Книга: На солнце и в тени
Назад: 41. Красная сталь
Дальше: 43. Письмо

42. Страсть доброты

Почти год усердной работы придал голосу Кэтрин и ее умению держаться на сцене глубину даже большую, чем была дана ей от природы. Но поскольку слухи нельзя извести, а рецензии уже были написаны и опубликованы, ей приходилось отстаивать себя от постановки к постановке. Она не давала себе скидок, как делают некоторые актеры, предоставляя репутации заглаживать огрехи. Все, что она отдавала, возвращалось ей сторицей, ибо, когда ее голос наполнял театр, она неукоснительно наполнялась сама невесть из какого источника. Когда песня изливалась из нее звуками опаляющей красоты, она испытывала физическое ощущение полета. Испытывая благодарность за аплодисменты, она, тем не менее, не могла понять, за что ей аплодируют. Иногда, обращаясь к буре рукоплесканий, она беззвучно артикулировала слова: «Это не я, это не я», – и зрители, хоть и не могли ее слышать, видели на ее лице скромность, которая не могла быть притворной, и оглашали театр такими овациями, что он походил на коробку, сдерживающую ураган. Она пренебрегала этой похвалой, потому что та никак ее не меняла, не простиралась дальше мига и не могла стать общим впечатлением мира. На каждом представлении она совершала тот же самый необычайный прорыв, а к августу с полным сердцем, достигнув серьезности и силы женщины гораздо более старшего возраста, созрела для отпуска.
Уже несколько раз побывав тем летом в Ист-Хэмптоне, она поехала с Гарри в Калифорнию, чтобы привлечь к делу Райса. На вербовку Райса, успешную или нет, уйдет только день или два, а может, всего полчаса, и все остальное время они будут вместе.
Гарри никогда не бывал в Калифорнии. Она покажет ему тамошние места, в которых сама оказалась в наиболее подходящем возрасте и в наиболее подходящее время года, открыв для себя райский сад в Пасадене, где из просторного люкса родителей увидела огромную протяженность зеленой долины с красными и шафрановыми мазками гибискусов и финиковых пальм на фоне крутого горного хребта, покрытого сияющим снегом. Уже один только свет служил там препятствием для горестей Европы.

 

Под безоблачным небом и безжалостным солнцем они стояли на белом, как кость, асфальте в аэропорту Айдлуайлд под налетающим с моря ветром. На Гарри был блейзер. Кэтрин, как всегда, была нарядна и великолепна. Слева и справа располагались два одинаковых самолета из полированного алюминия, отдраенного песком и градом до почти золотистого блеска, который охватывал фюзеляжи и слегка касался крыльев. Длинные шасси поднимали самолеты высоко над землей, а обтекаемая форма делала их похожими на изголодавшихся лебедей. Гарри отметил, что двигатели слишком большие, а аэродинамика больше подходит для истребителей, чем для пассажирских самолетов.
Люди, садившиеся в самолет слева, направлялись на Кубу, и некоторые уже красовались в соломенных шляпах. Те, что справа, летели в Сан-Франциско. Стюардессы в темно-синей форме, с выбивающимися из-под задорных шапочек с белым кантом волосами, проводили пассажиров по трапам внутрь. Пока ветер с океана колыхал тростник на краю поля, Кэтрин спросила у Гарри, скучает ли он по своему парашюту и карабину, и он сказал, что нет, хотя ему всегда будет казаться неестественным садиться в самолет без того и другого. Кэтрин и Гарри, с волосами, вздымаемыми ветром, ослепляемые сияющими авиалайнерами, хотя оба были в темных очках, медленно продвигались к трапу, а затем вверх по нему. Кратко обернувшись у двери в салон, они увидели над Бруклином и болотистой местностью огромные башни Манхэттена, о камень и стекло которых разбивались радужные волны утреннего света.

 

Во время войны из-за того, что многие пары в последний раз оказывались здесь вместе, прежде чем мужчины отправлялись воевать на Тихий океан, «Марк Хопкинс» приобрел и на многие годы сохранил особое значение, делавшее его чем-то большим, нежели просто высокая башня на крутом холме. По несколько нескромному выражению коридорных, на его девятнадцати этажах изо дня в день происходила целая куча траха, словно этот отель был остановкой конвейерной ленты, которая вела к кораблям, транспортирующим войска, к боевым судам, строем выходившим из залива в клубы северотихоокеанского тумана, а затем в мир лазурных морей и зеленых холмов, изобилующих японскими дотами. Коридорные, будучи мальчишками, ошибались, ибо башня, в которой они служили, была подобна собору, а таинство, которое они называли трахом, было самым глубоким и порой последним выражением любви между мужчиной, который может не вернуться, и женщиной, возлагающей на себя бремя ожидания.
Сколько раз ее побледневшее тело, покоясь на откинутых простынях в тысяче футах над эфирной синевой залива, предлагало мужу или любовнику оставить в ней то, что, возможно, продлит его жизнь? Здесь, где обычно портье требуют свидетельство о браке, во время войны этого не делали, чтобы не лишать мужчину его продолжения или женщину ее любви. И эти девятнадцать этажей действительно больше походили на церковь, чем собор дальше по улице, каким бы великолепным он ни был. Здесь они расставались, и здесь они воссоединялись на алтаре Тихоокеанской войны, оставлявшей без живых отцов многих детей, не знавших прекрасного и головокружительного места своего зачатия.
И здесь Гарри и Кэтрин занимались любовью так, словно он тоже отбывал на Тихий океан. Это не было просто сексом в отеле, и они это понимали. Они так крепко, словно в борьбе, обнимали друг друга, так вглядывались друг другу в глаза и такую ощущали печаль, как будто и в самом деле проводили свои последние часы вместе. И все же, как и другие, лежа рядом в изнеможении и полном соединении, они чувствовали, что узел связался навсегда и что все, что распуталось, увязалось обратно.
Когда стемнело, Кэтрин повела Гарри наверх ужинать. Они смотрели на загорающиеся огни и на индигово-темный залив, спокойно взирали на мир, не боясь его покинуть, выполнив, хотя и не знали об этом, задачу, для которой они родились.

