассингэм.
– Хорошо, – сказал Гарри. – Когда мы устраивали засаду на немецкий конвой, люди, которых мы убивали, были, вероятно, менее виновны, чем наши нынешние цели. И половина участников боя была полна решимости не допустить этого и отомстить. Теперь в радиусе десяти миль от места, где мы собираемся нанести удар, может находиться около дюжины полицейских с пистолетами и дробовиком или двумя, меж тем как тогда нам приходилось опасаться гораздо больше заинтересованных, мотивированных и опытных дивизий вермахта или даже целого корпуса, а также их танков, артиллерии, станковых пулеметов, гранат и периодической поддержки с воздуха. И мы не собираемся сталкиваться с полицией. Мы покончим со всем и уберемся подальше задолго до того, как они узнают, что случилось. Мы на одной стороне: мы не можем причинить им вред. Никогда нельзя узнать, кто из копов подкуплен, но большинство из них нет, так что я, чем драться с ними, лучше им сдамся, если понадобится, но этого не случится.
– Никто еще не предпринимал такой атаки, вот с таким оружием, в гражданской жизни, – сказал Байер.
– Несколько дней это будет вызывать огромный интерес. Как раз этим мы и можем оказать услугу обществу. Когда другие преступные кланы прослышат об этом, чтобы защититься, они будут искать подобное оружие. – Гарри обвел рукой загроможденные оружием столы. – Очевидно, где-то есть параллельные структуры, готовые их поставлять. Дилерами выступают федеральные агенты, и когда покупателей арестуют, обвинения, которые выдвинут против них, отяготят их предыдущие судимости.
– Так мы от имени правительства действуем или нет? – спросил Байер. – Потому что если да, то почему они не делают этого сами? Хорошо, они не могут, но они в этом так или иначе участвуют, не так ли?
– Правительство знает, – ответил Гарри, – точнее, кое-кто там знает, но они никогда этого не подтвердят. Что это такое в точности, по-видимому, еще не знают даже там. Это нечто совершенно новое.
– Но с большими ресурсами, – сказал Джонсон.
– Так мы победили в войне.
– Еще и кровью.
– Знаю, – сказал Гарри. Помедлив, он пошел дальше. – Это дорожная засада. Имя объекта – Вердераме, это гангстер, как вы знаете. Он человек привычек. Единственные изменения в его распорядке, которые мы наблюдали, вызывались дорожным движением. У нас будет окно минимум в девяносто минут, так что нам не придется ждать там весь день, а это уменьшает возможность засветиться. Мы выдвинемся, прибудем, выполним задачу и отступим в темноту. Район очень лесистый. Одной стороной он выходит на Гудзон, который там достигает почти двух миль в ширину на подобном озеру участке под названием Хаверстро. К дому ведет только одна дорога. В последнее время они возвращаются домой с юга. На северной стороне очень грязно, думаю, они не хотят пачкать машины.
Мы подорвем дерево впереди, чтобы оно загородило дорогу, повалим другое сзади, прежде чем они смогут отъехать, выпустим по ракете в каждую машину, уничтожим их ружейным огнем. Пулемет разместим так, чтобы никто из тех, кто выбежит из дома им на подмогу, не знал, что по ним бьет. Позвольте мне подчеркнуть. Это убийцы. В машинах и на территории их может насчитываться с дюжину или больше. У них много пистолетов, дробовиков, возможно, несколько «Томпсонов». Большинство из них будут убиты в первые секунды. Если уцелевшие начнут перестрелку, они даже не будут нас видеть. Мы сменим позиции сразу после открытия огня, поэтому они могут стрелять туда, где заметят вспышки наших выстрелов. Паниковать они не будут, но они не знают, как сражаться единым подразделением, и никогда не сталкивались с такого рода силой. Все должно закончиться через пару минут. Съехать с дороги их машины не смогут: там слишком круто и слишком густые заросли. Если в машинах окажутся женщины и/или дети – я никогда их там не видел, – никто не стреляет, и мы уходим.
– Позиции?
– Лицом на запад, я буду в центре, Байер подальше слева, прикрывая отход, Сассингэм тоже слева, но ближе. Джонсон, с пулеметом, вдали справа, держа под прицелом ворота и стены дома. Давайте-ка я нарисую схему.
Гарри пошел к доске и стал старательно набрасывать план местности. Пока он рисовал, Сассингэм спросил, зачем утруждать себя, валя деревья на дорогу и пуская ракеты в машины. Разве не хватит автоматического огня с трех или четырех точек?
