22. Юный Таунсенд Кумбс
Билли и Эвелин обычно выезжали из города рано вечером в пятницу, но в это раз дела задержали их в Нью-Йорке до субботнего вечера, когда в тихом доме их ожидал холодный ужин. В тот день отголоски южного шторма подняли волны до десяти футов и даже выше, и в ярком солнечном свете они ударяли в берег, как молоты. Кэтрин с детства называла такие волны вредными, ибо они нападали, словно всю жизнь копили злобу, превращая океан во врага и делая купание похожим на сражение с риском для жизни. Хотя европейцы не плавают в таких волнах, американцам это не указ.
Она вошла в прибой вместе с Гарри, хватаясь за него при виде особенно злобной и быстро приближающейся волны, как привыкла делать при менее сильном волнении, когда отец учил ее справляться с прибоем. В неистовых волнах она не стеснялась тянуться за помощью, потому что полагалась на него так же доверчиво и охотно, как и отдавалась на его милость.
После получаса напряженной борьбы она сидела на пляже, завернувшись в полотенце, и восстанавливала равновесие и ощущение земного притяжения, глядя на его поединок с разбушевавшимся океаном. Он находился в невыгодном положении, потому что постоянно оглядывался на нее и неверно рассчитывал, когда ударит следующая волна, ошибался, решая, нырнуть ли под нее или оседлать, поэтому просто боролся. Огромная стена воды нависала над ним, и он либо на мгновение погружался в ее студенистую массу, либо оставался на месте и исчезал на целую минуту в кипящей пене, которая опрокидывала его вверх тормашками и ударяла о жесткое песчаное дно.
Иногда он получал шлепок сзади от неожиданно изогнувшейся волны, щелкающей на манер кнута. Иногда ударял в ответ, словно океан мог это почувствовать. А иногда плыл, поймав волну и с трудом удерживаясь на ее гребне, прежде чем тот ломался, обрушивая его в пустоту с высоты в шесть и более футов, как если бы он прыгал со скалы. Наблюдая за ним, она знала, что он не просто ей подходит, но что он тот самый единственный человек, который только ей и нужен, что, хотя он обладает большим потенциалом, она вышла бы за него замуж, даже если бы он был не таким сильным и выносливым, потому что любит его. У него было все, что необходимо ее сердцу, и еще сила, укорененная где-то очень глубоко внутри.
Когда они вернулись с пляжа, она пошла приводить в порядок волосы и одеваться. Он нырнул в бассейн, чтобы смыть соль, причесался, надел рубашку и обулся. Сидя в сохнущих шортах цвета хаки на тиковой скамейке у бассейна в саду, он слушал плеск душа, под которым стояла Кэтрин. Сначала ее омоют водопады пены, затем она наденет чистую, выглаженную одежду, нанесет легкий макияж и выберет украшения – она теперь может носить так идущие ей бриллианты, сапфиры и золото. Через час она отдалится от моря, насколько это возможно, по-прежнему оставаясь вблизи. В конце концов она появится в саду такой грациозной, цивилизованной и величественной, что он представлял себе, как оторопеет все еще бушующая за дюнами Атлантика.
Он смотрел куда-то вдаль поверх полей, еще не вполне придя в равновесие и слыша внутри себя рев океана почти так же громко, как его подлинный отголосок, который ветер доносил в сад. Закрывая глаза, он не знал, где находится, словно еще не выбрался из бушующих волн. Мимо него быстро проплыло облако влажного, пахучего воздуха со второго этажа дома. Он услышал, как по полу в душе забарабанила вода, когда Кэтрин стала выжимать волосы. Затем звуки и запахи отступили, поскольку ветер поменял направление. Он медленно возвращался на землю, сидя в саду, который, словно изумруд, был вставлен в поля пропашных культур, дерзко посаженных рядом с – океаном.
На отдаленном поле, на границе дубов и дюн, он увидел пасущегося в тени оленя. Он знал, что с расстояния в триста ярдов может сразить его одним винтовочным выстрелом. Он сумел бы учесть дальность и превышение и сделать поправку на восточный ветер. Каким-то шестым чувством он угадал бы, собирается ли животное сделать шаг или будет стоять на месте. Но, даже будь у него винтовка, он не сделал бы этого заманчивого выстрела, ибо все свои навыки в стрельбе он применял для убийства людей и больше никогда не хотел брать в руки винтовку.