 

Потребовался час, чтобы перебраться из Сан-Франциско – где океан был морозно-синим, а свет прохладным, – в долину Сакраменто, где слева и справа от раскаленной желтой прерии длинными золотыми цепями тянулись сухие горы. Горячий ветер нес дым сожженных полей и запах растущей зелени. Если побережье принадлежало северо-западу Тихого океана, то долина упрямо льнула к Мексике – к ее мерцающей сухости, верховенству солнца и к ее запустению, касавшемуся почти всего, кроме сельского хозяйства, света, красок и тепла.
Хотя ориентироваться в большой долине, идущей с севера на юг, было несложно, дороги были плохо размечены, и во взятом напрокат большом, как лодка, кабриолете с опущенным верхом они долго поднимали пыль на грунтовых дорогах, бесконечно тянувшихся во всех направлениях между полями. Затеряться в таком изобилии солнечных красок было очень приятно, и даже если бы им пришлось потратить лишний день, чтобы добраться до Реддинга, это не имело бы значения, потому что время встречи точно не оговаривалось. Тем не менее через час-другой восторженной гонки под радио, передававшее мексиканскую музыку, которая как нельзя лучше подходила к местности, они увидели стоявший впереди в поле древний грузовик, из которого какой-то человек выгружал длинные оросительные трубы.
– Давай спросим, – сказала Кэтрин. Гарри неохотно повернул рулевое колесо влево, и машина въехала на отдыхавшее под паром поле и пересекла его, как танк. При их приближении человек, выгружавший трубы, прервал работу и выпрямился. Это был брасеро с лицом цвета дубленой кожи, широкими усами и добрыми, но осторожными глазами. Когда автомобиль поравнялся с грузовиком, Гарри отключил передачу и, оставшись сидеть, приветствовал его легким поклоном.
– Не подскажете ли, по которой дороге можно проехать на дорогу к Реддингу? – спросил Гарри.
Секунду брасеро смотрел на него, потом у него расширились глаза, и он небрежно и асимметрично развел руками, показывая, что не говорит по-английски. Это было не страшно, потому что Кэтрин немного говорила по-испански. Приподнявшись со своего сиденья, она повернулась и оперлась на колени, так что стала теперь смотреть поверх головы Гарри. Хромированная ручка, за которую она ухватилась, чтобы не потерять равновесия, была приятно горячей.
– Где дорога на Реддинг? – спросила она по-испански, и в этих словах, возможно, неправильных, прозвучала неповторимая прелесть ее голоса.
– А, дорога на Реддинг, – сказал брасеро. А потом, обдуваемый горячим ветром, он принялся излагать пятиминутную диссертацию. Каждый раз, когда он упоминал перекресток, где им надлежало повернуть, Кэтрин загибала пальцы. В конце концов, она прошлась по обеим рукам и начала снова, отметив четырнадцать поворотов.
– Четырнадцать поворотов, – сказала она по-испански. – Это невозможно.
– Я знаю, – сказал брасеро.
– А на перекрестках направления указаны?
Ему это показалось смешным.
– Как вы отсюда выбираетесь?
– Я не выбираюсь, – сказал он. – Я здесь живу. – Он улыбнулся их затруднению. – Здесь красиво.
– Да, это так, – сказала ему Кэтрин. Она посмотрела на запад в сторону горной гряды и прикрыла глаза левой рукой, держа правую на верхней части спинки сиденья.
– Спроси, нет ли поблизости городка, где бы мы могли остановиться, – сказал Гарри.
Она спросила и, по-прежнему опираясь на колени, доложила:
– Он говорит, в десяти милях в ту сторону, – ее правая рука качнулась подобно стрелке компаса, едва не коснувшись верхнего края лобового стекла, – есть город с отелем и рестораном. Он говорит, что все едут туда, потому что там можно взять ванильное мороженое в большой кружке корневого пива. На что это похоже?
– На поплавок в корневом пиве.
– Я это так и вижу, – добавила Кэтрин.
Когда они поблагодарили его и поехали навстречу поплавку в корневом пиве, Кэтрин, все еще стоя на коленях на сиденье, оглядывалась и махала рукой, как маленькая девочка.