– Они могут ехать и на спущенных шинах, как тракторы, – ответил Гарри. – А стекла пуленепробиваемые, значит, есть вероятность, что машина бронирована. Она очень тяжелая и огибает углы, как лодка, – норовя, в отличие от Вердераме, двигаться прямо.
– Как ты это выяснил?
– Осмотрел машину на стоянке рядом с тем местом, где Вердераме ведет свои дела.
– За ней никто не присматривал?
– Какой-то парнишка. Я сделал вид, что восхищаюсь «Кадиллаком». А когда увидел ее в движении, пришлось подумать о базуке, потому что либо они перевозили чугун, либо машина бронирована.
Когда схема была готова, Гарри продолжил излагать свой план. Они доберутся туда на грузовике с сеном, двое будут сидеть впереди, а двое скроются с оружием и лодкой сзади.
– Эта лодка, нам что, в самом деле придется переправляться через реку? – спросил Байер. Они все задавались этим вопросом.
– После атаки нам надо будет уйти от полиции, которая прибудет к месту происшествия и перекроет дороги, возможных подкреплений, вызванных кем-то в доме, и свидетелей, которые могли видеть нас и грузовик. Нам надо вернуться сюда, а затем исчезнуть. Мы не можем просто рассеяться, потому что на юг по ночам отправляется очень мало поездов. Они спят в депо, чтобы утром доставить пассажиров в город. Это намного лучший способ. Всего-то и надо, что переправиться через реку, как мы делали раньше.
– Мы переправлялись, но никогда не возвращались.
– Я знаю, но это самый удачный вариант, времени хватит только на это.
– Что, если наш грузовик, – спросил Джонсон, – остановит дорожный коп?
– У меня есть поддельное удостоверение, – ответил Гарри. – Я буду за рулем. Если я не смогу вести машину, им воспользуется кто-нибудь другой. Посмотрите его, пока мы не двинулись дальше.
– У нас не будет документов?
– Вы вроде как батраки. У вас их не спросят.
– А приписные свидетельства?
– Война кончилась. Ни один коп не потребует ни приписного свидетельства, ни повестки. Дороги к востоку от Гудзона пустынны. Мы переправимся в темноте из точки на реке между Хай-Тором и Хаверстро. Примерно в четверти мили вправо от цели есть железнодорожный семафор, который всегда горит. Это наш ориентир. Переправа займет меньше часа. Мы оставим лодку, поднимемся на берег – ночью там никого не будет, – а когда закончим, погребем назад, бросим оружие в самом глубоком месте реки, где его утащит течением, взрежем и утопим лодку, а потом поедем на юг с грузом сена, вот и все.
– А если кто-то будет на берегу? – спросил Байер.
– Тогда повернем обратно. Мы не убиваем невинных людей.
– Но он нас увидит.
– Не беда. Мы же ничего не сделали. Скажем, что охотимся на уток.
– Хороши утки, – сказал Байер, глядя на оружие. – А если это бандит?
– Если не сможем убить его по-тихому, прежде чем он выстрелит или подаст сигнал, отступим.
– Кто убьет его по-тихому? – спросил Джонсон.
– Придется мне, – ответил Гарри. – Но я уверен, что там никого не будет. Я там бывал.
– А эти люди в машинах, кто они? – поинтересовался Сассингэм.
– Его боевики. Те, что стреляют людям в голову, избивают их до смерти, раскраивают им виски ледорубами, похищают детей ради выкупа и расчленяют тела. То есть когда не сжигают дома и не насилуют девушек.
– Откуда ты об этом знаешь? – спросил Сассингэм.
– Он читает газеты, – сказал Байер, – и живет в Нью-Йорке. Их защита, должно быть, доходит до самого О’Дуайра. Кто знает? – В ответ на озадаченный взгляд Сассингэма Байер пояснил: – Это мэр.
– Он будет весьма удивлен, – добавил Гарри, – если это правда. Но все подумают, что это гангстерская разборка, в которой взяла верх одна из сторон.
Вернувшись к схеме, они оговарили каждую секунду плана, что было не так уж и трудно, поскольку на все про все должно было уйти не больше нескольких минут. Каждый знал свою роль и свое место, а также роль и место других. Они не беспокоились, что забудут какие-то детали, потому что не только практиковались, но и знали, что смогут импровизировать, как не раз делали раньше. Это подводило к вопросу, который должен был прозвучать, и за обедом его поднял Джонсон.
– Как насчет потерь? – сказал он.