Накануне вечером между деревьями в изобилии сновали светлячки, мигая в темноте, пересекаясь над головами, как будто пытались спрятаться, маскируясь под звезды, и на расстоянии их полеты напоминали следы от падений метеоритов. Теперь, когда светило и грело солнце, поля казались твердыми и неизменными, вестибулярный аппарат успокоился и вернул ему ощущение силы тяжести, прибой внутри наконец затих, а грезы выгорели в ярких лучах дневного солнца. В этом спокойном месте красота, традиции и богатство были подобны дамбам Голландии, защищающим от наступления моря. Окруженный великолепной тишиной полей, он едва не засыпал.
И тут с востока с внезапностью пистолетного выстрела на него с ревом спикировал ярко раскрашенный моноплан, пролетев в шести футах над землей так ровно, словно шел над взлетно-посадочной полосой, проложенной точно вдоль рядов посадок. Сразу за садом, менее чем в пятидесяти футах, этот самолет, яично-желтый с кроваво-красной отделкой, пронесся размытым пятном над изгородью, и от шума двигателя зазвенели оконные стекла в доме Хейлов, а в груди у Гарри что-то завибрировало. Кэтрин распахнула окно ванной и выглянула, но ничего не успела увидеть.
Затем самолет вернулся с другой стороны, по-прежнему летя поразительно низко над землей. Опрыскав поля аэрозолем, он закрыл сопла, на мгновение стал виден отчетливо и, едва не врезавшись в дюны, поднялся, развернулся и полетел обратно, снова снизившись, грохоча и распыляя химикаты. Кэтрин прикрыла створку окна, а Гарри встал, провожая самолет взглядом до конца поля и с нетерпением ожидая его возвращения.
От прудов стал подниматься туман, укрывая газоны Ферзер-лейн, неподалеку с глухим стуком бился, как метроном, океан, а Гарри перенесся в одиннадцатое июля 1943 года – в разгар лета после триумфальной победы в Северной Африке. Над Средиземноморьем к востоку от Туниса взошло солнце, меняя цвет моря с несвойственного летнему зною яростно-серого сначала на что-то вроде дынно-зеленого, а затем на холодно-голубой. Вдали беззвучно поднимались и садились стремительные, как ласточки, истребители – пикировали над зыбью, поднимались по большим дугам и резко поворачивали. Движение их у Кайруана было бессчетным и безостановочным. Покрывая небо, словно плотный зенитный огонь, британские и американские самолеты всех типов выполняли каждый свою боевую задачу, направляясь на операцию по вторжению на Сицилию или возвращаясь оттуда.
Солнце поднялось, и море стало похожим на холст, покрытый влажной краской и усеянный исчезающими за горизонтом кораблями, переправляющими армейские эшелоны к передовым боевым частям, ведущим бои, которые наэлектризовывали войска, ожидавшие отправки на фронт. Десантнику, находящемуся на сборном пункте, это казалось чудом. Никогда еще не поднималось в небо столько самолетов сразу, они непрерывно перестраивались, чтобы лететь далеко на север, ни разу не столкнувшись, несмотря на тесноту в небе, и никогда еще они не выглядели так внушительно, взлетая с ревущими на полную мощность двигателями. Каждый самолет поднимался, пока не становился бесшумным пятнышком – сначала черным, затем серебристо-белым, затем просто остаточным изображением на сетчатке, а потом вообще ничем. Возвращаясь, они как будто снова возникали из небытия, хотя при приземлении, в отличие от того, что рождается, казались тяжелыми и уставшими.
В тот день десантники отдыхали и снова и снова проверяли снаряжение. Пятьсот четвертый и пятьсот пятый полки 82-й воздушно-десантной дивизии уже вступили в бой с дивизией Германа Геринга на побережье Сицилии севернее Гелы. Битва шла далеко, увидеть ее было невозможно, но можно было почувствовать, как растет и падает напряжение, и, хотя остатки 82-й дивизии, которые держали в резерве в Тунисе, должны были отдыхать, всех охватило возбуждение, как только первые полки отправились на Сицилию. Они ничего не могли с этим поделать.