 

Им не надо было знать, как называется городок, и они не спросили об этом. А поскольку все там и так знали его название, оно нигде не было обозначено.
– Здесь как в Нью-Йорке, – сказал Гарри, глядя на Кэтрин, стоявшую под душем в лучшем – там было чисто – номере отеля.
– Разве?
– Потому что в Нью-Йорке тоже нигде нет вывесок с надписью «Нью-Йорк». На севере Бронкса я видел надпись «Черта города», но какого города, не указано. Мне кажется, ее установили там, чтобы отпугивать дикарей Йонкерса.
– Ты на меня смотришь? – спросила Кэтрин, по телу которой в потоках горячей воды сбегала пена шампуня.
– Смотрю.
– Тебе нравится?
– Нравится ли мне? О!
– Даже спустя все это время?
– Я мог бы смотреть на тебя хоть тысячу лет, голую или одетую. Одно лучше другого.
– Должна признаться, – сказала она, – что мне нравится, когда ты на меня смотришь… чрезвычайно.
Через два часа, израсходовав много горячей воды, они сидели в кабинке в единственном городском ресторане, предсказуемо называвшемся «Кафе Мексикана», где, поскольку до закрытия оставалось всего ничего, можно было взять только стейк «Мексикана», салат «Мексикана», тортильи, пиво и поплавки в корневом пиве. Стейки на самом деле были фахитами, обжигающими во всех смыслах. Ничего подобного салату, приправленному острым соусом и перцем чили, они прежде не пробовали. Они взяли связку тортилий с маслом, но сначала хозяин объяснил им, как с ними обращаться.
– Я бывала в мексиканских ресторанах в Нью-Йорке, – сказала Кэтрин, – но они такие странные, что там ничего не узнать. Но этот… Если бы перенести его на Восток, он бы по-настоящему процветал.
– Сначала какое-то время будет править французская кухня, – предположил Гарри. – Все солдаты возвращаются из Франции. То же самое было и в двадцатых.
– А почему закончилось?
– Из-за Депрессии.
– Знаешь, – сказала Кэтрин, – мне этот ресторан нравится больше всех нью-йоркских. В Нью-Йорке приходишь в ресторан – и все на тебя смотрят. А здесь нет.
– Это потому, что здесь никого нет, кроме нас, – сообщил ей Гарри. – И посмотри вон туда.
Она обернулась и увидела, что хозяева смотрят на нее как загипнотизированные.
– Они хотят пойти домой, вот и все. А в Нью-Йорке ты словно вступаешь в соревнование. На тебя глазеют все остальные посетители.
– Они глазеют на тебя.
– Не только на меня. Оцениваются все. Даже официанты участвуют в этой великой и бесконечной Олимпиаде общественного положения. Я думаю, это потому, что они, хотя все время проигрывают, могут выиграть, если обнаружат кого-то липового, а таких там хватает. – Она огляделась. – Но здесь не так. – Она снова посмотрела на державшегося с большим достоинством мужчину средних лет и его жену – оба они, казалось, были рады посетителям, но им не терпелось закрыться. – Эти с нами не состязаются.
– Может, я не в своем уме, – сказал Гарри, – но я как раз думал, нельзя ли сюда перебраться. Покончить с Нью-Йорком и переехать сюда. Могу я сбежать или не могу? Я бы пережил и позор, и чувство вины. Мысль о том, что я сбежал, предоставив злу действовать без помех, тоже выдержал бы. Мне ничего не надо, кроме тебя.
Когда Кэтрин опустила вилку, та звякнула по тарелке.
– Я тоже об этом думала, – сказала она.
– Кэтрин, пока мы ехали, мне вот что привиделось. Будто мы жили в белом коттедже на склоне горы с видом на море золотых полей. Не знаю, наши они были или нет, это не важно. Такое тихое, уединенное, солнечное место. Словно в мире вообще нет других людей – или даже это где-то вне мира. Ты работала в саду, сажала цветы. На тебе была белая блузка с глубоким вырезом, и ты вся такая оливково-смуглая, но из-за жары просвечивал румянец, хотя время от времени дул прохладный ветерок. Иногда ты рукой утирала пот со лба и моргала. И работала как-то ритмично. Бегло, быстро собирала плодородный слой в кучки, иногда натыкаясь на темную землю, но потом аккуратно заживляя раны, как будто твои руки сами хорошо знали, как подготавливать почву для посадки.
– Мы сможем это сделать, – сказала она, – если захотим.
– Нет, это всего лишь сон. Так не получится.
Кэтрин была еще так молода, что спросила:
– Почему?

 

Они остановились в городе, но, поскольку отдых восстановил их силы, сели в машину и поехали, как будто не наездились за день. Они могли бы ехать всю ночь, если бы не подозревали, что в четыре утра ясность ума и энергия могут их оставить. Поэтому, вместо того чтобы пуститься на север, они следовали длинным и прямым проселочным дорогам в затемненной долине, определяя направление по звездам, без какой-либо цели. Они и раньше так делали, начиная с Ист-Хэмптона.
Среди многих дорог, пересекавших землю под скользящими звездами, одна ответвлялась по пологой кривой. Какое-то время она шла вдоль огромного ирригационного канала. Вода неслась в темноте с шумом, перекрывавшим урчание двигателя. Затем дорога резко поменяла направление и стала подниматься по выступу на дне долины высотой в сто или более футов, такому же неуместному, как вулкан. На вершине этого выступа дорога обрывалась, да так, что едва хватало места развернуться. Ошеломленные прозрачностью ночи, они остановились там, глядя на юг.
Небо, подбитое синевой на западном краю, было густо усеяно звездами, которые, нежно искрясь, выказывали едва заметный намек на желтый цвет. В том направлении, куда они смотрели, простирался непрерывный горизонт, они находились гораздо выше его, и многие звезды, казалось, были под ними, а другие – прямо напротив. Больше похожие на лампочки, чем на звезды, они мигали не холодно и быстро, как безразличные зимние звезды, но медленно и соблазнительно, словно говоря азбукой, которую воспринимает все человечество, пусть даже не знающее, что существует такой язык и тем более не подозревающее, что оно выполняет его доброжелательные команды. И вместе с тем эти звезды создавали необъяснимую иллюзию, будто можно видеть теплый ветер, продвигающийся по дну долины. Пока Гарри и Кэтрин были подвешены среди этих звезд, мир на триста шестьдесят градусов вокруг дышал покоем, словно никогда ничего не знал, кроме умиротворенности и совершенства.
– Я и не знала, что мир может быть вот таким, – сказала Кэтрин. – Никогда не видела, чтобы небо охватывала такая страсть доброты.

