36. Снег
Начиная с высадки в наполовину затопленной и частично покрытой лесами местности к югу от Неймегена в Голландии и продолжая в зимних Арденнах, 82-я дивизия с боями продвигалась через настойчиво возникающий хаос. Отделение разведчиков-следопытов Гарри Коупленда перебрасывали из батальона в батальон, из роты в роту, видимо, в соответствии с необходимостью, но часто казалось, что их перемещения зависят от того, как перемешаются игральные кости в стакане. Не прикрепленные постоянно ни к одной части, они никогда не знали, где и с кем будут завтра.
После вторжения ближайшей целью, как думали если не генералы, то войска, был Париж. Но направление и план наступления зависели не только от результатов сражений, но и от погоды. Холодная и довольно темная даже в сентябре Голландия была далеко не такой великолепной, как Франция, но в ней еще чувствовалось уходящее лето. Голландия, которой свойствен мягкий заболоченный пейзаж и всем известный решительный и твердый характер, заслуживала освобождения не меньше, чем Франция.
После недели боев 82-ю перевели в Реймс для отдыха, но в декабре, в ответ на немецкое контрнаступление в Арденнах, они были снова брошены в Бельгию, чтобы драться, как никогда раньше. Они сражались не только с врагом, но и с холодом, голодом, темнотой и грязью: сельская местность была такой мрачной, что само нахождение там уже было пыткой. Импульс, движущий вперед и вдохновляющий освободителей в свете летнего солнца, исчез, когда им пришлось сдерживать натиск немецких войск, защищавших свою страну.
Самым большим желанием союзных армий было дойти до Германии и завоевать ее, и они добивались этого, делая один трудный шаг за другим среди тысяч яростных схваток и случайных продвижений вперед там, где удавалось прорвать линию фронта или занять город, оставленный без обороны. Но характер местности, тот факт, что земля на востоке не заканчивалась до Тихого океана, и, прежде всего, сама зима делали это сражение самым бесконечным из всех, какие только солдаты обеих сторон когда-либо знали. Постепенно зимние леса и поля заполнялись людьми, умершими в холоде и грязи, и этого было достаточно, чтобы заставить любого поверить, что и он когда-нибудь останется там навсегда.
Чем дальше войска продвигались в глубь Германии, тем увереннее становились они в победе и тем медленнее наступали. Их путешествия из Джорджии, Луизианы, Нью-Джерси, Массачусетса, через Атлантику, через западную половину Северной Африки, через Сицилию, Францию, Голландию и Бельгию; их сопряженные со сражениями странствия через годы, моря, пустыни, леса, города, равнины и, не в последнюю очередь, через воздушный океан, по отношению к тому, что оставалось от Германии, были как прочитанные девять десятых страниц книги к оставшейся одной десятой непрочитанных. Они по-прежнему могли призывать на помощь боевой дух, придающий им такие силы, которых они в себе не предполагали, такую несравненную решимость, которую они вряд ли когда-нибудь снова почувствуют, такую легкость бытия, что порой казалось, будто они теряют соприкосновение со всем земным. Они по-прежнему могли вызвать в себе желание оставить все позади, даже саму жизнь, ради удовлетворения чувства долга, который овладевает человеческими массами на войне. Это оставалось при них, несмотря на обстоятельное знакомство с полями мертвецов и криками раненых.
Но чем ближе они были к концу войны и чем увереннее были в победе, тем бессмысленнее им это казалось. Если к весне Берлин падет, а через год войска распустят, зачем сейчас умирать? Умирать легче до того, как становится ясно, чем все скоро закончится. Мало того, что они жалели последнего человека, который будет убит, но с каждым прошедшим днем они все более и более ощущали себя именно этим человеком.
У них не было практически ничего, кроме снега, – его можно было брать в руки, различать в тишине едва слышимый шорох, с которым он падал, видеть, как он светится в темноте, пусть даже ограничивая видимость. Снег был божьим наказанием миру за войну. Он подавлял и завоевывал легионы и народы. Успокаивал континенты, вынуждал ветки деревьев покорно склоняться и ломал те, которые не подчинялись. Он делал посмешищем военную мощь и гордился неисчерпаемостью вбрасываемых в мир своих собственных солдат, крошечных кристаллов, совсем непохожих друг на друга, хрупких, недолговечных, замороженных, безропотных, но в таком бесконечном изобилии, что они могли победить целые армии в абсолютной тишине и похоронить их до весны. Снег заглушал звуки, которые производили солдаты, воевавшие под ним или ждавшие в нем, он посылал им сообщения своими блестящими вихрями и, как борец, которому нет нужды напрягаться или учащенно дышать, без усилий пригвождал их к земле.
Гарри спасало больше вещей, чем он мог сосчитать. На поле боя, в лесах, при форсировании ручьев и пересечении полей нити случайностей сплетались в гобелен, который не мог создаться сам по себе. Также невозможно было объяснить простой случайностью пронзающие сердца видения, приходящие к тем, кто находится под огромным давлением, когда целые армии сталкиваются и разбиваются, как игрушечные солдатики. Значение событий, их истолкование и красота поднимались и сливались, подобно душам, оставляющим тела, а потом, после усталости и отчаяния, их не получалось точно воспроизвести. Однако маленькие и, казалось бы, несущественные события оставались с ними – и любой из солдат мог всю оставшуюся жизнь задаваться вопросом, как получилось, что все это произошло ради его спасения.
В памяти Гарри сохранилась белая вспышка, предмет, который пролетел по невесомой дуге и мягко приземлился к нему в руки. Потом – удушающие выхлопы грузовика, буксующего в снегу, и холодный ветер, разогнавший облака, чтобы в небе открылись синие озера, из которых на неподвижных солдат пролился ослепительно-яркий свет, на краткий миг позолотив и согрев их. Чудо, что прилетело в руки Гарри, прежде чем грузовик сорвался с места, и спасло ему жизнь, постижимо только в свете того, как они жили и умирали.
Пули имели большое значение: солдаты носили их, стреляли, увертывались от них, боялись и надеялись на них. Когда пули вынимали из патронов, чтобы с помощью пороха разжечь костер в заледенелом лесу, они были на удивление легкими. Они покоились на ладони невесомее монет, и когда пальцы смыкались вокруг них, чтобы бросить в карман, они казались легкими, как пробки. Большинство были меньше зерна фасоли, но они наносили ощутимый урон, потому что огромная скорость придавала им большую поражающую силу, чем у копья, в тысячу раз превышающего их по массе. Несмотря на скорость, они не так незаметны, как принято считать, их часто можно увидеть, хотя и недостаточно отчетливо и своевременно, чтобы успеть уклониться, и это приводит, возможно, к их самому загадочному качеству, состоящему в том, что кое-кому становится известно о них изнутри, а не снаружи, как можно было бы подумать. Кажется, они вырываются из тела – как мгновенная болезнь или извержение. Их появление ошибочно ощущается как нечто, совершенно необъяснимо идущее изнутри, из самого себя.
Из-за того, что они часто являются непредсказуемо и как будто ниоткуда, их ожидают каждую минуту и каждую секунду, из-за чего жизнь кажется полной, хотя бы потому, что может так быстро опустеть. Это, в свою очередь, гораздо более утомительно, чем труд, и требует огромного количества энергии, из-за чего в безжалостный холод все кажется еще холоднее. Жизнь зимой без крыши над головой и без отдыха позволяет привыкнуть к холоду, возможно, на десять или двадцать процентов, поскольку на остальные восемьдесят или девяносто привыкнуть невозможно. Холод можно только терпеть или перехитрить.
Для борьбы с врагами десантники 82-й были вооружены множеством легкого, но смертоносного оружия. Для борьбы с холодом они были экипированы гораздо хуже. Их шерстяная форма, носки, перчатки и тяжелые шинели были недостаточно теплыми, их надо было дополнять, и лучшим из всех подсобных средств было сложенное пополам шерстяное одеяло, накинутое на плечи, оно удерживалось на шее застежкой или руками и помогло выжить большему количеству людей, чем стальные каски. Одеяло хорошо согревало, когда человек стоял, но в положении сидя или, хуже того, лежа оно было гораздо менее эффективно.
Больше всего нареканий вызывали спальные мешки – слишком короткие, не идеально водонепроницаемые, толщиной примерно в полдюйма, наполненные пухом, чего, возможно, было достаточно для сентябрьской ночи в условиях умеренного климата, но, конечно, не для зимы 1944/45 годов. Несмотря на одеяла, которыми их утепляли изнутри или снаружи, через полчаса неподвижности холод превращал сон в пытку.
Можно было перед сном напиться горячей воды, если она была, и это помогало, но через несколько часов приходилось разворачиваться, вставать и облегчаться на воздухе, температура которого была близка к нулю. Любое тепло или имитация тепла, медленно создававшиеся телом, после этого исчезали на всю оставшуюся ночь. Если, как это часто бывало, три или четыре человека спали вплотную вместе, то встающего проклинали за то, что он нарушил хрупкое равновесие и впустил холодный воздух.
На передовой о кострах часто не могло быть и речи, так как дым днем и пламя ночью были как приглашением для винтовок и дальнобойной артиллерии противника. С помощью «Стерно» можно было тайно нагреть содержимое котелка, но в таких маленьких масштабах это мало помогало, а внутри недолговечных землянок, выдолбленных в мерзлой земле и прикрытых сверху заснеженным одеялом или куском брезента, можно было угореть, надышавшись дымом. Тем не менее все, кто мог, разводили хоть какой-нибудь костерок, жгли влажные и замерзшие ветки, щедро расходуя для этих целей порох.
В четыре утра те, кто не вышагивал на коченеющих ногах в карауле, даже молодые здоровые люди, просыпались взволнованными, с сердцем, медленно бухающим в груди, как будто призывая на помощь. Зубы стучали, растрескавшиеся губы, белые или синие, кровоточили, они вглядывались в темноту и не только представляли, что стоят на пороге смерти, но и, несмотря на замедление мыслительного процесса под влиянием холода, видели висящие в воздухе красочные и манящие картины. В этом беспросветном аду Гарри видел женщин, одетых для вечеринки бодрящим осенним вечером; картины Гудзона; животных, скачущих вверху, как созвездия; летучих рыб, взмывающих в брызгах ветреных зеленых морей; своих отца и мать; самого себя в детстве; городские пейзажи; паромы; летний Нью-Йорк; открытые окна; людей, которые разговаривали, словно не зная, что витают в побелевшем воздухе над полем боя. Хотя, наверное, все это можно было посчитать галлюцинациями, но это были не галлюцинации, но воспоминания и желания, в отсутствующей реальности достигающие нового баланса сил.