Ближе к вечеру связной доставил приказы. Между 22:30 и 24:00 их высадят на берег у Гелы в подкрепление войскам, которые уже приземлились и сражаются. Гарри и семеро десантников-следопытов, с которыми он жил в одной палатке, будут сброшены у Понте Оливо, возможно, за линией фронта, если пятьсот четвертый и пятьсот пятый полки не успеют ее прорвать. Все зависело от того, как пойдет сражение в следующие часы. Их задача состояла в том, чтобы оказаться в тылу авангардных частей дивизии Германа Геринга, которые спустились для защиты побережья, отметить на местности зоны приземления для следующих групп, провести разведку местности, обрезать телефонные провода, заменить дорожные знаки и взорвать мосты.
Ожидание трудно само по себе, но еще тяжелее его делали попытки решить, например, что съесть. С этой проблемой никто из них не мог справиться полностью. Взбудораженная атмосфера, естественная тревога и перемежающаяся тошнота на протяжении целого дня говорили о том, что много есть не следует, и возникало искушение вообще отказаться от пищи. Никто не хотел приземляться, тем более бегать и сражаться на полный желудок. С другой стороны, силы их уже оставляли, и за считаные часы на земле они могли иссякнуть гораздо быстрее. Достигнуть нужного равновесия было трудно, отдохнуть по-настоящему невозможно.
Как командиру своего небольшого отряда, офицеру и самому старшему по возрасту, Гарри пришлось взять ответственность на себя. Сам поверив в собственную импровизацию, он тем самым придал уверенности другим. Они пытались поспать, но, даже если бы в палатке не было так жарко, вряд ли им это бы удалось. Их беспокоило, что, когда придется выкладываться полностью, чтобы выжить, они могут сдаться усталости и смерти. Это, в свою очередь, обращало и без того маловероятный сон в несбыточную мечту.
Он сказал им, что не следует ни стараться заснуть, ни беспокоиться из-за отсутствия сна. «Ваша тревога растворится в реве двигателей, – уверял он. – Как только мы оторвемся от земли, больше всего на свете вы будете желать одного – прыгнуть и приземлиться, и, когда покинете самолет, страха уже не будет. За вас будут работать ваши навыки, вы будете двигаться, как никогда не двигались раньше. Будете недоумевать: как я попал оттуда сюда, если не могу этого вспомнить? И не будете чувствовать ни слабости, ни усталости по крайней мере день или два».
Как всегда, они проверили и перепроверили снаряжение: многократно вычищенные и хорошо смазанные карабины, подсумки с боеприпасами, радиостанцию, гранаты, взрывчатку и парашютные ремни. Подсчитали провизию и распределили ее по дням. Открыли вещмешки, чтобы убедиться, что бинты и морфий, которые они в тот день видели там раз двадцать, по-прежнему на месте. И каждый раз, поднимая глаза, они видели самолеты, которые начинали или заканчивали выполнение боевой задачи, медленно кружили далеко над морем, быстро поднимались, резко снижались и, подлетая к аэродрому, закладывали головокружительные виражи.
В подавляющем, молитвенном молчании тысячи мужчин выполняли каждый свое дело. Еще до начала боя они ощутили связь со всеми, кто уже в будущем оказался движущимся словно помимо собственной воли, как часть большого войска, управляемого и освященного смертью, или только собирается им оказаться. Эта бессмысленная и трагическая фуга раскатывалась по истории с начала времен. Темп ее мог меняться, но результат всегда был одним и тем же, а импульс неизменно нарастал. Она двигалась равномерно, относилась ко всем страстям одинаково и была холодна и великолепна, как волны зимой.
Какая сила, вопрошал он, могла написать эту картину и вызвать такую преданность, при этом снова и снова забирая сыновей у матерей, мужей у жен и отцов у детей? Неспособный колебаться или протестовать, он в очередной раз осмотрел оружие и снаряжение и почувствовал любовь, которая всегда будет жива и для тех, за кем следовал он, и для тех, кто последует за ним, пребывая в плену у этой силы.