– Хотелось бы надеяться, что обойдемся без них, – ответил Гарри. – У нас преимущество внезапности, превосходящее вооружение, прикрытие и темнота. К тому же нам приходилось нападать, а у них опыта в обороне нет. Но если случатся жертвы, у нас есть аптечки, мы эвакуируем раненых и доставим сюда, где им окажет помощь хирург, который будет ждать наготове.
– А если убьют? – спросил Джонсон.
– Мы его заберем. Я раздам вам карточки, заполните их: ближайшие родственники, где хотите, чтобы вас похоронили, все такое.
– Я хочу, чтобы меня похоронили на Арлингтонском кладбище, – сказал Байер. – Евреев там хоронят?
– Конечно, хоронят, – сказал Сассингэм, – но только не тебя. Ты слишком здоровый.
– И завещания, – сказал Гарри. – Неофициально. К судье ничего не попадет.
– Мне завещание писать не нужно, – заявил Сассингэм. – Мне оставлять нечего и некому.
– Ты застрахован, – сказал ему Гарри. – Мы все застрахованы.
– Обо всем подумали, – сказал Байер. – На сколько?
– На тридцать тысяч.
– Это на всех вместе?
– На каждого.
Они были поражены.
– Это же три больших дома, Гарри, – сказал Байер.
– В Висконсине шесть, – добавил Джонсон.
– Говорю же, мне некому это оставить, – настаивал Сассингэм.
– А как насчет той красивой девушки из квартиры на первом этаже? Ты же только о ней и думаешь.
– Точно, я оставлю это ей. От этого у меня будет такое чувство… Это почти как поцеловать ее, чего мне всегда хотелось.
– Так поцелуй ее, – сказал Гарри.
– А я оставлю это сестре, – объявил Джонсон.
Они посмотрели на Гарри.
– Моей жене, Кэтрин. Она в этом не нуждается, но, как ты сказал, это будет почти как поцеловать. Она была бы тронута, я знаю. Было бы так, словно я на миг оказался рядом.
Потом они все посмотрели на Байера.
– Некому, – сказал тот. – Совершенно некому.

 

Они еще два раза встречались в Ньюарке, снова и снова проходились по всем деталям, разбирали и чистили оружие, чтобы опять с ним сродниться, возвращались к былому своему состоянию. Для солдата, чья жизнь может в любой миг оборваться, вещи, которые его отягощают, становятся пропорционально ярче. Чем больше теряется, тем больше обретается.
Они собирались выступить в четверг тридцатого октября – прибыть в Ньюарк в два и через час выехать на север, но у них не получилось, потому что в туннеле метро под Гудзоном случился пожар и они не смогли вовремя переехать на другой берег. Когда Джонсон и Байер добрались до станции, та была закрыта и из дверей валил дым. Впрочем, их график и без этого мог скомкаться из-за сильного дождя. Приливы и наводнения на улицах парализовали дорожное движение и работу аэропорта Ла-Гуардиа, из-за чего стало непонятно, какие катаклизмы могут случиться в пятницу и как это повлияет на обычную пунктуальность Вердераме. Кроме того, пятница вообще исключалась, потому что им надо было, чтобы день после нанесения удара был рабочим, и потому что в пятницу Вердераме с большей вероятностью мог задержаться в городе на ужин или представление. Выступи они в ту пятницу, их бы снова постигло разочарование. Пока линии метро под Гудзоном были затоплены, их заменяли паромы, движение которых затруднялось сильными ветрами, и лодки, которые иногда срывало с причалов и уносило без экипажей необычайно сильными течениями.
Они решили выступить в первый погожий день первой недели ноября. Все, кроме Гарри, вернулись к своему распорядку. Сассингэм много ходил в кино и раз за разом обедал в «Белой индейке», но по разным адресам: его смущало, что, несмотря на тысячи ресторанов в Нью-Йорке, ему ничего, кроме индейки, не хотелось. Джонсон обосновался в библиотеке и питался по большей части в кафе-автомате. Байер вернулся в четверг на работу, снова пошел туда в пятницу и, встречая разных клиентов, отмечал, что с принесенных с улицы зонтов капало в течение получаса, пока их владельцы разговаривали с ним, что вода лилась с волос людей им на плечи, как будто дождь шел и в помещении, и что из окон у него постоянно текло, когда по стеклам хлестал боковой дождь. Все было серым и мокрым, а когда наступила темнота, стало еще хуже.
