Книга: На солнце и в тени
Назад: 30. Филемон и Бавкида[97]
Дальше: 32. Плоскогорья

31. Переправляясь через реку

Для Кэтрин одним из последствий богатства было то, что ей никто никогда не сочувствовал, кроме самых близких. Для многих по какой-то причине непостижимо, что обладание прекрасным персидским ковром или столом красного дерева не возмещает смерти ребенка, жизни без любви или крушения честолюбивых планов. Хотя деньги могут уменьшить вероятность трагедии, смертность и дела сердечные с легкостью пробивают мягкую броню богатства.
Ее обидело и озадачило то, с каким явным удовольствием ополчились на нее бостонские критики. Ошибочным мнением, будто отец купил ей роль, они воспользовались как разрешением не только уничтожать ее, но и не замечать, упиваясь собственной жестокостью, того, что разворачивалось прямо у них перед глазами. Завораживающе петь на сцене требует мужества, ибо театр – это территория, грозящая смертью, что и побуждало ее защищать Джорджа Йеллина. Одна строка похвалы была единственным светом, озарившим его за последние двадцать лет – и, вероятно, будет единственным светом, озаряющим его на протяжении следующих двадцати лет. У нее не было желания последовать такому примеру.
Ей придется либо преодолеть то, что ждет впереди, выступать, несмотря на предубежденные отзывы, и проходить сквозь строй на протяжении долгих лет, либо отказаться от того, ради чего, по ее мнению, она родилась. Несмотря на многочисленные похвалы, она почти не полагалась на свой талант и время от времени склонялась к тому, чтобы верить написанному в газетах. Она гадала, сумеют ли когда-нибудь она или ее недоброжелатели стать неангажированными и настолько бесстрастными, чтобы посмотреть на ситуацию со стороны и почувствовать стыд или гордость, и что именно они почувствуют, и кто окажется прав. Но сейчас соблазн сцены и огней рампы был так силен, что она не могла ему противостоять. Труппа старательно репетировала новую версию постановки перед октябрьской премьерой, и Кэтрин каждый день находила новые силы в своем собственном голосе, в музыке и в том, что еще могла донести до аудитории, когда в театре погаснет свет. Энергия самого искусства и усилия, которые они в него вкладывали, поддерживали их и обещали увлечь за собой и зрителей, но вне театра, там, где смолкала музыка, все было не так.
Одно из незначительных изменений, которые внес Сидни, учитывая в целом успешное выступление в Бостоне, заключалось в том, что Кэтрин во время первой части своей второй сцены должна была выходить в перчатках и занимать зрительское внимание, снимая их перед вступлением во вторую свою песню.
– Я ведь не Джипси Роза Ли, – сказала она Сидни, а тот стал ее убеждать, что она, конечно, не Джипси, но когда снимет перчатки, оголив лишь запястья и кисти, это не только задаст определенный ритм, но и будет символизировать ее раскрытие перед аудиторией.
– Подумай об этом, – сказал он. – Это скромно и мило, это захватывает внимание. В этой сцене меняется настроение, а ты просто стояла, не двигаясь, словно была частью аудитории. Я хочу, чтобы они смотрели на тебя, а не наоборот, поэтому тебе надо двигаться, то есть снимать перчатки, чтобы привлечь их взгляды. Перчатки должны быть серыми, чтобы не блестели в свете прожекторов, как перчатки дорожного полицейского.
– Какого фасона?
– Какого угодно. Ты лучше разбираешься в перчатках, чем я. Мы, конечно, возместим тебе стоимость.
– Это ни к чему. – Она могла позволить себе купить пару перчаток, которая все равно останется у нее. Собственно, она даже не справится о цене и не увидит счета, который будет отправлен на Уолл-стрит, в одну очень расторопную контору, незримо занимавшуюся такими вещами.
Не прошло и часа после этого пожелания Сидни, как она стояла над витриной с перчатками, четверть из которых были серыми. Рассматривая их, она слышала свой собственный ясный, но немного затуманенный голос, эхом разносящийся по всему театру в очень печальной песне. Она слышала его с достоверностью и силой живого звука, словно слушала себя со стороны. Лампа, установленная когда-то, чтобы заставить искриться алмазы, с прежней силой сияла над витриной, создавая контраст, который она всегда любила и который в живописи называется тенебросо.
Был конец дня, и продавщице не терпелось уйти.
– Вы решили? – спросила она, нарушив спокойствие Кэтрин и позволив звуку набирающего скорость автобуса заменить собой музыку.
– Нет, – сказала Кэтрин, явно расстроенная. Разочарование в любви, подумала продавщица. – Не знаю, какие выбрать. – Она переводила взгляд с одной пары перчаток на другую, не в состоянии решиться. Потом посмотрела на продавщицу. – Я больше не понимаю, что хорошо, что плохо. – С легкой, но непреодолимой дрожью она спросила: – Вы не могли бы выбрать за меня?
– Вот эти, – решительно сказала продавщица, вытаскивая первую пару серых перчаток, попавшуюся ей под руку.
– Хорошо, – согласилась Кэтрин. – Я их возьму. – Это было совсем на нее непохоже. Уладив вопрос с оплатой и выйдя из магазина, она пошла по Пятой авеню, злясь на огни и суету и прекрасно понимая, что гнев губителен для ее песни.

 

– Кого убить? – спросил Гарри.
– Виктора и Вердераме. Они оба начинаются на букву «В». – В устах Кэтрин эти слова звучали очаровательно, потому что она, никогда никого не убивавшая, не могла говорить такое всерьез.
Он понимал, что она ведет себя странно. На протяжении двух с половиной часов, что они ехали из Ист-Хэмптона, она безжалостно и беспрестанно вовлекала своего отца в яростный спор о патентах и товарных знаках. Никто не знал, о чем она, черт возьми, говорит, почему это так ее занимает и откуда ей так много известно о патентном законодательстве и о товарных знаках, а меньше всего Билли, который стоял на своем, но остался ошеломленным и со звоном в ушах. Гарри, который кое-что знал о товарных знаках и патентах, попытался разрешить их спор, но она повернулась к нему с проворностью хлыста и велела заткнуться.
Он любил ее во всех ее настроениях, не в последнюю очередь, когда она была беспричинно страстной, поэтому, пока Ронконкома и Коммак со свистом пролетали мимо, он просто откинулся на спинку сиденья, слушая ее яростные аргументы. А теперь это.
– Ты же убивал людей раньше. Не переживай о таких ничтожествах, как Виктор или какой-то гангстер. Просто пристрели их, и все.
– Видишь ли, тогда было по-другому, – сказал он, стараясь, чтобы это прозвучало мягко, потому что она была расстроена.
– Да? – сказала она, словно услышала что-то неправдоподобное.
– Тогда была война.
– Ну и что?
– Почему ты сама их не убьешь? – спросил он, тут же об этом пожалев.
– Я не знаю, как, и я…
– Это просто. Они не будут сидеть в танке или в доте. Просто берешь пистолет и стреляешь. Ты же бывала в мясной лавке. Так это и выглядит, только крови гораздо больше.
– Правда?
– Это ведь не волшебный луч. Тело разрывается на части. Вопрос лишь в том, как сильно и где. Мы даже не знаем, Виктор ли во всем виноват.
– Ты сам говорил, что это его главное оружие и что на это не надо обращать внимания.
– Но это не смертный приговор, Кэтрин.
– Ну а насчет Вердераме? О том, что с тобой происходит, ты всегда говоришь: «Отнять у меня средства к существованию – значит отнять у меня жизнь». «Опоры, что поддерживали дом…»
– «Венецианский купец», – сказал Гарри. – «Отнимите вы дом, отняв опору, / Державшую его; лишите жизни, / Когда лишите средств на эту жизнь».
– Это я и имею и в виду.
– И что я сделал по этому поводу?