Таунсенд Кумбс был слишком молод для своего имени, которому следовало принадлежать дородному, средних лет страховому агенту в маленьком городке, не обязательно того городка в Нью-Гэмпшире, из которого происходил Таунсенд Кумбс, но, возможно, в Индиане, Огайо или в каком-нибудь другом местечке из тех, над которыми побывавшие там около часа умники издеваются потом целую вечность.
Название его городка звучало как имя одного из индейцев Фенимора Купера, и ни Гарри, ни кто-либо другой не могли его правильно выговорить. При написании отчетов Гарри приходилось каждый раз искать это название заново и произносить по буквам вслух, чтобы видеть, что он сам написал – Аштикнтатипписинкинкта (и это истинная правда), – словно это была вода, которую невозможно удержать в горсти. Ему так и не удалось записать его одинаково дважды, и никто другой тоже не смог этого сделать, единственный, кому это удавалось, был сам Таунсенд Кумбс. Это и кое-что еще упорно наводило на мысль, что Таунсенду Кумбсу следовало бы находиться в этом городке, а не где-то в Северной Африке на юге Туниса. Он был более чем на десять лет моложе Гарри, который, не достигнув еще и тридцати, казался ему серьезным и солидным, знающим, что происходит по ту стороны стены. Таунсенд Кумбс был круглолиц, как ребенок, и у него почти не росла борода. Он повторял – часто неубедительно – то, что делали старшие товарищи, перенимал их выражения, их словечки, старался ходить, как они, хотя его возраст позволял ему двигаться с легкостью, которой он не мог скрыть, даже когда пытался подражать тому, что принимал за усталость опытных мужчин. Он был самым молодым, и у него не было другого выбора, кроме как следовать их примеру. Это должно было стать его образованием, и он придерживался такой линии поведения не потому, что ему нравилось подражать, но потому, что это было средством выжить. Они были намного старше, до сих пор оставались живы, и он мог слышать только их рассказы. Кроме того, как он обнаружил во время обучения и пребывания в Северной Африке, остальные семеро присматривали за ним.
Сосредоточение огромных сил и деятельность, развернутая на суше, на море и в небе, захватывали его больше, чем других, на чье впечатление влияли знания о тех вещах, которые ему еще не довелось испытать. Таунсенду Кумбсу все это казалось не потенциальным концом света, но его началом. Он гордился мощью своей страны, подтверждаемой огромным количеством и хореографической слаженностью ее войск. Он был очарован англичанами, от которых происходил, и восторгался красками и климатом, так сильно отличавшимися от белой и синевато-серой зимы Нью-Гэмпшира и его короткого, прохладного, чарующе темно-зеленого лета.
Гарри часто терпеливо и уважительно слушал Таунсенда Кумбса, когда тот рассказывал о том, что Гарри уже знал, или, желая произвести впечатление, о победах своих спортивных – команд или о проказах, которые он учинял с друзьями. О том, как засунули скунса в почтовый ящик учителя, и тому подобном. Гарри старался научить его солдатскому ремеслу и обратить его внимание на то, что ему потребуется в бою. Грустно было отягощать такими знаниями юное сердце, но этого нельзя было избежать.
Иногда Гарри не хватало терпения, и он возвращался к официальным служебным отношениям, приказывая ему делать что-то неприятное или подвергая его такой критике, о которой, как он подозревал, ему придется сожалеть всю оставшуюся жизнь. Однажды, когда парень повел себя глупо, Гарри рявкнул: «Не так, болван!» Это вряд ли нанесло Таунсенду Кумбсу смертельную рану, но ему было обидно и стыдно перед другими. А Гарри, поскольку был его командиром, не мог попросить прощения и не сделал этого.
