Книга: На солнце и в тени
Назад: 22. Юный Таунсенд Кумбс
Дальше: 24. Экономика горячей воды

23. На диване

Летним утром в Нью-Йорке, в часы после спешки на работу и перед тем, как толпы людей направятся на обед, даже в тени, хранящей остатки прохладного ночного воздуха, было безветренно и жарко. В переулке, куда доносилось приглушенное эхо движения на проспектах, оконные соты заполнялись сотнями постоянно крутящихся вентиляторов – некоторые из них вращались медленно, а другие так быстро, что их лопасти становились невидимыми. В центре Манхэттена почти никогда не бывает безлюдно, за исключением очень позднего вечера и раннего утра на Рождество или Четвертого июля, но в эти часы он каждый день казался пустынным по сравнению с огромной невидимой деятельностью, кипевшей в его высоких зданиях. Выбеленная жара несла с собой покой, довольство и надежду на то, что ливень обновит краски, охладит воздух и разорвет цепь дней, каждый из которых был жарче предыдущего.
В соответствии с нью-йоркской традицией, Кэтрин и Гарри были в «Саксе». В Лондоне можно находиться у «Хэрродса», но в Нью-Йорке можно быть в «Саксе» или «Мэйсисе», но, по непонятным причинам, у «Гимбелза». Никто никогда не бывал в «Гимбелзе». Было девяносто восемь градусов, и они сидели на украшенном кисточками кожаном диванчике в зале одного из торговых этажей, наблюдая за людьми, которые с измученными лицами входили и выходили из туалетных комнат.
– Пойду-ка я умоюсь, – сказала она Гарри. А потом, секунду подумав, добавила: – Никто из женщин, которые входили и выходили, пока мы здесь сидим, не смог бы этого сделать.
– Почему?
– Из-за макияжа. Моя мать красится даже в такие дни, если выходит, а иногда и дома тоже.
– Твоя мать неизменна, как парижский эталон метра.
– Все ради приличий, – сказала ее дочь, гадая, какой станет она сама через двадцать или тридцать лет.
– Женщинам хотя бы не приходится носить пиджаки.
– Почему бы тебе его не снять? – спросила она.
– По той же причине, по которой я каждое утро застилаю кровать без единой морщинки, хотя с утра до ночи ее никто не видит, кроме голубя Морриса, который торчит на подоконнике весь день, пока меня нет. Получается, что я застилаю постель, чтобы порадовать голубя и продемонстрировать ему мощь и сложность цивилизации. Однако для поддержания прохлады у меня есть довольно нецивилизованный трюк. – Он ждал, чтобы она спросила, что это за трюк. В семье Коуплендов риторические вопросы и важные заявления неизменно вызывали отклик в следующем такте разговорной музыки. Хейлы, однако, были более скупы на слова, и этот такт был пропущен в пользу христианской цезуры, строгой, как бритва Оккама.
– Тебе не интересно узнать? – спросил он.
В ее глазах можно было прочесть молчаливый ответ. Она изменила прическу – уложила волосы в салоне Элизабет Арден, так что они приподнялись, обрамляя ее лицо, словно корона, которую могли бы создать из них солнце и ветер на пляже. Если бы не общая гармония прически и лица, она могла бы выглядеть растрепанной. Но масса волос, уложенных в продуманном беспорядке – где некоторые пряди сияли, некоторые, затененные, казались почти рыжими, некоторые вились, некоторые оставались прямыми, а некоторые обращались в белое золото светом, проникавшим через высокие окна, – была необыкновенно красива.
Довольно долго они молчали, меж тем как люди появлялись и исчезали на краю их поля зрения, как призраки. В отдалении слабо стучали отбойные молотки, все время прерываясь, вздыхая и снова взрываясь, напоминая о себе белой пылью, витающей в солнечном свете, устрашающими припадками, громким и низким звоном металла, когда отбойный молоток, раздробив бетон, отскакивал назад, словно кнут.
– Так что за трюк? – спросила она наконец.
– Я снимаю рубашку, смачиваю ее в холодной воде, выжимаю и снова надеваю. Она равномерно темнеет, пиджак не промокает, а охлаждающий эффект длится целых полчаса, причем никто ничего не замечает.
– Тебе надо рассказать об этом моему отцу, – сказала она.
– Он, наверное, не станет так делать, по той же причине, по которой твоя мать не выходит без макияжа.