– Ничего. Ты ничего не сделал.
– А почему?
– Не знаю. Потому что «не силой милосердие ведомо»? Почему? Сам скажи.
Она опасно теребила свое ожерелье. Он представил себе, как гремят по полу террасы жемчужины, выкатываясь через стоки и проливаясь дождем на сад внизу.
– Можно угодить на электрический стул, – сказал он, начиная перечисление. – Попасться в руки толпе. Не попасться в руки толпе и скрываться всю оставшуюся жизнь. Угодить в лапы полиции. Сидеть в одной камере с Луисом Лепке… Нет желания возвращаться.
– В Синг-Синг?
– На войну, – сказал он, посерьезнев. – Если нет никакой разницы между полем боя, которое я покинул, и тем, что здесь, тогда в чем был смысл воевать? Мне бы очень хотелось щелкнуть пальцами и заставить Вердераме исчезнуть. Щелкнуть дважды – и Виктора тоже как не бывало. Но если бы каждый просто убивал того, кто его преследует, мир постоянно пребывал бы в состоянии войны.
– Мир и так постоянно пребывает в состоянии войны.
– Не из-за меня.
– Значит, ты сдашься?
– Не сдамся.
– Нет, просто проиграешь, потому что он готов делать то, чего ты не хочешь. У тебя есть этика, а у него нет. Поэтому ты исчезнешь, а он останется. Он будет тебя грабить, а ты ему это позволишь.
– Вот они, Хейлы, выглядывают наружу, – сказал Гарри. – Когда-то, не так давно, имел место подобный выбор, и кто-то из Хейлов – кто знает, кто именно, может, даже Билли – оказался настоящей сталью, сделал бог знает что и победил. Должно быть, это в крови.
– Это плохо?
– Нет. На самом деле я это люблю.
– А я люблю тебя, Гарри, – сказала Кэтрин, – и если ты меня хочешь, если хочешь смешать свою кровь с моей…
Она не знала, куда двигаться дальше. Серьезный разговор, который он попытался сделать легче, мгновенно стал мрачным. Это касалось их прошлого, настоящего и будущего, а также прошлого, настоящего и будущего их детей и внуков. Ему оставалось только утешать ее. Он снова увидел, как переливчато-перламутровая шелковая блузка колышется от ударов ее сердца. Для него не существовало ничего более могущественного, чем маленькие штрихи красоты, о которых женщина может не думать, но которые царственны, абсолютны и призывны. И он, словно бы ни с того ни с сего, сказал:
– Кэтрин, одна из самых красивых вещей, которые я когда-либо видел, – это когда ты поднимаешь руки, чтобы увязать волосы на затылке.
– Правда?
– Да. А самое прекрасное, что я когда-либо видел, – это когда кусочек твоей блузки – серовато-жемчужный и слегка розовый от просвечивающей кожи – начинает вдруг колыхаться от ударов твоего сердца. Ты это понимаешь? Понимаешь, как я тебя люблю, как это беспричинно и полно?
Она кивнула.
– Теперь послушай, – сказал он. – Для евреев, а ты тоже еврейка, пусть даже носишь фамилию Хейл и раньше ничего об этом не знала, слава лежит в иной области, чем победа.
– В Библии не так. Я знаю Библию, – сказала она.
– И в Библии – если только тебя не трогает истребление амаликитян, – и на протяжении тысяч лет после Библии.
– Но посмотри, что случилось с евреями, – набросилась она на него. – В этом нет никакой славы. Убийство целых народов? Разделываться с семьями, словно на бойне, забивать детей, как цыплят? Думаешь, это слава? Если это слава, то пора с этим покончить. Во всех отношениях, и в больших, и в малых. То есть пришла пора остановиться.
– Рискуя… – начал он.
Но она его перебила:
– Да, рискуя. Рискуя всем.
Блузка, за которой так искренне билось ее сердце, была с перламутровыми пуговицами, застегивающимися на петельки. Две верхние были расстегнуты – белые петельки представлялись освобожденными милостивой рукой. Кровь, прихлынувшая ей к лицу, сделала его цвет ярче, а жар ее убежденности обострил запах ее духов. Он медленно расстегивал остальные, следуя сверху вниз, и петельки отпадали в сторону, словно искристый огонек неуклонно полз по бикфордову шнуру.

 

Вандерлин позвонил в начале октября. Он попросил Гарри встретиться с ним на смотровой площадке в Уихокене.
– В Уихокене? – переспросил Гарри. – Почему в Уихокене?
– Во-первых, – ответил Вандерлин, – мне нравится слышать, как люди спрашивают: «Почему в Уихокене?» Звучит так, словно подзывают свинью. А потом, оттуда открывается великолепный вид на Манхэттен.
– Я знаю.
– Думаю, вам это нужно.
– В самом деле?
– Этого требует проблема, что у вас возникла. Возможно, вам надо взглянуть на это словно со стороны или из будущего – как будто вас здесь нет и опасность больше не угрожает.
– Вам нужна работа? – спросил Гарри. – Странный способ спрашивать о работе. Место по-прежнему свободно, если вам нужно. Почему бы вам не приехать сюда?
– У меня есть работа. Я хочу, чтобы вы переправились через реку.
Так он и сделал, а теперь ждал, потому что, хотя Вандерлин опаздывал, там можно было прекрасно провести время. Скамейки были пусты, деревья начинали менять окраску, среди листьев были разбросаны красные и оранжевые – одни были давно убиты жарой, а другие погибли от ночных заморозков, – как листья, засушенные в книге. Смотровая площадка в Уихокене была одним из тех мест, откуда все можно видеть с прекрасным обзором и при этом оставаться незамеченным, словно эта наблюдательная точка скрыта или невидима, каковой она на самом деле не является. Находясь у всех на виду, она расположена так, что к ней никогда не обращаются взгляды. Поэтому стоять там значило наблюдать, оставаясь незримым, как повествователь.
Гарри беспокоило многое. Он задавался вопросом, почему в реальной жизни так трудно совладать с действием, тогда как в фильмах и книгах оно всегда происходит, когда уместно. Все, казалось, двигается, кроме его планов и желаний, и он, словно парализованный, наблюдал за сменой времен года, а его участь оставалась все такой же или ухудшалась. Но на смотровой площадке он забыл о тревогах, глядя на реку, на постоянно движущиеся паромы, на сотни снующих в разные стороны барж, связанных вместе по восемь и по десять, и на океанские корабли, скромно ждущие на рейде, чтобы в них ткнулся носом один из восьмисот населяющих гавань проворных буксиров, гудящих и похожих на картинки из детской книжки размером с город. Быстрые, как водомерки или воланы, суда всех видов переполняли заливы и реки, оставляя следы на воде и дым в воздухе, уносимый ветром и взмывающий к облакам.
Этот город идеально подходил для того, чтобы влюбиться в Кэтрин. Она была его частью и по речи, оттачиваемой на протяжении более двух сотен лет, и по знакомству с ним с раннего детства, и поселилась (как изображение статуи Свободы на реверсе монеты) на Манхэттене, где совсем мало природы, а та немногая, что есть, так мастерски подавляется, что человек, которого любишь, становится эмблемой жизни. И вот теперь Манхэттен был у него перед глазами, какой-то невинный и ни о чем не подозревающий. С ним у Гарри было связано так много переплетений, действий и отзвуков, что ему всегда легко было туда вернуться. Надо было всего лишь найти какое-нибудь возвышенное и уединенное место, чтобы посмотреть оттуда поверх воды на береговую линию, на телескопические улицы, уходящие в бесконечность, сужающиеся в перспективе и переполненные бесшумным потоком машин. Погода и время суток не имели значения: каркасы и обшивка башен и пирсов были достаточно крепки и никогда не исчезали. Ему надо было только закрыть глаза и глубоко дышать, чтобы прошлое заскользило навстречу, как теплый ветер – столбы дыма, посеребренного солнцем, паромы, грациозно приближающиеся к земле, их палубы, переполненные душами, которые давно отошли, но каким-то образом остались, словно ничего не было потеряно и никогда не будет потеряно. Прошлое было слишком любимо, чтобы оказаться утраченным, а поэтому могло выситься долгое время после ухода, яркое, прекрасное и реальное, выступая поручителем вечной жизни. Это было вызовом, от которого многие в страхе отворачивались, утешая друг друга в общем неверии, хотя многие свидетельства более чем ясно указывали, что постоянство любви можно выгравировать даже на шарике ртути.