Вечером море на сорок миль к востоку окрасилось в синий цвет, скрывший детали, различимые днем. Ни с пологих, ни с крутых берегов уже нельзя было разглядеть череду гонимых ветрами с Леванта волн, увенчанных белыми барашками, хотя видно было, что над Палестиной и Египтом нависает ночь, – небо над ними, остывая, становилось все более фиолетовым. На аэродроме, насколько хватало глаз, в армады транспортных самолетов с военной выдержкой вливались длинные ряды людей, сливавшиеся в сумерках с пустыней. Собранным вместе в огромном количестве, им, однако, предстояло сражаться гораздо меньшими группами, а порой и поодиночке. Но сейчас, объединенные для перелета, который увенчается тысячами парашютов, бесшумно расцветающих в темноте, они ощущали прилив гордости и восторг битвы, которые почти всегда разрушаются самой битвой.
Впереди и сзади, справа и слева на ржавчине и охре пустыни видно было, как тонущие в темноте тысячи вооруженных людей спокойно забираются в самолеты, чтобы усесться рядами лицом друг к другу. Война, безумная и разбивающая сердца, отправляя их в вечность, тем не менее неизбежно обостряла ощущение того, что жизнь есть не что иное, как любовь. Двигатели завелись с таким шумом, что прощальные слова заменили жестами, а двери захлопнулись и задраились беззвучно. Они почувствовали, как напряглись тормоза, когда открылись дроссельные заслонки, а затем самолет медленно двинулся по полосе, чтобы занять очередь на взлет. Казалось, это никогда не кончится, но самолеты, стоявшие перед ними, в устойчивом ритме начинали разбег и с ревом проносились мимо. Затем и их самолет начал разворачиваться. Первые девяносто градусов заставили их занервничать. Следующие могли закончиться чем угодно, и с точностью чуть ли не до градуса они поняли, когда разворот прекратился. Большинство из них чувствовали, что все идет как надо, и двигатель взревел на полную мощность именно в тот миг, когда они ожидали. Корпус самолета задрожал, словно все его заклепки готовы были вот-вот выскочить, но чем больше он вибрировал, тем быстрее ехал, и вскоре понесся по взлетной полосе, следуя за другими самолетами, поднимавшимися в полутьме, словно оливково-серые сардельки.
Когда самолет оторвался от земли, его крутящиеся пропеллеры озарились случайной вспышкой выхлопных газов. Последним, что Таунсенд Кумбс увидел на свету, было призрачное сверкание вращающихся лопастей, похожее на плетеный золотой браслет. Вскоре они были над морем, которое, хотя вечер уже давно погрузился в фиолетовые и черные тона, каким-то образом сохраняло зеленовато-голубой отсвет там, где не было затенено мысом.
Тусклые красные огни в салоне высвечивали два ряда мужчин, увешанных разным снаряжением и одетых, точно дети, в комбинезоны. Часть привлекательности прыжка состояла в том, что внизу они смогут сбросить парашюты и ремни и двигаться только с оружием и вещмешками, к которым давно привыкли. Они знали, что могут умереть, но, по крайней мере, на земле они могли двигаться, а в движении был шанс выжить. Поскольку при каждом прыжке им словно давали новую жизнь, они жаждали поскорее выбраться из самолета. Едва сделав шаг в темноту, они начинали бороться. Поначалу по выражению их лиц, насколько можно было различить в красном свете, казалось, что они пребывают едва ли не в эйфории. Вдали от семей и готовые к смерти, они, однако, не выглядели обеспокоенными. Но к концу полета радость преобразилась в решимость.
Когда транспортные самолеты приблизились с моря к Геле, все встали и прицепили вытяжные фалы своих парашютов к тросу, идущему по центру салона. Все было проверено и перепроверено столько раз, что это привычное действие заставило их нервничать. Некоторые теперь начали бояться, и, хотя они были в меньшинстве, это напомнило о страхе другим, которые тоже стали для него уязвимы. Каждый хотел только одного – выпасть в прозрачный воздух. Инструктор дал ряд указаний, чтобы они оперативно покидали самолет, а также чтобы их отвлечь. Это помогло – неизбежность прыжка подняла их дух. А потом они услышали первые приглушенные хлопки. Сначала несколько впереди, затем еще и еще, и не прошло и минуты, как они стали раздаваться повсюду: впереди, сзади, внизу и вверху.
