32. Плоскогорья
Военные действия на окраинах Манхэттена, приходы и уходы войск, сражения в древнем Бруклине и печальные новости, веками поступавшие со многих фронтов, пусть даже искупленные победами, подтверждали, что верную выгоду от войны могут получить только мертвые, которым уже нечего терять. И это было особенно очевидно в 1946 году, вскоре после того, как множество писем и телеграмм, сообщающих о гибели отцов и детей, были получены во многих домах, сохранявших память о них, словно они были живы, несмотря на пуантилистские флаги Чайльда Гассама.
Здесь почти каждый день разыгрывались свои маленькие битвы. Не было никакой необходимости сражаться с немцами или монголами, если получилось отвоевать такси в пять часов вечера дождливого буднего дня или смутить двухметрового верзилу, уверенного, что все на тротуаре должны бросаться перед ним врассыпную. И это не говоря уже о выживании во время кошмарного путешествия в дебри Бронкса на метро, которое дьявол превратил в гоночную трассу с обычными остановками. День в швейном цеху или в торговых залах был эквивалентен дню на Пэррис-Айленде. Равнинные индейцы и жители Нью-Йорка всегда лучше других переносили тяготы войны: первые были непробиваемы, как покрытые снежной коркой буйволы, а последние – хитры и неукротимы, как крысы.
Кроме того, существовала противоположная притягательность: роскошь и развлечения Манхэттена. Ослепительные или умеренные, великолепные или соблазнительные, они присутствовали на каждом шагу. Кому захочется идти на войну, всего десять минут понаблюдав, как великолепно одетые женщины проходят один-единственный квартал Восточной 57-й улицы, или побродив по залам музея Метрополитен, или посидев в белом шуме одного из бесчисленных фонтанов, или постояв летней ночью под темно-зеленой листвой на тихой улице Гринвич-Виллиджа, когда редкий, но неизбежный северный ветер льется, словно холодный водопад, сквозь изумруды, омываемые светом уличных фонарей?
Все это и даже гораздо больше отягощало то, что должен был сделать Гарри, и все же, хотя решение принял он сам и в его воле было от него отказаться, он знал, что сделает то, что предстояло сделать. Но чтобы все обдумать, ему надо было отправиться в более строгое, более стихийное место. Манхэттен, эта оратория в камне, обладал слишком многим, о чем Гарри помнил и что он любил. Какое-то время он думал, что с прошлым покончено, но теперь в сновидениях его часто уносило в то время, когда он был солдатом и покой состоял из двадцати минут сна между артобстрелами.
С самых высоких точек Манхэттена – с крыш или обзорных площадок небоскребов, рядом с колокольней церкви на Риверсайд или утесом Куган – на юге видно море, открытое и синее. На востоке – Лонг-Айленд, сужающийся в песчаную косу с картофельными полями и летними особняками, а на западе – просто Нью-Джерси. Но в северном направлении все иначе. Там открывается вид на далекие горы. Они начинают подниматься в тридцати милях и встают во весь рост на расстоянии в пятьдесят – пустынные плоскогорья, через которые вьет-ся Гудзон, зимой часто скованный льдом и неподвижный. Эти нагорья так грубы и дики, что их близость к Манхэттену кажется невозможной. Они с тем же успехом могли бы быть Лабрадором, хотя багряные краски октября и темная лазурь Гудзона сменяются серыми и белыми оттенками зимы на срок гораздо более долгий, чем в Лабрадоре.
Разница между детьми, воспитанными в этих горных районах, и детьми, воспитанными в Нью-Йорке, настолько огромна, что ее невозможно выразить. Чтобы почувствовать себя в этом месте так же естественно, как если бы он там родился, Гарри потребовалась вся мировая война. И он отправится именно туда, где велись сражения и стреляли пушки, в скалы, с которых открывается вид на Уэст-Пойнт, на высокие скальные уступы, в заливы Гудзона, к длинным хребтам, где запахи и звуки войны никогда не исчезали и не исчезнут. Многие из детей, выросших там, были прирожденными воинами, которых никогда не могли понять те, кто вырос где-то еще. В этой местности таилась равно необъяснимая и неотразимая искра.
Обув сапоги, облачившись во френч и прихватив рюкзак, Гарри сел в почти пустой утренний поезд, отошедший вскоре после того, как Центральный вокзал выпустил из себя полмиллиона пассажиров, которые к этому времени уже снимали пальто и занимали рабочие места.