 

На следующий день солнце было устойчиво жарким, а небо надежно ясным. Как после двух дней в море, не видя берегов, когда корабль, поднимаясь и опускаясь на волнах, уходит все дальше и дальше, становишься моряком, так и они, устремляясь к северу, отделились почти от всего, что покинули. Жар долины был подобен расплавленному серебру, в полях поднимались и играли пылевые смерчи, а золотистые вершины гор терялись в бликах.
– Если не будем отвлекаться, к вечеру поспеем в Реддинг, – сказал Гарри. Кэтрин была рада просто ехать в летнем воздухе. Помолчав минут десять, Гарри сказал: – Я думал о твоих родителях.
– Правда?
– Правда. Ты их единственная дочь, единственный их ребенок, и они доверили тебя – тебе самой и мне. Я тоже был единственным ребенком у родителей. Все в моей семье умерли, кроме некровной родственницы, жены моего дяди, которая гораздо старше меня. Наших родственников в Европе я никогда не знал, и все они почти наверняка пропали – если не убиты, то разорены и разбросаны бог знает где. Мы с тобой – словно тонкий тростник. Стоит только машине опрокинуться из-за лопнувшей шины, как внезапно оборвутся сразу два рода. Я никогда до конца не понимал, настолько храбры и дисциплинированны наши родители. Никогда в полной мере не чувствовал того, что должны чувствовать они, глядя нам вслед, когда мы выходим в мир. Может, мне следует ехать помедленнее.
Кэтрин сказала:
– Нет. Ты же не едешь слишком быстро. Просто будь внимателен. Не существует никаких гарантий, никакой безопасности. Вот что – между нами и ними, между тобой и мной – проясняет любовь. Вот о чем те песни, за исполнение которых мне платят, и я ничего не хочу, кроме этого. И свою награду я, конечно, уже получила.
Она высунула кисть руки за борт, в ветер, и руку стало поднимать настойчивой и невидимой силой. При легком повороте руки против часовой стрелки ее прижимало книзу, а потом Кэтрин поворачивала ее обратно вправо, и та поднималась с плавностью морской птицы. Вторая половина дня прошла в доверительной тишине, а затем среди предгорий появился Реддинг. Долина незаметно перестала быть ровной и катилась волнами, хотя здесь было так же сухо. Они понятия не имели, как разыщут Райса, но город был не таким уж большим.
К тому времени, когда они зарегистрировались в отеле, вселились, приняли душ и оделись, почти совсем стемнело. Они вышли на тротуар, не уверенные, пойти ли им куда-нибудь поесть или заняться поисками Райса.
Улиц было не много, и они не знали, куда идти, но, услышав далекую музыку, пошли в ее направлении и, взойдя на вершину холма, на расстоянии в четверть мили увидели танцплощадку в пятьдесят квадратных футов, освещенную гирляндами разноцветных огней.
Музыканты расположились на ступеньках на северной стороне площадки. Музыка была громкой, и под японскими фонариками, качающимися на ветру, изящно двигалось множество танцующих пар. Как всегда в таких случаях, по всему периметру гонялись друг за другом дети. Те взрослые, что не танцевали, переговаривались, стоя по краям. Иногда ветер уносил музыку, но потом возвращал ее, слегка исказив. Далекий горный склон был черным у основания и фиолетовым вверху, под ободом исчезающей темной лазури.
Пока они приближались, уже очарованные музыкой, Гарри сказал:
– Я его вижу.
– Как ты можешь видеть так далеко? – спросила Кэтрин. – Отсюда даже лиц не разобрать.
– Я определил его по манере двигаться. Никогда не видел, как он танцует, зато видел, как он проходит по сто миль. Он не знает, что мы уже здесь. Пойдем туда. Потанцуем, а заодно посмотрим, сколько ему понадобится времени, чтобы нас узнать.