– Ты бы удивился. Он такой человек, что, ну… мне нельзя об этом рассказывать.
– Что?
– Я не могу тебе рассказать.
– Не можешь рассказать?
– Правда, не могу.
– Ты же начала. Значит, должна продолжить, – авторитетно заявил он.
Она попалась на удочку.
– Ладно, расскажу, если пообещаешь никому не говорить – потому что он умер.
– Кто умер?
– Рузвельт.
– Президент?
– Обещай, что никому не расскажешь, никогда.
– Обещаю.
– Хорошо. – Она сделала паузу, словно думая, с чего начать. – Наши семьи были довольно близки, начиная с девятнадцатого века, но, когда Франклин стал президентом, все изменилось. Это случилось из-за Нового курса, но знакомство было таким давним, что этого было мало, чтобы вызвать полный разрыв. И папа и Франклин учились в школе Гротона, то есть у них, считай, были одни и те же родители, хотя Франклин был намного старше. Дело в том, что, когда папа был маленьким, Франклин имел обыкновение ловить его и щекотать, пока папа не охрипнет от визга. Все находили это очень смешным, а под конец Франклин бросал папу с изрядной высоты в бассейн, реку, озеро – в любой водоем, который подвернется. Так они развлекались летом.
– Где?
– Не знаю, во многих местах. Папа любил плавать, но, когда поблизости был Франклин, он очень нервничал, выходя в купальном костюме, и озирался в испуге, словно шел через поле с кобрами. А потом, как только он добирался до места, откуда его можно было бросить в воду, из засады появлялся Франклин. И мой отец кричал, как любой семилетний мальчишка: «Ой, не надо! Ой, не надо!» Потом начиналась погоня, в которой папа, часто в ластах и надувных нарукавниках, отчаянно пытался спастись, и если кто еще не видел, как маленький мальчик в ластах изо всех сил пытается убежать, чтобы его не защекотали, то уже одно это зрелище окупает стоимость билета. Конечно, мой отец никогда об этом не забывал. Однажды в тридцатые годы его пригласили в Белый дом, чтобы помочь оказать давление на то, что осталось от банков. Встреча проходила в зале Кабинета, где вся мощь президентской власти противостояла собранию банкиров и финансистов. Мой отец, как всегда, опоздал к началу. Атмосфера была уже очень напряженной, и тут, к ужасу других банкиров, что он делает? Сразу же бежит вокруг стола, запускает пальцы Рузвельту под ребра и щекочет его, даже когда врываются охранники, практически в предынфарктном состоянии, потому что президент… Соединенных Штатов визжит, как гиена. «Все в порядке! Все нормально! Перестань, Билли!» – кричит президент. Никто не понимает, что, черт возьми, происходит. Финансисты были белые – они, конечно, все и так там были белые, но я имею в виду, они побледнели от шока, – а охранники по приказу президента просто стояли неподвижно, как ледяные скульптуры, пока он принимал свою кару. «Все в порядке», – сказал президент, отгоняя их. Перестав визжать и смеяться до слез, он спросил: «Сколько раз ты вправе сделать это, Билли?» – «Думаю, что раз сто, Франклин», – ответил он. Президент взял со всех обещание не рассказывать об этом, но я уверена, что все они в конце концов проболтаются, если проживут достаточно долго. Но тебе нельзя.
– Я не буду.
– Я Франклина Рузвельта почти не знала. Когда я была маленькой, он не прошел в губернаторы и сидел в инвалидной коляске. Он очень хорошо относился к детям. Нас там всегда было много, и мы разбивались на группы и убегали играть, пока взрослые разговаривали, и он казался нам самым взрослым, потому что нас пугала его коляска, меня уж точно. Став президентом, он очень отдалился. Очевидно, был занят, кроме того, всегда критиковал таких людей, как папа, так что я его не любила, но папа говорил, нет, несмотря на это, он выдающаяся личность, а это важнее. Во всяком случае, папа говорит, что он гораздо больше походил на Теодора Рузвельта, чем думают многие, а Теодор Рузвельт, знаешь ли, всегда был как шестилетний. Та встреча, возможно, была самой непринужденной из всех, что когда-либо случались в Белом доме. Кто знает? Возможно, это было хорошо и для страны: все расслабились и раскошелились. Это было нечто. Вот что говорит мой отец. Ну, как ты теперь думаешь, мог бы он намочить свою рубашку?