Все это было бы легче перенести при хорошем или горячем питании, но оно также было большой редкостью, потому что все доставлялось в банках и было холодным и замороженным. Бородатые, почерневшие, провонявшие солдаты не могли вымыться, их нижнее белье и носки стали настолько отвратительными, что многие оставались в живых только потому, что были полны решимости не дать себя в них похоронить. Гарри был слишком усталым, чтобы решиться на что-либо иное, кроме простого – даже наивного – желания пережить войну. Это привело к тому, что он сосредоточился на практических вопросах. Он и его шестеро друзей, сражаясь как своего рода летучий отряд, научились строить в очень сжатые сроки сносное жилье, частично вырывая его в земле и покрывая пончо, одеялами и брезентом. Они жили в таких землянках вчетвером или впятером, потому что по крайней мере двое всегда, в любое время суток, стояли на часах. Они научились спать спина к спине, сжавшись в один ужасный комок, укрывшись всем, что только было, но этого все равно не хватало, и на запутанном клубке тел было много незащищенных мест, которые становились все холоднее по мере того, как углублялась ночь. Когда часовые сменялись, хранимое внутри тепло улетучивалось, и двое пришедших снаружи, особенно если они стояли на ветру, дрожали целый час, пока не засыпали.
Лучшей печкой выступал Байер, в котором было шесть футов четыре дюйма роста и 280 фунтов веса.
«Помню, купил я как-то в феврале мешок горячих жареных каштанов на Пятой авеню, – рассказывал он. – И пошел с Пятьдесят девятой улицы на Вашингтон-сквер. Дул ветер, улица была пустынна, но каштаны грели меня всю дорогу. И мне все еще тепло. Они были волшебными, эти каштаны». То, что он и сам почти верил в свою историю, подтверждалось сумасшедшим взглядом. «Война – это дерьмо, надо было уклониться от призыва», – говорил он, а потом шел и сражался так, словно семь поколений его предков оканчивали Вест-Пойнт. Он был очень крупной целью и все же прошел всю войну, как если бы был невидимым или сильфом, дрался невозмутимо, бесстрашно и плавно передергивая затвор винтовки, когда приближался враг.
Сассингэм был второй лучшей грелкой. Чуть менее шести футов ростом, он состоял из двухсот фунтов сплошных мышц, и поэтому сжигал много топлива. Казалось, таким и должен был быть сталевар, приехавший из Гэри, штат Индиана, – края адских доменных печей и фабрик, где внутри объемных ангаров, заполненных струящимся дымом, прирученные вулканы превращали зиму в лето. Он был самым веселым человеком, какого Гарри когда-либо встречал, и постоянно беспокоился о том, что остальным не так хорошо, как ему, по скромности считая себя не лучше любого другого. Он был спокойным и надежным, как и следовало ожидать от того, чьей работой было управляться с раскаленными металлическими болванками, с высокой скоростью скользящими мимо.
Ривз, уроженец Колорадо, высокий и долговязый, был плохим обогревателем и обладал темпераментом золотистого ретривера. В разгар войны, стреляя в людей, к которым у него не было никаких претензий, поскольку они тоже прошли через ад, чтобы стрелять в него и убивать, он по-прежнему оставался добряком. После войны он хотел стать диктором родео и, словно никто вокруг не понимал по-английски, повторял: «Диктором родео, а не диктором радио».
Райс, адвокат из Огайо, был достаточно зрелым и квалифицированным, чтобы, как Гарри, стать офицером, но, в отличие от Гарри, предпочел быть рядовым. Как почти все в Огайо, он хотел баллотироваться в Конгресс и думал, что служба рядовым – лучшая подготовка к этому. «Ум генерала и сердце пехотинца, – сказал он однажды Гарри, – вот что требуется, чтобы принимать политические решения во время войны и в мирное время». Очевидно, Ривз готовился выставлять свою кандидатуру на выборах, и он был не просто прав, думал Гарри, если выживет, он далеко пойдет – при условии, что после войны мужество и честность все еще будут в цене.
Дэн Хемфилл с западных гор Вирджинии был не очень-то дружелюбен. Вежливый и умелый, он на самом деле чувствовал себя не в своей тарелке, сражаясь за США. Из-за того, что Конфедерация потерпела поражение в Гражданской войне, он вынужден был доказывать, что он – лучший солдат, чем янки, и раз за разом ему это удавалось. «Полегче», – говорил ему Гарри, в ответ получая взгляд, полный веселого презрения. Не то чтобы Хемфиллу нельзя было доверять, но он был и оставался отстраненным, несмотря на обстоятельства, которые сплавили всех остальных настолько, что они думали почти как один человек.
Еще был Джонсон, усердный и одинокий, учитель английского языка из Сьюпириора, штат Висконсин. Он не обращал внимания на холод и был хорошей печкой. Он ненавидел войну так же, как и все остальные, но у него умерла жена, и война для него стала чем-то вроде покаяния. Он выносил все страдания спокойно, всегда говорил тихо, ожидая, что неизбежно погибнет, на смерть он смотрел как на отдых и, возможно, как на воссоединение с той, кого любил больше всех.
А Гарри был Гарри, и, когда они преодолели линию Зигфрида и прорвались в ту часть Германии, где должны были – неизвестно, когда и где, – встретиться с русскими, произошла одна из многих историй, которые спасали его, и началась она однажды ночью. Он стоял на часах, было 3:30 утра, и, хотя на плечах у него было два одеяла и телу было почти тепло, ноги так закоченели, что он их не чувствовал. Снегопад одарил его сложенным из снежинок изображением танцовщицы, оно появлялось и исчезало в темном пространстве, двигалось, когда из-за ветра снежинки падали по косой или вихрились. Он пытался придать ей лицо и тело, но не мог. Хотя она была лишь намеком на изображение и вне досягаемости, но ее присутствие чувствовалось так сильно, словно она была там на самом деле. Затем он крепче сжал карабин и взял его на изготовку. Все его чувства насторожились, откликаясь на слабый, но явственный шепот.
Сначала он подумал, что это раненый солдат – или, возможно, кто-то изображает раненого солдата, чтобы заманить его и убить. А вдруг это ребенок, заблудившийся в темноте? Сколько домов, развороченных бомбами, снарядами и пулеметными очередями, насчитывалось в войне, уничтожившей десятки миллионов людей, сколько убитых родителей и брошенных на произвол судьбы детей, которых родители пытались спрятать в безопасных убежищах? «Беги и прячься!» – это был лейтмотив, предшествовавший истории. Но как долго может ребенок двигаться и говорить на ветру, несущем десятиградусный мороз из далеких русских степей?
Стоны продолжались и все меньше походили на человеческие. «Kommen Sie hier, – позвал Гарри, – ich nicht schiessen». Тот, кто услышал это, понял и подошел ближе. Гарри направлял карабин на звук, держа палец на спусковом крючке и боясь случайно застрелить ребенка. «Kommen Sie».
Он почувствовал впереди движение, нарушающее траекторию снегопада. Оно происходило низко, у самой земли, как будто полз младенец. Но очень маленький ребенок не может передвигаться в снегу толщиной в фут. Первым реальным проявлением неизвестного было шевеление снега, отбрасываемого его ногами. Хныканье прекратилось. Затем на краткое мгновение, когда снег поредел и ветер приутих, стали видны два глаза, быстро отступившие в темноту.
Гарри достал из сумки фонарик и, держа его в стороне на расстоянии вытянутой руки на тот случай, если неизвестный откроет по нему огонь, осветил пространство впереди. В футе над землей широко раскрылись электрически зеленые глаза, застывшие в луче света. «Собака», – сказал Гарри, и она подбежала к нему.
Это был гладкошерстный бигль, которому посчастливилось выжить в таком холоде, или, как он, казалось, понял, когда Гарри его поприветствовал, kleiner Spurhund – «маленькая ищейка». Как и все бигли, он был робким и донельзя дружелюбным. Он хотел понравиться Гарри, но, похоже, считал себя недостойным этого. Сочетание скромности, доверчивости и очевидного самоуничижения придавало ему философский вид, а в дружелюбном взгляде в силу его природных особенностей застыло выражение вечного вопроса. Он был безгрешен по своей природе. Если даже он жил с нацистами, что вполне могло быть, это никоим образом на нем не отразилось, как могло бы случиться, например, с доберманом, по поведению которого это можно было бы понять. Поскольку маленький бигль был ни в чем не виноват, у Гарри не было выбора, кроме как взять его к себе.
Вскоре обнаружилось, что это она, и по настоянию Джонсона ее назвали Деброй. Дважды услышав это имя, она стала на него откликаться. На нее хватало и любви, и объедков – хотя сначала она мудро отказывалась от сухих пайков, – и держать ее собирались до тех пор, пока она и они остаются в живых. В этом отношении у нее было куда больше шансов, чем у них. Она была меньшей мишенью и не относилась ни к ценным, ни к активным целям, была лучше замаскирована, шарахалась от оружия, боялась артиллерии и закапывалась в снег или забиралась под бревно при первом же винтовочном выстреле.
Привыкнув к кострам, Дебра укладывалась рядом с ними. Гарри позволил ей свернуться калачиком рядом со своим спальным мешком, укрылся вместе с собакой одним одеялом, и впервые за всю зиму спать ему было достаточно тепло. Она была едва ли не лучше, чем дровяная печь. Он смог расслабиться и заснуть, и его не будили прикосновения ледяного воздуха или всеобъемлющий холод, поднимающийся из самой почвы. В дневное время она сидела на коленях у всех, но ночью, поскольку нашел ее Гарри и она откликалась прежде всего на его зов, Дебра служила ему бутылкой с горячей водой.
Она так боялась стрельбы и так хорошо слышала, что начинала неудержимо дрожать, если танк или артиллерийское орудие сообщали о своем присутствии где бы то ни было в пределах двадцати миль вокруг. После этого проходило не больше минуты до того, как выпущенный снаряд, сброшенная бомба или заложенная мина взрывались в указанном радиусе. Десантники могли не расслышать отдаленный стук, но она его слышала, и никакой лаской не удавалось унять ее дрожь.
Гарри пришло в голову, что она может умереть от непрерывного стресса. Она казалась слишком невинной, чтобы умереть, но он не мог придумать, чем ей помочь, кроме как остановить или как можно скорее завершить войну.
– Это же собака, – сказал Байер. – Она неплохо пожила. Если умрет, значит, умрет – как и мы.
Ривз сказал:
– В горах летом когда мы пасли стада, то забивали овцу каждые четыре или пять дней. Так мы питались. Обычное дело.
– А как насчет затычек для ушей? – спросил Джонсон, который обожал прения, представляя одновременно обе дискутирующие стороны. И сам себе ответил: – Нет, низкочастотный сигнал идет прямо через череп: затычки для ушей здесь бесполезны.
– Я не очень-то хорошо разбираюсь в собаках, – сказал Сассингэм Гарри, – у меня их никогда не было.