 

Отчасти из-за одежды, купленной не в тех двух или трех магазинах, которые снабжали город, они выделялись среди танцующих. На некоторых мужчинах была военная форма, другие были одеты чуть ли не официально, кто-то танцевал в головных уборах, кто-то – без. Женские наряды были разнообразнее, хотя ни один не мог сравниться элегантностью с простым белым платьем Кэтрин, облегающего покроя, подходящего к ее фигуре, с рядом перламутровых пуговиц спереди и с частично приподнятыми по моде плечами, которые могут казаться жесткими и отталкивающими, но в руках искусного портного заставляют верхнюю часть тела выглядеть широкой и благородной, как у богини. У Гарри не было шляпы, тем более ковбойской, и он был одним из немногих мужчин без галстука. Хотя они явно были чужаками, их сердечно приветствовали. Он хотел как можно дольше избегать Райса, чтобы Райс видел их краем глаза и привык к ним, а потом удивился бы, что они были там все время. Кэтрин не знала, что именно задумал Гарри, но была счастлива просто танцевать под гирляндами разноцветных огней, яркими звездами и Млечным Путем, который, несмотря на свет, был виден в пустынно-ясном небе.
Танцуя, они видели лица друг друга, постоянные, устойчивые и близкие, меж тем как все, что было на заднем плане, проносилось мимо, словно в тумане. Они то отдалялись, то сходились, мягко держа и направляя друг друга, соприкасаясь воздетыми руками, не испытывая потребности говорить и все же воспринимая каждое сказанное слово с восторгом, добавлявшим очарования. Ничто не было столь многообещающим, прекрасным и захватывающим, как танец с Кэтрин в мягком воздухе под открытым небом Калифорнии сразу после войны, когда вся долина забылась, пребывая в покое и мире. Они уносились в мыслях куда-то далеко, а затем возвращались обратно, и удовольствие от возвращения было более изысканным, чем удовольствие от самого танца, ибо, подобно паузе в песне Кэтрин, именно тишина придавала звуку совершенство.
Фонарики заставили Кэтрин вспомнить время до биржевого краха, когда никто из друзей отца еще не разорился, когда банкам еще лишь предстояло столкнуться с трудностями, когда ей было только четыре или пять лет и дом был для нее всем миром. В библиотеке с видом на Ист-Ривер стоял стол вишневого дерева, на котором располагались два серебряных подноса. На одном было хрустальное ведерко со льдом и хрустальные бокалы. На другом – восемь или девять бутылок спиртного: матовая бутылка водки, зеленая бутылка джина с красным сургучным медальоном, коричневая бутылка хереса с репродукцией «Вида Толедо» Эль Греко на этикетке, а также бутылки скотча – одни с красочными крышками в красных и золотых тонах, а другие с крышками более прозаичными в соответствии с их черно-белыми этикетками. Между подносами на блестящем полированном дереве стояла веджвудская ваза – в приглушенных синих и белых тонах, – в которой почти всегда красовалась охапка красных роз. Все остальное в комнате соответствовало этому натюрморту изысканностью ковров, мебели, картин и вида на сад и реку через французские окна.
В те времена, когда отец был гораздо моложе и во всем присутствовало изобилие, Кэтрин без чьего-либо ведома ходила после завтрака в библиотеку, потому что там в любое время года, хотя в разное время и под разными углами, солнце, поднимавшееся по восточной стороне неба, высвечивало концентрированные цвета так, что девочка приветствовала их каждое утро, когда могла, словно это было не просто явление природы, но живое существо или послание, свободно понимаемое ею, хотя она не могла его перевести.
Щедрый свет раннего утра падал на розы и преломлялся миллиардом крошечных блесток. Серебро следовало этому примеру такими же микроскопическими искрами. И красные, зеленые и коричневые цвета дерева, стекла и воска загорались, углублялись и сияли карамельными, изумрудными и алыми красками. Совсем рано утром, когда солнце скрывалось за приземистыми зданиями Лонг-Айленд-Сити по ту сторону реки, оно рассылало слабые лучи, чтобы разведать промежутки между домами, и эти лучи преодолевали реку и попадали в бутылки, заставляя комнату сиять сверхъестественным коричневым цветом, усиливая цвета так нежно, что они казались даже тоньше, чем раскаленные краски, которые придут им на смену. Кэтрин пристально всматривалась в этот свет, открываясь для него так, как могут только дети. Дело было не в том, что он обращался именно к ней, но в том, что он говорил о вещах, которые предположительно были выше ее понимания, но которые она тем не менее постигала. У некоторых детей есть друзья, те же, у кого их нет, заводят себе воображаемых друзей. У Кэтрин не было ни тех, ни других. У нее был свет.
Однажды отец, проходя мимо, увидел свою дочь застывшей, словно загипнотизированной спиртным и хрусталем. «На что ты смотришь, Кэтрин?» – спросил он через несколько минут. Она указала на блеск цвета. «Надеюсь, ты не собираешься это пить», – сказал он. Она сморщила нос. «Это значит «нет», верно?» Ей это показалось забавным, потому что раньше она понюхала содержимое бутылок и сочла его просто ужасным. Несколько успокоившись, Билли ушел на работу в город, охваченный горячкой процветания. Совершенно ничего не зная о разнице между богатством и бедностью, Кэтрин осталась в библиотеке, терпеливо наблюдая за переливами красок.
Десятилетия спустя она танцевала под гирляндами фонариков, висевших в воздухе, как планеты. Обнимаемая мужем, она обнимала его. Она любила и была довольна, однако помнила, что с движением времени все медленно опрокидывается. На скольких еще танцплощадках от Мэна до Каталины, среди горных хребтов с видом на летние равнины или на море в изогнутых полумесяцем бухтах, спускались небеса, чтобы благословить пару, скользящую по полу под гирляндой разноцветных огней?
– Я тебя преследую? Я тебя поймал? – спрашивал он, двигаясь вместе с ней.
– Ты меня преследуешь, – отвечала она, – и ты меня поймал.