Примечательно, что может сделать глаз в отсутствие телескопа, с помощью только обучения и дедукции. Концентрация, упражнения и умение думать могут любому дать силу видеть вдаль. Вспышка цвета, пятнышко, едва заметный контраст или подобное сну трепетанье могут увеличить почти невидимое изображение и довести его до необычайной четкости. Находившийся на полпути через реку со стороны Джерси паром на Уихокен, из труб которого валил дым и пар, был почти пуст. Несколько автомобилей и грузовиков, хлебный фургон и обитая планками повозка, запряженная двумя белыми лошадьми, занимали переднюю палубу. Выше было так мало пассажиров, что со скал их, наверное, невозможно было разглядеть. Но Гарри заметил одного из них. Высокая фигура, которая стояла у поручня, глядя на запад, и освещалась октябрьским солнцем, была подобна крошечному мазку, просто впечатлению от того, что, возможно, было человеком, но Гарри его узнал. Движение парома и изменения света давали понять, что на нем костюм. И не просто костюм – Гарри как по волшебству различил это в полумиле – костюм в тонкую полоску. Хотя он не мог это видеть через широкую протяженность сверкающей воды, костюм этот, свободный, легкий и изящный, хорошо сидел, а в нагрудном кармане красовался платок.

 

Превращение неимущего рыбака в человека, отличный пошив костюма которого можно было заметить с расстояния в добрую половину реки Гудзон, намекало: что-то произойдет. Вандерлин появился на смотровой площадке с повелительным видом.
Когда Вандерлин подошел вплотную, Гарри сказал:
– Не думаю, чтобы Фред Астер мог одеваться лучше.
Вандерлин ждал неизбежной, по его мнению, реакции, и она последовала.
– Итак, вы рыбак, потерявший лодку, – язвительно сказал Гарри.
– Я действительно рыбачу, – сказал Вандерлин.
– Что-то я не читал о затонувшей яхте, участвовавшей в гонках на Кубок Америки.
– Ах! – сказал Вандерлин. – Лишись я такого судна, у меня было бы совсем другое настроение.
– Так это была просто восьмидесятифутовая лодка?
– «Уинабаут».
– Теперь что, у всех «Уинабауты»?
– Не знаю, что в точности вы имеете в виду, но «Уинабауты» сейчас очень популярны. Это отличная маленькая лодка.
– У вас есть и другая.
– Да, стоит в гавани.
– И я не знаю, как вас на самом деле зовут, не так ли?
– Нет, и вам не нужно этого знать.
– Почему?
– Я могу помочь вам, но я предпочел бы заниматься этим издалека.
Вандерлин сел на скамейку, с которой открывался вид через Гудзон в сторону 42-й улицы, окутанной дымом и туманом.
– Почему вы хотите мне помочь?
– Почему? Посмотрите туда. – Он простер правую руку в сторону Манхэттена, отчасти отдавая ему салют, отчасти разрешая продолжать свои дела. Пока он вглядывался в то, что простиралось перед ним, глаза у него ласково щурились, переносясь со шпиля на шпиль, цепко вглядываясь в отдаленные детали. Между ним и городом протекало некое электричество, пожалуй, знакомое и самому Гарри. – Как я понимаю, вы родились здесь?
– В Уихокене?
– Нет, не в Уихокене. Уихокен не в счет. Там.
– Да.
– Я тоже, – сказал Вандерлин. – Там мы, вероятно, и умрем. Надеюсь на это – мне не хотелось бы умереть в Нью-Джерси. Не в обиду Нью-Джерси, но наш вход и наш выход – там. Там нас извергли врата бесконечности, и там они нас заберут. Между тем, что мы получили? Знаете эти русские пасхальные яйца, внутрь которых можно заглядывать? У меня есть несколько штук, изукрашенных драгоценными камнями. Когда к нам в дом приходят на званые обеды, я, как рентгеновский аппарат, заглядываю в мозги своим гостям. Вижу, кто втайне обдумывает, как бы прикарманить такое яйцо. Когда всматриваешься в них – не в мозги сотрапезников, но внутрь моих яиц Фаберже, – видишь что-то прекрасное, богатое цветами, таинственно-глубокое. В детстве я больше всего хотел на самом деле оказаться внутри них и вступить в иной мир.
И вот он прямо перед нами, самодостаточный, золотой на закате, красный на рассвете. А в промежутке играет всеми оттенками синего, зеленого и серого, взятыми у всех морей при любом освещении. Остров в воде, бесконечно сложный и всегда дарующий, улей миллионов. Там происходит все: праведное и неправедное, красивое и отвратительное, радостное, болезненное, мощное – и среди всего этого проведете вы свои семьдесят лет, если сможете. Потом все это исчезнет. Так вот, для меня единственно важным является надлежащее завершение циклов. Ладно, я понимаю, что это своеобразный способ выражаться, но…
– Я понимаю, что вы имеете в виду, – сказал Гарри, коротко, но не резко, чтобы не нарушить естественного ритма объяснения Вандерлина.
– Удостоверение в том, – продолжал Вандерлин, – что любая из бесконечного числа историй, в которые можно попасть… заканчивается должным образом.
– «Должным образом» – это как?
– Решительно. Справедливо. Возможно, трагически, но всегда красиво, – сказал он, снова указывая на ту сторону реки. – Это то, что поддерживает огонь и вращает колеса. Поддерживает жизнь в том, что вы там видите, а значит, сохраняет живыми и нас. Вас унесло отсюда войной. Когда вы вернулись, разве все это не показалось вам великолепным выигрышем, словно вы восстали из мертвых и получили здесь второй шанс?
– Так и было.
– Со мной это случалось дважды. Глядя на все это издалека, имея привилегию выходить на сцену, где пожелаю, я чувствую себя призраком. Просыпаясь и выходя на улицу, я заинтересован в истории, в красивом и грациозном завершении витка. Мне нужно этим заниматься. Иначе я не смогу жить и не смогу умереть. А вы, Гарри, если позволите, представляете собой весьма необычный случай.
– Определенно, – сказал Гарри, насмехаясь над собой.
– Так и есть, – настойчиво сказал Вандерлин. – Дело не в том, что вы мне помогли. Я был в получасе от самых комфортных условий, каких только мог пожелать. Дело в том, что вы помогли человеку, за которого меня приняли. Вы и та прекрасная девушка. Вы не знали, что делали. Вы понятия не имели, что, совершая одно деяние за другим, подвергая себя риску, щедро одаривая того, у кого, по вашему мнению, ничего нет, вы внушали мне бесконечную преданность. Я понял это уже тогда, без сомнений и оговорок. А потом, не зная о том, что я почувствовал, когда вы рассказали мне, с чем вам пришлось столкнуться, вы привлекли меня к своему делу – которое кажется мне витком, который надо привести к справедливому и решительному завершению. Маленькая история, но большой виток.
– У меня нет надежд на его справедливое завершение. Это невозможно, – сказал Гарри, стараясь быть реалистом. – Они слишком могущественны. Силы, которая требуется, чтобы бороться с ними, нет ни у полиции, ни у правительства, ни у всего населения.
– Они купили многих в полиции, – сказал Вандерлин, – равно как и во власти. Я это знаю.