– Ее жалко, – сказала Райс, – но, пожалуй, она сможет это выдержать. Мы все от этого страдаем, хоть мы и не собаки. Ее дрожь равносильна нашему беспокойству.
– Спеленать ее, – сказал Хемфилл, как будто обращаясь к идиотам.
– Что?
– Спеленать ее надо. Завернуть во что-нибудь. Так всегда делают с собакой, которая боится грома, или, может быть, там, в стране янки, вы отправляете их к собачьему психиатру или начинаете пичкать наркотиками?
– Ага, именно так мы и делаем, – ответил Гарри. – Приучаем своих собак к наркотикам и водим их к психиатрам. Как знать? Может, это и было причиной Гражданской войны. Линкольн хотел сделать всех псов Алабамы наркоманами. Разве большинство войн не из-за этого начинаются?
Хемфилл презрительно фыркнул.
– Во что завернуть? – спросил Гарри.
– А это уже не моя проблема, капитан.
Это действительно было проблемой. В окопах и под навесами пеленать было не во что, каждый кусок ткани, имевшийся в наличии, был сшит таким образом, чтобы его можно было надеть и утеплить тело. По мере того как они медленно продвигались на восток, в основном пешком – бои и отдых чередовались, – нервное состояние собаки усугублялось, как будто она не хотела идти в Германию. Одного винтовочного выстрела было достаточно, чтобы она дрожала полночи. Казалось неправильным брать ее с собой, но без них она бы замерзла, умерла бы от голода или была бы съедена. Зима уходила медленно, и они сражались и продвигались вперед в таком же замедленном темпе. Прогулки на сотни метров по колено в снегу опасно подрывали их силы. Многие солдаты, отставшие от своих частей, умирали от холода, потому что ни навыки бойскаутов, ни деревенские приметы по поиску сторон света не помогали рядовому, когда его взвод уходил вперед, а он блуждал в лесу, где затем медленно синел, засыпал и умирал.
Отделение Гарри направили помочь удерживать участок фронта в тридцати милях к востоку от прорванной линии Зигфрида. Они присоединились к роте, закрепившейся на опушке леса с видом на открытую местность, усеянную деревушками и небольшими сосновыми рощами. Освободившись от того, чем они занимались где-то в другом месте, сюда должны были явиться более многочисленные и лучше вооруженные силы, чтобы выдвинуться на мирные с виду, но на самом деле смертоносные поля за деревьями на холме. Пока эти части не подошли, задача состояла в отражении атак противника. В лесу люди Гарри окопались на южной стороне заснеженной грунтовой дороги, которая шла через поля к первой деревне. Было видно, что на востоке собираются немецкие бронетанковые войска, а у американцев, чтобы их остановить, имелись только базуки и пиаты. Сильно промерзшая земля поддавалась лопатам только вблизи корней деревьев, где глинистая почва была относительно мягкой. Так что они вырыли землянку у основания сосен, растущих вдоль дороги, и жили среди корней. Ветки вечнозеленых деревьев хорошо горели, когда опускался густой туман и можно было разводить небольшие костры, оставаясь незамеченными. Но холод все равно выматывал, кроме того, опасно было находиться среди деревьев, в ветви которых могли попасть вражеские снаряды и взорваться вверху, что было гораздо опаснее, чем когда их разрушительная сила частично поглощалась землей.
На второй день из тыла пришел грузовик с боеприпасами для противотанкового орудия.
– Где пушка? – спросил мастер-сержант у Гарри, опустив стекло, а затем, когда заметил знаки отличия, плохо видимые из-под одеяла, которое Гарри сжимал у основания шеи, добавил: – Сэр.
– Какая пушка?
– Восемьдесят восьмая. По данным воздушной разведки, на пересечении этой дороги и линии фронта должна быть трофейная пушка, – сообщил сержант, перекрикивая рокот двигателя.
– С чего они это взяли?
– Или сказал кто-то, или просто с потолка, – ответил сержант.
– Вон линия фронта, – заявил Гарри, указывая на поле, которое начиналось в ста футах от того места, где они стояли. – Здесь нет пушки. Здесь только рота пехоты, окопавшаяся с севера и с юга от дороги. Ни танков, ни артиллерии.
Сержант выглядел усталым.
– Тогда мы поехали обратно.
Шофер сказал ему, что надо расчистить площадку, чтобы развернуться.
– Займись этим, – сказал сержант, а затем закрыл глаза и откинулся на спинку сиденья.
Гарри подошел к задней части грузовика. В кузове дрожали два солдата, сидя на ящиках с трофейными снарядами для трофейной немецкой противотанковой пушки 88-го калибра. У них также была литровая бутыль с оружейным маслом и четыреххлористым углеродом, шомпола и десятки упаковок новой оружейной ветоши. Это были маленькие рулоны фланели высотой в фут и толщиной в телеграфный столб. Примерно через каждые шесть дюймов синяя линия от края до края полотна отмечала место, где артиллеристам надлежало отрезать куски, чтобы затем вставлять их в щель головки шомпола и проталкивать в стволы орудий.
– Не могли бы вы отмотать пять-десять футов от одного из рулонов? – спросил Гарри.
– Нет, а то прямиком на гауптвахту, – сказал один из рядовых с голубыми глазами и угреватым, восковым от холода лицом.
Гарри полез в карманы шинели.
– Как насчет сигарет?
Он частенько использовал сигареты из своего офицерского пайка в качестве валюты.
– Сколько?
– Какая ваша цена?
Прыщавый рядовой не стал долго думать.
– Сигарета за секцию.
– За три, – сказал Гарри.
– За две.
– Договорились.
– Сколько вам надо?
– Двадцать. – Он решил, что этого будет более чем достаточно, чтобы завернуть собаку. Он начал вытаскивать половину сигарет из полной пачки, а солдат развернул фланель, пересчитал секции и обнажил штык, чтобы отрезать оговоренную длину.
– Отставить! – скомандовал сержант, наблюдавший за ними, стоя в снегу.
Смущенный, Гарри сунул сигареты обратно в пачку. Он ненавидел запах табака на пальцах, но умел проделывать это очень быстро, напрактиковавшись заряжать магазин карабина. Еще более смущенный рядовой скатал обратно фланель, словно это была штора, которая пришла в ярость и вращалась со свистом, какой обычно издает падающая бомба.
– Вылезайте из грузовика, – сказал сержант обоим рядовым, хотя провинился только один, – и убирайте снег. Водитель не обязан этим заниматься.
Они спрыгнули и принялись отбрасывать снег руками. Сержант стоял позади, охраняя содержимое грузовика. Участвовавшего в преступном сговоре Гарри он теперь, как только предоставлялась возможность, именовал сэр с явным презрением: Гарри, капитан, стал для него просто попрошайкой. Но Гарри это не волновало. Экипаж грузовика вернулся в кабину, хлопнув дверцами, и грузовик развернулся. Когда он отъезжал, заднее полотнище на мгновение откинулось и прыщавый солдат выглянул и посмотрел направо и налево, как будто сержант мог бежать рядом.
А потом целый рулон фланели вылетел из кузова, как торпеда, выпущенная эсминцем. Гарри смотрел, как он описывает дугу. Многое теперь, как ему казалось, происходило в замедленном темпе, а это – особенно. Фланель была белой, как снег, с синими полосами, и, поймав рулон, он молча, одними губами сказал: «Спасибо» – и поднял левую руку, подтверждая получение подарка. Прыщавый солдатик казался довольным и исчез за брезентовой полой, только когда грузовик скрылся из вида.
Когда Гарри обернул фланель вокруг спины и живота собаки, затем крест-накрест вокруг передних лап и шеи, закончив опять под животом, Дебра, которая были напугана шквалом минометного огня в нескольких милях к северу, вдруг перестала дрожать. Счастливый, словно получил Нобелевскую премию, стал отцом или поставил на лошадь четыреста к одному, Гарри ходил от позиции к позиции и раздавал куски фланели. Солдаты повязывали их вокруг головы, как бурнусы, или использовали более прозаично: в качестве шарфов или как замену носкам: с портянками обувь сидела туже, но зато они были чистыми, теплыми и плотными.
– Это лучше, чем переспать, – сказал Байер.
После того как все взяли, сколько кому нужно, осталось еще много. Сначала Гарри сделал себе пару портянок для сапог, которые у него так сильно растянулись, что ногам в них не было тесно даже с фланелью. Он закутал фланелью голову и шею, как делали другие, снял шинель, свитер и рубашку и, стоя полуголым на снегу, обмотал торс фланелью, чтобы она служила как нижнее белье. Рисковать накопленным под одеждой теплом стоило, потому что, вернув все слои одежды на место, он впервые за много недель почувствовал себя чистым и согревшимся. Это породило грустную эйфорию.
Он поел, выпил горячей воды, почистил зубы и, поскольку было тихо, а в караул предстояло идти только в четыре часа утра, улегся спать с собакой, сидевшей на подстилке из хвои рядом с его спальным мешком, и натянул одеяло на них обоих. Собака больше не дрожала и сразу же заснула. Правда, ветер, дувший Гарри в лицо, имел температуру явно ниже точки замерзания воды, но все остальное было укрыто и согрето.
Холодный воздух пах особенно хорошо, потому что в нем не было примеси пороха. Можно было спать до четырех утра, а сейчас было только шесть вечера. После десяти часов крепкого сна без атак, без внезапных подъемов, ничем не обеспокоенный и не разбуженный, он будет как будто заново родившийся. Он спал и видел не то чтобы сон, но точное воспоминание, такое живое и настоящее, что иллюзия не вызывала сомнений в своей реальности и была не только более желанной, но и более подлинной, чем сон на снегу на линии фронта в непосредственной близости к немецким танкам.
В начале двадцатых, после Великой войны с ее огромными жертвами, число которых выросло из-за эпидемии гриппа и малой экономической депрессии в начале десятилетия, Нью-Йорк был тихим и медленным, подобно инвалиду, который преодолел болезнь, но остается чрезвычайно слабым. Взросление Гарри совпало со спадом, предшествовавшим оживлению и процветанию, под знаком которых прошли все остальные годы этого десятилетия вплоть до краха в самом его конце. В детстве он свободно гулял по городу. Плавал в реках, несмотря на запреты, взбирался на балки и мосты, хотя это ему тоже запрещали, ездил на задних бамперах автобусов и троллейбусов, хотя и этого нельзя было делать, и бродил по множеству миров, которые были тогда пригородами Нью-Йорка. Это ему разрешалось. Это был только один город, но никто не мог увидеть его полностью, даже если бы расхаживал по нему все время, потому что город ежечасно менялся и, с какой бы скоростью или как долго ни предпринимались бы попытки, объять его весь было невозможно.
