Книга: На солнце и в тени
Назад: 28. Потерянные души
Дальше: 30. Филемон и Бавкида[97]

29. Джеймс Джордж Вандерлин

Хотя жизнь его была спокойна и благополучна, а все вокруг выглядело прекрасно, он жил в горе. Первую мировую войну он закончил в высоком ранге и с большими наградами, а Вторую – с еще большими наградами, продолжая руководить основной частью секретных служб Соединенных Штатов, действовавших против вражеских фронтов в Европе. Служить во второй раз он не должен был, но когда, памятуя о подвигах отца, его сын надел форму, для отца пересидеть войну стало невозможным. Теперь ему было под шестьдесят, и он довольствовался инвестиционной банковской деятельностью, отбывая там наказание не только ради вознаграждения, но и ради ожиданий семьи, приличий и той части своей души, которая жаждала мира.
Хотя жена жила с ним в одном доме и спала с ним в одной постели, она начала отдаляться от него еще до войны, которая окончательно подтвердила отсутствие у них взаимопонимания. Она была очаровательной хозяйкой, по-прежнему физически привлекательной и всегда занимательной, но любовь равнодушна к достоинствам, а нечто более глубокое, из чего произрастает любовь, в случае Вандерлинов обратилось в пыль, взметнувшуюся в воздух. Как старое заброшенное гнездо под карнизом или на чердаке сарая, их брак, сохраняемый по инерции, был, как это ни печально, прахом, готовым быть унесенным ветром.
Он считал, что уже совершил все самое важное, что должен был совершить. В оставшиеся годы, упустив свои дальнейшие шансы, он будет находить удовлетворение где сможет – в скромных красавицах, остающихся незамеченными и непризнанными, в маленьких совпадениях, неприметных шагах, напоминаниях о прежних чувствованиях и влюбленностях. Теперь они казались гораздо важнее, чем раньше, когда он оставлял их в кильватере своей устремленности. При ограниченности возможностей, свойственной детству, жизнь была наиболее яркой, а когда он начал клониться к бессилию старости, она снова становилась яркой, пусть даже менее удивительной и не такой острой. Несмотря на назревавшие события, он полагал, что время действий и достижений для него миновало. Но он ошибался.
Утром в пятницу в конце сентября, когда сезон ураганов еще не вполне завершился и шторм, о котором предупреждали всех моряков, продвигался вверх от отмели Аутер-Бэнкс, затронув Багамы и Каролины, но миновав Флориду, Вандерлин прошел по широкому крыльцу своего дома в Ойстер-Бэе и направился по дорожке к воде. Мимо лужаек, которые были так коротко скошены, что напоминали ковры, мимо давно отцветшего рододендрона, мимо густого выводка пахучих сосен, посаженных, чтобы ослабить бури, шедшие с Зунда, он спустился к бухте, образованной изгибом девственного берега слева. В конце лета, когда жара идет на убыль и все делается сухим и блестящим, есть несколько дней, когда сверчки издают металлический звук, напоминающий звон колокольчиков. Но они прошли, и даже в разгар дня было влажно и темно.
Забросив рюкзак в шестнадцатифутовую лодку «Уинабаут», он ослабил фалинь, опустил шверт и, когда ветер в голых снастях столкнул его в залив, поднял грот и стаксель, правя в открытую, изборожденную ветром воду, по которой уже пробегала двухфутовая зыбь. Несмотря на непогоду и размер лодки, он собирался пройти до Нью-Лондона и вверх по Темсу, оставить лодку на зиму у друга и забрать ее по дороге домой из Бостона в конце весны. Ветры, предшествовавшие шторму, дули на северо-восток. Ему предстояло недолгое, но опасное плавание, а в воскресенье он вернется на поезде, испытав достаточно трудностей и лишений, чтобы продержаться без них несколько месяцев, и прикоснувшись к тому состоянию жизни, когда ничего нельзя брать на веру, отовсюду грозят опасности и может оживать даже то, что мыслится мертвым.
Буря, однако, пошла по неблагоприятной траектории и спутала ветры, которые теперь столкнулись над Зундом с неожиданной яростью, поднимая слишком грозное для маленькой лодки волнение и подвергая ее опасным сотрясениям. Проделки ветра начались еще до дождя и темноты, когда земля оставалась рядом, в переделах досягаемости, хотя и достаточно далеко, чтобы утонуть. Вандерлин мог повернуть и направиться домой. Чтобы идти на восток, ему теперь все равно надо было лавировать. Он мог бы поискать убежище на любом из пляжей на юге, за которыми располагались особняки, похожие на его собственный, уже очень давно стоящие под ветрами, но не пострадавшие от них.