 

Райс, адвокат и превосходный солдат, был старше Гарри, но, поскольку он предпочел не становиться офицером, Гарри обошел его рангом. Родители у него умерли, когда он был молод. Первая его жена умерла, бездетная, в тридцатые годы. Среди всех десантников, которыми командовал Гарри, Райс больше всех знал и меньше всех говорил. Он всегда был добродушным, часто шел первым, избавляя других от опасности, и его довоенная жизнь склоняла его к мысли, что домой он не вернется. Потрясенный и удивленный тем, что все-таки вернулся, он распростился со всем, что знал, кроме своей профессии, что привело его в Калифорнию, где он обосновался в великолепной местности к северу от долины Сакраменто.
Он танцевал с женщиной почти такой же высокой, как он сам, а его рост составлял шесть футов три дюйма. Ее осанка и платье позволяли предположить, что она родилась на ранчо и была дочерью владельца большой долины и внучкой основателя города, что соответствовало действительности. Слегка волнистые светлые волосы падали ей на плечи. Глаза у нее были синими, а лицо, как у Кэтрин, очаровывало красотой и характером. Одних случайных взглядов хватило, чтобы впечатленных Гарри и Кэтрин влекло к этой паре, которой они тщательно избегали. Многие другие пары, хотя они и получали удовольствие от танца, обременялись неизбежной скованностью, скорее эмоциональной, чем телесной, а некоторые, явно обладавшие долгими историями, танцевали не только так, словно почти не знали друг друга, но и так, словно их кто-то заставлял. Наблюдая за ними, внимательный адвокат, специализирующийся на разводах, мог бы сколотить состояние.
Когда пролетел целый час, Гарри сказал:
– Идем на перехват.
– Ты же не истребитель, Гарри, – пожурила его Кэтрин, но согласилась.
Они придвинулись к Райсу, несколько секунд оставались ближе, чем требовал этикет, а затем, по-прежнему не разоблаченные, столкнулись с ним. Он повернулся с раздраженным видом, но сразу узнал Гарри.
– Кто это? – сказал он, подразумевая Кэтрин и признавая силу ее красоты.
– Моя жена Кэтрин, – ответил Гарри. – А кто это? – продолжил он, возвращая комплимент.
Почти лишившись дара речи, Райс сказал:
– Моя жена Кэтрин.
Они вчетвером застыли посреди танцплощадки, и всем остальным приходилось их огибать.
Поскольку как раз перед их уходом взошла луна, они видели дорогу в темноте. Было бы естественно, учитывая, что они еще толком не познакомились и шли по двое, если бы разговор был напряженным, когда все стараются ничего не пропустить и произносить свои реплики так, чтобы всем было слышно. Но обе Кэтрин, сразу почувствовав себя свободно друг с другом, молча пришли к выводу, что им не надо ничего говорить, пока они не доберутся домой. Поскольку им не приходилось менять шаг или позу, чтобы расслышать какую-нибудь реплику, они с удовольствием прошлись по нескольким улицам и недлинной дороге в холмы, к большому каменному дому, который, как пояснил Райс, принадлежал бабушке и дедушке Кэтрин и был построен из гранита, добытого в Сьерра-Неваде. Это задало направление разговору, продолжавшемуся на кухне, где Кэтрин Райс, без напряжения и не упуская ни слова, принялась готовить легкий ужин. Ее родители по-прежнему жили на своем ранчо.
– А где оно? – спросил Гарри.
– Почти везде, куда ни посмотри, – сказал Райс. – Они были настолько дальновидны, что скупили землю вокруг города со всех сторон. В каком бы направлении ни стал расширяться город, эта земля обеспечит их потомков.
Вскоре после начала своих приготовлений Кэтрин Райс извинилась:
– Меня зовет Хульда.
Как только упомянули ее имя, Хульда исчезла.
– Стесняется, – сказала Кэтрин Райс. – Кажется, малыш поднялся. Пойду посмотрю.
– Десять месяцев, – сказал Райс.
Вскоре Кэтрин Райс появилась вновь с младенцем на руках. Тот повернул голову к отцу, а затем, увидев Гарри и Кэтрин, зарылся лицом в правое плечо матери.
После легкого похлопывания и нескольких поцелуев он успокоился и стал рассматривать новых людей. Гарри взглянул на Кэтрин, как бы спрашивая, готова ли она к такому шагу, и давая понять, что сам он хочет его предпринять. Он ожидал получить в ответ кивок или, возможно, улыбку, но получил нечто гораздо большее, когда увидел, что глаза у нее полны слез, которым она не давала упасть.
Кэтрин Райс решительно двинулась вперед и передала ребенка в руки Кэтрин Коупленд. Никто не видел, но слеза упала на распашонку младенца. Кэтрин вдохнула через нос, слегка рассмеялась и улыбнулась. Когда она заговорила с малышом, тот прильнул к ней.
– Как его зовут? – спросила она.
– Гордон, – ответила Кэтрин Райс. – В честь отца Джима. Вроде как странное имя для ребенка, вам не кажется? Иногда, когда обращаюсь к нему по имени, мне кажется, будто я говорю с адвокатом.
– Он наполовину адвокат, – сказал Райс, – и наполовину медсестра. – Он указал на свою жену.
– Я была медсестрой во время войны, – сказала Кэтрин Райс.
– А вы, Кэтрин, – обратился Райс к Кэтрин Коупленд, – вы так молоды… Я стесняюсь спросить.
– Я театральная актриса, – весьма болезненно отреагировала Кэтрин, помня обо всех плохих рецензиях, обо всех рецензиях, которым следовало быть лучше, и обо всех рецензиях, которые могли бы быть написаны, но не написались.
Райс видел, что ей стыдно, и не знал, что сказать, но Гарри сразу все прояснил.
– У нее хорошая роль, сильная, в которой она прекрасно поет. Спектакль идет уже почти год, и конца этому не видно.
– Где? – спросил Райс, надеясь, что это не какой-нибудь городок вроде Трентона, но полагая, что так и окажется. – Я ведь даже не знаю, где вы живете.
– Это спектакль на Бродвее, – сказал Гарри. – Мы живем в Нью-Йорке.
– Вот это да! – восхищенно сказал Райс, испытывая облегчение. Беседа продолжалась, а потом Кэтрин Райс закончила сервировать ужин и, услышав стук тарелок, расставляемых на мраморном столе посреди кухни, появилась, одолевая свою застенчивость, Хульда и забрала Гордона, теперь крепко спавшего, из рук Кэтрин Коупленд. Кэтрин отдала ребенка неохотно.
– На этой столешнице готовили хлеб, – сказал Райс. – Посыплешь ее мукой, и можно катать тесто, не приклеится. Раньше здесь много пекли. Мы тоже печем, хотя и не так много, и едим чаще всего за этим столом. Я установил здесь светильник. – Он указал на полупрозрачный конус зеленого стекла с перламутрово-белыми полосами, откуда падал свет лампы. Тот висел над столом и освещал мрамор, не давая бликов.