– Никто до сих пор не мог их одолеть. Правительство одерживает над ними лишь временные победы. Когда их вытесняют из одной области, они просто объявляются в другой.
– Все так.
– Тогда что я могу поделать?
– Расскажите, что дало вам возможность продержаться так долго. Об этом вы не упоминали. Почему вы не закрылись?
– Главным образом, из-за отца. – Выражение лица Вандерлина побудило Гарри объяснить. – Он начал свой бизнес с нуля. Он сам научился делать красивые вещи, которые ценят люди. Некоторые смотрели на него сверху вниз, потому что, в конце концов, что он такое сделал? Он был ремесленником, изготовлявшим портфели и ремни. Он не совершил никаких открытий, не добился власти, но он был верен тому, что делал, и нанял многих прекрасных людей, организуя, а затем и поддерживая структуру, которая их поддерживала. Он был, как я слышал от моих друзей в колледже и как говорил он сам, «просто бизнесменом», но он был моим отцом, был порядочным и достойным человеком, как дай Бог всякому, и я его любил. Все это свалилось ко мне в руки, когда он умер. Я хотел получить образование, чтобы, как ему это виделось, превзойти его, но того, что я уже получил, хватает, чтобы понимать: мне не надо его превосходить и мне повезет, если я продолжу его дело. Он всю свою жизнь вложил в этот бизнес. Что бы он собой ни представлял, каковы бы ни были его достоинства и недостатки, до тех пор, пока сохраняется этот бизнес, от отца по-прежнему доходит какой-то свет.
– Как он обходился с этими людьми?
– Не знаю, но мне сказали, что он им платил. Сказали, что он умолял, как собака.
– В самом деле?
– Не знаю, но если так, то у меня есть основания держаться, пока меня не убьют, а если нет, есть основания держаться ровно столько же, хотя это не то, чего бы он хотел.
– Но разве так поступил бы он сам?
– Он поступил бы именно так, но завершить историю справедливо невозможно. Не в таких обстоятельствах.
Вандерлин соединил кончики пальцев и опустил лицо к почти молитвенно сложенным рукам, так что безымянные пальцы слегка касались кончика его носа. Сведя брови, сосредоточившись, слегка покачиваясь вперед и назад, он то поднимал глаза на город – теперь, в более глубоких красках послеполуденного солнца, бурливший коммерцией, которой и был прославлен, – то опускал. Он не просто слегка задумался – в нем разыгралась настоящая буря. Затем он положил руки на скамейку, выпрямился и, подняв голову и встретившись глазами со взглядом Гарри, сказал:
– Это можно сделать, но нельзя двигаться дальше, не сделав выбор. Вам надо или выйти из бизнеса и начать новый, что я рекомендовал бы…
– Этого я не сделаю.
– Или пойти до конца. Это опасно, но если вы не будете ни сдаваться, ни сопротивляться, они вас убьют, а мне не хотелось бы это увидеть.
– Вам не было бы все равно?
– Нет, не было бы. Иногда на войне, по необходимости или по недосмотру, в бой направляли недавно или ненадлежащим образом обученное подразделение. Все переживали за этих новичков, не только из-за их опасной неопытности, но и потому, что они не успели, как большинство солдат, должным образом акклиматизироваться, словно к высоте над уровнем моря, в несколько этапов. Пребывание в армии изменяет душу и тело постепенными наслоениями и снятиями слоев. В конечном счете битвы и трудности ожидаемы и нормальны, но для подготовки к этому требуется столько листьев и слоев, сколько их в артишоке или в луковице: повестка о призыве, поездка на автобусе, стрижка, ночные броски, стрельба, потеря веса, закалка, недосып. А потом второй этап: отъезд на фронт, вид уставших от боев солдат, движущихся в обратном направлении, звуки артиллерии, раненые, убитые, ведение огня и пребывание под огнем, потеря друзей, ранение, сон под холодным дождем, дизентерия, рвота, кровотечение и, возможно, смерть. Следование от семейного обеденного стола к неглубокой безымянной могиле в грязи переносимо только поэтапно.
Когда Вандерлин сказал «это можно сделать», Гарри испытал что-то вроде шока, который может чувствовать новобранец, отправленный прямо на фронт. Но разговор привел их именно к этому. Гарри задал очевидный вопрос:
– Кто вы такой?
– Если мы собираемся этим заняться, вам не следует этого знать.
– Почему?
– Чтобы иметь возможность все отрицать, используется дробление на ячейки. Привычка. Это процедура, необходимая для такого предприятия.
– Какого предприятия? Какая процедура? – спросил Гарри, думая, что все это слишком быстро, слишком поспешно и слишком неопределенно.
Вандерлин обозначил это просто.
– Избавление от ига мафии. – Увидев скептицизм Гарри и его готовность отказаться, он немного развил свою мысль: – На протяжении всей войны, – сказал он, – мы проводили операции, в которых Давид выставлялся против Голиафа. Несколько человек одолевали целые подразделения вермахта. Я сам занимался этим в Германии до высадки в Нормандии. Как и вам, нам приходилось десантироваться на парашютах, но за нами не следовали никакие части. Мы с большим трудом выдавали себя за местных жителей, никогда не могли полностью доверять своим сетям, и ни одна из наших баз не была по-настоящему бе-зопасна. Это учит разным способам возмещения. Они не всегда таковы, как можно было бы предположить, но могут быть очень действенны. Если вы действительно хотите это сделать, оцените свои преимущества. Вам придется уклоняться от закона, но не атаковать его, а он будет рад смотреть в другую сторону. Ваши базы безопасны, по крайней мере, пока вы не начнете драться. Вы уроженец этой страны и можете свободно по ней перемещаться. Можете пообедать в ресторане или пройтись по улице, вам об этом даже думать не надо. У вас много ресурсов, которых у нас во время войны не было, а у вашего врага много слабых мест, которыми вы можете воспользоваться.
– Может, это и так, но у меня нет лицензии.
– Так возьмите ее. Они же взяли.
– Если мне нельзя в точности узнать, кто вы такой, – сказал Гарри, – я хотел бы знать, с кем вы.
– Справедливо. Давайте скажем так. Америка действительно пострадала в войне, много народу погибло, потому что до войны у нас не были развиты спецслужбы. Решено, что снова нас врасплох не застанут, а поэтому люди вроде меня, у которых это уже в крови, могут продолжать свою деятельность. Учреждение, которое создается, может развиваться в разных направлениях, все зависит от финансирования, политической реакции и международного положения в ближайшие несколько лет. Мы начинаем прямо сейчас, наши принципы: неофициальный прием на службу, связи, импровизация. Это хорошо работало во время войны, и мы надеемся, что то, что у нас получится, не будет слишком забюрократизированным и закостеневшим.
– Вы нанимаете меня на службу?
– Нет.
– Тогда что?
– Исходя из того, что я о вас знаю, вы идеальны: разведчик с многолетним опытом боевых действий, с превосходным образованием. Другие языки, кроме французского, знаете?
– Несколько.
– Хорошо.
– Я не вполне понимаю.
– И бизнесмен. Именно это послужило нам основой. Жаль, что вы не были с нами раньше, но я вас не нанимаю. Это личное. Если в дальнейшем захотите к нам поступить, это другое дело. Пока же касательно этого дела я объяснил вам, почему я здесь.
– А как я могу вам доверять?
– Доверять – это и точно чувствовать, и рисковать, а вам, я считаю, ни то, ни другое не чуждо. Вы же не думаете, что я с ними?
Это было бы нелепо, и Гарри сказал:
– Среди них нет ни одного, кто мог бы сойти за Фреда Астера, и никогда не будет. Но вы не занимаетесь этим все время, не так ли? Что вы делаете?
– Сижу на Уолл-стрит, – сказал Вандерлин, – в точности как Хейлы.
– Так вы поняли?