К северу от деревни Колд-Спринг, после долгого подъема на гранитный уступ, возвышавшийся над Гудзоном более чем на тысячу футов, он сбросил рюкзак и позволил себе всмотреться в тот вид, на который на протяжении всего пути заставлял себя не оборачиваться. Повернувшись на юг, он недоумевал, как такая открытая картина, которую, словно живопись на холсте, он мог только видеть, не будучи в состоянии ни дотронуться до нее, ни в нее войти, с такой легкостью развеивала все его сомнения. И как голубые блики, покрывавшие те участки реки, что оставались не потревоженными ветром, могли останавливать время. Он никогда не мог понять, случаются ли совершенные мгновения в его жизни оттого, что падают стены между прошлым и настоящим, или же, напротив, стены эти падают в знак уважения к совершенству. Но он знал, что совершенство и победа над временем идут рядом и несут любовь, спокойствие и решимость, твердую, как гранит, на котором он сейчас стоял.
На юге последние гряды холмов начинали объединяться в упорядоченные ряды, которые в конечном счете станут Палисадами, похожими на многоквартирные дома. Чувствовалось, что океан где-то рядом, пусть даже его не видно. Примерно в десяти милях к югу над Гудзоном вырастали первые хребты Аппалачей. Эти валы, с другой стороны видимые с Манхэттена, вырисовывались огромными и высокими, северные перевалы и обрывы пребывали в темно-синей тени, а освещенные склоны в утреннем воздухе казались слегка окрашенными ржавчиной. Пробив стену гор, Гудзон привольно расширялся у Уэст-Пойнта, потом поворачивал на запад и на север, в узкое русло, где горная гряда преградила путь кораблям Георга III. Чем ближе располагалась местность, тем зажигательнее выглядели ее краски. Деревья полыхали разными оттенками желтого. Болотные травы и тростники колыхались, подобно пшенице на ветру. Небо было безоблачным, воздух бодрил, оставаясь прохладным даже на солнце, и Гарри был совсем один.
Обнажение породы, где он остановился, было около шести футов в ширину и в два раза длиннее, с обеих сторон сужаясь и сходя на нет. Выступая на южной стороне горы, оно было хорошо защищено от северного ветра, хотя ветры на этой высоте, казалось, гоняли по кругу вокруг пиков. Ближе к одной стороне уступа складка в скале образовывала укрытие в виде навеса или чердака – прямоугольного треугольника с основанием около пяти футов, высотой в пять футов и гипотенузой почти в семь.
Проведя несколько минут в неподвижности на открытом месте, Гарри понял, как на самом деле было холодно. Пока он шел от станции Колд-Спринг и поднимался, напряжение заставило его попотеть. Теперь, при падении температуры, предшествовавшем изменению погоды, при возрастающем ветре и после подъема на тысячу футов, Гарри ощущал болезненный холод на спине – там, где висел рюкзак, он вспотел. Вода в его металлической фляге сверху замерзла, пришлось ее потрясти и разбить тонкую ледяную пробку, чтобы напиться.
Поскольку дальше холод мог только усиливаться, он стал готовиться к защите от него. Съел принесенный с собой обед. Еда согревает, и, чтобы выжить под открытым небом, надо поддерживать свой организм частыми и регулярными приемами пищи. Затем он стал собирать дрова. Чтобы поддерживать огонь все время, что он здесь пробудет, потребуется вся сухая древесина, какую только можно найти на высоте, где мало деревьев, и ее поиски займут время до самой темноты. Чтобы устроить себе поленницу, ему приходилось мотаться вверх и вниз по уступам, находить дрова, высвобождать их из земли, а затем нести, стараясь не упасть, по дорожкам, ставшим опаснее, потому что у него теперь были заняты руки. В конце концов в пещере набралось с полкубометра посеревших хвойных веток, щепок и сосновых шишек, этого должно было хватить на маленький костер, который мог гореть несколько дней.
Воды на горе не было, с собой у него было только два литра, воздух был сух, а он усердно работал несколько часов подряд. У него всегда была возможность спуститься к ручью, но его замысел заключался в том, чтобы оставаться в одном месте и посредством физических лишений обрести суровое состояние духа, необходимое для принятия решения. Он подумал, что сможет продержаться, поскольку не будет ни двигаться, ни работать, и смирился с возможностью жажды.
С наступлением темноты он развел костер под скальным навесом, футах в двух от открытого места. Как любой костер из вечнозеленых деревьев, кроме самых влажных, тот бушевал и трещал, подобно выстрелам, яркий, точно рождественские огни на первом этаже универмага. Когда в крошечную пещеру не задувал ветер, в ней было почти тепло, хотя угли еще не образовались. Несмотря на тусклое, потустороннее красное свечение в тысяче футов над Колд-Спрингом, Гарри никто не выслеживал, никто в него не целился, не было ни патрулей, готовых его убить, ни направленных на него гаубиц. Не так давно он в основном обходился без огня. Тогда ночь становилась галлюцинацией, он и ему подобные теряли ориентировку и лишались пальцев, время не оставляло воспоминаний, сердца бились настолько медленно, что это становилось опасным, а тела обмораживались до черноты.