Он любил ходить на пирсы Гудзона и смотреть, как швартуются военные корабли – серые четырехпалубные эсминцы, участвовавшие в мировой войне, и канонерские лодки, оставшиеся после войны с Испанией, с их белыми пушками и черными бортами. Это было в Адской кухне, которая была уже не так опасна, как в девятнадцатом веке, и находилась теперь под контролем банды ирландских малолеток, весьма настороженно воспринимавших вторжения любого рода, в том числе и одинокого еврея с Сентрал-парк-уэст. В уличном мальчишке, каким был Гарри, сразу распознавали еврея и отличника, и он платил за это синяками и ссадинами. Поскольку его противникам, как и ему, еще не было десяти, он не погиб и не был изувечен, хотя мог бы. Как ни странно, он ими восхищался. Он, как и они, верил, что раз они ирландцы, а он еврей, то они чисты, а он грязен. То, что он был хорошо вымыт, а они часто бывали чумазы, не имело никакого значения. Они были выше и светлее его, а их английский, пусть даже они растягивали гласные, звучал солиднее. Разговаривая с ними, он отфильтровывал любой намек на синтаксис и интонации идиша, которыми в других обстоятельствах была отмечена его речь. Короче говоря, никогда не будучи до конца уверенным, что сам он американец, он не сомневался, что уж они-то американцы – независимо от того, насколько они ирландцы и как давно сошли с корабля (а некоторые из них до сих пор явно страдали морской болезнью). Мало того, что ему хотелось быть похожим на них, он чувствовал, что где-то глубоко, в самой сути своей, он такой же, как они, и этого ничем не вытравить. Итак, он часто ходил туда, и его часто били.
– Зачем ты так часто ходишь в Адскую кухню? – спрашивал его отец, что в переводе с идиоматического идиша означало «не ходи в Адскую кухню».
– Смотреть на корабли.
– Ходи в Челси.
– В Челси тоже ирландцы.
– Они там не такие воинственные.
– Все равно ирландцы.
– Тогда ходи на Хадсон-стрит.
– Слишком далеко.
– Ну так езди на метро.
– Слишком дорого.
– Я дам тебе денег. Почему ты не ходишь в… Маленькую Италию? Итальянцы тебя бьют?
– Нет.
– Почему?
– Думают, что я итальянец.
– Правда?
– Ага, мне так кажется.
– Они не думают, что ты ирландец?
– С чего бы им думать, что я ирландец?
– Не знаю. Ирландцы тебя так часто бьют, что тебе может передаться что-то ирландское.
– Я с ними лажу.
– Ты с ними ладишь? – Отец был поражен.
– Вроде того.
– Почему бы тебе не ходить в Йорквиль?
– Я хожу в Йорквиль.
– Где тебя бьют немцы?
– Нет, они слишком заняты – бьют негров, которые живут неподалеку.
– А негры в Гарлеме тебя бьют?
– Всегда грозятся, но никогда не бьют.
– Просто не ходи в Адскую кухню, Гарри. Тебя опять изобьют.
– Нет.
– Почему?
– Потому что это Америка. В Америке я имею право ходить, куда хочу. Я же американец. Хоть в Скарсдейл.
– Конечно, а еще ты имеешь право быть избитым.
– Я имею право стать сильным и научиться драться.
– Гарри, Гарри, – говорил его отец, глядя на восьмилетнего мальчика с тощими конечностями и мышцами как у ощипанной курицы. – Не трать на это время. Ты мог бы стать неврологом.
– Не хочу быть неврологом.
– Терапевтом.
– Не хочу быть терапевтом.
– А кем ты хочешь быть, Джеком Джонсоном?
Гарри стал платить ирландскому мальчишке по имени Деннис О’Рурк десять центов в неделю, чтобы тот учил его драться. Деннис О’Рурк, как и Гарри, драться не умел, но за десять центов в неделю стал размышлять на эту тему, и по мере того как они с Гарри что-то придумывали вместе, узнавали из просмотра профессиональных боксерских боев и открывали для себя на практике, Гарри научился защищаться и порой мог уже противостоять трем или четырем противникам одновременно. Когда это удалось ему впервые, его жизнь навсегда изменилась.
Потом он начал упражняться в беге по конной тропе Центрального парка. Аристократы на лошадях издевались над ним и проклинали его, но он знал, что его пробежки в шесть – а потом и в двенадцать – миль полезнее, чем их конные прогулки на то же расстояние. В средней школе он ходил в Йорквиль и учился фехтовать. Он продолжал занятия и в колледже, где занимался греблей и боксом. Хотя его вес был полусредним, а затем средним, тренировался он с тяжеловесами. Он был быстрым и достаточно мощным, но бои всегда заканчивались не в его пользу, и тренер по боксу в Гарварде однажды спросил, зачем ему это надо. «Когда дерешься в жизни, – ответил Гарри, – не получается исключить тяжеловесов».
После колледжа он перестал боксировать. В спортивных залах, где была возможность продолжать тренировки, профессиональные или просто более опытные бойцы могли серьезно его травмировать, и он это понимал. Но все остальное он продолжал, в том числе греблю от Колумбийской лодочной станции по Ист-Ривер, что, конечно, было не вполне удовлетворительно. Знакомый по колледжу, чье полное имя на полном серьезе звучало как Эллис Гросвенор Эллиот Влиет Дукинк, работал в инвестиционной фирме, которая на два года перевела его в Лондон. Гарри всегда мечтал работать в таком месте, где предположительно водятся деньги, но, изучая в основном гуманитарные науки, не был в себе уверен и не представлял, какая работа от него фактически может потребоваться, кроме как правильно одеваться. Переводясь, Эллис предложил ему пользоваться своим одиночным шеллом в поместье Дукинков, расположенном на берегу одного из рукавов Кротонского водо-хранилища. Эллис Гросвенор Эллиот Влиет Дукинк боялся, что если деревянную лодку не использовать по назначению, то она придет в негодность, и обрадовался, когда Гарри взял на себя обязательство плавать на ней раз в неделю на протяжении всего сезона. В Хармоне его будет ожидать автомобиль, после гребли слуги Дукинков подадут ему обед, а потом автомобиль доставит его обратно к поезду. Будучи довольно замкнутым, Гарри отказался от обедов, но на все остальное согласился. Эллис отвез его в северную часть штата и показал, где среди сосновой рощи у воды была спрятана лодка, – вот что видел Гарри, когда спал на снегу в Германии.
Каждую среду до самого ноября, если позволяла погода, он шел на веслах по пустынному озеру с береговой линией в сотни миль, со спокойными бухтами и открытыми пространствами гладкой как стекло воды. В августе 38-го Гарри жил дома и работал в мастерской своего отца без заработной платы. С Центрального вокзала он отправлялся вверх по Гудзону до Хармона и прибывал на озеро в одиннадцать. Ловить рыбу можно было только с гребных шлюпок со специальным разрешением, но их было очень мало, и они редко выходили на воду в будние дни, поэтому ни одного рыбака Гарри так и не увидел. Кротонское водохранилище, окруженное защитной зоной девственных лесов, одно из тех, что снабжают водой Нью-Йорк, было таким огромным и безлюдным, что казалось, будто оно находится не в сорока милях от Таймс-сквер, а где-то в Канаде или в штате Мэн. Несколько старинных поместий занимали земли у самой воды, но даже они должны были соблюдать ограничения для обеспечения чистоты воды. Лодка Эллиса, снабженная всем, что требовалось, с серийным номером на носу, ходила по водохранилищу совершенно законно. На августовском солнце она светилась розовым и желтым и была почти такой же пахучей, как сосны, под которыми она спала.
Гарри пробуждал лодку, поворачивая ее так, чтобы удобнее было подхватить ее на плечи и снести вниз к озеру. В безветренный солнечный день при температуре в девяносто по Фаренгейту не было необходимости в рубашке, и он переодевался в защитного цвета шорты для гребли и вешал одежду на сосновый сук. Сквозь деревья виднелась голубая вода, гладкая, как зеркало. Жара серебрила ее поверхность не только дымкой, но и рассеянным светом. Он сносил вниз лодку с веслами, а затем спускал ее на мелководье и вставлял весла в уключины. Без причала сесть в лодку было нелегко, но ему требовалось всего два гребка, чтобы очутиться в глубокой открытой воде.
При скольжении по озеру было чудесно ощущать передающееся через весла ровное сопротивление воды, не в последнюю очередь из-за его связи с устойчиво учащающимся ритмом сердца, обеспечивающим движение лодки со скоростью бегущего человека. Гребец – это двигатель, его стабильность и хорошая техника обеспечивают постоянную скорость. Проплывающие мимо призрачная поверхность и изрезанная береговая линия озера наводили на размышления и воспоминания, поскольку природа отправляет тревоги и амбиции на отдых, заменяя их подлинной картиной мира.
Как-то раз в середине октября, когда солнце висело низко над горизонтом, открытая вода, обычно взволнованная ветром, была гладкой, кроме оставленного его лодкой следа, сверкающего вспышками света, каких он прежде никогда не видел. Они имели форму треугольников с основаниями, лежащими на поверхности воды. Если смотреть за корму, казалось, будто за его шеллом следует группа парусников. Но самым примечательным было вот что: когда участок воды вдали волновался от порыва ветра, слепящие треугольные вспышки – миниатюрные паруса – загорались огнем, двигаясь, словно в электрической регате. Скорость, с которой они двигались, поворачиваясь, извиваясь, лавируя, возникая и исчезая, замедляясь и ускоряясь, покачиваясь на ветру и едва не поднимаясь в воздух, хаотичность этого движения напоминали рой белых мотыльков, которые иногда порхают над полем или оккупируют целые поляны. Каждая ослепительная вспышка была идеальным повторением солнца, но жила только миг, ее жизнь была слишком коротка, чтобы быть замеченной, а тем более – исследованной или описанной. Тем не менее, хотя вспышка исчезала, она появлялась снова – или другие подобные ей возникали на том же направлении воскресшими, на удивление проворные и невероятно яркие. На фоне пестрой листвы и глубокого синего неба эта регата проворно мелькающих маленьких золотых солнц была настолько живым и завораживающим зрелищем, что Гарри чуть не врезался в берег. Вовремя спохватившись, он бросил весла и наблюдал за сотнями миллионов вспышек, более радостных, чем ласточки, и существующих сами по себе. Всеми внутренними силами, вопреки печали, которую не мог не чувствовать, он надеялся, что это были души, свободно приходящие со светом, чтобы подняться и парить в воздухе, обозревая все, чего они никогда не покидали.