– Утром, когда увидел дом. Я был там однажды на приеме. Помню дочь, ей тогда было около восьми. Она стала просто потрясающей, верно? Раньше она была миленькой девочкой в очках, очень волновалась, когда разносила закуски. Каждый раз, когда кто-нибудь что-то у нее брал, выглядела так, словно ей вручили Нобелевскую премию. Конечно, все это немного рискованно. Но подумайте. То, что надо сделать, кажется очевидным. Необходимо все тщательно подготовить. Мне потребуется кое-что большее, чтобы продолжать, но в целом я эти вещи знаю, знаю, как они работают. Что касается методов и средств, то здесь я вряд ли гений, но уже занимался подобным. Думаю, это можно сделать, думаю, и вы так считаете. Это было бы интересно.
– Да, – сказал Гарри, – это было бы очень интересно. Вы говорите о…
– О ликвидации. – Вандерлин сделал пару шагов, потом повернулся. – Им никогда в голову не придет, что вы способны к ним наведаться. Они, как и все, рабы привычек. У них свои ходы и правила. Они разбираются в преступлениях и ничего не знают о войне, в которой разбираетесь вы. Лучше было бы отступить – пусть себе идут своей дорогой. Вам так не кажется? Просто начать новую жизнь. Но, если вам нужно именно это, я помогу.
Вандерлин спокойно повернулся в сторону города. Не оглядываясь на Гарри, он сказал:
– Уезжайте первым. Я подожду следующего парома.

 

Премьера спектакля состоялась в разгар трехдневного бабьего лета, распахнувшего кафе под открытым небом и побудившего немалое число парней прыгать в начале октября со скал в Бикман-плейс в воды Ист-Ривер. Зрители жестоки, но полны понимания, ведь напряжение и волнение, охватывающее их при поднятии занавеса, отчасти вызываются тем, что они воображают на сцене самих себя исполняющими нечто трудное и замечательное, с чем, они знают, им никогда не справиться. Глядя на исполнителей, они боятся всевозможных оговорок, промахов или ошибок, поэтому когда актеры или актрисы воспаряют над самими собой, то зрители, чуткие до уровня физической боли, поднимаются вместе с ними на тех же крыльях.
Поскольку театр наполняли люди, прибывшие из-под солнца, без меховых накидок и пальто, обычных для премьер, гардеробщицы пребывали в унынии. Вентиляторы с пяти вечера работали на полную мощность, чтобы втянуть прохладный вечерний воздух, и будут выключены только под самый занавес, – в надежде, что конвекция потянет через вестибюль ветерок, который остудит горячие лампы и выйдет в вентиляционные отверстия на крыше, поднимаясь, как морское течение, в розовое небо над Таймс-сквер.
У Кэтрин теперь не было выбора, кроме как петь ради самого пения. От критиков она не ждала ничего, кроме еще худшего, и, что бы ни говорил Сидни, предвкушала, как ее выпрут со сцены. Это придавало ее песням непокорность, эмоциональность и правдивость, из-за которых слушателей парализовывало от восхищения – не ею самой, но достигнутым ею состоянием. Она уносила их на волне, заставившей многих из них влюбиться в нее благодаря тайне голоса, навевавшего беспричинные воспоминания. Одно простое слово, пропетое Кэтрин, могло пробудить у ее слушателей память, любовь и самые лучшие чувства. Даже ее поза и манера держать руки, выражение лица (напудренного и все же пылавшего) и блеск глаз – все превосходил ее в высшей степени женственный голос, которым она покоряла и пленяла сердца.
В первом акте она главенствовала. Пробудь она на сцене дольше, она стала бы восходящей звездой Бродвея, сметая сомнения, посеянные прессой. Но краткость роли не позволяла ей этого, и она ждала в своей гримерке, пока здание сотрясалось от возгласов и аплодисментов, которые все чаще прерывали действие по мере его развития и последовали бы за ее песней, вынудив исполнить ее на бис, если бы аудитория была столь же теплой и непринужденной, чего не могло быть в начале спектакля.
Не желая, чтобы его уход показался сидящим вокруг него людям неодобрением, Гарри дождался антракта, чтобы пройти к ней. В вестибюле и на тротуаре было полно зрителей, которым не терпелось покончить со своими напитками и вернуться в зал. Постановка была более чем успешна, ни Сидни, ни инвесторам ничто не угрожало. Гарри свернул в переулок и прошел через служебный вход. Слева и справа в противоположных направлениях, словно матросы, призываемые сигналом боевой тревоги, носились рабочие сцены, хористки и люди с блокнотами.
Поскольку зеркало окружали восемнадцать жарко пылавших лампочек без абажуров, в гримерке Кэтрин работал вентилятор. Она сменила костюм на шелковый халат.
– Разве ты не в нем должна быть, – спросил он, имея в виду шерстяной костюм девушки из Ред-Лайона, – для выхода к занавесу?
– Да, но мне надо быть эскимоской. Если останусь в нем, буду обливаться потом. – Она отпила воды со льдом.
Он сказал, что ей нет равных. Сказал, как сильно любит ее и как гордится ею, и добавил, что, когда она пела, снова влюбился в нее, словно в первый раз. В ответ она посмотрела на него грустно, но с любовью, кроме которой ему ничего не было надо.
После антракта предполагалось потрясти публику так, чтобы она, по выражению Сидни, вернулась к Dramatische Weltanschauung. Этому должен был способствовать энергичный номер из пьесы внутри пьесы, в котором весь хор появился в чечеточной обуви и ступал по сцене так ритмично и сильно, что, если бы внизу пролегал туннель метро, лопасти его потолочных вентиляторов и поля последних в сезоне соломенных шляп прогнулись бы, словно от десятифунтовых гирь. Звуки пронзительных кларнетов и лающих тромбонов, а также самые вибрации половиц охватили весь театр, заставив стакан Кэтрин ползти по стеклянной столешнице ее туалетного столика, как по планшетке для спиритических сеансов.
– Вот так хористки, – сказал Гарри. – Не хотел бы я оказаться у них на пути.
И тогда Кэтрин, помедлив, как ее мать, – хотя ей было всего двадцать три, она часто выказывала серьезность и спокойствие длительного самоанализа, – сказала:
– Они никогда не устают. Это у них в крови. Они родились, подпрыгивая, как Бетти Буп. На днях я говорила с одной из них, она думает, что меланхолия – это собака, которая любит фрукты. Их энергия проистекает из невинности. О, – подняв указательный палец правой руки, она смотрела в потолок, пока волна смеха катилась через стены, – они смеются Джорджу. Это замечательно. Это вернет его к жизни.
– А как насчет тебя? Аплодисменты были подобны ливню.
– Скорее граду, – сказала она. – И я не из Техаса.
– Тебя это вернет к жизни?
– Мне надо быть осторожной, – ответила она. – Надо научиться делать, что делаю, и пробиваться, как бронетанковая дивизия. Только вот я не бронетанковая дивизия. Я не железная, вот в чем проблема, хотя, будь я железной, это тоже оказалось бы проблемой.
– Играй свою роль каждый день, – сказал Гарри, – пока идет спектакль. Это даст тебе такую силу, какой ты даже представить себе не можешь. Так закаляют сталь и лечат гикори. Сильными не рождаются, сильными становятся.
Он заключил ее в объятия, и она оставалась в них почти до самого выхода к занавесу, слушая музыку сверху, приглушенную и нечеткую, звуки рожков и дорожного движения, просачивающиеся через вход на сцену, и жесткое жужжание вентилятора, похожее на ветер, дующий в парусах.

 

Билли и Эвелин снова были поражены и полны гордости. Они считали, что пение Кэтрин, то, как великолепно она держится на сцене, и ее финансовая независимость позволят ей пережить все трудности, которые Виктор или кто-либо еще могли чинить на ее пути. Всего лишь год назад окончившая колледж, при выходе к занавесу она вызвала те особо бурные аплодисменты, ради которых и живут актеры. И это было не в кампусе колледжа или в Провиденсе, а на Бродвее.