Кэтрин Райс соорудила ужин, который, хотя и был сосредоточен вокруг ломтиков стейка, вездесущего на всех ранчо, в остальном ориентировался на Юго-Восточную Азию, включая соусы, рис и что-то еще, чего ни Гарри, ни Кэтрин не могли распознать. Хозяйка объяснила.
– Я была на юге тихоокеанского побережья, – сказала она. – Большую часть времени мы размещались в деревнях на некотором удалении от боев, и там у нас были местные продукты, а также свои собственные. – Гарри это было знакомо. – Когда мы их получали, их продукты были свежее, и мы научились не только готовить, как они, но и на их манер обрабатывать то, чем нас снабжали. Так что здесь перед вами смесь.
– Не китайская, – добавил Райс, – хотя все думают именно так.
– Как долго вы там пробыли? – спросила Кэтрин.
– С конца сорок второго по май сорок пятого, без перерывов: слишком далеко, чтобы ездить домой. Мы начали с Австралии и продвинулись почти до Японии, причем никогда не могли понять, то ли мы на долгом отдыхе, перемежаемом войной, то ли на войне с перерывами на отдых. Я была очень молода, когда туда попала, и совсем не молода, когда вернулась. – Она сказала это с непререкаемым видом, как бы сообщая нечто неоспоримое, и с сожалением. Словно в подтверждение этих слов, Кэтрин Коупленд шевельнула рукой, и ее витой браслет с драгоценными печатками звякнул и отразил светильник, подвешенный Райсом над столом.
Война не затронута Кэтрин по-настоящему. Она была молода и находилась в безопасности вдали от сражений. Конечно, она знала о потерях, но они не затронули ее лично, из четверых присутствующих она оказалась единственной, кто не был на фронте.
– А что вы там делали? – спросила она у другой Кэтрин, надеясь, что в ответ услышит о чем-то вспомогательном, происходящем вдали от фронта и не слишком отличающемся от того, что делали девушки в Брин-Море, скатывая бинты.
– Выхаживала раненых, – ответила Кэтрин Райс. – Их доставляли к нам из операционных. Хотя должна была проводиться сортировка, оперировали всех, даже безнадежных. Поскольку суда службы снабжения стояли на рейде у берега, а наши госпитали всегда располагались на берегу, у нас было больше возможностей, чем в полевых госпиталях в Европе, и мы не упускали своего шанса. Когда хирурги пытались спасти тех, кого нельзя было спасти, нам приходилось изо всех сил поддерживать в них жизнь, хотя мы понимали, что жить они не будут. Операции часто проводились очень быстро, а потом на нас возлагалась обязанность – на врачей, конечно, тоже, но в основном на сестер – ухаживать за ними до поправки. И как же много было тех, кто так и не поправился. Это продолжалось, периодами, больше трех лет. Смертность была такой, что госпитали обращались в церкви. Я очень страдаю от того, что с трудом могу вспомнить их лица, а там были тысячи, и у каждого… – Здесь она осеклась из-за нахлынувших чувств, но совладала с собой. – У каждого из них… была душа. Каждый из них когда-то был ребенком. Каждого из них любили. Возможно, не очень нежно, не очень сильно, но любили. И они умерли там – без матерей, без отцов, без жен и детей. Никто не хотел уходить. Во всем сквозила скорбь, я видела столько скорби. Если бы только они были рядом со своими семьями: они так по ним скучали. У них, особенно у тех, кто был смертельно ранен на поле боя, открывалось что-то такое, что никогда не может быть закрыто. Каждый раз, когда умирал солдат, нас на мгновение, которое, казалось, никогда не кончится, захватывало той же самой волной. В Австралии, прежде чем все это началось, я, бывало, плавала в полосе прибоя. Иногда он был настолько мощным, с такими яростными волнами, что невозможно было шевельнуть ни рукой, ни ногой. Такое же ощущение охватывало меня при каждой смерти. Поражение. Плачешь, повесив голову, сердце у тебя разрывается, видишь, что мы такое, и становится ясно, что единственное, что у нас есть, хотя мы можем воображать что-то иное, это любовь.
Кэтрин была потрясена и растрогана, но, будучи дочерью многих поколений храбрых мужчин и женщин, сохраняла самообладание, как и Кэтрин Райс.
– Они в вас влюблялись? – спросила Кэтрин. – Вы красивая женщина.
– Они готовились умереть. Они были оторваны от своих семей. А я была женщиной, которая оказалась рядом. Женщина составляет большую часть жизни, потому что вынашивает детей. Их сильнейшим побуждением было не выжить, но любить, чтобы они могли жить, даже умерев. Они поступали к нам десятками и сотнями и, когда приходили в сознание и не испытывали слишком страшной боли, влюблялись очень сильно и чисто, все без исключения. А потом просто исчезали. Уходили. Они не появляются снова, не пишут письма с того света. Молчание. А потом забвение.
– Возможно, мне не следует об этом спрашивать, – сказала Кэтрин. – Простите меня. Но не доводилось ли вам в них влюбляться?
– Доводилось, – слабым голосом сказала Кэтрин Райс и склонила голову.
– Вы помогали им, – утвердительно сказала Кэтрин. – Вы им помогали.
– Да, это так. – Она подняла глаза на остальных. – На Гуадалканале океан бирюзовый и синий, а палатки полевого госпиталя были темно-зелеными, с редкими вкраплениями единственного контрастного цвета – красного. Слишком тягостно умирать в такой обстановке. У нас был один парень, моряк, который должен был вот-вот отойти. Я видела, что его угнетает тяжесть парусины, а от красного было мало толку – от красных крестов, начертанных там и сям. Вот я и сказала: не желаете ли увидеть океан, синий? И он шевельнул головой – да, мол. Я закатала полог палатки и повернула его кровать. Море было видно прямо под боком, пустынное, кроме кораблей на рейде, которые казались очень маленькими. За полосой прибоя теплые волны соединяли море с небом подобием границы. Он уставился на нее. Он направлялся именно туда и не чувствовал страха, словно сказал себе: вот куда я ухожу, там красиво, там нечего бояться. Это было намного лучше, чем какая-то дрянная оливково-серая парусина, которая в тени становится даже не столько зеленой, сколько черной. Я закатывала пологи и поворачивала кровати, когда только могла. Мы все так делали. Синий цвет утешал их. Они уходили с меньшими страданиями, с меньшим страхом, когда их забирало море. Вот что я делала. И больше ничего не сделала.
Тогда Кэтрин обняла Кэтрин Райс, опираясь левым локтем о гладкий белый мрамор, а Кэтрин Райс обняла ее в ответ.
– Теперь у меня есть ребенок, – сказала Кэтрин Райс, – муж и ребенок. – Она непроизвольно сделала резкий вдох.