Теперь ему предстояло грести восемь миль, проникнув в необычайно широкую часть водохранилища почти посередине. Для этого надо было осилить сто ярдов мелководья глубиной в шесть дюймов, текущего по ложу из мелких блестящих камешков. Преодолевая это препятствие против течения, он не мог опускать весла так глубоко, как обычно, приходилось увеличить частоту гребков настолько, что его движения выглядели паническими. Затем он соскользнет с отмели в длинное, узкое озеро, закругленное в дальнем конце и окруженное гранитными выступами, заросшими соснами. Деревья были одинаковыми, плотными, темными. Вся земля вокруг озера принадлежала Нью-Йорку. Сюда нельзя было попасть по суше, поскольку здесь не было дорог, рыбацкие лодки не могли преодолеть отмель, здесь не было ни хищников, ни людей, и вода, поступавшая из подземных источников, была чище и свежее, чем в основном резервуаре водохранилища. Этот Эдем и был тем пунктом назначения, куда каждый раз стремился Гарри. В конце скрытого озера, прежде чем пуститься в обратный путь, он разворачивал лодку и сидел, слушая биение своего сердца. В сильный зной, чтобы охладиться, он зачерпывал воду руками, позволяя ей просачиваться сквозь пальцы, и пил из горсти.
Теперь он изо всех сил мчался в сторону узкого пролива, ведущего к озеру, увеличивая скорость по мере приближения, он был весь в поту, но силы не убывали, напротив, каждый взмах весел переходил в следующий, словно с легкой помощью ветра. Хотя единственным ветром во время его заключительного спринта к гравийной банке был поток воздуха, создававшийся его продвижением вперед со скоростью десять миль в час, дувший со стороны носа и затихавший, когда лодка достигала отмели и замедлялась выходившим из озера течением.
По скрытому озеру он всегда греб медленно, награждая себя за то, что добрался туда. Глаза щипало от пота, жар от разогретого тела иногда пульсировал так, что казался горячее солнца. Гарри извернулся на сиденье, чтобы выровнять нос лодки по центру дальней стороны озера. Весла он бросил для поддержания равновесия, и они покоились на поверхности воды, а он, не поворачиваясь обратно, продолжал смотреть. Посреди озера виднелось какое-то образование из белой пены. Сначала он подумал, что это тонущий олень молотит копытами по поверхности, но объект продвигался намного быстрее, чем мог бы плыть олень. Расположенный низко, у самой воды, устойчивый, со скоростью в два раза меньшей, чем скорость одиночного шелла с хорошим гребцом, он был слишком маленьким, чтобы быть лодкой, и не было видно выступающих из него весел. Но он плыл и волновал поверхность, словно какой-то непонятный механизм. Гарри решил наверстать упущенное на разглядывание время и принялся активно грести.
Через пару минут он снова оглянулся. Теперь объект был гораздо ближе, и видно было, что он выступает над водой на высоту от полутора до трех футов. Он до сих пор не понимал, что это такое или чем это может быть, и снова принялся яростно грести, считая про себя взмахи весел и боясь, что может догнать объект и столкнуться с ним. Он сдерживал любопытство в течение ста гребков, а потом снова повернулся. Теперь Гарри был достаточно близко, чтобы увидеть, что это человек, который не замечает его и яростно орудует веслом, стоя на коленях на какой-то доске. Еще пятьдесят взмахов веслами – и он смог разглядеть, что это молодая женщина. Еще двадцать пять – и он ее обогнал. Она так удивилась, что едва не упала с доски, но потом возобновила свои усилия с прежним ожесточением, словно состязалась с ним.
Догнать его она не могла, и, приблизившись к берегу, он опустил весла, остановился и смотрел на ее приближение. Она выпрямилась и причалила к берегу, пройдя последний отрезок пути в десяти футах от его лодки. Дочерна загорелая и совершенно мокрая не только от воды, но и от пота, она тяжело дышала и явно испытывала облегчение, что может выпрямиться после того, как неизвестно сколько времени гребла, наклонившись вперед. Никогда еще он не видел женщину с таким телом, как у нее, со столь хорошо развитой и красиво очерченной мускулатурой, хотя и непохожей на мужскую. Он немедленно уверился, что женщины созданы быть именно такими – хотя бы потому, что мир во всех своих проявлениях оказывает сопротивление, а жизнь, до самого конца противостоящая этому сопротивлению, создает силу. Она была красива и во многих других отношениях, не в последнюю очередь из-за зноя, который, хотя она была сильно загорелой, делал ее чуть ли не алой.
– Раньше я здесь никогда никого не видела, – почти сердито сказала она.
– Я тоже, – ответил Гарри.
Она сказала это, чтобы защитить свое достоинство, потому что на ней были только зеленовато-синие, как яйца малиновки, атласные лифчик и трусики, влажные, лаконичные и облегающие, хотя и не совсем прозрачные. Она не сутулилась, что, возможно, уменьшило бы великолепие ее телосложения, но держалась свободно, с прямой, как ее доска, спиной. Чтобы держать переставшую двигаться доску в равновесии, ей пришлось ее оседлать, из-за чего его внимание оказалось привлечено к двум сухожилиям, шедшим вверх по внутренней стороне бедер и образующим изящные, округлые каналы, которые, возможно, были самым заманчивым, что он когда-либо видел (соблазны, которым он подвергался прежде, не были настолько велики).
Практически нагие среди сапфирово-синей неподвижной воды, в жарком воздухе Эдема, они видели друг друга во всех подробностях, почти не имея возможности что-либо скрыть. Несмотря на ее величественную манеру держаться, он смотрел в основном на ее лицо, обрамленное влажными каштановыми волосами и сияющее в лучах высоко стоящего солнца. Она отличалась самообладанием, которое дается интеллектом, и он подумал, что интеллект ее, должно быть, так же велик, как и самообладание.
Разгоряченные греблей, они смотрели друг на друга, пока он не понял, что она открыто дает ему понять, что он не может разглядывать ее вечно и что ее почти полная нагота требует, чтобы он начал какой-то вежливый разговор.
– Это вид спорта, о котором я никогда не слышал, – спросил он, указывая на ее доску, – или у меня тепловой удар?
Она опустила взгляд и едва не рассмеялась, скрыв это кашлем.
– Нет, – сказала она, – у вас нет теплового удара. На втором курсе мы на Рождество ездили на Гавайи, и мой отец прихватил с собой эту штуку. Гавайцы катаются на таких по волнам. – Ее волосы спускались длинными, непокорными кудрями, глаза были синими. Он не мог не представлять себе, как она выглядела бы в декольтированном платье или в сарафане и соломенной шляпе.
– Простите, – сказал он, улыбаясь, – я вас мысленно одевал, и это так прекрасно.
– Признаю, это оригинально. Может, вы еще и читаете справа налево?
– Иногда. – У нее не было ни малейшего представления о том, что она только что угадала. – Вы очень быстро идете на этой штуке. Я думаю, это гораздо труднее физически, чем грести на лодке.
– Когда снова поеду на Гавайи, – сказала она, – хочу прокатиться на волнах. Они там настолько большие, что могут убить. Чтобы маневрировать, надо идти на скорости, знать, как повернуть доску, и уметь на ней стоять. Я все это умею и брала эту доску в Саутгемптон. Волны Атлантики быстро разбиваются, но зато это в два раза ближе, чем Гавайи.
– Вы еще в колледже?
Она кивнула.
– А вы?
– Закончил. А какой колледж?
– Смит.
– На старшем курсе?
– Через две недели.
– И что потом?
– Я помолвлена. Я…
Его толкнуло под волны, но он удержался на плаву.
– Это не исключает возможности пообедать в городе?
– Нет.
– Со мной?
– Да.
– Вы согласны или это исключено?
– Исключено.
Солнце было слишком горячим, они находились слишком близко друг к другу, и она была слишком великолепна, чтобы сдаваться.
– Может быть, у вас появится соблазн просто где-нибудь пересечься?
– О, – сказала она, – конечно, у меня может появиться соблазн, приятное искушение, такой соблазн, что я буду думать о нем в течение дня или двух, а может, даже когда состарюсь, но я буду сопротивляться искушению, что и вы должны делать.
– У вас характер, должно быть, такой же сильный, как и тело.
– Сильнее.
– Могу я узнать ваше имя на тот случай, если вы расторгнете помолвку?
– Нет, – мягко ответила она.
– Все понятно.
Внезапное увлечение и его безоговорочный конец были похожи на автокатастрофу, и он не знал, что сказать или как прекратить разговор и оставить ее.
– Будем надеяться, что никого из нас не арестуют, – сказал он наконец.
– За что?
– За купание в водохранилище. Вы вся мокрая. Ньюйоркцы посчитали бы благословлением пить воду, в которую вы окунались, но водная полиция может не согласиться – особенно если они слепы.
– Вы хоть когда-нибудь их видели? – спросила она. – Потому что я никогда их не видела, а мы здесь живем.
– Я видел их однажды, когда купался после гребли. Я нырнул под воду и оставался там так долго, как сам от себя не ожидал. Когда всплыл, то увидел их спины. Еще раз нырнул, а когда вынырнул, они уже ушли.
– Спасибо за предупреждение, – сказала она. По ее тону он понял, что пора отплывать, что он и сделал. Она развернула свою доску и с симпатией наблюдала, как он удаляется, не умея полностью скрыть сильное желание остаться, как он заставляет себя работать веслами.
Добравшись до каменистой отмели, он заскользил по ней, увлекаемый течением, выходившим из маленького озера, и скоро уже мчался по основному потоку.
Проснувшись оттого, что его тряс Джонсон – совершенно обессиленный и такой замерзший, что едва держался на ногах, – Гарри все еще пребывал на озере. Выбравшись из-под одеял, он пытался удержать сон, пока исчезали тепло и свет. Сначала холодный воздух был освежающим, но, окончательно придя в себя, Гарри задрожал. Собака не двигалась с места, так что он позволил ей лежать. Бывали пробуждения и похуже. Теперь он чувствовал себя достаточно хорошо и, неплохо отдохнув, почти наслаждался морозным туманом. «Ты свободен», – сказал он Джонсону, который поспешил улечься, чтобы немного поспать.
То замораживаемый снаружи, то согреваемый волнами тепла, идущими изнутри, он вспоминал обрывки сна, шагая на свой пост на опушке. Слева и справа едва виднелись часовые других отрядов, которые наблюдали за полем, всматриваясь и вслушиваясь. По крайней мере дюжина отрядов разместилась на линии, перпендикулярной дороге, контролируя пространство в сотню ярдов от того места, где заканчивались деревья и начиналось открытое пространство. Их огневая мощь была направлена на дорогу таким манером, что образовывалась как бы линза, готовая направлять и концентрировать лучи шквального огня пулеметов, базук и минометов в контратаке танков. Все виды оружия могли также перекрываться, защищая края огневых позиций, чтобы сражаться с тем, чего солдаты боялись больше всего, – если немецкие танки, которые могут частично повалить многие деревья и маневрировать среди оставшихся, прорвутся к ним, охотясь за каждым по отдельности и атакуя их со всех направлений – и с фронта, и с тыла, как в столкновении средневековых армий. В таком бою не бывает ни стратегии, ни тактики, а возможность укрыться и чувство времени исчезают, уступая место ужасу. Если бы только у них была бронетехника, они могли бы на равных сражаться с танками – и с «Тиграми», и с «Пантерами». Но в то время ее не хватало, именно по этой причине они там и находились. Никто не мог справиться с воображением и не думать о надвигающемся танке, о его изрыгающей огонь пушке, о его башне, поворачивающейся в поисках цели, и о том, как рвется вперед его корпус, когда водитель обнаруживает людей, которых может раздавить гусеницами.