Кэтрин, однако, не была столь оптимистична. Она понимала, что́ ей все говорили, но это ей приходилось петь, и она, ко всему прочему, обладала некоторой нетерпеливостью, свойственной молодости. Даже Билли была свойственна нетерпеливость молодости. Возможно, потому, что половина его друзей и соратников теперь умерли, ему было не по себе, если время тратилось впустую.
Вместо того чтобы ждать рецензий, как в Бостоне, Кэтрин решила последовать примеру президентов девятнадцатого века в ночь после выборов и пойти домой спать. Билли предложил сделать остановку в ресторане «21», чтобы облегчить переход из одного состояния в другое, но она отказалась. В сущности, она почти не испытывала того эйфорического подъема, который заставляет умы актеров ночью после выступления долго крутиться с высокой скоростью, зачастую утихомириваясь только с помощью алкоголя. Решив, что плоды своего труда она может пожать спустя годы, а то и вообще никогда, она была сугубо деловой. Они вернулись домой, высадив Гарри на Сентрал-парк-уэст. Билли и Эвелин успели привыкнуть видеть свою дочь в его объятиях, привыкли видеть, как они целуются. По тому, как они прикасались друг другу, ее родители понимали, что она все сделала правильно и ей повезло, и в половине первого ночи привратнику дома 333 по Сентрал-парк-уэст пришлось придерживать дверь открытой дольше обычного, пока Кэтрин с Гарри обнимались в полуночной синеве.
Хейлы уехали, а Гарри, как всегда, поднялся на лифте, почти ошеломленный отсутствием Кэтрин. Не быть рядом с ней, не смотреть на нее, не целовать ее было неестественно. Особенно болезненным это было сейчас, потому что он знал: если он решится на то, что имел в виду Вандерлин, оба они подвергнутся опасности, как бы тщательно ни скрывал он от нее, чем будет заниматься, и потребуются длительные расставания.
Прежде чем Хейлы добрались до Саттон-плейс, Гарри сумел заснуть. Сон обладал двойным волшебством. Он вдвое сократит время до завтрашней встречи с ней на обеде, а пока он спит, она будет ему сниться. Когда любишь, всегда снится тот, кого любишь. Спустя десять, двадцать, тридцать или сорок лет сновидения настолько ясны и реальны, что потрясают до глубины души. И если любовь может быть отвергнута или подавлена, они так живы, что обжигают.
Рано утром, когда солнце начало светить в окна со стороны Лонг-Айленда поверх мостов, а вся труппа, обессиленная, спала, Кэтрин была свежей и бодрой, раньше всех поднявшись на третий и последний день бабьего лета. Она быстро оделась и пошла к газетному киоску на углу Пятьдесят седьмой и Первой, а затем поспешила домой с кипой газет, за которые, не в силах ждать сдачи, заплатила слишком много: «Таймс», «Триб», «Пост», «Джорнал-Америкэн», «Дейли ньюс» и парочка других, которые, скорее всего, не могли позволить себе послать кого-нибудь в театр, чтобы написать рецензию.
Открывая газеты одну за другой на просторном кухонном островке, она бегло их просматривала. Потом стала читать более тщательно. Закончив, отступила на шаг, глядя на груду газет, распростертых, словно белые крылья мертвых лебедей или гусей, валяющихся на каменных плитах пола. Все рецензии были хорошими, некоторые великолепными, но ни в одной о ней не упоминали ни строкой, ни фразой, в них не было ни ее, ни ее героини, ни тех обвинений, которые были во всех бостонских газетах.
Она оказалась стерта. Это было хуже, чем подвергаться нападкам. Это не возбуждало эмоций, а гасило их. Молчание было причиной молчания. Она стояла на кухне, глядя на газеты как будто без боли и потрясения, ее сердце просто остановилось.

 

– Разве это не кажется совершенно естественным? – спросила она. Он сидел справа от нее за квадратным столиком, покрытым ослепительно-белой скатертью. Его стул стоял напротив нее, но он придвинулся ближе, прихватив с собой и тяжелый фарфор с серебряными приборами.
– Что именно? – Вознесшиеся над городом на много этажей, они словно летели, а полуденному солнцу, теперь довольно низкому, хватало сил, чтобы все вокруг было отчетливым, но не размытым от его яркости. Гавань была цвета Средиземного моря у берегов Мальты. Вверху, на уровне глаз и ниже проносились тонкие клубы полупрозрачного тумана. Солнечный свет отражался от стекла и камня до самого Бэттери-парка, а ветер был удивительно прохладным.
– То, что мы здесь, за обедом, разодетые, с таким видом, будто нам ни о чем на свете не надо беспокоиться. Ты вернешься на работу, а я сегодня буду выступать на Бродвее. Это Нью-Йорк. Здесь все идеально. Почему же у меня такое чувство?
– Давай посмотрим, – сказал он, что означало, что ему придется подумать, как наиболее деликатно констатировать очевидное. Тишины вокруг не было. Волны звука доносились от бара, неразличимо смешивая оседание измельченного льда с ритмическим постукиванием барабана. Посреди стола стояла одинокая красная роза, чьи масляные лепестки преломляли прямой солнечный луч в бесчисленные движущиеся блики – золотые, серебряные, красные и синие. Все это действовало гипнотически даже без алкоголя. – Продовольствие нам поставляют без перебоев, – сказал он таким тоном, словно зачитывает список. – У нас есть вода. Мы живы. Никто из нас не ранен, – он погрозил пальцем, – физически. Мы здоровы. Мы чисты. Мы свободны. И мы молоды.
– Правда. Почему же я чувствую подавленность? Так не должно быть, – сказала она, скромно понизив голос, пока официанты водружали перед ними «букет» из моллюсков, два бокала традиционного для Хейлов белого «О-Бриона» и корзинку хлеба, доставленного этим утром из Парижа на «Клипере» авиакомпании «Пан-Америкэн».
– Потому что тебе неоднократно и с разных сторон говорили, что ты не хороша. Даже папа римский был бы подавлен, а особенно человек, которому вряд ли когда-нибудь говорили что-нибудь подобное. Тебе такое говорили?
– Прямо? Нет. То есть если не считать Виктора и того, как он со мной обращался. А так – нет, не говорили.
– Значит, дело отчасти в этом, – сказал он. – Есть два типа людей. Одни экстраполируют несчастливое настоящее далеко в будущее, держатся настороже и чувствуют себя подавленно. Другие не умеют ничего экстраполировать, никогда не знают, что будет, и чувствуют себя счастливыми, пока их не выбьет из колеи. Но если при экстраполяции сложной ситуации ты, будучи ответственной по природе, не смеешь надеяться, что тебе когда-нибудь улыбнется удача, твои прогнозы будут становиться все мрачнее. Но, Кэтрин, к тебе непременно придет удача. Нет никакой возможности предвидеть все будущие события, о которых никто не имеет ни малейшего представления. Все успокоится. Все движется волнами. До самого конца никто не остается внизу и никто не остается наверху. А в конце концов, кто знает? Ты можешь взмыть, как ракета.
– Кажется, я, несмотря ни на что, верила что, что стану загляденьем Бродвея, а стала, как видишь, привидением Бродвея. Не примой, а призраком. И все из-за моего проклятого богатства. Ненавижу его. Отец однажды сказал: «Временами я был в таком отчаянии, что вел себя как нормальный, и мне это нравилось, но потом меня выбрасывали. Они всегда так делают». Гарри, деньги что, всегда стоят на пути?