Но он не стал искать укрытия, а направил лодку между двумя столбами Гринвича и Ойстер-Бэй, туда, где маленьким лодкам грозили большие опасности. В вантах завывал ветер. Движение лодки теперь перестало зависеть только от потоков воздуха, под действием силы тяжести она болталась в волнах с такой скоростью, что иногда паруса выдувались в обратную сторону, а у Вандерлина появлялось головокружительное чувство отрыва от воды, словно изменились законы физики и лодка вот-вот поднимется в разреженную атмосферу.
Возможно, причиной был адреналин или что-то еще, но во время шторма мир казался совершенным, и он медленно пробирался на восток, лавируя то размашисто, то осторожно, в соответствии с тем, что происходило далеко в море и как это воздействовало на обстановку в Зунде. Каким-то образом восточные ветры рассказывали ему о его жизни, своим рисунком и ритмом открывая правду о ней, а тем самым и правду о других жизнях, что, по сути, было одним и тем же.
На протяжении восьми часов до наступления темноты он боролся каждую секунду, все время оставаясь настороже, не обращая внимания ни на что, кроме того, что требовало немедленной реакции. Сначала пришлось заняться кливером, надорвавшимся у основания, пока он наполовину не выпростался и не стал истерично метаться на верхней части мачты, как белье на веревке. Он отпустил его – набравшись смелости оставить румпель и бросившись к мачте на несколько секунд, которые требовались, чтобы высвободить фал, – и наблюдал потом, как ветер уносит парус. Вместо того чтобы пошлепать по волнам и утонуть, как носовой платок, тот яростно воспрял, обрывая лини, сжимаясь складками, опадая и сворачиваясь, словно с сожалением, а затем, снова раскрывшись, ракетой устремляясь ввысь. Делая по два шага вниз, но по двенадцать вверх, кливер возносился, пока Вандерлин не перестал различать его среди серых и белых полос, испещрявших угольно-темные тучи.
Он никогда не видел ничего подобного. Паруса тяжелые. Какой бы ни была сила ветра, срываясь со снастей, они падают в воду в пределах расстояния, равного длине судна или превышающего его, самое большее, вдвое. Этот отлет доставил ему радость. Подобно самой огромной волне или самому громкому раскату грома, он послужил не столько любопытству или развлечению, сколько чему-то, связанному с еще большим ожиданием. Предметы, взмывающие на ветру, море, такое яростное, каким его никто не видел, мир, сотрясаемый величественными событиями: в этом был выход. В этом, казалось, крылись ответы, хотя они не были ясными и, возможно, никогда такими не будут. Но на краю – дождь уже хлестал, рюкзак с его пожитками снесло за борт, берег стал невидимым, шпангоуты и ванты угрожали лопнуть от напряжения, – природа казалась справедливой, ее стихийные притязания, против которых он теперь боролся, представлялись ответом, которого он искал всю жизнь. Хорошо было получить такой сильный ответ от такой сильной руки. Вандерлин воображал, что неожиданно и вопреки всем законам, по которым живет мир, он мог бы последовать за возносящимся парусом – и это была бы его смерть. Хотя вокруг почти ничего не было видно, он все-таки замечал, как столкновения огромных волн порождают столбы насыщенной кислородом белой воды, пронзающие темноту как фейерверки, которые взмывают, разворачиваются подобно цветам и с шипением угасают.
Почти в три, когда он, если бы был разумен, мог уже разбить палатку в убранном поле неподалеку от воды, для безопасности вытащив лодку на песок, он посмотрел на часы. Они привели его в недоумение, и он постучал по стеклу, решив, что они остановились после полудня, хотя и не пытался услышать тиканье, потому что все равно ничего нельзя было расслышать. Если бы он угадывал время, то мог бы сказать, что еще не полночь, но никак не меньше восьми вечера. Возможно, он так разогнался, что пронесся мимо Монтока и Блок-Айленда и теперь был в открытом море. Вода казалась очень широкой, волны были такие, что поднимают огромные лайнеры, и нигде не было ни огней, ни гудков, ни кораблей, ни портов. И тут от порыва ветра, подобного удару молота, сломалась мачта – и рухнула в воду, потянув за собой кусок грота и утлегарь. Как морской якорь, таща за собой проволочные ванты, слишком прочные, чтобы отцепиться при ударе, она опрокинула лодку и бросила Вандерлина в воду, которая, несмотря на холод, показалась ему приятной температуры и вместо шока принесла облегчение.