– Нам не говорили… – начал кто-то, но был прерван взрывом, который сшиб половину парашютистов на пол, меж тем как остальные покачивались, сбитые с толку. Осколки зенитного снаряда попали в самолет, в нескольких местах пробив обшивку, но не разорвав его на части, и он продолжал лететь.
– Садись! – крикнул инструктор, когда пилот принялся маневрировать, пытаясь уклониться от снарядов, что имело мало шансов на успех, зато гарантировало, что всех на борту затошнит.
– Сколько это может продолжаться? – спросил десантник, стоявший у открытой двери.
Таунсенд Кумбс, никогда не попадавший под зенитный обстрел, смотрел на Гарри, который тоже не бывал в такой передряге. Беззвучно, одними губами, Гарри велел ему успокоиться.
Затем, глядя в дверь, инструктор объявил гневным, срывающимся от досады голосом, достаточно громко, чтобы перекрыть раскаты зенитных залпов:
– Мы еще над морем. Это наши корабли по нам стреляют.
Слова «Господи» и «Иисусе» в самых разных сочетаниях произносились так часто, что узкий салон больше походил на неф церкви, чем на нутро алюминиевого самолета, который от множества попаданий рыскал и качал крыльями, меж тем как воздух пробивался через отверстия в его обшивке.
– Это американцы, они по нам и с берега стреляют. – Никто не понял, кто это сказал, но так оно и было, и, как только это прозвучало, страшный взрыв швырнул самолет на тридцать футов вверх и на пятьдесят вправо, оторвав кусок крыла и фюзеляжа. Неожиданно стена и пол салона исчезли, и вместо них появилась дыра пяти или шести футов длиной и трех или четырех футов шириной. В ней видна была только верхняя часть туловища Таунсенда Кумбса, который, как во сне, на мгновение завис в воздухе, прежде чем упасть вниз – в пустоту, к морю. Его лицо сохраняло то же выражение, что и до взрыва. Он спокойно смотрел перед собой широко открытыми глазами – ни гримасы, ни потрясения. Гарри не знал, жив или мертв был в тот миг юный Таунсенд Кумбс, остававшийся в шлеме и по-прежнему опутанный ремнями. А потом его втянул воздух, и он исчез. Он станет телеграммой, которая разобьет сердца тех, кто его любил, и будет храниться до их смерти, а возможно, и дольше, пока где-то кто-то, прочитав ее, не почувствует ничего или почти ничего. Он просто ушел, и у него не будет могилы. Через мгновение из пробоины хлынул холодный чистый воздух. Белые вспышки освещали пустое пространство и хлопающие куски металла. Не успев ни о чем подумать, Гарри бросился к двери. Инструктор вытолкнул его и еще с десяток других десантников почти всех сразу, как раз перед тем, как самолет разломился пополам и медленно закружился в воздухе. Пламя, охватившее его, погасло только после падения в море.
В ту ночь американские пушки сбили двадцать три американских самолета, на борту которых находились десантники 82-й воздушно-десантной дивизии. Гарри ударили по голове чьи-то ноги, но парашют раскрылся, и ветер пронес его над берегом, над американскими оборонительными рубежами, на территорию, удерживаемую дивизией Германа Геринга. Никто не видел, как он приземлился. Он был в безопасности. Почти машинально он свернул и спрятал парашют, привел оружие в готовность, подыскал себе первоначальное укрытие и окинул взглядом окрестности на 360 градусов. Сначала он не вполне отдавал себе отчет, где находится, что произошло и даже кто он такой. Только когда пульс начал успокаиваться, он стал понимать, что к чему.
У него не было времени думать о юном Таунсенде Кумбсе. Позже он будет время от времени вспоминать о нем, каждый раз испытывая то же потрясение и озадаченность, как при том жестком приземлении среди скал и кустарника. У него не было никаких ответов, и он не мог их вообразить. Он почти не знал того парня, как и никто другой, кроме, возможно, его отца и матери, которым оставалось лишь горевать о нем с безнадежной скорбью родителей, потерявших ребенка, и с нетерпением ждать, когда им будет позволено соединиться с ним.