Гарри не знал никого из тех, кто стоял в карауле слева и справа от него, но их общее положение значило гораздо больше, чем любое из существовавших между ними различий. Только оказавшись на своем посту, он в полной мере осознал мощь заградительного огня по всему фронту и услышал разрывы его снарядов в темноте далеко впереди. На мили вокруг от залпов орудий и от взрывов снарядов дрожали, роняя снег, хвойные ветки. У солдат от них сжималась диафрагма до состояния, когда на самом деле становится легче дышать. Сотрясения ощущались кожей через плотную одежду. Даже земля слегка сотрясалась.
Но туман и снег были настолько густыми, что ничего не давали видеть. Шквальный огонь продолжался еще полтора часа, а потом тишина прокатилась по фронту с юга на север, и ночь вдруг стала такой тихой, что падение снега звучало почти как шипение парового котла. Как все часовые, Гарри боролся со сном, изо всех сил стараясь держать глаза открытыми, и, как всем на свете часовым, это ему не всегда удавалось: время от времени он просыпался, обнаруживая, что на мгновение заснул стоя. Тогда он принимался топать ногами, глубоко дышать, ходить взад и вперед и награждать себя пощечинами, как в водевиле. Он их почти не чувствовал, потому что щеки и нос замерзли и онемели. Из любопытства он нажимал на разные участки лица, чтобы узнать, какие из них не реагируют на прикосновения, и зачарованно прощупал большим и указательным пальцами весь свой нос, который, казалось, принадлежал кому-то другому. Часовые проводили ночь, глядя в пустоту и дрожа глубоко внутри. О наступлении рассвета они узнавали по тускнеющим звездам, если небо ясное, или, при облаках или тумане, по небольшим изменениям общего серого фона. Наблюдаемый таким образом рассвет длится гораздо дольше, чем его общеизвестный последний час.
Когда рассвело настолько, что можно было разглядеть кору на деревьях, снегопад прекратился так же внезапно, как артиллерийский обстрел. Теперь затихло и его шипение, а ветер развеял туман перед вглядывающимися в него пехотинцами. Ветер и воздух невидимы, и все же они существуют. Как и Бог, воздух невидим, и все же вы чувствуете его присутствие, когда падаете сквозь него, или его давление на вас, когда поднимается ветер. Ветер всегда преподает какой-то урок, и сейчас он показывал низкий навес белых облаков и угольно-черных туч, покрытых эмалью оранжевого света, который двигался вдоль их нижней границы, словно некий художник касался их невидимой кистью. Когда поля очистились от тумана, все небо на востоке горело оранжевым заревом, и стали видны несколько пылающих городков. Равномерно распределенные на заснеженной равнине в соответствии с требованиями средневекового сельского уклада, они были похожи на костры. Столбы черного дыма поднимались над желтым пламенем внизу. Скоро эти городки займет их армия. В них или рядом с ними, с разбитыми надеждами, со все сильнее разгорающейся злостью солдаты вермахта ждали, чтобы защищаться или атаковать. Сражаясь, они будут тверды и бесчувственны, словно уже умерли. Отвечая пулей на пулю, ударом на удар, американцы встретятся с ними в смертельной схватке. Солдаты с обеих сторон сражаются не за то, что внушает им пропаганда, не за убеждения и не друг за друга, как это обычно утверждают. Они сражаются, потому что созданы для этого и твердо следуют импульсу, частью которого сами являются и который возник до начала времен.
Хотя время его дежурства закончилось, Гарри не пошел будить Сассингэма и остался на посту, захваченный зрелищем пылающих городков. Дневной свет обнаружил на заснеженной равнине воронье племя. Тысячи птиц появились в небе и на земле – они летали сжимающимися кругами, вырывались из них, скользя вниз, разбегались, чтобы взлететь, или ковыляли, как старики, пытающиеся танцевать. Они падали с белого неба, как будто были только что созданы, и их спирали вторили столбам черного дыма, на фоне которых они двигались. В холодные зимы эти вороны летели из России на запад и юго-запад над армиями или среди них, равнодушные и неуязвимые. За время войны Гарри видел их впервые, хотя в тридцатые годы наблюдал за ними в Вене. Там, после долгого перелета, начатого в степях и проходившего через богом забытые миры Буковины, Богемии и равнины Венгрии, они искали тепло и пищу в снегу на берегах незамерзающего Дуная.
То, что Гарри видел перед собой, заставило его забыть о близости Франции и унесло его в края Восточной Европы. Русский холод гнал ворон над страной, из которой он сам был родом. Гарри понимал язык и каким-то образом помнил мрачный климат, рельеф местности и полноводные, грозящие наводнениями реки. Если он закрывал глаза, сто поколений предков забирали его обратно, словно его пребывание в Америке было всего лишь сном. Зачарованный усталостью, он оказался в черте оседлости. Усталость от опасных сражений на зимних равнинах Германии привела его в круг собственных безликих предков, чья бедность, достоинство и человечность в эту минуту сливались с огнем и столбами дыма, вьющимися, как вороны. Поскольку он никогда их не знал и не мог знать, пребывая в качестве, которое англичане эвфемистически называют неведением корней, Гарри на мгновение позавидовал аристократическим семьям, хранившим документы и портреты предков. Но зависть тут же исчезла, когда он подумал о том, какими бесчувственными бывают свидетельства о подвигах, как, несмотря на хрупкий блеск, невыразительны портреты, украшающие стены аристократических домов, и как плохо отражают жизнь упоминания о героизме, богатстве или родословной.
Вместо этого в нем возникли те, от кого он произошел, – забытые мужчины, женщины и дети, слишком бедные и угнетенные для поминовения. Чем больше он обессилевал, чем опаснее и безнадежнее становилось его положение, тем более реальными они казались, вспыхивая золотым и красным, как если бы они были живы. Они были настолько близки и реальны, что ему казалось, будто к ним можно прикоснуться. Откуда они явились, Гарри знать не мог, но, возможно, он так близко подошел к смерти, что просто перенесся к ним, туда, где они его ждали.
То, что он видел, воображал и вспоминал, было схождением бессмертных душ. Они были мощнее армий или империй и сияли ярче, чем солнечный свет. Он не мог разглядеть их в подробностях, потому что они вихрились, как танцоры, неукротимо поднимаясь из темноты, превращаясь в воздухе в пламя и рассыпаясь искрами. Если бы он был в состоянии подняться над равниной и присоединиться к ним, он сделал бы это. Он протянул левую руку, словно хотел прикоснуться к ним, словно они могли поднять его и отнести домой.
В середине утра снова пошел снег, достаточно густой, чтобы приглушить зарево пожаров и прибить дым. Подойдя к посту, Сассингэм увидел, что Гарри дышит резкими и редкими вздохами: морозная ночь измотала часового, и в этом не было ничего удивительного.
– Твоя очередь, – сказал Сассингэм.
– Моя очередь что? Теперь твоя очередь.
– Вымыться и поесть горяченького.
– Смешно.
– Нет, в нескольких милях отсюда соорудили что-то вроде пехотного отеля с горячей водой. Грузовик берет по человеку с команды за одну поездку. Каждому дается полтора часа, а потом его привозят назад.
– Я поеду последним, – сказал Гарри. У него было самое высокое звание.
– Забирают тех, кто отстоял на посту. Такие правила. Иди. Я следующий после тебя.
Неподалеку от линии фронта команда снабжения и транспорта организовала настоящий курорт для фронтовиков, установив на покатом поле множество больших палаток. Повсюду стояли или ездили туда-обратно грузовики. От полевых кухонь валил дым, как от паровозов. Гарри почувствовал запах мяса, соуса и жареной картошки.
Когда он слез с грузовика, пехотинцы, стоявшие в очереди, которая образовалась на первом этапе, предложили пропустить его, потому что он был офицером, но он отказался. От них ожидалось, что они это предложат, а у них была надежда, что он откажется. Солдаты ценили, когда офицеры были столь же грязны и оборваны, как они сами, и, несмотря на звания, не пользовались своими привилегиями, – за такими они готовы были в огонь и в воду. Именно так и должно было быть.
В первой палатке записали его имя и выдали ему полотенце, кусочек мыла и пакет с пятью парами носков и двумя сменами белья. Пока не настали холода и не застыла грязь, каждый солдат в Седьмой армии получал одну пару носков в день. Ни одна другая армия в мире никогда так хорошо не снабжалась. Можно было идти по следам сражений, ориентируясь по выброшенным носкам. Некоторые умники, пытаясь накопить носки с целью продавать их после войны, получали набитые карманы и траншейную стопу.
Получив белье, Гарри прошел в зазор между первой и второй палаткой, где из-за разъяренного снежного шквала почти невозможно было разглядеть, кто стоит прямо перед тобой. Оказавшись внутри второй палатки, он разделся, выбросил старые носки и нижнее белье и собрал свою артиллерийскую фланель, брюки, рубашку, свитер, китель и шинель в узел. Ненадолго оставшись обнаженным, он вышел на улицу и увидел множество входов в очень длинную палатку. Он прошел в один из них, и солдат, стоявший внутри у самого полога, сказал:
– Идите во второй номер, оставьте свои вещи с этой стороны и задерните шторы, чтобы вода не попала на одежду и карабин. Достаньте бритву. – Гарри согласно кивал. – Не каждый приносит с собой. После того как потянете за цепочку, вода будет литься восемь минут. Потом она останавливается, и надо выходить. Видели бойлеры?
– Нет.
– Там, с другой стороны, большие бойлеры и автоцистерны. Вода очень горячая. Постарайтесь смыть мыло пораньше, если не успеете, вам придется с ним жить.
Гарри оставил свои вещи на дощатом настиле рядом с душем, достал бритву, вставил в нее последнее лезвие и вошел. Стены были брезентовые и не особенно чистые, а пол был составлен из грузовых поддонов, скользких от слизи и мха. Хотя было почти темно, он видел, как блестит хромированная душевая насадка. Держа мыло и бритву в руке, он потянул за цепочку. На него обрушился настоящий водопад, настолько горячий, что кожа покраснела. Даже в модных отелях не всегда бывает хороший напор и достаточное количество горячей воды. Но не здесь. С полминуты он просто позволял воде литься на себя. Вокруг все заволокло паром, и в первый раз за последние несколько недель ему стало по-настоящему жарко. Он принялся лихорадочно орудовать мылом, покрывая себя пеной и смывая ее, словно был совсем запущенным и грязным, как и было на самом деле.