 

Хотя теперь ему было не до раздумий, все же пришлось решать, остаться ли с лодкой или отдаться на волю волн. Подобно его жизни, обломки кораблекрушения, не затонув полностью, будут держать его голову над водой, если только он сможет за них уцепиться, к тому же в дневное время опрокинутая парусная лодка куда более заметна, чем одинокий человек. Стоя у поручней многих океанских лайнеров в Северной Атлантике, он видел скопления обломков, державшиеся на одном месте, пока они проплывали мимо. По сравнению с пустыми пространствами они были неотразимо притягательны для глаз. Даже на эсминцах, выжимающих тридцать узлов, пытаются обнаружить в таких скоплениях признаки жизни. В них всматриваются экипажи рыболовецких судов, грузовых или военных кораблей, а вахтенные обязательно подносят к глазам бинокль. Так что он ухватился за борт, бывший сейчас на уровне воды, и остался у своего разбитого судна.
Это было нелегко. Вода накопила достаточно летнего тепла, чтобы не так сильно охладиться в начале осени, но в конце концов у него онемели кисти и пальцы. Волны ударяли с огромной силой, угрожая разорвать его хватку. Мачта поворачивалась, колотила по нему, а иногда обвивала его своими канатами, словно щупальцами спрута. Настырные ветер и волны бросали ему в рот соленую воду. А в четыре или в пять, когда, казалось, уже прошла целая неделя, началась гроза, и в прерывистых вспышках молний волны застывали, словно в слайд-шоу.
Молнии позволили Вандерлину разглядеть береговую линию, такую низкую, что ее можно было принять за мираж, если бы он не знал, что земли восточного Лонг-Айленда разровняло вековой нивелировкой море. В отличие от галлюцинаций, увиденное было невзрачным и нечетким. А потом, так и не достигнув берега, остатки его лодки застряли на мелководье. Через Вандерлина перекатывались волны, но лакированные шпангоуты зарылись в песок и крепко держались, и он понимал, что там они и останутся.
На рассвете он обнаружил, что его хватка подобна трупному окоченению и сомкнулась вокруг наполовину разбитого планшира, спасшего ему жизнь. Цвет неба теперь напоминал давно потускневшее серебро, а волны были всего в фут высотой и шли так ровно, словно извинялись. Он огляделся. Берег был в миле или двух, вогнутое ожерелье пляжа и низких дюн, в центре которого располагалась бухта. Он узнал это место. Все еще держась за борт и сидя на песке среди волн, не поднимавшихся выше груди, он повернул голову, словно делая гребок, и увидел позади себя южную оконечность Гардинер-Айленда – до нее было столько же, сколько до берега. В детстве, проходя мимо на парусной лодке, он видел там рабочих, жавших пшеницу вручную, точно средневековые крестьяне. Там никому не разрешалось высаживаться, но его отец причалил к берегу и пошел с ними поговорить. «Либо все они шекспировские актеры, нанятые, чтобы изумлять нарушителей границ частных владений, либо мы наткнулись на остаток Елизаветинской эпохи», – сказал он тогда. В колледже Вандерлин отправился туда ночью с девушкой из Вассара, и, семь бед – один ответ, они плавали там голышом в теплом пресноводном пруду, оторванные от мира так, словно унеслись на миллион лет назад.
Тяжело дыша, тревожась, как бы не остановилось сердце, не уверенный, что в таком состоянии он сможет противостоять ветру и течениям пусть даже уже обессиленного шторма и достичь берега, он вернулся мыслями в 1910 год, в эпоху перед великими войнами, когда в разгар лета плавал при полной луне в теплом, как ванна, пруду Гардинер-Айленда. В лунном свете девушка из Вассара была безупречна. Он тогда думал, что женится на ней, и в конце концов так и сделал.
В восемь часов, согласно его все еще шедшим, несмотря на размывшийся циферблат, часам, он покинул то, осталось от «Уинабаута», и сначала отчасти шел по спасшей его отмели, отчасти плыл над нею, а затем нашел глубокую воду и кролем пустился в медленный, двухчасовой путь к бухте Напиг.
Если он туда доберется, то зароется в дюну и уснет, а когда проснется, пойдет к шоссе, а затем в Ист-Хэмптон, где из многих людей, которых он знал, кто-нибудь да окажется дома, несмотря на время года и шторм. У него не было ничего, кроме одежды, ни обуви, ни носков, которые море сняло так же легко, как многоопытные и ласковые руки матери сбрасывают ботинки и носочки с ножек двухлетнего ребенка. В холодных и сухих дюнах ему приснится пруд на острове, залитый лунным светом, теплый и покрытый рябью от ветра.
Назад: 28. Потерянные души
Дальше: 30. Филемон и Бавкида[97]