Подойдя к нему в сумерках, Кэтрин почувствовала, что не надо ни трогать его, ни говорить, лучше просто присесть рядом на тиковую скамейку и помолчать. То, что она все понимала без видимых причин, не прожив вместе с ним тех четырех лет, что сейчас захватили его мысли, подтверждало истинность изначально присущих ей добродетелей, которые были намного важнее ее образования, воспитания и везения. Он остался неподвижным, лишь кратко взглянул на нее и снова уставился куда-то вдаль, как до ее появления.
А когда настал нужный миг, она спросила:
– О чем ты думаешь?
Глядя на него в профиль, она заметила, что выражение его лица слегка менялось, пока он отвечал.
– О солдате по имени Таунсенд Кумбс, – сказал он, уставившись вдаль, как смотрят, когда говорят об ушедших навеки. – Я ничего не мог поделать, но все-таки я его подвел.
– Таунсенд Кумбс? – спросила она, почему-то желая уточнить имя. – Он умер?
– Да. – И он рассказал ей, как все было.
Порыв ветра покрыл поверхность бассейна такой сильной рябью, что на мгновение она зазвучала, как всплески озера.
– Посмотри, – сказала она, указывая влево. – Видишь ту темную массу? Заросли гортензии? – Бассейн обрамлял широкий прямоугольник цветущей гортензии. – Гортензией ее назвал Линней, это, по-моему, совсем непривлекательное название, как и многие слова на «г», хоть мягкое, хоть твердое.
Гарри никогда не думал об этом, но согласился.
– В детстве я не любила гортензию из-за названия, а еще потому, что ее цветы, голубовато-лиловые, казались мне такими холодными. До недавнего времени я не могла отделаться от этого предубеждения. Этот оттенок голубого, почти фиолетовый, похож на цвет смерти. Не только потому, что это цвет мертвых, а потому, что если смотреть на него очень пристально, перестаешь замечать все остальные цвета мира. Он перетекает из спектра в тот свет, которого мы не видим. Но прежде чем перестанешь его видеть, он уносит туда, где начинаешь терять ориентиры.
Он ждал, что еще она скажет.
– Но недавно я обнаружила, что уже не могу отвести взгляд, как в детстве. Для меня настало время смотреть и переживать. Мне надо было увидеть, что дальше, увидеть, что, в конце концов, за этим последует. И я больше не боялась. Так что я остановилась и стала пристально смотреть. Завтра, если придешь сюда утром, когда солнце только начинает разогреваться, а вокруг ни души, когда вода в бассейне чище, чем в любое другое время, а шум прибоя слышнее всего… если выйдешь в такое время, иди вдоль этой клумбы и внимательно смотри. Свет будет приводить в замешательство и увлекать в иной мир, но ты увидишь сотни тысяч – буквально сотни тысяч – самых разных пчел: жирных шмелей, трутней, пчел-плотников и совсем малюток, некоторые из которых размером с песчинку. Ты стоишь рядом, в безопасности, окутанный их жужжанием, которое становится даже громче, чем шум прибоя. А они усердно трудятся, словно у них есть план. Никогда не видела, чтобы люди работали так слаженно и умело. У них настолько насыщенные цвета – желтые, золотые, черные и красные, – что это разрушает чары ультрафиолета, и они движутся среди его волн, будто работают над водой на краю водопада, бесстрашно и согласованно, собирая нектар, пока не зайдет солнце.
Оставайся среди этого света, сколько сможешь. Он не так уж далек от Таунсенда Кумбса. Можно парить в солнечном свете и при этом быть очень близко к краю, и это должно быть причиной не сожаления, а счастья.
– Откуда ты все это знаешь? – спросил он. – Как это возможно, в твоем возрасте?
Ясным голосом, само звучание которого, как он еще раз убедился, было чудесно и исполнено смысла, она сказала:
– Я остановилась посмотреть. – А потом по непонятным причинам, возможно, безуспешно пытаясь справиться с неуместно нахлынувшими чувствами, она закрыла глаза, из которых струились слезы, и сказала: – Боже, благослови Таунсенда Кумбса, – словно знала и любила его всю свою жизнь.