Не тратя ни секунды, чтобы смыть с себя мыло, он предоставил воде справиться с этим самостоятельно, тем временем натирая оставшимся обмылком недельную щетину, пока его лицо не покрылось белой пеной в дюйм толщиной. Новое лезвие, нагревшись под струей горячей воды, было гибким и острым, и к тому мгновению, когда Гарри оказался чисто выбрит, в запасе у него должно было остаться около четырех минут. Он подставил лицо под струи и медленно поворачивался, чтобы вода покрывала его везде. Никогда еще вода не доставляла ему такого наслаждения.
Когда поток иссяк, он вытерся, бросил тонкое полотенце в мешок, взял одежду и карабин и, пошатываясь, пошел к следующей палатке, в которой мужчин, выстроенных в несколько шеренг, «окуривали» ДДТ. На следующем этапе они одевались, расчесывали волосы и рассматривали новых себя в затуманенных металлических зеркалах, закрепленных на брезентовых стенах палатки.
Полностью одетые и снова вооруженные, они вышли на улицу и подождали под снегопадом, прежде чем усесться за стол в одной из огромных палаток-столовых. Всем было так жарко, что никто не надел ни каски, ни подшлемника, и за время ожидания волосы у них замерзли и макушки присыпало снегом. В столовой палатке они взяли подносы и пошли от прилавка к прилавку, ставя на них тарелки с едой. В конце концов Гарри обнаружил себя сидящим на скамейке за длинным столом со свободными местами по обе стороны. У него были нож, вилка, ложка, бумажная салфетка и алюминиевый поднос, на котором находились: фунт тушеного мяса, груда жареного картофеля, кукуруза и большой кусок испеченного снабженцами шоколадного торта без глазури. Большая чашка была наполнена очень сладким горячим чаем. Свет, проникавший через высокий потолок палатки, имел серебристый оттенок из-за собравшегося на брезенте снега, который в некоторых местах таял и капал вниз. Снаружи слышалось шипение газовых горелок, что могло бы считаться устойчивой тишиной, если бы немецкая артиллерия время о времени не напоминала о себе страшным грохотом. Во время еды солдаты, которых в палатке Гарри было около сотни, едва ли это замечали. Они были вымыты и согреты, в чистом белье, они ели настоящую пищу. Этого было достаточно.
Вряд ли было произнесено хотя бы одно слово, но откуда-то из-за спины до Гарри донеслась фраза, похожая на слабое эхо от сводчатой крыши оживленного железнодорожного вокзала: «Это около Атланты». И еще во время еды выкликали имя того, кто забыл в душе свою «собачью бирку». Все это напоминало монастырскую трапезу, пока вошедший капитан не постучал алюминиевой кружкой по опорному шесту палатки, словно желая остановить несуществующий шум, и не произнес речь, которую произносил уже много раз до того и которую ему еще предстояло произносить снова и снова.
– Внимание, – сказал он, – выслушайте общие указания. Я должен напомнить вам о некоторых вещах, потому что из-за халатности мы несем потери, которых можно было избежать. Помните, дороги в Европе, особенно в Германии, примерно через каждый километр пересекаются под прямым углом с более узкими, которые часто прошиваются пулеметным огнем. Не сворачивайте на них. Минуйте их как можно быстрее. Понятно? Это первое. Второе: многие из вас могут погибнуть из-за того, что забыли, как атаковать дот. Напоминаю. Не делайте этого, если у вас нет нужного состава. Подождите. Соберитесь вместе. Делайте все по правилам. Вам нужны: две тротиловых шашки, базука, ручной пулемет, от двух до четырех стрелков и два человека с гранатами. Это много, но так вы выполните задачу и, вероятно, сохраните свою чертову жизнь. Последовательность действий такова. Следите за ним. Ждите всю ночь. Атакуйте на рассвете. Стреляйте во все отверстия изо всего, что у вас есть. Затем взрывотехник может зайти в тыл. Взрывайте дверь. Бросайте туда гранаты. Обстреливайте продольным огнем всех, кто будет выходить, если таковые останутся. Хорошо? Не забывайте. И третье: все имейте это в виду. Энергичная атака, предпринятая неожиданно и идущая неуклонно, без передышки, – это лучший шанс для вас вернуться живыми с войны. Даже сейчас, после всего, что вы испытали, может казаться, что это не так, но это именно так. Если приближаться к противнику медленно, он продержится дольше и убьет больше наших людей. Если вы быстро его опрокинете, он этого сделать не сможет. Офицерам, сержантам, командирам отделений – каждому – держать эти три вещи в голове. Это все.
В самой последней палатке Гарри получил пять плиток шоколада и три пачки сигарет. Непосредственно перед посадкой в грузовик с ними беседовал какой-то офицер службы снабжения, знаки отличия у него были запорошены снегом, и он у каждого спрашивал:
– Вам что-нибудь нужно?
Почти все отвечали ошеломленным повторением вопроса: «Нужно ли мне что-нибудь?» – и следовавшим за этим приступом неудержимого смеха, который сам по себе был подарком и облегчением. И на обратном пути в грузовике они недолгое время были счастливы, как младенцы на руках у матерей, потому что за полтора часа или чуть больше они от начала до конца заново познакомились с жизнью, и это дало им стимул жить дальше.
На следующий день, после того как все пережили три-четыре часа счастья, пока ситуация еще не вернулась в привычное русло, полковая боевая группа, одна треть боевого состава дивизии, двинулась по дороге, растянув на несколько миль колонны грузовиков, танков и пехоты, готовые к натиску на восток. Они должны были миновать несколько рот пехоты, которые выступили вперед, чтобы удерживать лес, и последуют за ними до самой отдаленной точки, чтобы снова закрепиться там, пока основные силы будут восстанавливаться и ждать бензина.
Общеизвестно, что солдаты отдыхают и сражаются, затем снова отдыхают и сражаются, так что боевые группы, готовые просочиться через линии укреплений и спуститься на равнину, не в последнюю очередь думали о солдатах, которые удерживали позиции до их прибытия. Некоторые из вновь прибывших засыпали вопросами Гарри и других, но большинство вело себя тихо, подавленно, угрюмо или же демонстрировало величественную обреченность. Как только они начнут сражаться, страх и тоска пройдут, но сейчас они смотрели на сосновые ветви, отягощенные снегом, или сидели, уронив головы на руки, и вспоминали свое детство и то, что было не так давно. Поэты не могли бы быть более созерцательными, хотя некоторые мужчины топили свой страх в браваде и рассказывали о том, что они будут делать с немцами. Некоторые из них действительно могли бы сделать то, о чем говорили, если бы получили такую возможность, если бы оказались в доме, где можно убивать мужчин и насиловать женщин. Их было очень мало, но все-таки они существовали – и ослабляли американскую армию, потому что их существование представляло собой угрозу для души и тела.
Бронетехника шла в первую очередь, танки, стоявшие в десяти футах друг от друга, растянулись вдоль дороги, насколько можно было видеть. Танкисты провели ночь в таких ужасных условиях, как никто другой, потому что не могли ни спать в своих танках, ни развести приличный костер. Они не были одеты так тепло, как пехотинцы, находившиеся на ветру и холоде двадцать четыре часа в сутки, и поэтому были похожи на лошадей, оказавшихся в открытом поле без попон и без своей естественной густой шерсти.
Тысячи людей, группами разбросанные среди деревьев, ожидали первых проблесков рассвета. Они были избавлены от зловония собственных отходов только благодаря минусовым температурам и ветрам, которые у всего отбирали тепло настолько эффективно, что мертвый человек или животное замерзали до каменного состояния менее чем за час. Выпить чего-нибудь горячего – из термоса или из кружки, согретой на укромном костерке или на медленно горящей банке «Стерно», – было столь же ценно и желанно, как появление самой Венеры в обнаженном виде. И даже более, потому что за несколько часов до атаки огромный сексуальный заряд, который у пехотинцев бывает либо полностью включен, либо полностью выключен, был полностью выключен. Они осторожно дышали и спали урывками.
Перед самым рассветом офицеры обошли свои подразделения и приказали солдатам построиться в какое-то подобие колонн. Проснувшись в сокрушительном холоде, люди пытались унять дрожь, но зубы у них все равно стучали, даже когда им удавалось совладать с тряской в руках и плечах.
Танкисты забрались в свои машины. По отмашке флагом запустились сразу все двигатели. Даже сильный снег не скрыл бы этот звук от врагов, окопавшихся в окрестностях городов, и, предупрежденные им, они засуетились. Через несколько секунд грохот десятков танковых двигателей вызвал шквал заградительного огня тяжелой артиллерии, которую немцы держали в резерве. 280-миллиметровые снаряды проносились по визжащей дуге над головами и взрывались позади колонн. А потом взрывы стали ложиться все ближе, словно побуждая приготовившиеся к атаке войска выйти из зарослей на открытое место. Возможно, в этом и состоял план противника, но пространство, заполненное падающим снегом, больше не было освещено пожарами. Зная, что их не будет видно на поле, потому что природа прикрыла его отличной дымовой завесой, танковые командиры рвались в бой, чтобы избежать опасного для них обстрела. 280-миллиметровый снаряд может разрушить большой дом, бетонный дот и потопить корабль. Прямым попаданием танк будет уничтожен.
Для тех, кого вот-вот вытолкнут на передовую, больше не было необходимости соблюдать строй, и, отчаянно торопясь покинуть зону обстрела, солдаты, удерживавшие позиции в лесу, бросились занимать места на танках, которые уже собирались трогаться. Нельзя было не обращать внимания на приближавшиеся разрывы снарядов. Оставляя важные вещи и тлеющие костры, пехотинцы бежали к танкам и взбирались на них.
Находясь на передней позиции, отделение Гарри поднялось на первый танк. Это было не так глупо, как могло показаться. Они знали по опыту, что на открытой местности танки выстраиваются веером и танк, идущий первым, займет крайнюю левую или правую позицию, далекую от острия наступающего клина.
Позади них продолжали рваться снаряды, когда они вскарабкались на первый танк и постучали в его башню прикладами. Но танк не тронется с места, пока офицер, стоящий перед ним, не взмахнет флагом, давая сигнал к наступлению, а тот ждал, чтобы на броню забрались все. Райс уже был там, и Байер был наверху, и Джонсон был, и Хемфилл, и Ривз, и Сассингэм. Но не Гарри.