– У нас с тобой? Они ничего не значат, если не считать, что иногда мне трудно за тобой поспевать. Например, вот это, – сказал он, имея в виду заведение, в котором они находились, и сумму, в которую это обойдется. – Но одна только накрахмаленная и сияющая скатерть этого стоит, не говоря уже о салфетке. В июне сорок четвертого за такую салфетку я отдал бы месячное жалованье. Англичане, конечно, по-другому понимают это слово и могут счесть это довольно забавным.
– Об этом я позабочусь, – заверила она его.
– Нет.
– Вот это я и имею в виду. Дисбаланс.
– У твоего богатства – беру свои слова обратно, – у твоего богатства есть одна сторона, которую я очень люблю. – Ее приятно удивило его признание. – Ты чаще всех, кого я только знаю, надеваешь новую одежду, чаще даже, чем те, кто занят в швейном бизнесе. Обожаю запах новой одежды. Не знаю, от мерсеризации он берется, или свежий хлопок так пахнет, или что там обновляет шелк. Но он столь же многообещающий, как свежий хлеб или новая краска: словно можно начать все сначала, просто надев новую рубашку. В детстве я любил, когда нам в первый день занятий выдавали учебники. Запах краски и бумаги все еще заставляет меня чувствовать, что мир открыт, что мать и отец живы, что летняя жара только что пошла на убыль и в окна нежно льется нежданно чистый сентябрьский воздух.
– Ты всегда замечаешь, когда на мне что-то новое?
– Всегда.
– Не могу сказать, что мне это неприятно. Я решила пойти сюда просто потому, – сказала она, – что мать водила меня сюда обедать, когда я была маленькой. Однажды был очень сильный ветер, и биплан, который пытался лететь против ветра, висел совершенно неподвижно относительно земли. Он был не больше чем в ста футах. Я видела, что у летчика были усы. В конце концов он сдался и отступил, но после этого в ветреные дни я всегда смотрю вверх, если слышится этакое жужжание, как у насекомого. Когда такое случается, люди начинают бессознательно отмахиваться. Но война с этим покончила. Самолеты стали мощнее, в городе им не застрять. Мне захотелось пойти сюда из-за этих воспоминаний. А о цене я не подумала. Извини.
– Нет, оно того стоит. Даже писсуары. Вместо того чтобы глазеть на грязную стену с телефонными номерами и корявыми набросками разных частей тела, смотришь в оконце на облака. Такого хорошего вида не было, знаешь ли, даже у Линдберга. Прямо перед собой он ничего не видел. Так что не стоит извиняться, правда.
Как бы ей того ни хотелось, Кэтрин никогда не могла избавиться от побочных следствий своего богатства.
– В колледже у меня было две соседки по комнате, – сказала она, – Марисоль – ты ее видел, – она с Кубы, из семьи, разбогатевшей на сахаре и табаке, и Венди, она из Порт-Джервиса. Ты бывал когда-нибудь в Порт-Джервисе? Сплошной лес, куда ни глянь. Ее отец – охотник на оленей.
– Работа такая? – спросил Гарри. – Должно быть, тяжелая.
– Я тоже так думаю. У нее был тот же размер, что у Марисоль, поэтому она часто одалживала у Марисоль платья для танцев и чаепитий. Она выглядела потрясающе. Все получалось превосходно. Никаких проблем. Однажды перед рождественскими каникулами у нас устроили чаепитие со студентами Принстона – очень важное для некоторых девушек. Мы пошли. Перед самым уходом я видела, как Венди подушилась за ушами и у основания шеи – ванильным экстрактом «МакКормик» прямо из бутылки.
– Стала рождественской печенюшкой?
– Да, чертовской рождественской печенюшкой. Мы вышли, прежде чем я успела что-либо сказать, но на следующий день я позвонила маме и спросила, может ли она заказать большой пузырек «Герлена». Мать говорит: «Вроде того, что ты взяла с собой в школу? Как ты могла так быстро его извести? Или он разбился?» Тогда я ей все рассказала, и она тут же заявила: «Нет. Вы с Марисоль захватите домой свои духи, а когда поедете обратно, прихватите бутылку ванили».
– Это правильно.
– Совершенно правильно, – сказала Кэтрин. – Когда Венди увидела, как мы душимся ванилью, она заплакала. Мы втроем обнялись, и, скажу я тебе, та бутылочка ванили, что я купила в «Гристедс», была дороже десяти тысяч флаконов «Герлена» или «Жана Пату». Теперь три девушки связаны такими узами, которые никогда не разорвутся.
– И? – спросил он, любуясь ею.
– Я хочу подойти к тебе, а не пытаться встретиться посередине. Будешь беден – буду бедной. Будешь богатым – буду богатой. Это все не важно.
– Куда же денутся все те деньги, что предназначены для тебя?
– Не знаю.
– Хотел сегодня кое-чем с тобой поделиться, – сказал он. – Я собираюсь уладить эту проблему с бизнесом. Вердераме.
– Что ты хочешь сделать? Я имею в виду, как?
– Тебе не следует ничего знать.
Она положила чайную ложку, которую вертела в руках, пока они говорили, любуясь ее тусклым блеском, исходившим от ее черепа, тысячу раз мытого, теплого и слегка беловатого. Поняв всю важность того, что он сказал, и почувствовав, что не сможет заставить его рассказать об этом подробнее, она содрогнулась, и что-то вроде электрической волны пробежало у нее от головы до пят. Но она не стала отговаривать его от принятого решения. Она понимала, что рискует его потерять, рискует потерять и свою жизнь, но не сказала «нет». Чуть кивнув, она согласилась. В последний день бабьего лета, когда голубизна неба была нежнее, чем «Веджвуд», а их окружали явившиеся на свидание пары и туристы, пришедшие потанцевать, она почувствовала то же, что с незапамятных времен испытывают очень многие женщины. Война, которую ее отец провел в безопасности, дома, представлялась абстракцией, но теперь, когда все закончилось, Кэтрин казалось, будто она попала в самую гущу войны, что война едва ли не пронзает ее насквозь.
– Тебе ничего нельзя об этом знать, – продолжал он, говоря так сдержанно, что даже тот, кто умеет читать по губам, ничего бы не понял.
– Ты меня не оставишь? – спросила она.
Когда их руки соединились под столом, она так крепко сжала его ладонь, что, будь у нее больше сил, сломала бы ее.
– Ты женишься на мне, – сказала она. Это было не приказом и не мольбой – простой констатацией.
– Да.
Если бы подступили слезы, чего не случилось, потому что она им не позволила, Кэтрин, возможно, не смогла бы с ними справиться даже с помощью белоснежной салфетки.
– Поедем на север, – предложила она, – в какой-нибудь городок вроде Беркшира или Нью-Гэмпшира, где свидетельства выписывают от руки и регистрируют их в книге учета. Никто ничего не узнает, пока мы сами того не захотим. Гангстерам нет никакого дела до этих городков с дощатыми церквами, где с полудня начинают ложиться тени от гор. Они там были бы так же уместны, как лось в «Тутс-Шоре».
Ему понравилось замечание насчет лося.
– Но как же свадьба? – сказал Гарри под шумок ресторана. – Я ведь так ее ждал, свадьбы. Думал, ты будешь на ней такой красивой, что я едва не умру. Собирался в этот день со многим распроститься и стать новым человеком. Думал, что даже если на море будет шторм, мы устроим ее в заливе и рискнем не брать с собой палатку.
– Она будет еще лучше, – сказала она.
– Когда?
– Сейчас. Пойдем отсюда.
– Вот так просто?
– Вот так просто.
– У меня нет кольца, – сказал ей Гарри. Откуда оно могло взяться?
– Заедем в «Вулворт» или сделаем кольцо из травинки. Это не важно.