Гарри и Кэтрин договорились, что она поживет у родителей и не вернется домой, пока все не закончится. Он сказал ей, и это было правдой, что если бы она была с ним перед операцией, то он бы вряд ли уцелел. Ему надо было оторваться от ее мира и от всего женственного. Чтобы сделать то, что требовалось, ему нельзя было думать ни о чем нежном, ни о чем, что он любил. Он видел слишком много мужчин, выпавших из ритма войны, а затем погибших из-за нехватки свирепости и боевой ловкости. Хотя лучшие из них сражались, чтобы вернуться к любви, им, чтобы к ней вернуться, надо было выбросить ее из головы.
Задержка не была благоприятной. Присутствие Кэтрин рядом подкосило бы Гарри, это правда, но в ее отсутствие он не мог о ней не думать, а чем больше он о ней думал, тем больше по ней скучал. Читая, он видел ее на странице прекраснее всего, что когда-либо было написано. А когда он спал, она ему снилась. В начале недели, когда еще не распогодилось, он в сумерках сидел в гостиной. По ту сторону парка зажигались многочисленные огни, пока тысячи их не осветили каменные скалы Пятой авеню. Они мягко мерцали, поскольку в большинстве своем это были всего лишь настольные лампы с шелковыми абажурами, горевшие в теплых квартирах. Вспышка солнца под облаками на мгновение омыла беловатые фасады оранжево-красным цветом расплавленной стали. Небо за ними было вороненым, фиолетово-черным, как оружие, а деревья в парке, безлиственные и тонкие, на мгновение предстали языками пламени цвета белого золота.
Хотя Гарри, не желая искушать судьбу, никогда не фотографировался и не писал прощальных писем перед боем, он решил написать Кэтрин. Он имел в виду короткую записку вроде той, где сообщается, что пошел за продуктами и вернется тогда-то. Но какой бы короткой она ни была, лучше, думал он, оставить хоть что-то, чем ничего. Он хотел, чтобы это выглядело почти небрежно, по-домашнему и не слишком серьезно. Он ненадолго уезжает и увидится с ней на Эспланаде в одиннадцать утра на следующий день после дела. Это было твердо решено. Он не хотел, чтобы она приходила на квартиру. Это было небезопасно. Они встретятся в парке, а потом посмотрят, как все сложится, что напишут в газетах, как к этому отнесутся. Он скоро с ней увидится, так что напишет всего один-два абзаца, хотя бы потому, что она словно будет рядом, пока он пишет.
Он обследовал весь дом в поисках подходящей бумаги. Хотя письмо могло быть небрежным, нельзя, чтобы оно походило на телефонограмму или список покупок. С другой стороны, канцелярская бумага слишком серьезна, о ней не могло быть и речи. Сначала он искал мысленно, прикидывая, что где может лежать, а затем встал и начал выдвигать ящики. С тех пор, как въехала Кэтрин, в них появилось много сюрпризов. Она приносила вещи из дома родителей или еще откуда-нибудь и, не будучи ни такой аккуратной, ни организованной, как он, просто совала их куда придется. В одном из отделений бюро, которое она поставила в холле, Гарри нашел наполовину разоренный блокнот для нотной записи. Бумага была формата шесть на восемь и достаточно жесткой, чтобы можно было сложить листок как карточку и поставить на мраморный столик у входа. Нотные станы были напечатаны только с одной стороны, а он напишет с другой. Восходил ли этот блокнот к музыкальному отделению Брин-Мора, к давнишнему преподавателю вокала или к театру, не имело значения: он был малой частью множества вещей, создавших песню Кэтрин.
Он сел писать, намереваясь не касаться чего-либо слишком серьезного и понимая, что если все сложится хорошо, они с Кэтрин вернутся в квартиру вместе и тогда не будет никакой необходимости в записке – в записке, которая, несмотря на желание Гарри, стала письмом, хотя и вынужденно коротким.
Он сложил его пополам и поставил на овальный мраморный стол, находившийся рядом с входной дверью с тех пор, как Гарри был ребенком. Она не сможет его не заметить, тем более что оставила там браслет, сняв его перед выходом, – возможно, обнаружила, что он не вполне соответствует ее наряду. Или, возможно, у него сломалась застежка. Он так и лежал, как она его оставила, открытый и пустой, – хрупкая цепочка из тонких, как паутинка, золотых звеньев, брошенная на холодном мраморе и тускло сияющая в свете, который проникал в окно, пройдя над крышами и глубокими темными дворами.
Назад: 42. Страсть доброты
Дальше: 44. В Аркаде