Хотя он намеревался окунуться в прошлое, ему никогда не удалось бы пройти весь путь. Он пережил войну, но не мог этого повторить. И в первый раз он едва справился с этим, а теперь он стал старше. После нескольких лет сражений ему трудно было понять профессиональных военных. Как можно хотеть сражаться снова и снова?
Примерно в половине восьмого он заправил брюки в носки, поплотнее застегнул френч и воротник, подбросил дров в огонь, пока тот не стал золотым, и, оставив одно одеяло и спальный мешок для сна, другое набросил себе на плечи. Поджав ноги и удобно усевшись у гранитной стены, он уставился в бездну. Огни городка внизу он не видел – их закрывал уступ. Вдали тускло светилась белая дымка – еженощное расточительство энергии и эмоций нескольких миллионов жизней, обыкновенное для Манхэттена. Но хотя Манхэттен и прилегающие районы были обширны и простирались на целые царства земли и воды, с расстояния они представлялись не более чем блеском потерянной броши, отразившей луч лунного света.
Даже до Кэтрин… Кэтрин – когда она поставила свою сумочку на скамейку, ремешок упал ей на руку двумя идеально параллельными синусоидальными волнами, словно она была проникнута такой красотой, что красоте этой требовалось проявляться даже в случайностях. Даже до того, как Кэтрин появилась в его жизни, она там каким-то образом уже присутствовала, как бы незримо наблюдая, словно раньше все это было заперто, а цель его жизни состояла в том, чтобы пробиться к ней через страны и моря, участвуя в боях и падая сквозь воздух.
Небо вверху было ясным, в нем пульсировали звезды. Но прямо перед глазами света не было, просто масса черноты, которую глаз лукаво делал серой и заполнял хаотическими фигурами, возникающими из ничего и говорящими непонятными голосами, беспрестанно кувыркаясь и падая. Из этого явилось нечто подобное сну. Появились цвета и лица. И под шумок, в чем-то большем, чем сновидение, начало прорастать другое время.
Ранний вечер на гладких колышущихся водах Бискайского залива: на каждом гребне волны нос эсминца поднимался в воздух на двадцать футов и опускался так чисто, что, прорезая стеклообразные волны, не производил ни пены, ни барашков, ни малейшего звука, а море выступало соучастником в его беззвучном движении на север. Мало что на свете может сравниться с кораблем, изящно ладящим с волнами, а от пребывания на носу захватывало дух. Поскольку скорость эсминца была такой же, как скорость попутного ветра, бесшумные покачивания корабля ритмично повторялись в совершенно неподвижном воздухе.
Гарри и еще полдюжины разведчиков из 82-й воздушно-десантной дивизии сидели над носовым кубриком, пока свет тускнел и гряда облаков окрашивалась в розовые тона. Они ощущали гул двигателей. Узкий корабль, уносивший их в Англию, длина которого более чем в десять раз превышала его ширину, казался копьем в море. Их подразделение, всегда находившееся в авангарде, было отделено от дивизии и отправлено через Гибралтарский пролив, чтобы нанести хук слева через Атлантику.
Они плыли в Англию лишь затем, чтобы оттуда отправиться во Францию, которая могла стать последним пристанищем для некоторых из них, а возможно, и для всех. Но предприятие было столь велико и они участвовали в нем так долго, что интервалы между сражениями теперь сливались с самими сражениями, словно между ними не было никакого различия. Если они чего и боялись, то лишь того, что привыкнут к безопасности и забудут о необходимости отказаться от надежды выжить, чтобы в бою остаться в живых.
В море настороженность не ослабевала. Военный корабль прорезал воды, в которых таились вражеские подводные лодки, рядом лежало оккупированное побережье, откуда регулярно вылетали штурмовики. Моряки были напряжены, и, пока десантники на юте занимались гимнастикой, артиллеристы оставались у своих орудий, а дозорные тщательно осматривали небо.
Несмотря на английскую погоду и на то, как ухудшилась английская стряпня в сравнении с тем, какой плохой она была раньше, все же весна будет мягче, а еда лучше, чем на Сицилии. До начала операции предстоит длительный отдых, когда он сможет погулять по Лондону или в сельской местности, словно никакой войны нет. Он направлялся в Англию, и море, чтобы доставить его туда, поднимало и опускало его в воздухе, в котором он теперь хорошо натренировался падать и парить.