 

У Гарри с Райсом нерушимая связь установилась еще раньше, но теперь они все объединились в союз, над которым не властно ни время, ни расстояние. После долгой вечерней беседы обо всем на свете Райс настаивал на том, чтобы отвезти их в отель, но когда они вышли из дома, луна оказалась настолько огромной и близкой, а воздух был настолько хорош, что он признал: отвозить их на машине было бы грехом. Распрощавшись с хозяевами, Кэтрин и Гарри пошли пешком к огням города.
– Мы могли бы сюда переехать, – сказала Кэтрин. – Это замечательные люди. Мы бы с ними дружили, принимали бы их у себя. Мы могли бы купить ранчо. А до Сан-Франциско рукой подать: там и жемчуг, и книги, и океанские лайнеры в Японию. Ты же имеешь право начать после войны все заново. Можешь все бросить и начать новую жизнь. – Она сделала паузу. – Ты не позвал Райса, верно?
Двое мужчин уединялись ненадолго, рассматривая карты долины, которая когда-нибудь перейдет в собственность Райса и его жены.
– Нет. Женатого, с новорожденным?
– И мы женаты.
– Кэтрин, время для чего-нибудь вроде этого настанет, а пока оно мое.
– Твоим оно было, пока шла война, – возразила Кэтрин, думая о младенце, которого недавно прижимала к груди. Она и теперь ощущала его тяжесть, помнила, как печально полегчало у нее в руках, когда она его отдала.
– Я понимаю.
Он остановился и притянул ее к себе. Они всегда легко сближались. С растущей нежностью он погладил ее по волосам и вдохнул прелестный запах, исходивший от ее тела.
– Посмотри, – сказал он, имея в виду город, раскинувшийся на серебристом хребте и до сих пор светившийся гирляндами огней. Овеваемые мягким ветерком, они были счастливы и бесстрашны. Потом разноцветные огни над танцплощадкой погасли. Лунный свет стал ярче, город отступил, и в тишине на посеребренной черной дороге Кэтрин сказала:
– Точь-в-точь как в театре, за исключением того, что в театре никогда не бывает так много искусства.
Назад: 41. Красная сталь
Дальше: 43. Письмо