В ожидании счета они смотрели сквозь высокие окна на небо, полное движущихся облаков. Одно из них, за бухтой – Тертл-Бэй, походило на Англию, Шотландию и Уэльс, а другое, к востоку от Эмпайр-стейт-билдинг, немного напоминало Ирландию. Они казались довольно точными изображениями, хотя и перевернутыми, как в зеркале. Ветры наверху были такими неустойчивыми и сильными, что горы белизны плыли навстречу друг другу. Небесно-голубое Ирландское море величественно сужалось, а сломанные пальцы Лэндс-Энда двигались к воображаемой шпоре к югу от Корка, как две руки, тянущиеся для рукопожатия, не говоря уже об Индии и Пакистане, замерших в ожидании на том месте, где полагалось быть Новой Земле. Если бы день был серым, в нем не было бы той пленительной красоты, с которой над городом скромно и беззвучно происходило такое великое действо.
Пока они ехали в Эгремонт, штат Массачусетс, их машина была чуть ли не единственной на Таконике. Немного севернее Манхэттена, на подъеме сразу за Бронксом, Гарри глянул в зеркало заднего вида и увидел башни в центре города, завуалированные туманом, плывшим наискосок, словно дым. Он указал на зеркало, и Кэтрин приподнялась на пассажирском сиденье, подавшись к центру, чтобы увидеть. В стеклянном прямоугольнике отражалась ее жизнь – как сегодняшняя, так и будущая. Там, укрытые под толщей камня, находились ее родители, там был и театр, где при выходе к занавесу на следующий день она будет возвышаться над публикой. Там была война, в которой решил сражаться ее будущий муж. И там, быть может, у нее родятся дети, а потом она умрет. Все это было в дымчато-сером прямоугольнике, трясшемся из-за шероховатой поверхности дороги и время от времени сверкавшем.
Когда люди любят друг друга, разговор становится не обу-зой, но удовольствием, а когда они проникают в самые глубокие слои того неизмеримого, что удерживает их вместе, то начинают понимать друг друга без слов. Даже жесты становятся не нужны. Ведя непрерывный диалог, им достаточно лишь время от времени посматривать друг на друга, как бы делая замечание о чуде, позволяющем столь многому происходить столь незаметно. Именно так было в тот день, когда они поженились. Каждый знал, о чем думает другой. Машина, казалось, тоже все понимала, так же естественно, как собака. Они ни разу не посмотрели на карту, но каким-то образом правильно съехали с шоссе, шедшему по Таконику, проследовали в Беркшир и нашли Эгремонт, хотя особо его и не искали.
За полминуты они проехали через весь городок и остановились у небольшого купола, крытого старой коричневой черепицей. Подъездная гравийная дорога, на которой едва могли разъехаться два автомобиля, была пуста. Только после того, как Гарри резко повернул руль и из-под черного «Шевроле» донесся скрип гравия под шинами, они увидели вывеску со словами «Секретариат мэрии». Гарри выключил двигатель и поставил машину на ручной тормоз. В детстве Кэтрин всегда казалось, что сопровождающий это звук похож на тот, что издает крокодил, прочищающий горло. Они оба посмотрели в небо, затем одновременно открыли дверцы и решили оставить верх опущенным, потому что дождя не предвиделось. И они знали – а может, и не знали, а просто полагались на удачу, сопутствовавшую им как никогда прежде, – что дверь будет открыта и секретарь мэрии окажется на месте.
Высокий уроженец Новой Англии в очках с проволочной оправой показался им умным и добрым.
– Вы прибыли как раз вовремя, если вам нужен весь набор, – сказал он, не вставая из-за стола. – В руках у вас его нет, поэтому, полагаю, вам понадобится анализ крови. – Он был прав. – Это на другой стороне улицы. Врач на месте. Он сможет сделать это сразу. Оставьте водительские права, и я начну выписывать копию записи. Смогу и провести церемонию, если вы поторопитесь.
Они выступали чуть ли не в роли глухонемых. У врача им ничего не потребовалось говорить: войдя в кабинет и закатав рукава, они молча заполнили каждый свой бланк. Он сказал им, что ему понадобится полчаса.
– Разве можно так быстро? – спросил Гарри. – Надо ведь культивировать…
– Я ничего не культивирую, – сказал врач. – Просто зайдите через полчаса.
Чувствуя легкое головокружение, они опустили рукава, перешли через улицу, хрустя гравием, миновали свой автомобиль и, войдя в сетчатую дверь и захлопнув ее за собой, быстро заполнили еще несколько бланков, а затем вышли на улицу и стали ждать на скамейке на солнце. Вскоре у своей двери появился врач, подозвал их и пригласил войти. Стоя в приемной, они получили свои сертификаты и заплатили за них. Когда они их подписывали, привычно наблюдательный врач заметил, как сильно бьются у них сердца: у Гарри – по виду его запястий, а у Кэтрин – по трепетанию ее слегка натягивающейся блузки. Много раз до этого видевший пары, собирающиеся вступить в брак, он понял, почему они так молчаливы.
Потом, с еще более частым сердцебиением снова перейдя через улицу, они оказались в темном кабинете, где секретарь мэрии готовил бумаги. Все формы уже были подписаны, датированы и скреплены печатями.
– Вам нужна церемония, – скорее утвердительно, чем вопросительно сказал секретарь. По их затуманенным глазам и его глубокому дыханию это и так было понятно. Они кивнули и заплатили. Он отвел их в угол комнаты, где были соединены многие жизни, и спросил, готовы ли они. Они явно были готовы. Он знал, что они слушают, но не вполне слышат то, что он говорит. И знал, что его слова – старомодные, официальные и канцелярские – растрогают их больше, чем любая поэзия.
– Мы собрались здесь, чтобы сочетать, – он заглянул в бумаги, – Кэтрин Томас Хейл и Гарри Коупленда браком, институтом, учрежденным в природе и предписываемым государством. Это торжественный и обязывающий договор, объединяющий мужчину и женщину. Он является причиной радости и ликования. Ибо посредством его Гарри и Кэтрин соединяются друг с другом и вступают в новую жизнь не как два отдельных лица, но как единое целое. В такой союз надлежит вступать не с легкостью, но скорее с осторожностью и с должным уважением. Ибо это действительно начало новой жизни. Вы, Гарри, берете ли Кэтрин в законные жены, с этого дня и впредь, чтобы любить ее и заботиться о ней в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит вас? А вы, Кэтрин, берете ли Гарри в законные мужья, с этого дня и впредь, чтобы любить его и заботиться о нем в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит вас? Вступаете ли оба в этот союз и договор о браке, действуя по своей собственной свободной воле, в полной мере осознавая и принимая на себя ответственность и обязанности брака, которые будут наложены на вас законами штата Массачусетс? Если вы с этим согласны, то оба скажите «да».
Говоря «да», они дрожали от волнения.
– Пусть жених наденет кольцо на палец невесте и произнесет эти слова: «С этим кольцом я беру тебя своей женой и запечатлеваю эту связь и договор о браке».
– У нас нет колец, – сказал Гарри, но Кэтрин подняла руку, и он взял ее и надел ей невидимое кольцо, которое переживет любое кольцо из золота.
– Пусть невеста, – сказал секретарь мэрии, – наденет кольцо на палец жениху и произнесет эти слова…
Вспомнив, что не повторил клятву, Гарри произнес ее одновременно с Кэтрин, пока она надевала ему на палец невидимое кольцо. Ее голос, конечно, был очень красив и отчетлив, и на фоне его голоса, обычно низкого, а теперь ставшего еще ниже, этот обет прозвучал как музыка. Она, конечно, не пела, но в нем была красота песни.
Секретарь каким-то образом понял, что здесь присутствовала не только большая любовь, но и большая опасность. Это был исключительный брак, и он пожелал им всех благ. Помедлив секунду, он прервал молчание словами:
– В соответствии с полномочиями, данными мне штатом Массачусетс, объявляю вас мужем и женой.
Было почти пять часов вечера. Гавань скоро переполнят паромы, а ветер будет сплетать их дымы.
Назад: 30. Филемон и Бавкида[97]
Дальше: 32. Плоскогорья