– Думаю, он мог бы и принять ванну в раковине.
– Вот и нам так же надо, – сказала она. – Давай остудимся. – И они пошли остужаться, пусть даже и не купанием в раковине. Когда он вернулся, рубашка у него была насквозь промокшей и чудесно прохладной. А она не пожалела воды при умывании: капли сбегали у нее по шее, образуя влажные пятна на плечах и собираясь в прохладные струйки, стекавшие через открытый ворот платья по ключицам и между грудей.
Когда она появилась, они с Гарри посмотрели друг на друга, поддаваясь гипнотическому воздействию далекого звука отбойных молотков, чей слабый металлический звон походит на колокольчики на лугу. Он не мог оторвать взгляд от мокрых пятен на ее платье и от ее глаз, в которых застыло какое-то странное выражение.
– Если бы мне пришлось умереть прямо сейчас, – сказал он ей, – на диване у туалетов на четвертом этаже «Сакса», и если бы этот миг никогда не заканчивался, солнце не двигалось бы, а люди вечно занимались бы своими утренними делами, я был бы счастлив. Но в конце концов сегодняшнее утро пройдет и забудется.
– Ну и ладно, – сказала она в ответ. – Оно ведь не последнее.

 

Они все утро ходили из универмага в универмаг, чтобы посмотреть на кожаные изделия и цены на них. На Кэтрин произвело впечатление, что «Кожа Коупленда» повсюду хорошо представлена и ценится дороже всех, но Гарри был расстроен. Не зная, как обстояли дела раньше, она не видела, что витринные площади «Кожи Коупленда» резко сократились, а продажи, соответственно, упали. Когда-то цены на их изделия были стабильны, и они занимали половину площадей в специализированных отделах. Сейчас им отводили в лучшем случае двадцать процентов, и продавались они хуже более дешевого импорта, сопоставимого по внешнему виду и качеству.
Перед «Саксом» они сделали остановку в магазине «Кожи Коупленда» на Мэдисон-авеню, где Текстон и Генри бессильно огорчились и в то же время преисполнились гордости, догадавшись, что их хозяин помолвлен с Кэтрин Хейл. Они знали Билли. Они знали деда Кэтрин. Их притягивали такие люди, при случае они норовили упоминать их имена и преувеличивать свое знакомство с ними, чтобы почувствовать себя важными персонами, так как чувство собственной значимости является единственным сокровищем, ради которого на Манхэттене всегда готовы лгать, мошенничать и убивать. Это главное, ради чего трудятся жители Нью-Йорка, деньги и товары для них второстепенны. Они готовы обходиться без пищи и воды, а при необходимости – даже и без кислорода, пока могут касаться, видеть или слышать кого-то с более высоким социальным статусом, чья слава будет передаваться им микроскопическими дозами, атом за атомом, остаточным запахом, который неощутим для ищейки, но которого им хватит до самой могилы: Мы с Мироном однажды поймали такси, в котором всего неделю назад ехал Фрэнсис Кс. Бушман.
Таким образом, Генри и Текстон были рады почуять помолвку. Но при этом их охватила глубокая тревога, что дочь образцового представителя их вида опустится до брака с евреем (это было почти так же неприятно, как если бы она вышла замуж за негра), пусть даже это был их работодатель, пусть даже они любили его отца и безмерно уважали его самого, а он обращался с ними справедливее и щедрее, чем кто-либо на свете. Кровь важнее всего. Она была прекрасна, обладала потрясающей внешностью и поразительным характером, почти не от мира сего. Она была светлой там, где он был темным. Глаза у нее походили на драгоценные камни, а у него – на угли. У нее были идеальные манеры, а он не мог получить хорошего воспитания по определению.
У Текстона вырвался вопрос:
– Если бы вы и молодая дама вступили в брак, то венчались бы в церкви? – Это было не просто дерзко, это было почти бе-зумно, но он ничего не мог с собой поделать.
Будучи шокированным, Гарри все-таки ответил:
– Скорее всего, у нас была бы гражданская церемония.
– О.
Это «О» походило на хлопанье тысячью дверей, но Гарри, в отличие от Кэтрин, чьи глаза вспыхнули гневом, остался невозмутим. Вскоре, однако, они углубились в разнообразные коммерческие вопросы, и она оставила их, чтобы побродить по магазину.