Гарри, такой же спортивный, как все остальные, не мог взобраться на танк, потому что артиллерийская фланель, которой он обмотался, не давала ему запрыгнуть на борт. Он пытался, но у него выходило не лучше, чем у старика с больной спиной. Когда колонна начала двигаться, заставляя отойти в сторону офицера с флагом, Гарри побежал рядом, протягивая руку. Байер, чей вес был надежен, как якорь, подошел к краю площадки, чтобы помочь ему подняться, но танк слегка вильнул, и дернувшаяся в сторону Гарри гусеница заставила его отскочить. Шанс был упущен, и он остался на земле.
С помощью жестов, указав на себя, а потом на землю, его разведчики спросили, надо ли им спрыгнуть. Гарри просигнализировал, чтобы они оставались. Хемфилл, державший в руках Дебру, также жестом спросил, должен ли он ее бросить. Это была собака Гарри. Гарри подтвердил, и Хемфилл бросил ее в снег. Она перекатилась, поднялась на лапы и побежала на свист своего хозяина и благодетеля, различая его сквозь рев танков. Спотыкаясь, со стучащим по спине карабином, Гарри старался не отставать, но не мог. Тяжело дыша и ни о чем не думая, он бежал, подгоняемый снарядами, которые после пристрелки при отводе немецкой артиллерии теперь находили свои метки, оставленные на дороге, и поднимали на воздух целые грузовики с людьми. Взрывы были настолько мощными, что, когда снаряд попадал в машину, ее отбрасывало более чем на сто футов в сторону. Но когда они лишь оставляли на дороге воронки, то так же часто сносили молодые сосны вдоль нее, что позволяло проезжать другим машинам.
Первый танк с десантниками на броне уже почти выехал из леса и вдруг остановился. Гарри продолжал бежать к нему. Он видел, что ствол танковой пушки движется, и подумал, что тот, возможно, собирается выстрелить наудачу прямо по курсу. Командир танка скрылся внутри башни. Гарри замедлил бег, словно давая себе время понять, что происходит.
Ночью под покровом снегопада немцы – потребовалось, должно быть, человек пятьдесят – вручную подтащили противотанковую пушку и поставили ее на дороге в двухстах футах от опушки леса, чуть ниже выемки в склоне. Ее увидел водитель танка, затем командир, а затем и Гарри, который закричал своим людям, чтобы они прыгали с танка. Но, словно во сне, его голос заглушали двигатели.
Собака продолжала бежать. Гарри стал ее звать.
– Дебра! – вопил он. – Дебра! Сюда! Ко мне!
Казалось безумием, задыхаясь, с выскакивающим из груди сердцем, так отчаянно звать собаку по кличке Дебра среди ослепительного снега где-то в Германии, глядя в ствол немецкой противотанковой пушки 88-го калибра. То, что последовало дальше, заняло долю секунды. Когда из темного пятна, бывшего дулом пушки, вырвались свет и пламя, и еще до того, как донесся звук выстрела, на Гарри обрушилась печаль, безнадежная печаль, и перед тем как снаряд поразил цель, он выдохнул так, словно никогда больше не будет дышать.
Первый выстрел сорвал с танка башню и отбросил ее на северную сторону дороги, где она лежала, как перевернутый мечехвост с пушкой вместо хвостового шипа. Гарри видел, как его товарищей подбросило на двадцать футов в воздух и отшвырнуло назад: некоторые пролетели над танком, шедшим вторым в колонне, и упали на дорогу позади него, другие повалились на обочину, за башней. Они взмыли в один миг, словно сбитые мчащимся грузовиком. Летели, кувыркаясь, с раскинутыми в стороны конечностями, сталкивались друг с другом, скучиваясь, как полотенца, пронизываясь движением от макушек до пят.
Когда второй танк увидел, как первому снесло башню, то остановился и начал пятиться. Оцепенев, Гарри стоял сбоку, глядя на своих людей, без сознания распластавшихся на снегу позади танка. Хотя это состояние не могло длиться дольше полсекунды, казалось, прошла вечность, прежде чем его нервы снова смогли управлять мышцами. Эти полсекунды будут преследовать его всю оставшуюся жизнь. Когда к нему вернулась наконец способность двигаться, он подбежал к пятящемуся танку и, сорвав с плеча карабин, стал стучать прикладом по броне и кричать, чтобы тот остановился, хотя понимал, что для водителя это будет казаться лишь слабым постукиванием и что расслышать его голос он не может.
Ожидая следующего выстрела, командир скользнул вниз и закрыл люк. Ничто не могло остановить движение танка. За ним лежали неподвижные десантники, возможно, мертвые. Охрипнув от крика, Гарри продолжал отчаянно колотить карабином. Потом он бросил свое оружие и побежал к трем мужчинам, лежавшим на пути пятившегося танка. У него было время, чтобы оттащить только одного, ближайшего, и он схватил его за каску и потянул. Хотя Гарри не знал, кого он спасает, позже оказалось, что это был Джонсон, и, хотя Гарри выложился целиком, думая, что у него вот-вот разорвется сердце, правая гусеница танка переехала правую ногу Джонсона чуть ниже колена.
Гарри раздирал леденящий ужас от звука гусениц, дробящих двух человек, которым он ничем не мог помочь, и от вида крови из ноги Джонсона, окрасившей снег. Звук был таким же, какой производит куча веток и прутьев, когда на нее надавливают, чтобы втиснуть в корзину или в тачку. Трещали и щелкали черепа, кости и связки. Гарри кричал, это были не слова, что-то нутряное рвалось из глубины груди, и в то же время он машинально отыскал в одном из своих подсумков жгут и перетянул им ногу Джонсона. Затем стал звать санитаров, а в это время ударил второй снаряд, и изувеченный танк взорвался.
Сила взрыва была подобна океанской волне, накатывающейся широким фронтом. У Гарри мелькнула мысль, что ее можно видеть, что она похожа на дрожащий нагретый воздух над шоссе в июле или августе. Ударная волна пронесла Гарри над землей и прошла над Джонсоном, не задев его. За краткий миг полета, прежде чем потерять сознание, Гарри почувствовал и понял тысячу вещей. Среди них было ошибочное ощущение, что он умирает. Оно не было страшным или неприятным, скорее вызывало восторг, так как означало конец тяжести и давлению и торжество света. Когда время начало останавливаться, он постиг совершенство. И хотя картины жизни не мелькали у него перед глазами, как в кинохронике, он словно испытывал все одновременно – не все когда-то пережитые чувства, а только те, что были глубокими и добрыми, – в такой концентрации, что позже вспоминал об этом как о чем-то похожем на кусок черного камня. Когда он без воли и контроля проносился по воздуху, ему казалось, будто мир движется вокруг него. То, что он был единственным, кто еще существовал, было большим утешением. А потом, прежде чем упасть на землю, он оказался в безболезненной темноте, о которой не знал даже того, что она темна.
Он не мог сказать, спустя какое время очнулся, глядя в белое небо, с которого на него сыпался снег. Он не мог определить, как долго пролежал, не чувствуя своего тела и не будучи в состоянии двигаться. Сначала он не был уверен, что жив. Затем, словно что-то постороннее, перед глазами у него появилась его собственная правая рука, чтобы убрать снег, припорошивший веки. Снега набралось не много, не столько, чтобы совсем ничего не видеть. Он почувствовал свои ноги и пошевелил ими. Затем перевернулся на бок и оглянулся на дорогу, по которой один за другим шли танки с оглушительно ревущими моторами. Сверху на большинстве машин, как обычно, ехала пехота. Он повернулся и посмотрел в другую сторону. Обломки первого танка тихо горели. Второй исчез. Тяжелые машины проложили обходной путь вокруг участка дороги, сломав ради этого деревья. Теперь они плавно проезжали по кривой в виде полумесяца, возвращались на дорогу, минуя перевернутое немецкое противотанковое орудие, и двигались на восток, откуда на пригорок доносились глухие отзвуки боя.
Над Джонсоном склонялся санитар с бутылкой плазмы в поднятой левой руке. Гарри приподнялся на колени. Не имея сил встать, он полпути прополз на четвереньках, а затем кое-как выпрямился и заковылял. Его карабин, наполовину засыпанный снегом, лежал позади санитара.
– Это ваши люди? – спросил санитар.
– Вызовите «Скорую», – сказал Гарри, как будто они были на Сентрал-парк-уэст.
– Для движения в обе стороны эта дорога слишком узка, – ответил санитар. Гарри знал это, но он должен был сказать то, что сказал. – Полевой госпиталь установят прямо там, – махнул рукой санитар, имея в виду – сразу за деревьями.
– Когда?
– Должны очень скоро. Перед нами были первые пять взводов. Сейчас приедут. – Он колдовал над Джонсоном, который приходил в себя. Санитар наложил ему плотную повязку и готовился вколоть морфин. Когда Гарри двинулся к остальным, санитар сказал: – Им уже не помочь. Я проверял.
Хемфилл и Ривз по-прежнему лежали на дороге. От Ривза ничего не осталось. Гарри не мог даже смотреть в ту сторону. Хемфилла тоже нелегко было видеть, но он был жив, и Гарри подошел к нему. Райс, Байер и Сассингэм все еще находились там, где упали, к северу от дороги. Байер сидел, уставившись в пространство. Райс и Сассингэм выглядели так, будто спали.
Добравшись до Хемфилла, Гарри увидел, что гусеница переехала его посередине, и он был похож на какой-то персонаж из мультфильмов, которыми предваряют киносеансы, чего Гарри никогда терпеть не мог. То, что Хемфилл был все еще жив, казалось невозможным, но он был. Все было забыто. Разногласия, колкости, подначки – все исчезло. Он смотрел на Гарри так, будто Гарри был его матерью, а сам он был ребенком.
Заметив, что он дрожит, Гарри обнял его за плечи.
– Везут полевой госпиталь, чтобы развернуть его прямо за деревьями. Целый полевой госпиталь.
– Вот как, – сказал Хемфилл и посмотрел в сторону опушки, где было гораздо светлее. – А где собака? – спросил он.
– Не знаю, – сказал Гарри.
– Собака убежала, – прошептал Хемфилл.
– Хемфилл, – сказал Гарри, крепче прижимая его к себе. – Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал. Хочу, чтобы ты сделал кое-что. – Шерстяная форма Гарри и фланель под ней постепенно пропитывались кровью Хемфилла, теплой, как вода в ванне. – Всего одну вещь.
– Что угодно, капитан, что угодно.
– Выживи.
Улыбаясь, Хемфилл вытолкнул из себя слабый вздох, как будто попытался засмеяться.
– Капитан, этого я не смогу.
И не смог.
Целый и невредимый, весь в чужой крови, держа в руках не успевшее остыть тело, Гарри запрокинул лицо вверх, словно вопрошая кого-то, но единственным ответом, который он получил, был падающий снег, равномерно, бесстрастно и безостановочно льющийся из бесконечных небесных хранилищ.