Все было отполировано и сияло, как золотая монета. Каждый предмет был самого высокого качества, каждая поверхность блестела и выглядела роскошно. С другого конца помещения Кэтрин заметила, что Генри и Текстон одеты в визитки, что придавало всему помещению атмосферу дома викария. Кэтрин, хоть и досадовала на них, понимала, что Гарри в них нуждается. Если бы ему самому пришлось стоять за прилавком, он никогда не сумел бы предстать таким же элегантным и любезно-само-уничижительным, как они. И она спрашивала себя, передастся ли их детям это невидимое преимущество, эта заложенная от природы уверенность, которую нельзя подорвать поражением, даже если в них будет столько же ее крови, сколько и его.
Позже, на диване, когда за ворот ее платья стекала вода, прохладные испарения которой глубоко и тонко ее возбуждали, она косвенно затронула эту тему. Это испортило расклад, потому что она надеялась, что они сядут в такси, что, приехав к нему домой, она уже почти потеряет самообладание из-за поцелуев, которые продлятся всю дорогу до Сентрал-парк-уэст, и что в этот день ухаживание завершится близостью. Вскоре наиболее естественным для них будет лежать час за часом, вжимаясь друг в друга, сцепившись в паху, обливаясь потом и смешивая дыхание. Вскоре это произойдет, ибо до сих пор они откладывали этот миг, ограничиваясь галлюцинаторным наслаждением, которое расцветит и возвысит их любовь на всю оставшуюся жизнь. А теперь время пришло. Но она не могла не спросить его снова:
– Почему ты не борешься?
– С кем на этот раз?
– С Руфусом, с Генри, с Текстоном, со мной, с моими родителями, с Виктором, со всем миром, который говорит и чувствует, будто мы с тобой не подходим друг другу, будто с твоей стороны смешать свою кровь с моей будет каким-то осквернением.
– Твои родители ничего такого не говорили.
– Неужели ты не понимаешь? Это в основе всего. Почему мы ничего им не говорим? Прошло уже несколько месяцев.
– Откуда месяцы? Я же тебе говорил. Мне трудно об этом объявить. У тебя выходит так, будто я должен сказать что-то вроде: «Да, между прочим, у меня одна нога деревянная».
– Но сказать им должен именно ты, а не я.
– Их всегда окружают гости, или они просто куда-то спешат. Если хочешь, в следующий раз, как их увижу, сделаю заявление и попрошу твоей руки.
– Этого мало.
– Попросить тебя целиком?
– Ты знаешь, о чем я.
– Может, телеграмму послать?
– Я имею в виду, это не объясняет, почему ты не борешься. Не объясняет.
– Я устал, Кэтрин, я устал. Я убивал людей. Я ухлопал четыре года жизни на подготовку к этому и на само это занятие. А теперь я оказываюсь в самом безопасном месте на земле, в стране, которую защищал, за которую готов был умереть. Я буду драться, когда придется, но вот уже год, как я живу мирно, и мне это нравится. Если можно не заниматься несколькими делами сразу, то и не буду. У меня хватает забот и без того, чтобы исцелять людей от антисемитизма. Мне кажется, я уже внес свой вклад в лечение немецкого антисемитизма.
– А какие еще дела?
– Я не могу жить на твои деньги. Если я не смогу вносить свою лепту, у нас ничего не получится.
– Я не думаю о деньгах, – сказала она. – Я ненавижу деньги. Я вообще от них откажусь.
– Нет, не откажешься, тебе нельзя. Ты единственная наследница. Ты не можешь вот так взять и порвать со своим происхождением.
– Но я могу наплевать на свое происхождение и выйти замуж за еврея?
– Это другое, – сказал он.
– Почему?
– Ты поймешь, когда увидишь наших сыновей и дочерей. В них сохранится все лучшее, что есть в наших родах, и они будут доказательством нашей правоты. Тем, кто говорил «нет», придется посмотреть им в глаза и отступить. Ты должна с благодарностью принять богатство, завещанное тебе родителями, чтобы передать его нашим детям. Но не мне. Я должен идти своей дорогой и жить на свои средства, иначе все это закончится.
Она расстроилась, и он попытался объяснить.
– У меня был друг в колледже, с которым мы обычно занимались языками. Он приходил ко мне в комнату, но она была такой маленькой, что мы вылезали на крышу и сидели на свежем воздухе, зубря склонения и лексику – ну и синтаксис: нельзя в полной мере выучить синтаксис языка, который тебе не родной. Когда же я приходил домой к нему, в грейстоун Булфинча на Брэтл-стрит, мы сидели в его саду или в библиотеке, и слуги приносили нам чай со льдом и закуски. Его отец работал, или по-прежнему работает, лесничим, в чьем ведении находится гора Мусилауке в Нью-Гэмпшире.
– Я взбиралась на эту гору, – сказала Кэтрин, – когда была там в лагере. Но не представляла себе, что лесничие так много зарабатывают.
– Они и не зарабатывают.
– Я это знаю, Гарри.
– Они были бедны, как и полагалось семье лесничего в тридцатые годы.
– И что случилось?
– Поблизости от них не было школы, поэтому им пришлось отослать его в раннем возрасте, и его приняли в школу Св. Павла на стипендию. Он стал неотличим от своих одноклассников и вместе с ними попал в Гарвард, где познакомился с первокурсницей из колледжа Рэдклифф: Элисон Рэнли. Он в нее влюбился.
– Рэнли? Химическая промышленность.
– И все остальное. Из Калифорнии.
– Я знаю.
– Она была очень милой девушкой, и ко второму курсу он уже перебрался на Брэтл-стрит, где гулял, толкая перед собой очень дорогую английскую коляску с красивым малышом. Арендовать малыша им не пришлось.
– Неплохой конец, – с надеждой сказала Кэтрин.
– Да, но это еще не конец.
– Надеюсь, у них все хорошо.
– Нет, не все. Однажды мы сидели у меня на крыше – мы тогда были совсем юными. Добрались до середины вокабулярия. День был прекрасный. Он посмотрел на часы и вскочил. «Мне надо идти, – сказал он и собрал свои книги. – У нас сегодня званый ужин». – «Кто придет?» – спросил я, видимо, желая получить приглашение. «Декан юридического факультета». – «Гарвардского юридического факультета?» – «Да, – сказал он. – Элисон назначили завкафедрой». – «О!»
Уже спускаясь по лестнице, он повернулся ко мне и сказал: «Гарри, я люблю Элисон больше всего на свете, и я не мог бы по-другому, но, если у тебя будет возможность, не женись на деньгах. Может быть, для людей постарше все иначе, но для меня это вроде крышки, которой закрывают саркофаг. Деньги забирают гораздо больше, чем дают, поверь мне».
Обиженная и испуганная, Кэтрин стала холодной и сдержанной. Гарри продолжал:
– В ноябре тридцать девятого они жили в Лондоне, где он работал в одном из семейных филиалов или банков – я не знаю. Он вступил в Королевские ВВС, прошел подготовку как пилот и участвовал в Битве за Британию.
– Это впечатляет.
– Да, и в этом бою он погиб. Он оставил маленького ребенка и молодую жену. В этом нет ничего необычного, но и ее и его семьи умоляли его остаться дома. Это была не его война. Этого не должно было случиться.
– Я понимаю. – Кэтрин могла быть весьма суровой. Теперь она одновременно наставляла Гарри, бросала ему вызов, упрекала его и рисковала им. Даже в ее несравненном голосе отчетливо слышалось, что она готова с ним поссориться. – Гарри, – сказала она, – ты не женишься на деньгах. Ты женишься на мне. Если ты не понимаешь разницы, то нам не стоит жениться.
Гордый ее силой и восхищенный ее смелостью, он сказал:
– Я понимаю разницу. Как я могу не понимать? И благодарю Бога за это. В то же время я должен идти своим путем.
– Но ты так и делаешь, в чем же проблема? – Она изо всех сил вцепилась в край дивана.
– Мы оказались, – сказал он, без страха, но и без надежды, – в очень необычной ситуации. Я пока не могу тебе все объяснить.
Затем, под стук отбойных молотков, слабо доносившийся с окраин, откуда-то с Ист-Ривер, пока солнце двигалось по летнему небу, освещая пыль на улицах, он впервые подробно рассказал ей, как и почему должен был скоро разориться. Не требовалось быть бухгалтером, чтобы все понять. Это казалось совершенно ненужным, но именно так обстояли дела. Для него, а теперь и для нее, мир, который после завершения войны и его возвращения из армии стал прекрасным и спокойным, теперь несколько изменился.
Назад: 22. Юный Таунсенд Кумбс
Дальше: 24. Экономика горячей воды